Это случилось одним ноябрьским утром. Мы с Холмсом только что вернулись из Девоншира после расследования баскервильского дела, в котором немаловажную роль сыграл инспектор Лестрейд. К немалому нашему изумлению, именно он и стоял теперь на пороге гостиной. Обычно очень опрятный, инспектор имел до странности неряшливый вид. Холмс пригласил его войти и, как только гость устроился у камина, заметил:
– Я вижу, вы где-то недавно копались. Очевидно, это каким-то образом связано с вашим визитом?
Лестрейд был ошарашен.
– Какого черта… – начал было он.
– «По ногтям человека, по его рукавам, обуви и сгибу брюк на коленях нетрудно угадать его профессию», – процитировал Холмс.
Я тотчас вспомнил старую журнальную статью, принадлежавшую перу моего друга. Однако Лестрейду она, видимо, не попадалась, ибо он в замешательстве таращился на Холмса.
– Вас выдают рукава вашего пальто, дорогой инспектор, – пояснил Холмс, – а также колени, не говоря уже о ботинках. Вы с ног до головы измазаны в лондонской грязи. Так где вы копались и для чего?
Вместо ответа Лестрейд полез в карман, вытащил оттуда какой-то конверт и отдал его моему другу. Я поднялся с места, подошел к Холмсу и встал у него за плечом, чтобы тоже взглянуть на послание. Долгое знакомство с Холмсом научило меня важности детального осмотра. Я увидел, что на конверте, изготовленном из дешевой бумаги, какую можно купить в любой писчебумажной лавке, крупными корявыми буквами, скорее всего измененным почерком, написано:
Инспектору Лестрейду из отдела убийств, Скотленд-Ярд
Холмс насмешливо поднял бровь.
– Убийство? – невозмутимо спросил он, но я-то заметил, что он уже поднял голову, словно охотничий пес, учуявший дичь.
– Прочтите письмо, мистер Холмс, – скорбно промолвил Лестрейд.
Последовав совету Лестрейда, Холмс открыл конверт и вынул из него коротенькую записку, нацарапанную на листке дешевой писчей бумаги все тем же корявым почерком. В послании не было ни обращения, ни подписи, лишь следующий текст:
Пойдите в сад, что за домом семнадцать по Элмсхерст-авеню в Хэмпстеде, и копайте под деревом, находящимся в десяти шагах слева от ворот. Вы найдете там труп мадемуазель Люсиль Карэр, падчерицы мадам Ортанс Монпенсье, которая убила ее и зарыла там тело.
Это будничное сообщение отдавало такой бесстрастной жестокостью, что у меня кровь застыла в жилах.
– Так вы обнаружили тело, инспектор? – поинтересовался Холмс, откладывая листок в сторону. – Судя по состоянию вашей одежды, это так.
– Верно, мистер Холмс. Обнаружили около часа назад. Как только я получил это письмо с утренней почтой, тут же отправился по указанному адресу, прихватив полицейского сержанта и констебля. Мы нашли труп в точности там, где указано. Это не составило большого труда. Хотя там все заросло плющом, было заметно, что земля недавно вскопана. В том месте она была более рыхлой, чем вокруг.
– А тело?
– Ну, по правде говоря, это не тело а, скорее, скелет. Я послал за анатомом из местной лечебницы Святого Клемента, и тот уже произвел беглый осмотр. Он считает, что труп пролежал в земле не меньше года, а то и все полтора, поэтому от него мало что осталось, за исключением костей и обрывков одежды.
– Где тело находится сейчас?
– Все там же.
Лестрейд запнулся, облизал губы и добавил:
– Я не хотел, чтоб его увозили, пока вы не взглянете.
– Я? – отрывисто спросил Холмс, но я-то заметил, что он уже был готов сорваться с места.
Лестрейд неловко заерзал:
– Видите ли, мистер Холмс, в том доме одни французы, а я кроме «сильвупле» да «уи, уи» ничего и сказать не умею. Какое уж тут расследование!
– Сколько там человек? – перебил его Холмс.
– Всего четверо. Владелица дома мадам Монпенсье, ее компаньонка мадемуазель Бенуа. А еще семейная пара, мсье и мадам Доде. Жена – экономка и немного говорит по-английски; вроде она кузина мадам Монпенсье. Ее муж за всех разом: он и дворецкий, и работник, и что душе угодно; а по-нашему не кумекает. У меня такое чувство, будто они бедные родственники. Вот так-то, мистер Холмс. Я знаю, вы по-французски ловко объясняетесь. Вот и подумал, что вы захотите помочь следствию…
– Разумеется, при условии, что мадам Монпенсье будет согласна, – с безразличным видом ответил Холмс, но я-то сразу понял, что он горит нетерпением принять этот вызов.
– Думаю, она согласится. Она уже немолода. Когда нашли тело, она была просто потрясена, знаете ли. Насколько я понял, она отрицает, что знала…
– Оставьте, Лестрейд, я сам с ней побеседую и все выясню.
– Так вы поможете? – просиял инспектор.
– Ни за что на свете такое не пропущу. Тут одни имена чего стоят.
– Имена? – переспросил Лестрейд. – Ну, я ведь сказал, они французы…
– Понятное дело. Но я имел в виду другое.
Мы с Лестрейдом обменялись озадаченными взглядами, недоумевая, о чем он толкует, но времени объясняться не было. Холмс сказал:
– А теперь, Уотсон, скорее одевайтесь и пойдемте!
– Я приехал в кэбе, – сообщил Лестрейд, пока мы в спешке собирались, – и, надеясь, что вы не откажетесь принять участие в расследовании, попросил кэбмена подождать у входа.
– Отлично! – заявил Холмс, хватая свою шляпу и устремляясь вниз по лестнице.
Вскоре мы втроем уже мчались в кэбе по направлению к Хэмпстеду.
По просьбе Холмса Лестрейд во время поездки не говорил об этом деле. Мой друг объяснил, что предпочитает сделать собственные выводы, когда увидит все своими глазами, и Лестрейд, видимо, был согласен с ним. Во всяком случае, инспектор не сказал ни слова о расследовании, лишь когда кэб прибыл на тихую зеленую улочку, объявил:
– Мы на месте, господа! Элмсхерст-авеню, дом номер семнадцать. Место преступления!
Мы очутились перед большим неказистым строением из темно-красного кирпича, с тяжелой шиферной кровлей, напоминавшей свинцово-серую крышку блюда, которой будто накрыли здание, чтобы запереть жильцов внутри. Со стен свисали гирлянды плюща, некоторые его побеги успели опутать окна, усиливая сходство дома с мрачной гробницей.
Вымощенная черно-белой плиткой дорожка, начинавшаяся за высокими железными воротами, вела к входной двери, но, к моему удивлению, инспектор Лестрейд сразу свернул направо и отправился в обход дома, к заднему двору, затем резко свернул влево, к высокой изгороди. Там, в нескольких ярдах от нас, у деревянной калитки стоял на часах констебль в форме.
Увидев нас, констебль отдал честь и, толкнув калитку, пропустил нас в находившийся за ней большой заросший сад. Большинство деревьев и кустов уже сбросили листья, их переплетающиеся голые ветви частично закрывали обзор. И все же сквозь эту естественную преграду можно было разглядеть, что в правой части сада была разворошена опавшая листва и вскопана земля. Место преступления охранял полицейский сержант, возле него стоял, опершись на лопату, констебль с покрасневшим от натуги лицом, рядом на ветке висела его форменная куртка. При нашем приближении оба вытянулись, сержант выступил вперед и отдал нам честь, готовый в случае необходимости рапортовать начальству.
– Где доктор Читти? – спросил Лестрейд.
– Ушел минут двадцать назад, сэр. Сказал, у него пациент в лечебнице, – ответил сержант. – Но велел передать, что позже пришлет с нарочным подробный отчет. А пока что я должен сообщить следующее: тело принадлежит молодой женщине лет двадцати, ростом примерно пять футов четыре дюйма, хрупкого сложения, темноволосой. Как она встретила свой конец, покамест не ясно: череп не проломлен, и шея, к примеру, тоже не свернута.
