Дядюшка
Послышался стук в дверь, я распахнул ее, и глазам предстала картина, которую мне доводилось видеть не чаще раза в год, и тем не менее хорошо знакомая и дорогая моему сердцу.
— Мамочка, дядюшка приехал! — в восторге завопил я.
Дядюшка протянул мне руку, потом нагнулся, поцеловал и, передавая бидон (я знал, что он полон масла), сказал:
— Возьми-ка это, а я захвачу остальное.
В руках у него был облезлый чемодан, рядом стоял мешок риса и ящик с апельсинами. Я побежал в кухню и, ставя бидон на пол, еще раз крикнул:
— Мамочка, дядя приехал!
Когда мама вышла навстречу дяде, он уже перенес ящик и держал в руках мешок с рисом. Пока они здоровались и расспрашивали друг друга о здоровье, я приволок в коридор дядюшкин чемодан. А когда очередь дошла до здоровья всех близких и дальних родственников, я, сгорая от нетерпения, побежал на кухню за щипцами для сахара и с решительным видом полководца, ринувшегося в атаку, подступил к ящику с апельсинами. Я искал в крышке щель, чтобы поддеть какую-нибудь дощечку и вскрыть ящик. Но он был сколочен на совесть, и щипцы с лязгом срывались, отламывая лишь щепки. Дядя, видя мои напрасные усилия, отобрал у меня щипцы, внимательно оглядел ящик и отыскал дощечку, которая едва заметно выступала. Он постучал по ней снизу щипцами (интересно, зачем он это делал?), дощечка приподнялась, дядя ловко поддел ее и оторвал. Раздвинув стружку, он вынул крупный апельсин и протянул его мне. Я благодарно улыбнулся и поспешил на кухню за ножом. Расправившись с апельсином, я снова вернулся к ящику. Дядюшка сидел в комнате. Он уже успел выпить чай, который приготовила ему мама, и теперь, покуривая сигарету, подсматривал за мной. А я рылся в ящике, пока на дне не обнаружил сладкие лимоны с тонкой золотистой кожицей. Я не любил лимоны. Их трудно было чистить, поэтому я ел их прямо с кожицей, и они были горькими. Мне очень хотелось съесть еще один апельсин, но я боялся, что мама будет ругаться.
— А мандаринов нет! — громогласно объявил я, выложив из ящика все содержимое.
— Почему же, и мандарины есть, сейчас угощу тебя, — послышался дядюшкин голос.
Он встал и, тяжело ступая (топ, топ), подошел ко мне. У дяди был громкий голос и тяжелая походка. Мама говорила: это потому, что на севере земля сырая и звука шагов не слышно, а еще люди там все время проводят в саду и в поле и привыкли разговаривать громко. Дядюшка открыл чемодан. Среди одежды и постельных принадлежностей лежали мандарины и грейпфруты. Мелкие и крупные мандарины с отстающей от мякоти, словно припухшей, кожей (тронь ее — и будет вмятина) легко чистились, и поэтому я любил их. Дядя дал мне два мандарина, а остальные (каждый был украшен двумя зелеными листиками) разложил на полу возле ящика с апельсинами.
* * *
У моего отца было два брата, старший и младший. Оба они жили на севере. Отец еще ребенком попал в Тегеран — да так там и остался. Его старший брат, которого я видел только один раз в жизни, много лет учился в Наджафе, и поэтому в семье его звали ага Наджафи. Однажды, когда мы с братом играли во дворе, кто-то постучал в ворота. Мы открыли, на пороге стоял человек в абе и чалме.
— Ага дома? — спросил он нас.
— Нет. Он еще не вернулся с работы, — ответили мы.
— Тогда скажите, что приходил Наджафи! До свидания! — И ушел.
Мы вернулись к своей игре, а мать, вышедшая на стук, спросила:
— Кто это приходил?
— Какой-то господин, спрашивал отца.
— Он не назвался?
— Назвался. Сказал: «Приходил Наджафи».
— Так это ж ваш дядя! — всплеснула руками мать. — Почему вы не пригласили его в дом?
— Откуда мы знали?
Мы бросились догонять гостя, но его уже и след простыл, а через несколько лет он умер в своем родном городе.
