Автовокзал в представлении Прасковьи всегда был набит разного рода личностями, теперь же, к ее большому удивлению, она нашла тут полупустой зал ожидания, продавщицу с мороженым, скучающую за стойкой, длинный ряд свободных окошечек с аккуратными одинаковыми надписями: «Участники Великой Отечественной войны обслуживаются вне очереди». Прасковья пожала плечами и вышла из прохладного зала на улицу, где шумели автобусы. Впрочем, откуда взяться народу, если день будний? — это раньше Прасковья ездила с Федором в город по воскресеньям. Да разве сорвалась бы она с места посреди недели, если бы не письмо Людки — странное это было письмо: с незнакомым обратным адресом (в другое общежитие, что ли, переехала?). Дочь писала, что болеет, что нужны деньги и что вообще у ней все не ладится. Прасковья даже не дождалась выходных — сердце болело — побежала договорилась с председателем колхоза, что уедет на два дня, собрала дочке трав от простуды — ив город.

В стеклянную дверь автовокзала Прасковья посмотрела напоследок, чтобы поправить платок, потом подхватила сумку и направилась к трамвайной остановке. Прасковья не знала, куда нужно ехать, — адрес-то новый — заскочила в первый же попавшийся трамвай и сразу же вгляделась сквозь прозрачную перегородку в водителя: а вдруг Людка? За рулем сидела молодая девушка. Прасковья разочарованно отвернулась и спросила у какой-то женщины:

— Дамочка, не подскажете, где мне сойти, чтоб на проспект попасть?

— На какой проспект?

— На Свердловский, вроде.

— Так вы не на тот трамвай сели, — начала объяснять женщина.

— Абонементики приготовили для проверки, — раздался громкий голос контролера.

Прасковья всполошилась.

— Где же касса-то? Абонементик продайте, — попросила она у той же женщины.

Та развела руками:

— Нет у меня. Проездной.

Контролер была уже около них:

— Да я только что зашла, — сказала Прасковья, — не на тот трамвай села, щас найду абонемент.

Контролер безразлично взглянула на нее и произнесла бесцветным голосом:

— Штраф платите, три рубля.

— Какие-такие три рубля? — удивилась Прасковья, — не на тот трамвай я села.

— Нас не касается, — ответила контролер, проводя языком за щекой, — плати штраф, не то в милицию поведу.

— Деревенская я, — обратилась Прасковья за поддержкой к пассажирам, — не на тот трамвай села, а теперь — три рубля ей выложи.

Пассажиры заоборачивались:

— Да отпустите вы ее, она только что зашла.

— Нас не касается, — повторила контролер.

Прасковье все же пришлось вытащить кошелек, вместо рваной трешки она аккуратно положила туда квитанцию. Обидно было, что произошло с ней такое злоключение — но что поделаешь? Многолюдный, чужой город симпатий у ней и раньше не вызывал. «Да и без Федора зачем сюда сунулась», — ругала она себя.

Наконец нужный дом был найден.

Дверь открыл лохматый, заспанный парень, он не удивился Прасковье, которая еще раз посмотрела на конверт.

— Люда? — переспросил он. — Скоро придет.

Парень провел ее на кухню, где на столе стояла трехлитровая банка с пивом. Прасковья постеснялась что-либо спрашивать, молча сидела на табуретке, смотрела в окно. Долго сидеть на одном месте было непривычно — жизнь в деревне приучила к постоянным хлопотам, — поэтому час вынужденного ожидания показался ей вечностью.

Многие ребята из их колхоза стремились в город. Прасковья вроде и привыкла к этим разговорам, но они велись так, между прочим. И Людка, кажется, ничем не отличалась от своих ровесников, но в десятом классе вдруг резко переменилась: все ее мысли были об одном — в город. В деревне она себя чувствовала так, будто отбывала тягостную повинность. Прасковья заметила, как на производственной практике дочь обращается с коровами: брезгливо, резко выдергивая неполные ведра с молоком. Едва получив аттестат, тут же засобиралась в город. Прасковья с Федором проводили ее даже с некоторым облегчением: хоть и родная кровинка, однако сил уже не было смотреть на ее ленивую развинченную походку, на скучающее лицо, на молчаливое осуждение деревенской жизни. Их добротное хозяйство, которым они с Федором так гордились (а ты пойди, поработай, как мы), у Людки вызывало недобрую усмешку.