Пока сержант говорил, он успел сгрести в сторону сухие листья и расчистить место захоронения. Это была яма не более четырех футов глубиной, в которой находился скелет. Тело было аккуратно уложено на спину с прямыми ногами и вытянутыми по бокам руками. На черепе, слегка повернутом влево, застыл страшный оскал смерти. Во время своей врачебной карьеры я видел его сотни раз, особенно часто в Афганистане, и он всегда пробуждал во мне леденящую мысль, что смерть – всего лишь мрачная издевка каких-то злых сил, стремящихся продемонстрировать ничтожность человека.
Холмс подошел к самому краю ямы и пристально разглядывал ее содержимое. Я попытался перевести взгляд с ухмыляющегося черепа на другие части тела. Очевидно, труп завернули в самодельный саван, возможно одеяло, так как на костях еще виднелись лоскутья коричневой шерстяной материи, а также остатки более тонкой ткани, из которой, вероятно, было сшито платье. Ткань была синего цвета, и на ней просматривались следы голубого узора. Однако наблюдательный Холмс сумел заметить еще одну необычную деталь, которая ускользнула от моего взгляда.
– Обуви на теле не было? – отрывисто спросил он.
Лестрейд, который, судя по всему, также не обратил на это внимания, встрепенулся:
– Не знаю, мистер Холмс. А вы, Бенсон? Видели обувь?
Сержант покачал головой:
– Нет, сэр.
– А это что такое? – продолжал Холмс, указывая тростью на ком земли, лежавший слева от тела и по виду не отличавшийся от других комьев, разбросанных по дну могилы.
Лестрейд заглянул в яму и жестом подозвал констебля с лопатой:
– Эй, ты! Палмер, кажется? Видишь этот ком? Подай-ка его мне! – И пока тот осторожно спускался в яму, добавил: – Да помни, куда лезешь!
Вышеупомянутый ком был вытащен и передан Лестрейду, который бегло осмотрел его, пожал плечами и отдал Холмсу.
Понимая, что мой друг не зря заинтересовался этим предметом, я внимательно наблюдал, как он взял ком земли и аккуратно раздавил его пальцами, чтобы извлечь то, что находилось внутри. Стряхнув всю землю, он положил находку на ладонь. Это был серебряный медальон в форме сердца на тонкой серебряной цепочке. Вещица так потускнела и испачкалась, что я только диву давался, как ее вообще можно было разглядеть на дне могилы.
– Как, ради всего святого, вам удалось ее увидеть? – спросил я.
– Просто на земле что-то сверкнуло, – сказал Холмс. – Интересно, как он тут оказался?
– Это, конечно, принадлежало ей, – без раздумий ответил Лестрейд, указывая пальцем на скелет.
– Возможно, – согласился Холмс. – Но почему ее могильщик заботливо положил рядом медальон, а об обуви не подумал?
Наступила тишина. Лестрейд надул щеки и выразительно посмотрел на меня, словно намекая: «Теперь ваша очередь говорить». Но, зная о пристрастии Холмса выставлять на посмешище тех, кто самонадеянно торопится с заключениями, я на приманку не клюнул и промолчал. Холмс был явно разочарован. Пользуясь предоставленными ему полномочиями, он повернулся к инспектору и кротко спросил:
– Надеюсь, дорогой Лестрейд, вы разрешите мне забрать эту цепочку и медальон с собой? Обещаю, они вернутся к вам в целости и сохранности.
– Что ж, в интересах дела я позволю вам ее взять, мистер Холмс, – великодушно отозвался Лестрейд и тут же добавил: – При условии, если и вы позволите заглянуть к вам вечерком и узнать, к каким выводам относительно этой вещицы вы пришли.
– Разумеется, – столь же великодушно согласился Холмс, затем с едва заметной улыбкой опустил медальон в один из маленьких конвертиков, которые носил с собой на такой случай, и вложил конвертик в свою записную книжку.
– А теперь, – деловым тоном продолжал он, – настало время побеседовать с мадам Ортанс Монпенсье о ее падчерице мадемуазель Карэр. – И когда мы направились к калитке, прибавил: – Странно это, инспектор, вы не находите?
– Странно? Что странно? – спросил Лестрейд, спеша вдогонку за Холмсом.
– Имена, Лестрейд, – ответил Холмс.
– А что не так с именами? – удивился Лестрейд. – Им и положено быть странными, они ведь французские, разве нет?
Уже второй раз Холмс заговаривал об именах, но я все не мог понять, что он имеет в виду. Лестрейд, судя по всему, довольствовался собственным объяснением. Я же по-прежнему недоумевал, отчего это Холмс так настойчиво привлекал наше внимание к именам.
Когда мы подошли к парадной двери дома семнадцать по Элмсхерст-авеню, я так ни до чего и не додумался, а потому на время выкинул эту загадку из головы. Лестрейд взялся за тяжелый железный дверной молоток, отпустил его, и тот издал гулкий звон, такой громкий, что и мертвого мог разбудить.
Дверь открыл какой-то мужчина, с ног до головы одетый в черное, будто он собрался на похороны. Я догадался, что перед нами мсье Доде. Это был высокий широкоплечий человек. Он слегка наклонился вперед, словно стараясь выглядеть ниже ростом, отчего его лицо приблизилось к нам и мы смогли подробно рассмотреть его черты: длинный нос, отвислые щеки и густые топорщившиеся черные брови, из-под которых на нас взирали внимательные глаза, похожие на глаза дикого животного, притаившегося в терновнике. Он кивнул, видимо признав инспектора, который уже приходил сюда после получения загадочного письма, распахнул дверь и впустил нас в прихожую.
Мне хотелось поподробнее рассмотреть интерьер прихожей, но времени хватило только на то, чтобы мельком заметить темные обои с висевшими на них еще более темными картинами и лестницу справа от нас, верхние ступени которой тонули во мраке. Возможности разглядеть что-либо еще у меня не было, ибо мсье Доде подвел нас к какой-то двери и постучал.
Оттуда послышалось:
– Entrez!
Мсье Доде открыл дверь и с сильным французским акцентом объявил:
– Инспектор Лестрейд, мсье Холмс и доктор Уотсон, мадам!
Он посторонился, позволив нам войти.
Мы очутились в просторной, но очень сумрачной и чрезвычайно загроможденной комнате. Из-за плотных бархатных штор на окнах и мебели, занимавшей почти все свободное место, здесь было буквально нечем дышать. Кругом не было ни одной свободной поверхности – стены были увешаны картинами, столы уставлены вазами, полки забиты разными безделушками, и все это окутывал полумрак. Единственным ярким пятном был огонь, горевший в большом камине черного мрамора, перед которым сидела в инвалидном кресле сухонькая старушка – очевидно, сама мадам Монпенсье, одетая в траурное вдовье платье и, несмотря жар, исходивший от очага, укутанная пледами и шалями. Она застыла в надменном молчании, положив на колени крепко сцепленные ручки, и на лице ее ясно читалось выражение крайнего неудовольствия, вызванного появлением в ее гостиной трех незваных посетителей.
За креслом хозяйки стояла дама помоложе, тоже вся в черном, видимо компаньонка, мадемуазель Бенуа. Эта суровая особа со связкой ключей на поясе сильно смахивала на тюремщицу.
Лестрейд выступил вперед и сильно оконфузил нас всех, попытавшись по-французски объяснить причину нашего вторжения. В других обстоятельствах эта сцена могла показаться забавной, однако мадам Монпенсье слушала инспектора, поджав губы.
Лестрейд скоро совсем запутался и умолк, но ему на смену тотчас пришел Холмс. Сдержанный и учтивый, он заговорил на французском – вполне приличном, судя по облегчению и восхищению, которые явственно обозначились на лицах мадам Монпенсье и мадемуазель Бенуа.
Когда Холмс замолчал, мадам Монпенсье дала компаньонке какие-то указания. Та торопливо придвинула к камину три кресла, расположив их полукругом, и с любезным: «Asseyez-vous, s’il vous plaît, messieurs» пригласила нас сесть.
Затем Холмс перекинулся с мадам Монпенсье парой слов. Я с моим школьным французским не мог уследить за беседой, хотя общий смысл сказанного уловил. Очевидно, мадам Монпенсье позволила Холмсу принять участие в расследовании. Как только с формальностями было покончено, последовала целая серия вопросов и ответов. Судя по тому, сколь часто упоминалось в беседе имя мадемуазель Карэр, я понял, что Холмсу удалось многое прояснить. В какой-то момент я услыхал слово photographie и предположил, что мой друг попросил показать ему портрет мадемуазель Карэр, так как компаньонка, повинуясь приказу хозяйки, вышла из комнаты и скоро вернулась, неся альбом в черном кожаном переплете и с золотым обрезом, который мадам Монпенсье распахнула на нужной странице.