Я никак не мог поверить, что этот чужой человек был моим дядей. Для меня дядей был младший брат отца, который навещал нас раз в год, обычно в конце осени или начале зимы, закончив работы в саду и поле. Его приезд был всегда неожиданным.
— Наверно, скоро дядя приедет! — говорил я, когда подходило время, и ждал — день, два, три. Потом забывал о дяде и вдруг, придя однажды из школы, слышал знакомый громкий голос, а в коридоре обнаруживал ящик с апельсинами и неизменный бидон с маслом, солоноватым на вкус.
— Почему оно соленое? — спросил я как-то.
— Специально присаливают, чтобы не испортилось! — ответил он.
Еще он привозил целый мешок риса. Но больше всего меня привлекал его облезлый чемодан, в котором всегда были мандарины. Оттуда же он вынимал и лепешки ширмал, мягкие-премягкие. Даже потом, когда они черствели так, что не разжуешь, мы с братом уписывали их за обе щеки. Я любил слушать беседы дяди с отцом. Говорил обычно дядя, рассказывал о знакомых, о том, что произошло в их провинции за год. Отец же больше слушал. Когда дядя говорил, быстро и энергично, сдабривая свою речь мазандеранскими пословицами и поговорками (он не забывал объяснять мне их смысл), казалось, что он сердится. Дядюшка гостил у нас пять-шесть дней, а то и неделю. У него в городе были какие-то свои дела, и поэтому, случалось, он не приходил ночевать.
— Ну, — вздыхала мама, — дядя опять отправился бродяжничать!
Появлялся он на другой день утром или под вечер. Оказывалось, что он ходил к знакомому земляку-торговцу, которому сбывал свой товар, и заночевал у него. Навещал он и других земляков. В те дни, когда дядюшка оставался дома, а мы были в школе, он спал до нашего возвращения. Дней через пять или через неделю он вечером прощался со взрослыми, целовал детей и рано утром, со звонком будильника, заведенного отцом, вставал и уезжал. До следующего года.
В своих вечерних беседах с дядюшкой, насколько мне помнится, отец неизменно сетовал на летнюю жару, а дядя уговаривал его провести лето у него. Отец ссылался на занятость по службе, но я-то знал, что он просто не любит переездов. Во всяком случае, нам все никак не удавалось побывать у дяди. Но однажды мы наконец решились и двинулись в путь. Проехать в имение дядюшки на машине было невозможно — туда и верхом с трудом добирались. Находилось оно в лесу, высоко в горах. По рассказам, там было так холодно, что приходилось топить даже летом. Было решено, что дядюшка вместе с женой и детьми спустится в Марзунабад, и мы все вместе поедем в одну из близлежащих деревень.
Это было самое удивительное и незабываемое воспоминание моего детства! У меня сладко замирало сердце, когда автобус, оставив позади узкий туннель Кандеван, поднялся на перевал Хезарчам, и оттуда открылся вид на ущелье и окружавший его со всех сторон лес. Грузовики, полные угля, медленно, со стоном поднимались вверх. Уступая нам дорогу, они жались к скалам, а автобус, сторонясь их, кренился набок, и меня охватывал ужас — казалось, мы вот-вот свалимся в пропасть.
Наконец мы прибыли в Марзунабад, где нас ждал дядюшка с домочадцами. Все вместе мы погрузились в другой автобус, который ехал в Хасан-кейф, деревню в двух фарсангах от Марзунабада. В стареньком, битком набитом автобусе стоял неумолчный гомон. Плакали дети, что-то быстро-быстро говорили по-мазандерански мужчины в войлочных шапках и женщины в шароварах. Кругом громоздились деревянные ящики, мешки, корзины. Нам почтительно уступили несколько мест, и автобус тронулся. Вскоре начался дождь, окна запотели. Дорога извилисто шла вверх, натужно ревел мотор, галдели пассажиры, а мать все волновалась, как бы чего не случилось, потому что водитель из-за дождя не видит дороги. Мне казалось, что нас сунули в большой деревянный ящик, засыпали опилками и заколотили досками. Мы задыхались от духоты, но было необыкновенно весело. Дядя, уставший от тесноты и шума, принялся передразнивать крестьян, бестолково толкавшихся и галдевших в переполненном автобусе. Мы так и покатывались со смеху.