— Молочко-то пьешь и за стол сесть не брезгуешь, — выговаривала ей Прасковья.

— Горбатьтесь, горбатьтесь! — усмехалась дочь так, что Прасковье хотелось полоснуть ее по ехидному лицу тряпкой, которой вытирала со стола.

Она извелась вся, глядя на Людку. «И за что она нас так?» — сетовала горько, отводя душу с соседками. То, чем гордилась Прасковья, дочь низводила в порок. Младшие дети Прасковьи — Ленка и Санька — молча следили за этими баталиями, в споры не ввязывались, и за мать, вроде, обижались, и с сеструхой особенно не спорили. Они не принимали ничьей стороны. Хотя оба и собирались остаться в колхозе, жизнь им казалась полной надежд и неожиданностей — Санька учился в восьмом классе, Ленка — в шестом, — а мало ли как там обернется. К тому же уж очень им хотелось похвалиться по своей несмышлености: а у нас в городе сеструха живет. Да и надоело ютиться у случайных знакомых, когда выбирались в город. Проводили ее без слез, с каким-то даже любопытством: «Ну давай, сеструха, а мы поглядим».

От кого загорелась Людка этим желанием уехать? Считай, все ее подруги оставались дома, это уж потом многие разъехались. Прасковья думала, хоть Артемка ее удержит, да куда там! Когда она пошла в десятый класс, его взяли в армию — вот уж когда Людка наревелась. Его мать и то так не плакала. «Ты что, — говорила она Людке, — в армию парня провожаешь или по покойнику причитаешь?» Людка согласно кивала головой, утирала слезы с красного распухшего лица, на минуту умолкала, а потом — опять в рев. Артемка словно и не расстраивался, его почему-то еще не обрили, как других парней, и он сидел молча на одном месте, моргал большими воловьими глазами, словно все эти хлопоты его нисколько не касаются.

Тогда Прасковье казалось, что и не любил он особенно Людку, да и никого из девчонок не баловал своим вниманием. «Просто, может, пришло время невесту заводить», — думала Прасковья. Встречаться с Людкой он стал месяца за два до проводов, но тут уж показал себя дисциплинированным кавалером: приходил каждый день и гулял с ней до позднего вечера. Людка тогда и нарядами-то особенно не интересовалась, а тут как с ума сошла: это давай, то давай. Привезут в магазин импортные кофточки — первая бежит. Прасковья, что могла, то покупала ей, не корила, как другие матери, думала: девку одеть надо, невеста почти, ясное дело, хочет перед своим нарядной покрасоваться, сегодня он бегает к ней, завтра — кто его знает? — каждому невесту не хуже других иметь хочется, но даже если он и не обращал на это внимания — все равно, как перед парнем-то простушкой показаться?

Но Людка, видимо, во вкус вошла: Артемка уж первый год дослуживал, а она все по магазинам. Бабы на нее коситься стали: куда девку так одевают? Всю моду по ней измеряли, когда кому на свадьбу ли, на праздник какой платье надо сшить было, сразу к ней, а она разложит ворох журналов — и ну — говорит, только запоминай. Вот когда с ее лица скука сходила! И в город-то — не «дерёвней» уехала.

А в Артемку она была влюблена с пятого класса. Был он вроде и мальчик неприметный, тихий — девчонки в этом возрасте побойчей кого любят. У Людки до сих пор в столе лежит его старая фотография, добытая с боем у кого-то из одноклассниц. Фотография была коллективная, и она вырезала только Артемку. Маленький мальчонка, ничего особенного… И вот сейчас — парень хоть куда. А Людку вроде не забыл, частенько про нее спрашивает. Уж так жалко Прасковье, что такого парня Людка упустила. Спрашивала она у матери его, может, ей про них больше известно? — и та сказала, что Артемка ездил за Людой в город, но та обратно — ни в какую, его к себе звала, а он в город не едет. Три года уж прошло, как из армии вернулся…

Рано радовалась Прасковья, что у дочери «все, как у людей» — и в школе хорошо училась, и по хозяйству быстрая была, и парня в армию проводила — и вот, все насмарку! Рано, выходит, радовалась. Сидит теперь в этой незнакомой кухне с давно немытыми стеклами, с раскачивающимся столом, на котором пенится теплая вонючая жидкость.