Мы с Лестрейдом подошли к креслу Холмса и встали у него за плечом, чтобы тоже взглянуть на портрет. На коричневом снимке в овальной рамке была изображена красивая темноволосая девушка с решительным подбородком и ровными четкими бровями, взиравшая на нас со спокойной уверенностью. Глядя на эту фотографию, я испытал странное чувство, не в силах соотнести этот смелый взгляд и твердо очерченные губы с пустыми глазницами и разверстыми челюстями испачканного в земле черепа.
Закрыв альбом и вернув его мадемуазель Бенуа, Холмс, очевидно, стал расспрашивать мадам Монпенсье о медальоне, найденном рядом с телом, поскольку указательным пальцем нарисовал в воздухе сердечко. Видимо, ей было достаточно такого описания, чтобы понять, о какой вещице речь, так как она сразу же утвердительно кивнула. И в этот момент я впервые уловил в ее лице признаки страдания. Ее губы задрожали, а глаза подозрительно увлажнились.
Тут меня осенило, и я спросил себя: почему это Холмс ударился в объяснения, вместо того чтобы просто достать свою записную книжку, вынуть из нее конвертик с медальоном и показать его мадам Монпенсье. Впрочем, я приписал подобную уклончивость его врожденной скрытности.
Тем временем мадам Монпенсье оправилась от краткого приступа горя и обрела прежний величавый вид. В конце беседы Холмс, по-видимому, попросил позволения осмотреть комнату мадемуазель Карэр. Она разрешила, не выказав при этом явного недовольства. Мадемуазель Бенуа вновь отослали с поручением отыскать экономку мадам Доде. Скоро компаньонка вернулась, приведя ее с собой, и вновь заняла свое место за креслом мадам Монпенсье, а мадам Доде осталась стоять у двери.
Составить определенное мнение о мадам Доде оказалось нелегко. Как и другие женщины в доме, она была одета в черное, но выглядела столь незначительно, что, отведя от нее взгляд, я был уже неспособен подробно ее описать. Это была особа средних лет, среднего роста и среднего телосложения. Словом, в ней все было усредненным и заурядным; казалось, в ее внешности нет ничего ярко выраженного, индивидуального, за исключением глаз – очень темных, настороженных и проницательных. Однако многолетняя привычка сдерживать любые проявления чувств сказалась даже на этой особенности ее личности. Своими плоскими круглыми щечками и маленьким острым носом она напоминала виденную мною однажды сову в клетке. Птица недвижно сидела на своем насесте, и в ее цепком внимательном взгляде не было ни страха, ни покорности, ни даже ненависти к своим поработителям.
Мадам Доде безучастно выслушала указания хозяйки, молча вывела нас из гостиной и повела по темной лестнице наверх. На втором этаже она открыла одну из дверей и посторонилась, пропуская нас внутрь.
Как и другие помещения в доме, эта комната была сверх меры заставлена разнообразной мебелью, но, несмотря на это, в ней царила трогательная атмосфера девичьего будуара. На кровати с искусным резным изголовьем красного дерева лежало простое белое вязаное покрывало, стены украшали акварельные пейзажи и натюрморты в узких позолоченных рамах. Темные бархатные шторы – такие же, как и внизу, – были раздвинуты, и через окна открывался вид на сад, причем могилы не было видно, и я некстати обрадовался тому, что та прелестная девушка с решительным подбородком и смелым взглядом была избавлена от каждодневного созерцания места своего последнего упокоения, пусть даже знать этого ей было не дано.
Вопросительно взглянув на мадам Доде и получив от нее молчаливое позволение, выраженное кивком, Холмс подошел к большому гардеробу красного дерева, занимавшему почти всю стену, и распахнул его дверцы. Гардероб оказался пуст. В комодах и на туалетных столиках тоже ничего не было. Не осталось ни одного носового платка, ни одной ленты для волос – ничто не свидетельствовало о том, что мадемуазель Карэр когда-то занимала эту комнату. Внезапно меня охватил острый приступ жалости к юной девушке, чья жизнь столь трагически окончилась в яме в саду под деревьями.
Тем временем Холмс, в отличие от меня не ощущавший никакой скорби, остановился перед одной из акварелей, висевшей на стене около кровати, и, обращаясь к мадам Доде, о чем-то спросил у нее по-французски – очевидно, интересовался, кто автор этого пейзажа.
Ее ответ был понятен даже мне. Пожав плечами, она равнодушно произнесла:
– Je ne sais pas.
Холмс промолчал. Казалось, он заразился от нее безразличием. Мы сошли вниз, чтобы попрощаться с мадам Монпенсье.
На улице Лестрейд снова отправился в сад, объявив, что хочет в последний раз осмотреть могилу, перед тем как отправить труп в морг лечебницы Св. Клемента, и добавив, что он зайдет к нам вечером. Холмс кивнул, мы распрощались с инспектором и дошли до Финчли-роуд, где остановили кэб, который отвез нас домой.
По дороге мы почти не разговаривали. Я понимал, что Холмсу не хочется пересказывать мне беседу с мадам Монпенсье до визита Лестрейда, которому вновь придется давать отчет. Однако мне было ясно, что причина его немногословности заключается не только в этом. Моего друга сильно беспокоили какие-то обстоятельства дела, и он предпочитал не говорить о них, пока хорошенько все не обдумает.
Я тоже размышлял над нашим расследованием. Почему, спрашивал я себя, Холмсу показалось важным отсутствие обуви в могиле? И зачем он интересовался авторством акварели, висевшей над кроватью мадемуазель Карэр? Несмотря на показное безразличие моего друга, я знал, что он никогда не задает пустых, не относящихся к делу вопросов.
Пока мы катили по Финчли-роуд, я попытался вспомнить, что было изображено на той акварели, но не сумел припомнить ничего, кроме моста над рекой и городского пейзажа со множеством высоких строений на заднем плане.
Но главное, в голове у меня засело дважды повторенное Холмсом замечание о какой-то странности имен. Я чувствовал, что за этим кроется огромный смысл, но сколько ни ломал голову над этой загадкой, так и не сумел ее разгадать.
Как только мы вернулись на Бейкер-стрит и снова водворились в гостиной, Холмс приступил к тщательному осмотру медальона и цепочки. Он велел посыльному принести необходимые принадлежности: чистое полотенце, которое он расстелил на своем рабочем столе, таз с теплой водой и несколько ватных тампонов. Затем достал из своего арсенала инструментов маленькую кисточку с мягкой щетиной, скальпель, две чашки Петри и ювелирную лупу.
Аккуратно разложив все эти предметы на столе, он вынул из записной книжки маленький конвертик и осторожно выложил медальон и цепочку на полотенце.
Я бесшумно придвинул свое кресло ближе, чтобы понаблюдать за его манипуляциями. Эта область его деятельности представлялась мне особенно интересной – по моему мнению, ее можно было сравнить с четкими, продуманными действиями хирурга, готовящегося к операции.
Сначала Холмс кисточкой смахнул с медальона и цепочки остатки земли, затем тщательно очистил их ватным тампоном, смоченным теплой водой. После этого он отложил цепочку в сторону и стал с обеих сторон осматривать под лупой медальон. Кажется, ему удалось обнаружить нечто важное, потому что он тихонько рассмеялся себе под нос. Однако мне было трудно представить, что такого смешного он мог заметить на обратной стороне маленькой серебряной вещицы. Впрочем, он ничего не сказал, а спрашивать мне не хотелось.
Потом он взял скальпель и с величайшей осторожностью просунул лезвие между двумя половинками медальона, слегка поворочал им, крошечные петли наконец подались, и медальон открылся.
– Посмотрите-ка, Уотсон, – сказал Холмс, – и скажите, что вы об этом думаете.
Наклонившись вперед, я взглянул на раскрытые половинки медальона, но не увидел ничего особенного, кроме осколков тонкого стекла, клочков выцветшей бумаги и пары тонких серебряных рамок в форме сердца: очевидно, в них когда-то были вставлены две фотографии, от которых сохранились лишь обрывки.
Я описал все это Холмсу, а он серьезно слушал и согласно кивал, когда я перечислял все увиденное.