В отличие от дяди жена его была немногословна и к тому же ленива и тучна. Если она и открывала рот, то только для того, чтобы охать и жаловаться на жизнь. Двигалась она медленно и тяжело, будто только что поднялась с больничной койки и вот-вот упадет в изнеможении. То и дело она протяжно вздыхала: «О Мортаза Али!», «О Аллах!», словно каялась во всех земных прегрешениях. Своих детей она упорно называла машади, что, с одной стороны, удивляло нас, а с другой — вызывало зависть: ведь этим титулом удостаивали лишь избранных.
Однажды было решено всем вместе пойти пешком в соседнюю деревню. Даже малыши, предвкушая увлекательную прогулку, встали на рассвете, а жена дяди проснулась позже всех и к тому же заявила, что собирается идти в баню. Как ее ни уговаривали, она стояла на своем. Дядя не на шутку рассердился, они начали браниться, обрушивая друг на друга потоки мазандеранских ругательств. В конце концов жена дяди взяла сверток с бельем, таз, полный риса, и ушла. А дядя уселся в углу комнаты и закурил. Не успел он выкурить сигарету, как жена вернулась и разразилась гневной тирадой, из которой мы ничего не поняли. В ответ дядя покачал головой и удовлетворенно произнес:
— Справедливость восторжествовала!
Эти слова подлили масла в огонь. Жена дяди пришла в ярость, глаза ее выкатились из орбит, лицо исказилось от злобы. Отец объяснил нам, что баня оказалась закрытой. Тут только мы поняли смысл дядиных слов: «Справедливость восторжествовала!» — и покатились со смеху. Жена дяди готова была растерзать нас на части, а дядя молча курил и посмеивался.
* * *
Прошло несколько лет. Однажды вечером, придя домой, я понял, что приехал дядюшка. Однако на этот раз я прежде всего услышал его кашель, а не громкий голос. Худой и бледный, с ввалившимися щеками, он подал мне руку, но не поцеловал. Всю ночь я слышал, как он кашляет. На следующее утро вместе с матерью они отправились к врачу. С этого дня я заметил, что дядюшке подают еду в отдельной посуде и что мать чем-то сильно обеспокоена. На тумбочке возле его кровати появились коробочки с пилюлями, пузырьки с микстурой. В этот раз дядя гостил у нас дольше обычного.
На следующий год он появился, как обычно, в конце осени и выглядел еще хуже. Он, как всегда, не забыл привезти ящик с апельсинами, мешок риса и бидон масла. Я уже не проявлял детского нетерпения при виде мандаринов и лепешек, но по-прежнему любил их и все так же приходил в восторг от дядиных реплик. Теперь я мог оценить их по достоинству и понять, как он остер на язык! Дядюшка уже не говорил так громко, как раньше, меньше шутил. Был подавлен и раздражителен, не верил в выздоровление.
Он приезжал теперь два раза в год, и уже мы с братом втаскивали в комнату мешок с рисом. Дядя тяжело дышал и вытирал со лба испарину. Врачи говорили, что ему необходим отдых, что он должен остаться в Тегеране, чтобы постоянно находиться под медицинским наблюдением. Но он не мог бросить на произвол судьбы свой апельсиновый сад и рисовое поле. Кто вместо него будет сеять, жать, собирать урожай? Да и где взять столько средств на врачей и лекарства?
Когда он приехал в Тегеран показаться врачам в последний раз, от прежнего жизнерадостного шутника ничего не осталось. В глазах дяди застыла тоска, которая горькой болью отозвалась в моем сердце. Я до сих пор помню его безнадежный взгляд.
Доктор написал длиннющий перечень всевозможных лекарств, а потом отозвал отца в сторону и тихо сказал:
— Будет лучше, если он вернется к жене и детям.
* * *
Летом отец поехал к дяде. Он изредка писал нам, сообщая о его здоровье. Письма шли долго, и как-то мы получили сразу два. Одно было написано восемь дней назад, а второе — спустя день.
— Слава богу, отец пишет, что дяде стало лучше, — сказала мать, прочтя первое письмо.