Хлопнула дверь. Прасковья завертела головой: и то, Людка, да не узнать: в блестящем (ну что алюминиевая фольга) плаще, в легких туфельках на высоких каблуках, а на лицо поглядеть — вся изможденная. «Точно, болеет», — пожалела Прасковья.

Людка замерла на пороге, увидев мать, смутилась и зашла, не раздеваясь, на кухню. В руках она вертела зимнюю шапку, на которой болталась этикетка.

— Уж и завернуть-то не могла, — вместо приветствия Прасковья кивнула на шапку.

— Мама, зачем ты здесь? — спросила Людка, то ли смущаясь, то ли сердясь.

— Что-то рановато ты к зиме готовишься, — сказала Прасковья, опять кивая на шапку.

Людка промолчала, но машинально тоже взглянула на шапку.

— Кролик, правда, хороший, гладенький, — продолжала оценивать Прасковья.

— Это не кролик, мама, а норка, — устало поправила Людка.

Прасковья поймала медленно раскачивающуюся этикетку, нашла цену и сумела только ойкнуть.

— Мама, зачем ты приехала? — повторила Людка.

— Попроведать, а чего ж, ты вон какое письмо написала: и что болеешь, и плохо тебе. — Прасковья обиженно подобрала губы, потом не удержалась и кивнула в сторону парня:

— Он тебе муж или как?

Людка проследила за ее жестом и ответила с неудовольствием:

— Мама, ну зачем ты об этом, ты ничего не понимаешь, здесь все сложно.

— Чтоб о сложностях-то думать, надо расписаться вначале.

— А-а, — махнула, рукой она, — что ты понимаешь в этом?

— Смотри, нам с отцом в подоле не принеси.

Людкино лицо сразу сморщилось то ли в недовольной гримасе, то ли в усмешке:

— Не бойся, не принесу.

Прасковья настороженно вгляделась в нее:

— Ой, девка, смотри, не сотвори с собой что. Или уже? — она в ужасе прикрыла ладошкой рот.

— Сама говоришь: в подоле не принеси, — раздраженно ответила Людка.

Шапку она все еще держала в руках.

— Ехала бы ты домой, Людка.

— А что я там не видела, — огрызнулась она, — как ты, на ферму в пять часов маршировать? Под коровами лазать? Я потому из трампарка ушла, чтоб рано не вставать, а там куда лучше, чем с коровами.

— Ушла? — удивилась Прасковья. — А в люди-то думаешь выходить али нет?

— А я что — корова, что ли, нелюдь?

— Она, корова, поди, поумней тебя будет. Шла бы за Артемку, простит, может…

— А что мне в ноги кидаться, что я виновата перед ним?

— А то нет, бежала от него. Что в армию-то писала?

— Подумаешь, писала. Ему же лучше, все веселей было.

— Веселей веселого. Шла бы ты, Людка, за него, а этот, — она снова кивнула на парня, — бросит тебя. Нужна ты ему, деревенская…

Людка опустила голову, сказала тихо, но твердо:

— Все, мама, не деревенская я теперь.

В дверь постучали. На пороге стоял тот лохматый, а из-за него выглядывал еще какой-то парень и девчонка с синими разводами век.

— Щеглиха, ты скоро? Мы будем пить пиво в конце концов?

— Подождите, — Людка с треском закрыла дверь, села.

— Да ты теперь не Люда Щеглова, а Щеглиха, — покачала головой Прасковья. — А работаешь-то где теперь?

— Нигде пока, — Люка спрятала взгляд. — Мама, ты денег привезла?

Прасковья подняла сумку.

— На вот, травы тебе привезла, я-то думала, правда, ты простыла.

Людка молча отодвинула травы.

Прасковья достала непривычный для нее кошелек, неловко открыла его, вытащила квитанцию о штрафе, вздохнула, потом вытащила несколько десяток:

— На, что ли, больше нет.

Людка недовольно вздохнула, но десятки взяла.

— Пойдем, мама, я тебя провожу.

— Ты что меня выгоняешь, что ли? — обиделась она.

— На автобус опоздаешь.

Прасковья хотела сказать, что никуда она не опоздает — отпросилась у председателя на два дня, но почему-то промолчала, встала:

— Где тут у вас магазины? У Саньки день рождения, подарок купить надо.

— Какие магазины? — сморщилась Людка. — Что ты там купишь? Эй вы, пошла я, — крикнула она своим приятелям.

— Щеглиха, мы тебя ждать не будем. Пиво-то выпьем.