– Отлично, приятель! – к тайной моей радости, воскликнул он, когда я закончил. – На мой взгляд, ваши выводы вполне верны. В медальоне действительно хранились два снимка. Однако вы, быть может, пойдете в своих умозаключениях дальше?
– В каком направлении, Холмс? – спросил я, не понимая, что я мог упустить.
– Начните хотя бы с разбитого стекла и порванных фотографий. Что с ними случилось?
– Но здесь нет ничего необычного, разве не так? В конце концов, медальон пролежал в земле больше года. Неизбежно сказались сырость и давление почвы.
– Дорогой Уотсон, ваши доводы разумны, но они не объясняют, каким образом стекло превратилось в мелкие осколки, а снимки – практически в кашу.
– Не понимаю… – недоуменно начал я.
– Позвольте вам помочь. Взгляните на стекло. Как оно могло разбиться?
– От удара, Холмс! Что тут еще можно добавить?
– Очень многое! От какого именно удара?
– От какого? – воскликнул я. – Ну, на стекло что-нибудь упало и раздавило его.
– Что, например?
– Ради бога, Холмс! – взвился я, ибо эти вопросы стали не на шутку меня раздражать. – Скажем, камень. Либо кто-то наступил на медальон.
– Господи, Уотсон! Ну посмотрите же, дружище!
Он взял медальон и положил его себе на ладонь лицевой стороной вверх.
– Разве на крышке есть повреждения?
– Нет, Холмс, – смиренно согласился я, наконец уловив смысл его допроса.
– А на задней стороне? – настаивал он, переворачивая вещицу.
– Нет, никаких.
– Итак, какие выводы мы можем сделать из этих простых наблюдений? – Должно быть, он приметил мое смущение, потому что продолжил уже мягче: – Думаю, с уверенностью можно предположить, что, когда тело женщины закапывали, на шее у нее не было медальона, поскольку замочек цепочки закрыт. Сам медальон также был закрыт. Однако стекло, под которым, без сомнения, находились две фотографии, треснуло, более того: оно было разбито на мелкие осколки – и, полагаю, разбито нарочно. Передайте-ка лупу, Уотсон, сейчас мы осмотрим края осколков. Смотрите, они не просто разбиты, но раздавлены каким-то увесистым предметом, возможно молотком. Вы согласны?
– Согласен, – только и ответил я.
– А фотографии?
Я тоже взял лупу и, наведя ее на маленькие бумажные обрывки, был поражен результатом.
– Боже мой, Холмс! Кажется, их тоже намеренно уничтожили чем-то тяжелым.
– Тем же самым молотком? – подсказал Холмс.
– Скорее всего, – подтвердил я.
Вопросы Холмса перестали меня раздражать, я начал постигать метод, с помощью которого он шаг за шагом подводил меня к новым, совершенно неожиданным выводам.
– Что ж, теперь мы вновь можем порассуждать о том, каким образом медальон очутился в земле, не так ли? Он не висел на шее жертвы, напротив, его опустили в могилу отдельно от тела. Но перед этим кто-то взял на себя труд открыть его, вынуть стекло и фотографии и искрошить их каким-то тяжелым инструментом вроде молотка, по всей видимости, для того, чтобы нельзя было установить, кто изображен на снимках. Стекло тоже было разбито: если бы оно осталось неповрежденным, это выглядело бы подозрительно. После этого осколки стекла и обрывки бумаги снова поместили в медальон и закрыли его. Но тут перед нами встают два вопроса. Можете вы предположить, что это за вопросы, Уотсон?
– Ну, – неуверенно проговорил я, – пока вы рассуждали, мне пришло в голову: зачем понадобилось вынимать фотографии? Почему бы ему…
– Или ей, – вставил Холмс.
– …Или ей, – послушно согласился я и продолжал: – попросту не раздавить медальон вместе с фотографиями?
– Отлично, дружище! – воскликнул Холмс. – Вы поставили тот же самый вопрос, который задал себе я сам. Действительно, почему?
Я был польщен его похвалой, но в то же время понимал, что уже исчерпал свои возможности и ни за что не сумею разгадать эту загадку до конца.
Холмс деликатно пришел мне на выручку, постаравшись не ранить мое самолюбие:
– До того, как я бесцеремонно перебил вас, вы, несомненно, хотели добавить, что если бы он (или она) раздавил медальон, вещь стала бы неузнаваемой. Однако злоумышленнику было необходимо, чтобы медальон безоговорочно ассоциировался с телом. Впрочем, он не довел эту мысль до логического завершения. Всегда нужно помнить, что дедуктивный метод – не просто последовательность отдельных, пусть даже блестящих, выводов. Он, как цепочка рассматриваемого нами медальона, представляет собой непрерывный ряд взаимосвязанных суждений, в конце концов приводящих к единственно верному заключению. Исходя из этого, мы можем найти в рассуждениях нашего противника изъян. Он (или она – не будем подходить предвзято к решению вопроса о половой принадлежности) так беспокоился, чтобы медальон можно было легко идентифицировать, что позабыл об одном существенном опознавательном знаке, который в случае повреждения медальона был бы уничтожен.
– Что это за знак, Холмс? – спросил я, озадаченный новым поворотом в расследовании.
– Знак, который по закону должен стоять на любой серебряной вещи.
– Ну конечно! Проба!
– Именно. А теперь возьмите это, дружище, – продолжал он, вручая мне свою ювелирную лупу, – и поищите на медальоне пробу.
Это оказалось непросто, но все же после тщательного осмотра я обнаружил пробу внутри, у края левой створки медальона, чуть выше того места, где раньше находилась фотография.
Холмс раскурил свою трубку и откинулся на спинку кресла, наблюдая из-под полуприкрытых век за спиральной струйкой дыма, медленно поднимавшейся к потолку. Казалось, он полностью ушел в себя, позабыв о расследовании, но тем не менее мгновенно уловил произошедшую со мной перемену. Обнаружив пробу, я на секунду взволнованно замер, и Холмс, вынув изо рта трубку, тотчас произнес:
– Отлично, Уотсон! Буду очень признателен, если вы ее опишете.
Разобрать крошечные символы и буковки было нелегко даже с помощью лупы. Я шаг за шагом стал перечислять все, что видел:
– Вот голова какого-то животного, похожего на кошку…
– Леопард? – предположил Холмс.
– Да, возможно. Затем заглавная буква «А», дальше что-то вроде малюсенького льва с поднятым хвостом и лапой…
– Идущего?
– Вероятно. Потом женская голова в профиль…
– Случайно не королева Виктория?
– Да, действительно, Холмс! Теперь, когда вы сказали, я заметил корону.
– Ага! – ответил Холмс, ухитрившись вложить в это простое восклицание множество разных оттенков, от восторга до торжествующего довольства.
– Так я и думал, – начал он, но продолжить не успел. В дверь постучали, и в комнату вошла миссис Хадсон, чтобы сообщить нам о приходе посетителя. Мы были очень удивлены, ибо эта почтенная дама редко заходила в гостиную, чтобы объявить о визите клиента, как правило, она отправляла вместо себя посыльного Билли.
– Она иностранка, – словно оправдываясь, добавила миссис Хадсон.
– Благодарю вас, миссис Хадсон, – сказал Холмс. – Можете пригласить ее войти.
Миссис Хадсон отправилась выполнять указание, а Холмс, взглянув на меня, поднял брови и пожал плечами. Этот галльский жест неведения напоминал тот, который сделала мадам Доде, когда ее спросили об авторстве акварели, висевшей в спальне мадемуазель Карэр. Одновременно Холмс быстро накрыл медальон краем полотенца, пряча вещицу от посторонних глаз.
Посетительницей оказалась сама мадам Доде, которая мгновение спустя вошла в нашу комнату в сопровождении Билли, в то время как миссис Хадсон вернулась к привычной роли домашней хозяйки.
Несмотря на то что Холмс пригласил гостью присесть у камина, она осталась стоять у двери. Губы ее были сжаты, в руках перед собой она держала потрепанную черную сумочку, заслоняясь ею, будто щитом. Было видно, что она тщательно отрепетировала то, что собиралась произнести: не успел Холмс спросить, что привело ее к нам на Бейкер-стрит, как она затараторила по-французски, да так, что я не сумел разобрать ни единого слова, кроме повторенных несколько раз имен мадам Монпенсье и мадемуазель Карэр. Мне приходилось только догадываться о цели ее визита.