Затем она распечатала второе и вдруг изменилась в лице, опустила руки. Потом безмолвно передала письмо мне. Отец писал: «Дядя умер». Не хотелось верить в это. Я молча вышел из комнаты. Мне все время казалось, что вот-вот к нашему дому подъедет такси и из него вылезет дядя с мешком риса, ящиком апельсинов и облезлым чемоданом, полным мандаринов и лепешек… Уже неделя, как его нет в живых, а мы и не знали об этом. «Вспоминал ли я о нем эту неделю, — думал я, — и где был в тот день, когда он умер?» Мне не пришлось долго напрягать память. В тот день я ходил в кино. Показывали веселый фильм, и я вдоволь насмеялся.
Прошло еще две недели. Вернулся отец и рассказал, как умер дядя.
— Последнее время он очень страдал, но не подавал вида и не жаловался. Только был печален. Его можно было понять — он всю жизнь прожил для других, а когда пришла смерть, не было никого, кто мог бы облегчить его страдания. Но в этот день он чувствовал себя намного лучше. Пообедал, выкурил сигарету. Он так и не бросил курить. Потом сказал жене: «Не дашь ли нам чаю?» Когда она поставила перед ним чашку с чаем, он закашлялся. Из горла хлынула кровь, залила все вокруг. Я подбежал к нему, он вздрогнул и умер прямо у меня на руках.
Голос отца задрожал, и он прикрыл глаза рукой с зажатой в ней сигаретой. Никогда прежде я не видел, чтобы отец плакал.
Я отвернулся к окну. По лицу побежали слезы.
Прозрение
Все началось после получки, когда оказалось, что никому не уплатили денег сполна — у каждого хоть десять или двадцать туманов да вычли. Удержания случались и раньше, но прежде рабочие отшучивались: ладно, мол, невелики деньги, как говорится, нищий останется нищим, дашь ему кусок хлеба или отнимешь. Но сегодня хозяин явно перегнул палку.
В полдень гудок возвещал обеденный перерыв. А через полчаса — ни минутой позже — работа возобновлялась. За эти полчаса рабочие должны были ухитриться купить себе еду и поесть. Те, кто приносил съестное из дому, располагались вдоль забора на солнышке и, подкрепившись, успевали еще выкурить сигарету. Остальные же сломя голову бежали в ближайшие лавчонки. Завод стоял посреди пустыря, и торговые ряды находились в трех кварталах от него. Бежать до них четверть часа, не меньше. И обратно столько же. Да на покупки какое-то время надо. Словом, обед отнимал у рабочих, хоть они, давясь, проглатывали на ходу свои бутерброды, час. И хозяин отмечал каждому в табеле полчаса опоздания. Штрафы набегали день за днем и составляли изрядную сумму.
В тот день после окончания работы люди собрались на заводском дворе и, желая дать выход своей злобе, принялись поносить хозяина. Но скоро поняли: словами делу не поможешь, бранью денег не вернешь. Надо переходить к более решительным действиям — в этом все были единодушны. Но к каким? Рабочие судили-рядили, а время шло. Нетерпеливые торопили; да и кому не хотелось поскорее уйти? Женатые спешили домой, к семье, холостяки мечтали завернуть в кабак — гульнуть как следует. Ведь они целый месяц дожидались этого дня…
Наконец решение было принято: завтра всем собраться в большом цехе и не начинать работу до тех пор, пока хозяин не удовлетворит их требования.
— Подонком будет тот, кто завтра приступит к работе! — крикнул кто-то.
— Идет! — хором откликнулись все.
На следующий день рабочие собрались в большом цехе. Явился хозяин.
— Что это вы тут столпились? Почему не работаете?
— Хотим выяснить один вопрос! — ответили из толпы.
— Какой еще вопрос?
— Да вот — насчет штрафов…
— Опоздал — штраф! Опять опоздал — опять штраф! — был им ответ.
— Тогда откройте на заводе столовую!
— Еще чего! Здесь вам не кафе, а завод, — отрезал хозяин и зашагал к выходу.
— В таком случае мы останемся здесь! — крикнули ему вслед.
— Дело ваше! — отвечал хозяин не оборачиваясь.