— Не захлебнитесь.

…Они долго шли по каким-то дворам, потом Людка юркнула в большой подъезд, у которого толпились подвыпившие грузчики, выбежала со свертком в руках:

— На, подари Саньке.

— Что это? — заинтересовалась Прасковья, — башмаки какие-то, да цветные.

— Кроссовки это, мама, у нас тут за ними убийство. Саньке понравятся.

Прасковья засунула кроссовки в сумку, и они пошли к трамваю.

Людка сразу же направилась к водителю, стояла в открытой двери, смеялась. Невыключенный микрофон разносил по салону смех и обрывки фраз.

Прасковья постучала по Людкиной спине:

— Купи абонементов, Люда. Как бы не штрафанули нас.

Она не оборачивалась. Прасковья постучала посильнее:

— Людка, оштрафуют.

— Не бойся!

Она смеялась, весело болтала с водителем, а оглянулась — в глазах опять ни искринки, как будто пеленой горечи затянуты — не то посветлели, не то потемнели от этого, уголки губ безвольно провисли — изможденная, усталая, разочарованная. «А со спины глянуть, — с неудовольствием подумала Прасковья, — форму держит. И задницей-то вильнуть может и голову откидывать научилась». Да все это не та привычная походка с тяжеловатостью натруженной ступни — в этой какая-то напряженность и неестественность.

Ждать автобус они уселись на скамейку у автовокзала: втиснулись между сидящими там людьми. Людка безразлично пошуровала у себя в кармане «космического плаща» и вытащила горсть грязных запыленных семечек.

— А то давай, Людка, со мной, — предложила Прасковья, — все отдохнешь, пока не работаешь.

Говорила жизнерадостным тоном, сама остро чувствуя его ненужность, а думала с непривычной хитрецой: «А вдруг у нас совсем останется». Людка вспыхнула вся, всколыхнулась.

— Давай, Людка, — повторила Прасковья, но уже на более высокой ноте.

Людкино лицо сразу как-то осунулось.

— Нет, — она помотала головой, — не могу я, — потом еще раз помотала. — Не могу.

Она сникла, болезненно обмякли, опустились плечи.

Прасковья вздохнула: жалко девчонку. И тут же подумала: а вот за что жалко? Она, Прасковья, сызмальства знала, что такое горе. Когда корова — единственная их кормилица — пала в войну от какой-то болезни — и лечить-то некому было: на их ветеринара уже и похоронку принесли — вот это горе было. Когда после войны случилась засуха, такая, что поле походило на сжавшийся грязный комок земли, и есть было нечего — горе. Когда отец, навсегда потерявший здоровье в окопах, из последних сил ведущий трактор, умер прямо за рулем…

А Людка-то? Сама все наперекосяк пустила, сама и виновата. Нет, чтобы домой вернуться, — земля простит, родной дом все грехи отпустит — нет, она продолжает маяться в чужом городе. Да разве не блажь это, не баловство одно?

Подошел автобус. Прасковья выглянула в окно: Людка не уходила, смотрела не отрываясь в пыльные стекла, как будто ждала еще чего-то. Потом помахала рукой, не дождавшись отправки, ушла, серебрясь в своем длинном плаще уже в конце улицы.

«Чего приехала-то? — ругала себя Прасковья. — Людку не увезла, и подарок Саньке порядочный не купила».

— Парнишка, — она легонько толкнула локтем соседа, — глянь-ка на башмаки.

Парень, взглянув на вытащенные кроссовки, заинтересовался:

— Где, мать, купила?

— Ну как, ничё, что ли? — допытывалась Прасковья.

— Отличные.

— Ох ты, — нахмурилась она, — а размер не тот, надо 40, а она 39 сунула.

— Продай, мать, — оживился парень, — мне как раз.

— Не, — покачала головой Прасковья и снова затолкала их в сумку. Потом с теплотой, неожиданно разошедшейся по телу, подумала о ферме — как там без нее «буренки», потом подумала о доме — как сейчас обрадуются ребятишки, хоть и ждут ее завтра, и Федор, наверняка, уже топчется на остановке: а вдруг приедет?

Прасковья еще раз выглянула в окно, где по пыльной дороге громыхали тяжеловесные трамваи, замирая у вспыхивающих светофоров. Надвигался вечер, плотно сливающийся с пылью городских перекрестков.

Кончался день…