Холмс внимательно выслушал мадам Доде, время от времени кивая в знак того, что он понимает, о чем она говорит, однако было не ясно, согласен он с ней или нет. Впрочем, в конце он серьезно поблагодарил ее и, прежде чем выпроводить из комнаты, пожал ей руку.
Как только дверь за ней закрылась, он быстро пересек гостиную, подбежал к окну и, отдернув штору, стал наблюдать за тем, как она выходит из дому.
– Как странно! – воскликнул я. – Чего она хотела?
– Позже, Уотсон, – бросил Холмс. – События развиваются слишком быстро, теперь не время даже для кратких объяснений. В любом случае, к нам следующий гость.
– Кто это? – спросил я, и в этот момент колокольчик у входной двери возвестил о новом посетителе.
– Не кто иной, как наш старый приятель Лестрейд, – усмехнулся Холмс. Задернув штору, он повернулся ко мне, еле удерживаясь от смеха.
– Уотсон, – продолжал он, – если я когда-нибудь начну жаловаться на скуку и рутину, прошу вас, просто произнесите имя мадам Доде.
Я не нашелся с ответом, а в комнату тем временем вошел Лестрейд. Вид у него был хитроватый. Он как будто играл некую роль, но она не слишком ему удавалась, хотя была тщательно отрепетирована, как и речь мадам Доде. Инспектор с явно наигранным пылом пожал Холмсу руку, а потом указал большим пальцем на дверь и невинно полюбопытствовал:
– Что это она здесь делала, а, мистер Холмс?
Холмс, без труда заметивший притворство Лестрейда, тоже напустил на себя непонимающий вид:
– О ком вы говорите, инспектор?
– Об этой французской экономке… Как ее там?.. Мадам Дуде.
Взглянув на Холмса, я увидел, что уголки его рта подрагивают, и понял, что если не сумею быстро отвлечь его, он разразится бурным хохотом и тем самым обидит Лестрейда.
– Ах, мадам Доде! – вклинился я в разговор. – Любопытная дамочка. Вот только объясняться с ней тяжеловато, она ведь не говорит по-английски.
– Но то, что она сказала по-французски, было весьма примечательно, – уже нормальным, к счастью, голосом заметил Холмс и пригласил Лестрейда присоединиться к нашей маленькой компании, уютно расположившейся у камина, и угоститься виски. Лестрейд, который был не при исполнении, о чем тут же не преминул сообщить, с готовностью взял стакан.
– Примечательно? В каком отношении? – с плохо скрываемым нетерпением спросил Лестрейд.
– О, во многих, – беззаботно ответил Холмс. – Она нагрянула неожиданно, так как желала знать, о чем говорилось, или не говорилось, во время нашей сегодняшней беседы с мадам Монпенсье. О ней-то, Лестрейд, с вашего позволения, я и расскажу вначале, а уж потом перейду к визиту мадам Доде.
– Разумеется, мистер Холмс, – согласился Лестрейд, уже совершенно расслабившись, вытянув ноги к камину и вертя в руках стакан с виски.
– Я подробно расспросил мадам Монпенсье об ее отношениях с падчерицей, и она дала мне полный (по крайней мере, на первый взгляд) отчет, который я сейчас кратко перескажу вам. Для этого нам придется перенестись на несколько лет назад, в те времена, когда еще был жив сам мсье Монпенсье.
Этот преуспевающий банкир всю жизнь прожил холостяком. Женился он уже после пятидесяти. Его избранницей стала вдова по имени Карэр, унаследовавшая значительное состояние после смерти своего первого мужа, отца ее единственного ребенка – дочери Люсиль, чье таинственное исчезновение мы, собственно, и расследуем. Оба этих господина работали в банке «Континенталь»: мсье Карэр был директором главной конторы в Париже, мсье Монпенсье – главой лондонского подразделения, располагавшегося на Ломбард-стрит. Они были в дружеских отношениях, но из того, что рассказала мне утром мадам Монпенсье, следует, что мадам Карэр и ее дочь были не слишком хорошо знакомы с мсье Монпенсье. Он был убежденным холостяком с давно устоявшимися привычками. Впрочем, после смерти мсье Карэра мсье Монпенсье, помогавший его вдове улаживать наследственные дела, стал проявлять к ней внимание, что привело к неизбежным последствиям. Они полюбили друг друга и через два года поженились. Мадам Карэр превратилась в мадам Монпенсье и вместе с дочерью переехала в Лондон, в дом в Хэмпстеде. Девочке было тогда около одиннадцати лет.
К несчастью, отношения между мсье Монпенсье и его падчерицей не заладились с самого начала. Мадемуазель Карэр, очень любившая отца, была оскорблена тем, что мсье Монпенсье занял его место. Шесть лет спустя положение осложнилось кончиной ее матери. В довершение всего мсье Монпенсье снова женился – на той самой женщине, которая теперь носит его имя и живет в хэмпстедском доме.
Падчерица восприняла это как новое предательство, в то время как мсье Монпенсье считал свою женитьбу правильным решением, ибо мадемуазель Карэр взрослела и семейная обстановка постепенно накалялась.
Вы видели ее фотографию, Уотсон, и наверняка подумали, что с этой девушкой было не так-то просто сладить. День ото дня она проявляла к отчиму все большую враждебность, так что он просто не знал, что с ней делать. Своих детей у него не было, большую часть жизни он был одинок, а потому решил, что падчерице нужна мать, и, не мудрствуя лукаво, стал приискивать себе новую жену. Худшего выбора он сделать не мог, даже если бы попытался. Его избранница приходилась покойной мадам Монпенсье троюродной сестрой. Мсье Монпенсье рассудил, что эта старая дева, женщина здравомыслящая и волевая, к тому же находившаяся с его падчерицей в дальнем родстве, станет ей подходящей матерью и сумеет добиться от упрямой Люсиль Карэр дочернего смирения и покорности.
– Невероятно, Холмс, – воскликнул я, поражаясь его рассказу, однако ощущая некоторое злорадство, которое Холмс, судя по косому взгляду, брошенному им в мою сторону, явно разделял. – Неужели мадам Монпенсье чистосердечно поведала вам обо всем этом?
– Не напрямую, разумеется, но я без труда дорисовал картину. Обнаружение тела в саду, без сомнения, явилось для нее ужасным потрясением и, возможно, пробило брешь в ее обороне, хотя, когда мы разговаривали с ней сегодня, она изо всех сил старалась не показать этого. Кстати, супруги Доде появились в этом доме именно после повторной женитьбы мсье Монпенсье. Мадам Доде состоит в родстве с нынешней мадам Монпенсье. Видимо, мадам Монпенсье, словно бывалый генерал, нуждалась в подкреплении, которому она могла бы доверять.
– А медальон, Холмс? Что она сообщила о нем?
– Ах, медальон! – задумчиво отозвался Холмс. – По моему описанию она сразу опознала в нем вещь, принадлежавшую мадемуазель Карэр. Кажется, этот медальон ей подарил отец на десятый день рождения. Он был специально заказан у парижского ювелира. Внутри хранились фотографии ее родителей. Это был последний подарок отца, поэтому мадемуазель Карэр им очень дорожила и носила не снимая. Возможно, Люсиль нарочно выставляла его напоказ, чтобы позлить мачеху и напомнить, что та незваная гостья в их семейном кругу.
Тут что-то в тоне Холмса заставило меня спросить:
– Значит, медальон доказывает, что тело действительно принадлежит мадемуазель Карэр?
Не успел Холмс ответить, как Лестрейд раздраженно бросил:
– Ну конечно! Я в этом и не сомневался. Лично мне хочется знать другое: что эта мадам, как ее там, говорит об исчезновении падчерицы? Они поссорились?
– Ведете к тому, что это мадам Монпенсье ее убила? Вы так считаете, инспектор?
Смущенный прямолинейными вопросами Холмса, Лестрейд потупил взгляд.