* * *
Полное имя хозяина было Хаджи Самад Хошният Техрани. Официально его именовали господин Хошният, друзья и знакомые называли просто Хаджи, рабочие — Хаджи-ага, а когда он ездил в деревню, крестьяне величали арбабом. У Хаджи было три поместья и завод. Он-то и причинял хозяину неприятности.
Завод изготовлял автомобильные кузова. Когда в стране появились «бенцы» из ФРГ и английские двухэтажные автобусы, доходы пошли на убыль, и пришлось уволить половину рабочих. Хаджи решил продать завод, но подходящего покупателя не находилось. Он совсем уж было свернул производство, когда из Европы приехал его сын Джамшид Хошният, инженер. Сын посоветовал перейти на изготовление металлических дверей, столов и оконных рам — они как раз входили в моду и пользовались большим спросом.
Вскоре дела опять пошли в гору, снова набрали рабочих, расширили производство и стали выпускать еще и железные печки. Все бы хорошо, если бы что ни день не досаждали рабочие.
Кроме сына Хаджи, на заводе был еще один инженер. На нем-то все и держалось. Сын жил в свое удовольствие, на завод наведывался от случая к случаю, когда заблагорассудится, с рабочими был заносчив, разговаривал сквозь зубы. И они его недолюбливали. Чего стоил один его автомобиль, плавно плывущий по мостовой, точно корабль или паланкин! Подкатив к заводским воротам, Джамшид всякий раз давил на клаксон, и рев его был для рабочих страшнее трубного гласа в день Страшного суда. Им и во сне не снилось иметь такую машину — да на один бензин для нее ушло бы четыре их месячных жалованья. А Джамшиду ничего не стоило, въезжая в заводские ворота, помять крыло. Сколько тогда бы пришлось выложить за его выпрямление и за покраску! А как яростно жал он, бывало, на скрежетавшие тормоза!
— И покрышек-то своих подлецу не жалко! — заметил как-то один из рабочих.
— А чего ему их жалеть? Деньги есть, дай бог жизни папаше! — отвечал другой.
Видя такое, люди с горечью говорили себе: «Нам-то в этом мире ничего не перепадет!» Словом, Джамшида на заводе не любили и всегда старались — при случае — задеть его самолюбие.
Хозяйскому сыну очень льстило, когда его называли инженером.
— Господин Хошният… — обратился к нему в первый день его появления в цехе кто-то из заводских.
— Инженер Хошният! — высокомерно поправил тот.
На заводе об этом узнали, и теперь уж никто ни за какие блага не назвал бы его инженером. Отец называет его Джамшидом, а они будут звать Джамшид-ханом. Пускай себе злится.
Инженером они величали другого. Этот молодой человек, хоть и имел высшее образование и знал намного больше них, никогда этим не чванился, перед рабочими не заносился. Всегда был с ними на дружеской ноге. Если рабочий запарывал деталь, он не бранился. Посмотрит человеку в глаза, улыбнется и скажет: «Ну вот, опять дружба врозь. Побольше сердца вкладывай в дело, дружок!» Это было его любимое выражение, и заводские, когда им случалось где-нибудь заказывать рагу из сердца и печенки, обычно шутили: «А ну-ка, дружок, побольше сердца!»
Вернувшись из Европы, Джамшид задумал подружиться с инженером. Катал его на своей машине, водил по злачным местам. Как-то пригласил даже в «Шокуфе», где оставил за вечер шестьсот туманов. Но однажды инженер под каким-то предлогом отказался сопровождать Джамшида и больше уже с ним никуда не ходил.
— Давай завалимся вечером в «Шокуфе», — предлагал Джамшид.
— Нет, мне там не нравится!
— Скажешь тоже — не нравится. Ну тогда давай подцепим пару красоток и съездим всей компанией в Кередж, — не отставал Джамшид.
— Нет, не могу, у меня сегодня гости. Я обещал рано вернуться домой.
Не по душе инженеру были эти развлечения, пустая трата времени. Не говоря еще о другом. Джамшид катал его на своей машине, сорил деньгами направо и налево, не скупясь.
— Начнешь шарить по карманам, нашей дружбе конец! — говорил он, едва инженер пытался достать кошелек.