– Что ж, она не скрывала, что между ними не все было гладко, – неохотно продолжал Холмс. – Даже призналась, что они порой ругались. Что же до бурных ссор, то мадам Доде, которая побывала здесь до вас, Лестрейд, подробно и откровенно рассказала об одном происшествии, имевшем место около полутора лет назад. Это случилось июньским вечером. Мадам Монпенсье и ее компаньонка мадемуазель Бенуа сидели в гостиной, мадемуазель Карэр находилась наверху, у себя в спальне, а супруги Доде на кухне, располагающейся в полуподвальном этаже, мыли посуду, оставшуюся после ужина. В этот момент посыльный принес письмо. Мадемуазель Бенуа взяла его и передала мадам Монпенсье. Та, посмотрев на имя, указанное на конверте, убрала его в карман. Минуту спустя мадемуазель Карэр спустилась вниз и захотела взглянуть на послание. Она явно ждала письма и слышала, как в дверь позвонили. Мадемуазель Бенуа, в общем не погрешив против истины, ответила, что письмо забрали.
То ли мадемуазель Карэр повела себя слишком дерзко, то ли сама мадам Монпенсье держалась чересчур высокомерно, мы никогда уже не узнаем, однако мачеха отказалась отдавать падчерице письмо, если та не согласится тут же вскрыть его и прочитать вслух. За этим последовала перебранка, да такая шумная, что ее было слышно даже внизу, на кухне. Мадемуазель Карэр обвинила мачеху в том, что та перехватывает ее письма, а мадам Монпенсье заявила, что отвечает за нравственный облик падчерицы, покуда та остается в ее доме.
– Нравственный облик! – повторил я. – О, Холмс, какие ужасные вещи она говорила!
– А каково это было слышать молодой женщине двадцати двух лет от роду, уже достигнувшей совершеннолетия и самостоятельно распоряжавшейся значительным состоянием, унаследованным ею от родителей! Можете представить, какое воздействие это возымело на мадемуазель Карэр, особенно если учесть, что несколькими днями ранее мачеха вынудила ее бросить уроки рисования, которые она посещала в художественном училище в Кенсингтоне.
– Когда вы успели об этом узнать, Холмс? – поразился я.
– Услышал сегодня от мадам Доде, которая весьма неодобрительно относилась к желанию мадемуазель Карэр обучаться рисованию. Оно, по ее мнению, лишний раз свидетельствовало о своеволии и неподобающем поведении этой девицы. Мадам Доде утверждала, что у той не было никаких способностей и что вся эта затея была лишь пустой тратой денег, игнорируя тот факт, что мадемуазель Карэр платила за уроки из собственных средств. Совершенно очевидно, что мадам Доде смотрела на все это глазами мадам Монпенсье. Та, в свою очередь, заявляла, что молодой незамужней даме неприлично водить компанию с художниками, которые известны своей распущенностью. То, что юноши и девушки обучаются там раздельно, она не учитывала. Мадам Монпенсье даже взяла на себя труд написать училищному начальству и потребовать, чтобы ее падчерицу исключили из списков учащихся.
– Какая бесцеремонность! – поразился я. – Наверное, мадемуазель Карэр очень рассердилась.
– Рассердилась? Она была в бешенстве. Последней каплей стала попытка мадам Монпенсье перехватить письмо, адресованное лично мадемуазель Карэр. Описанная мною ссора разгорелась именно из-за этого. А на следующее утро мадемуазель Карэр пропала.
– Пропала? – переспросил Лестрейд.
– Как именно? – поинтересовался я.
– Это тайна, покрытая мраком, господа. Мадемуазель Бенуа обнаружила, что юная леди исчезла, когда та на следующее утро после ссоры не спустилась к завтраку. Затем обнаружилось, что мадемуазель Карэр не ночевала в своей постели. Пропали ее драгоценности, кое-какая одежда и саквояж. Оставшиеся вещи мадам Монпенсье позднее приказала собрать и отнести на чердак.
Дальнейшие поиски, проведенные супругами Доде, показали, что входная дверь была закрыта, но на засов не заперта. Решили, что мадемуазель Карэр покинула дом именно этим путем. Впрочем, она не оставила ни прощального письма, ни адреса, по которому ее можно было бы найти. С тех пор о ней никто ничего не слыхал.
– Об исчезновении объявили?
Этот вопрос, заданный Лестрейдом, прозвучал скорее как утверждение.
– Официально – нет. Разумеется, соседи заметили отсутствие мадемуазель Карэр, которую прежде часто видели входившей и выходившей из дома. Она была молода и обладала примечательной внешностью. Впрочем, напрямую спросить мадам Монпенсье, что случилось с ее падчерицей, не удосужились: никто в округе не владел французским настолько хорошо, к тому же соседи побаивались мадам Монпенсье. Однако слухи бродили, некоторые из них даже дошли до местного полицейского участка. Поговаривали, будто мачеха убила мадемуазель Карэр из-за денег, а труп закопала в саду.
Слухам охотно поверили. Те, кому приходилось иметь дело с мадам Монпенсье, не любили ее. Она была резка и заносчива с местными торговцами, не делала попыток подружиться с соседями. Поэтому ее не жаловали. Однако прежде всего против нее свидетельствовало то, что она была француженкой, а главное – мачехой. Большинству людей этого было достаточно, чтобы поверить, что она преступница. Наконец пересуды достигли таких размеров, что к мадам Монпенсье явился полицейский инспектор, но она его прогнала, и пришлось ему убираться, поджав хвост (avec sa queue entre ses jambes, по выражению самой мадам Монпенсье). Хотя местонахождением мадемуазель Карэр больше никто не интересовался, этот вопрос по сей день остается открытым.
– А сама она так ни разу и не связалась с мадам Монпенсье, чтобы сообщить о себе и успокоить мачеху? – спросил я.
– Ни разу, – ответил Холмс. – Девушка будто сквозь землю провалилась.
– Значит, мачеха могла убить ее, а тело закопать в саду, – заметил Лестрейд с довольным видом, будто тайна уже раскрыта и толковать больше не о чем.
– Да что вы, Лестрейд! – возразил я. – Думаете, все так просто? Мадам Монпенсье – пожилая женщина. Неужто ей под силу убить падчерицу, выкопать в саду яму, вынести тело из дома и опустить в могилу?
Холмс сидел, откинувшись на спинку кресла и тихо улыбаясь своим мыслям. Лестрейд поспешил предложить свое объяснение.
– Возможно, у нее был сообщник, – заявил он.
– И кто же он?
Я почему-то чувствовал, что он неправ, и отчаянно защищал мадам Монпенсье.
– Та, другая француженка.
– Вы имеете в виду компаньонку, мадемуазель Бенуа?
– Да, ее самую! – самодовольно подтвердил Лестрейд.
Я хотел оспорить это предположение как бездоказательное, но тут Холмс, который, пока мы спорили, набивал свою трубку, оставил это занятие и тоном, не допускавшим возражений, произнес:
– О нет, Лестрейд, вы ошибаетесь, приятель. Мадам Монпенсье неповинна в смерти падчерицы. Это установленный факт.
Если бы речь не шла о серьезных вещах, эффект, произведенный этим заявлением на Лестрейда, показался бы комическим. От изумления он широко раскрыл рот, а когда, немного оправившись, закрыл его, чтобы ответить, то едва мог выдавить хотя бы слово.
– Неповинна? – заикаясь, пробормотал он. – Н-но меня уже просили представить письменный отчет, поскольку ранее я заявлял о ее причастности к преступлению.
– Тогда я предлагаю вам отложить его по меньшей мере на неделю, пока я не соберу доказательства невиновности мадам Монпенсье.
– Какие доказательства? – злобно буркнул Лестрейд. – Не вижу никаких доказательств.
– Я тоже, Холмс, – вставил я, немного раздосадованный тем, что теперь мне приходится выступать на стороне Лестрейда.
– Некоторые из них сейчас находятся не здесь, поэтому вполне понятно, что вы их не заметили, – улыбнулся Холмс, довольно попыхивая своей трубкой.
Он явно хотел поддразнить Лестрейда, и это ему удалось. Поднявшись, инспектор направился к выходу, однако у двери задержался и объявил:
– Ваши методы, мистер Холмс, меня не удовлетворяют. Если доказательств здесь нет, значит, их не существует вовсе. Вот и все, что я могу сказать. – Потом не без некоторого достоинства добавил: – Желаю вам доброй ночи, господа! – И вышел из комнаты.
– О, Холмс! – промолвил я, прислушиваясь к гулким шагам Лестрейда, спускающегося по лестнице к выходу. – Вы его очень обидели. Думаю, вам обязательно нужно извиниться.
– Всему свое время, приятель, – ответил Холмс, пуская к потолку струйку дыма. – Когда я соберу последние доказательства, то непременно покаюсь, и нашему славному инспектору за все воздастся.
На следующее утро сразу после завтрака Холмс отправился на поиски недостающих доказательств, однако отказался сообщить, что они собой представляли и где он собирался их найти, отговорившись тем, что это испортит coup de théâtre, которое он намеревается разыграть перед нами с Лестрейдом в конце недели.
Мне пришлось довольствоваться этим, но по прошествии нескольких дней я начал ощутимо раздражаться, когда он с самодовольным видом возвращался из своих таинственных отлучек.
Впрочем, к пятнице его поиски, видимо, завершились, так как в шесть часов вечера мне было велено уйти из дома и не возвращаться до половины седьмого. Очевидно, Лестрейд получил схожие указания, потому что, подойдя в назначенное время к дому с ключом от входной двери, я увидел, как из остановившегося напротив кэба выходит не кто иной, как сам инспектор. Он удивился мне не меньше, чем я ему.
– Что все это значит? – с подозрением спросил он. – Мистер Холмс сказал мне явиться сюда ровно в половине седьмого. Вы знаете зачем?
– Полагаю, дело близится к развязке, – ответил я.
– К развязке? Вы хотите сказать: оно раскрыто?
– Да, думаю, он собирается поведать нам, что же там произошло на самом деле.
– Что ж, очень надеюсь, – проговорил Лестрейд, входя вслед за мной в дом и поднимаясь по лестнице.
Как только мы вошли, coup de théâtre началось. Наша гостиная превратилась в salle à manger, достойную какого-нибудь престижного клуба. В очаге горел яркий огонь, на каминной доске, книжных полках и обеденном столе было расставлено не меньше дюжины свечей. На столе, застеленном белой камчатной скатертью, стояли бокалы и открытая бутылка вина в ведерке со льдом, а также несколько столовых приборов и серебряных блюд, накрытых крышками, чтобы не дать кушаньям остыть.
Не успели мы закрыть за собой дверь, как из своей спальни, соседствовавшей с гостиной, появился сам Холмс, одетый как метрдотель, с салфеткой, перекинутой через руку. Он хранил подобающий случаю важный вид, однако, пригласив нас сесть, не смог и дальше придерживаться роли, и лицо его осветила широкая улыбка.
– Итак, господа, – произнес он, – если вы готовы, я угощу вас небольшим изысканным ужином, специально доставленным сюда из ресторана «Мутон руж». Надеюсь, он изрядно пощекочет ваши вкусовые рецепторы, да простится мне мое пышнословие. Однако перед тем, как мы приступим, я попрошу вас до конца ужина не поминать о нашем расследовании. Обещаете?
Мы с Лестрейдом согласились. Холмс эффектным жестом циркового фокусника сорвал с серебряных блюд крышки, явив нашим взорам то, что было под ними, и трапеза началась.
Это и впрямь был изысканный ужин. Вначале была подана жареная камбала, затем фазан à la Normande с жюльеном из сельдерея и картофеля. Венчали пиршество изумительные poires belle-Hélène с сыром бри. Блюда сопровождались хорошо охлажденным «Шато Сен-Жан де Грав» – великолепным белым сухим бордо.
Когда ужин закончился и посуда была убрана, Холмс предложил нам кофе, бренди и сигары. Затем он вытащил из внутреннего кармана какой-то белый конверт, торжественно положил его перед нами и легонько постучал кофейной ложечкой по своему стакану с бренди, как бы давая понять, что пора приступать к делу, ради которого мы собрались.
– Господа, – начал он, вставая, – я рад сообщить, что тайна исчезновения belle fille, то есть падчерицы, мадам Монпенсье, раскрыта и мы снова можем спать спокойно.
Мы с Лестрейдом восприняли это утверждение по-разному: я с удивлением и облегчением, он – с плохо скрываемым недоверием.
– Раз так, мистер Холмс, – сказал инспектор, – поведайте нам наконец, кто убийца, и перестаньте нас изводить.
– Это было не убийство, – ответил Холмс, вторично сразив нас сенсационным заявлением.
– Не убийство? – повторил Лестрейд, приподнимаясь с места. – Но кто же тогда написал письмо и чье тело нашли в могиле?
– Всему свое время, Лестрейд. Если вы сможете ненадолго сдержать любопытство, я вскоре подведу и к письму. Что же до тела, то оно принадлежит вовсе не мадемуазель Карэр, а некой молодой женщине по имени Лиззи Уорд, которая умерла от пневмонии полтора года назад. Мы, представители так называемого приличного общества, стремясь оградить себя от темных сторон жизни, стыдливо именуем подобных особ «несчастными». Короче говоря, это была проститутка. Ее в бессознательном состоянии подобрали на одной из улиц Уайтчепела и доставили в Лондонский госпиталь, где она и скончалась. Через несколько дней ее тело забрала семейная пара, пришедшая в морг в поисках своей пропавшей дочери. Это были прилично выглядевшие мужчина и женщина средних лет, одетые в черное. Служитель морга хорошо запомнил их, потому что, хотя женщина немного говорила по-английски, между собой они общались на французском.
– Супруги Доде! – воскликнул я.
– Вне всякого сомнения, – ответил Холмс.
Однако Лестрейд все еще сомневался.
– Если они искали дочь, то зачем пошли в Лондонский госпиталь? Почему прежде не заявили в полицию? – возразил он.
– Дорогой инспектор, – терпеливо промолвил Холмс, будто учитель, объясняющий недалекому ученику теорему Эвклида, – никакой дочери у них не было. Они искали тело женщины, по возрасту и росту примерно соответствующей мадемуазель Карэр.
По лицу Лестрейда было видно, что до него постепенно стала доходить суть сказанного.
– А, ясно! – воскликнул он. – Значит, мы нашли в той могиле вовсе не мамзель Карэр, а труп совсем другой женщины?
– Именно, – подтвердил Холмс. – Сомнения возникли у меня, когда я впервые увидел тело. Прежде всего мне показалось подозрительным отсутствие обуви…
– Но куда она делась? – перебил его я. – Судя по остаткам одежды, найденным в могиле, покойная была в платье, а не в ночной рубашке. Значит, когда она умерла, на ней не было обуви?
– Скорее всего. Но дело не в этом, Уотсон. У меня была особая причина интересоваться наличием обуви на трупе. Вы оба видели скелет. Кто-нибудь из вас обратил внимание на сустав в основании большого пальца правой ноги?
Мы отрицательно покачали головами, и Холмс продолжал:
– Он слегка деформирован. Там образовалось утолщение, возможно мозоль. В этом, конечно, повинна дешевая обувь. Правый ботинок покойной, безусловно, тоже потерял форму. Полагаю, мы с уверенностью можем сказать, что на правой ноге мадемуазель Карэр мозоли не было и что супруги Доде знали об этом. Однако они стремились непременно подложить в могилу доказательство того, что это тело мадемуазель Карэр, и предприняли для этого немалые усилия. Я, разумеется, имею в виду серебряный медальон, найденный рядом с трупом. На первый взгляд, ловкая затея. Как нам известно, этот медальон подарил мадемуазель Карэр ее отец и она постоянно носила его на груди. Поэтому они решили, что наличие в могиле похожего по описанию медальона будет указывать на то, что жертва – мадемуазель Карэр. Трудность заключалась в том, чтобы отыскать точно такой же медальон. К несчастью, подменная вещица только укрепила мои подозрения.
– Как так? – спросил Лестрейд.
Холмс полез в карман и достал оттуда маленький конвертик с серебряным медальоном, который он осторожно выложил на салфетку, оставленную на столе.
– Боюсь, это долгая история, но я постараюсь пересказать ее в двух словах. Доде видели подлинный медальон и знали, что внутри хранятся портреты родителей мадемуазель Карэр, которые им предстояло заменить другими фотографиями.
– Это чьими же? – поинтересовался Лестрейд.
– Неважно, инспектор. Чьими угодно. Главное, чтобы было понятно, что прежде в медальоне находились две фотографии. Решение напрашивалось само собой: надо испортить фальшивые снимки, так чтобы их нельзя было узнать. Итак, кто-то (возможно, мсье Доде) почти полностью уничтожил фотографии и стекла, но к самому медальону не притронулся, поскольку тот должен был остаться в неизменном виде. Это-то и пробудило у меня сомнения. Осталось неповрежденным и кое-что еще. Я имею в виду пробу на медальоне. Вероятно, она была слишком маленькая и ее не заметили. Голова леопарда, идущий лев, профиль королевы и, самое важное, заглавная «М» в готическом написании – все это свидетельствует о том, что медальон изготовлен в Лондоне из английского серебра между 1887 и 1888 годами, а не в Париже в 1866 году, когда мадемуазель Карэр была маленькой девочкой.
Заметив на лице Лестрейда недоверие, Холмс подвинул к нему медальон и ювелирную лупу:
– Не хотите ли сами убедиться?
Лестрейд отмахнулся:
– Я в этом не силен, верю вам на слово. Но главное, чего я никак не могу уразуметь, – зачем они заварили всю эту кашу?
– А, мотив! Прямо в точку, инспектор! – заявил Холмс. – Это алчность – по моему мнению, худший из семи смертных грехов и главная движущая сила огромного количества преступлений. Если вы помните, мадам Доде – кузина мадам Монпенсье, бедная и, видимо, единственная ее родственница. Без сомнения, мадам Монпенсье упомянула ее в своем завещании, но, если я все верно понял, доля мадам Доде была весьма скромной, учитывая низкое общественное положение этой особы. Вот если бы несчастную мадам Монпенсье повесили за убийство падчерицы, ее состояние – а оно, судя по всему, довольно внушительно – перешло бы следующему в роду, то есть мадам Доде.
– Тут все ясно, – вставил я. – Вот чего я не понимаю, так это зачем мадам Доде понадобилось на следующий день приходить к нам.
Холмс пожал плечами:
– Я тоже не вполне понимаю это. Женщины – странные создания. Они повинуются малейшим своим прихотям, так что зачастую я сомневаюсь, сознают ли они сами, что творят. Мадам Доде очень хитра, но не особенно умна. Думаю, она решила, так сказать, разведать обстановку, а заодно посеять в нас недоверие к мадам Монпенсье. Если помните, Уотсон, с одной стороны, она вроде бы подтверждала версию об исчезновении мадемуазель Карэр, а с другой – подвергала сомнению ее достоверность. Я убежден, что, несмотря на ее ограниченность, замысел всего предприятия принадлежал именно ей. Доде был простым орудием в ее руках. Конечно, это он выкопал могилу и похоронил в ней тело Лиззи Уорд, перевезенное в Хэмпстед из Лондонского госпиталя.
Лестрейд, слушавший Холмса со все возраставшим нетерпением, наконец вмешался:
– Очень хорошо, но как он это устроил, а, мистер Холмс? Скажите-ка мне. Не могу же я вернуться в Скотленд-Ярд с полусырой версией. Надо состряпать все как следует.
– Не беспокойтесь, состряпаем, инспектор. Я стал опрашивать кэбменов поблизости от Лондонского госпиталя и наткнулся на некого Сидни Уэллса. Ему на память (которую, признаюсь, потребовалось предварительно освежить с помощью монеты в полкроны и нескольких кружек эля) пришел случай, имевший место примерно полтора года назад. Одна пара, по описанию соответствующая супругам Доде, остановила его экипаж и велела отвезти их в Хэмпстед. С ними была племянница, которой сделалось дурно. Девушка была плотно закутана в одеяло (которое Доде, без сомнения, специально прихватили с собой); муж и жена поддерживали ее с обеих сторон. Они попросили высадить их на улице, названия которой он не запомнил. Последнее, что он видел, – это как они почти несли ее по дорожке, ведущей в обход большого дома. Думаю, мы с уверенностью можем утверждать, что это был дом мадам Монпенсье, где для бедняжки уже была приготовлена могила.
Холмс замолчал и внимательно посмотрел на меня и Лестрейда.
– Итак, господа, – сказал он. – О чем мы еще не сказали?
Мы с инспектором озадаченно переглянулись. Что, черт возьми, он имеет в виду?
– Жертва, господа, – мягко напомнил мой друг.
– Та бабенка, Лиззи, как ее там? – подал голос Лестрейд.
– Нет, нет! Я говорю о другой девушке – о мадемуазель Карэр.
– О, Холмс! – воскликнул я, жестоко устыдившись того, что мы с Лестрейдом позабыли о судьбе молодой женщины, с которой и началось наше расследование. – Что с ней стало?
– Она жива и здорова. Живет нынче с мужем в Нью-Йорке, – невозмутимо ответил Холмс.
– С мужем?
– В Нью-Йорке?
– Но как вы узнали?
– Кто он?
Холмс рассмеялся и поднял руку, чтобы остановить поток вопросов:
– Не все сразу, господа, прошу вас! Позвольте мне ответить вам по очереди. Ее мужа зовут Анри Шевалье, он художник. Как я узнал его имя? Довольно просто. Увидел подпись на акварели, висевшей в спальне мадемуазель Карэр. Между прочим, на ней был изображен вид Нью-Йорка с берегов Гудзона, и это навело меня на мысль об американском следе.
Установив, где находится мадемуазель Карэр, я телеграфировал своему давнему приятелю Уилсону Харгриву из нью-йоркского полицейского управления, и он любезно снабдил меня сведениями о ее местонахождении и подробностями ее замужества. Кажется, они с Шевалье познакомились в художественном училище, где он преподавал рисование, и влюбились друг в друга. Это была настоящая coup de foudre, как выражаются французы. Они планировали пожениться в Нью-Йорке после того, как контракт Анри Шевалье с училищем истечет. Письмо, столь бесцеремонно перехваченное мадам Монпенсье, было написано Шевалье, который сообщал мадемуазель Карэр о расписании судов, отправляющихся из Ливерпуля в Нью-Йорк. В сложившихся обстоятельствах влюбленные решили ускорить исполнение своего замысла, чтобы мадемуазель Карэр больше не пришлось оставаться под одной крышей с мадам Монпенсье. Итак, они поженились в Лондоне и сразу же приобрели билеты на пароход до Нью-Йорка.
Между прочим, мадемуазель Карэр, то есть теперь уже мадам Шевалье, написала мачехе письмо с объяснениями, которое, сильно подозреваю, было перехвачено и уничтожено мадам Доде. Я получил от мадам Шевалье телеграмму, где говорится, что в случае каких-либо юридических сложностей она готова прислать свои показания, заверенные адвокатом.
– Но какое обвинение можно выдвинуть против Доде? – спросил я. – Ведь не в убийстве же?
– Конечно нет. Лиззи Уорд умерла своей смертью. Никакого мошенничества они также не совершили…
Тут, к моему удивлению, раздался голос Лестрейда. С неожиданной уверенностью он заявил:
– Согласно гражданскому законодательству, воспрепятствование захоронению покойника по христианскому обряду с 1788 года, ежели я ничего не путаю, считается уголовным преступлением и наказывается двухлетним тюремным сроком.
– Отлично, Лестрейд! – с неподдельным воодушевлением воскликнул Холмс и, вновь наполнив наши стаканы, заявил: – Полагаю, тост напрашивается сам собой! За нашего великолепного инспектора Лестрейда!
– Правильно! – радостно откликнулся я.
Надо сказать, мне редко доводилось видеть людей, которые так же сияли от счастья и поминутно краснели, как наш старый друг и коллега в этот памятный вечер.
Впрочем, радуясь успешному исходу расследования и хорошим вестям о спасении и последующем счастливом замужестве мадемуазель Карэр, мы совсем позабыли о другой участнице этого дела, мадам Монпенсье. К немалому моему изумлению, напомнил о ней все тот же Холмс – Холмс, которого я столь часто упрекал в недостатке человечности по отношению к окружающим, особенно женщинам! Однако он не преминул связаться с одним своим приятелем, жившим во Франции, через которого мы позже узнали, что мадам Монпенсье вместе со своей компаньонкой мадемуазель Бенуа вернулась в Париж и, пользуясь значительным состоянием, оставленным ей покойным мужем, сняла большую роскошную квартиру на Елисейских Полях. Там две вышеозначенные дамы вели весьма приятную жизнь, посещая театры и делая покупки в шикарных магазинах на улице Риволи. Я желаю им обеим счастья.
Что же касается Холмса, то я понял, что поспешил с выводами. Мне следовало бы лучше думать о нем, и потому я искренне прошу у него прощения.