Показной этой щедростью Джамшид думал купить инженера, рассчитывая, что тот станет ему не только помощником, но и муридом, вечно признательным и преданным, будет восхищаться им, его светскими манерами, умением водить машину и покорять женщин, разбираться в напитках — отечественных и заграничных. Ему хотелось повсюду таскать инженера за собой, чтобы ощущать свое превосходство. Всем своим поведением Джамшид как бы говорил: «Видишь, как я живу? Оба мы вроде инженеры, и учился ты столько же, сколько я, а может, и больше. Но тебе одному нет доступа в этот рай земной. Так будь же вечно мне благодарен за то, что я взял тебя за руку и ввел туда!»
А инженеру именно это и претило. И «дружбы» их через неделю как не бывало. Инженер напрочь порвал с Джамшидом, и тот, видя, что уговоры напрасны, оставил его в покое. Но «неблагодарности» не простил.
* * *
— Рабочие забастовали, — сказал инженер.
— Знаю, — буркнул Хаджи.
— И что вы собираетесь делать? — спросил инженер.
— Что делать? — взвился Хаджи. — Вышвырнуть всех на улицу! Рабочий, у которого забастовки на уме, — не рабочий. От него что ни день жди новых фокусов!
— Но по закону вы не имеете права увольнять рабочих только за то, что они бастуют.
— Хм! Закон! Еще что скажешь? — Хаджи, злобно покосившись на инженера, пожал плечами.
— Да и вообще это нечестно!
— А честно останавливать работу?
— Но если они правы? Во всяком случае, с их точки зрения.
— Что ты предлагаешь?
— Неплохо бы выслушать их представителя. Путь изложат свои требования.
— Знаешь, не люблю я все эти собрания и игру в представителей, — заворчал Хаджи. — Уверен, ни к чему хорошему это не приведет. Ну ладно, пусть присылают, посмотрим, какого дьявола им надо.
Инженер отправился в цех.
— Вы что, всерьез решили не выходить на работу?
— Если выйдем, сами себя уважать перестанем!
— Хаджи собирается всех уволить…
— Пусть только попробует!
— Эй, парень! Думай, что говоришь. Вы ведь знаете, он на это способен! А за воротами завода тысячи людей только и ждут, как бы устроиться на работу и за половину вашей зарплаты. Лучше будет, если поладите с ним миром.
— Мы ведь не виноваты. Его ничем не проймешь!
— Выберите представителя. Пусть пойдет к хозяину и изложит ваши требования.
— Представителя?! — Рабочие насторожились. Уж не хитрость ли это? Но инженер успокоил их. Да и терять им, собственно, нечего. Вот только кого выбрать представителем? Они долго переглядывались. В конце концов все уставились на Шапура. Может, его и послать?
Шапур учился в школе, но потом ему пришлось бросить занятия и пойти на завод — временно, как он полагал. Он собирался скопить немного денег и продолжать учебу, потому и не считал себя настоящим рабочим. Но собрать нужную сумму никак не удавалось, и пребывание его на заводе затянулось на неопределенный срок, а окончание школы и аттестат стали неосуществимой мечтой. Он был красноречив, говорил гладко и толково. Вроде бы выбор подходящий. Правда, иногда Шапура одолевали робость и нерешительность, свойственные школьниками или стеснительным юнцам. Единственным, кто вдруг вспомнил об этом, оказался Каве, он сказал:
— Хочешь пойдем к Хаджи вместе? Говорить будешь ты, я буду просто стоять рядом. А то, боюсь, как бы хозяин не обдурил тебя. Вдруг ты сробеешь, и придется нам согласиться с ним.
Шапура слова эти вовсе не обидели, напротив, он даже обрадовался. Чувствуя локоть друга, он сможет держаться уверенней. Беспокойство, закравшееся было в его сердце, исчезло.
* * *
— Ну, что скажете?
— Посудите сами, Хаджи-ага, — начал Шапур. — На обед нам отведено всего полчаса. Лавки от завода далеко. За это время успеешь только сходить туда и обратно.
— Приносите еду из дому, — посоветовал Хаджи.
— Не получается, Хаджи-ага. Если б могли — приносили бы. Многие ведь у нас холостяки, дома не готовят. Иной, может, и сварит себе когда абгушт на ужин. Да ведь суп на работу не возьмешь. Его нужно где-то разогревать… А у нас и поесть-то толком негде.
— А чем плохо во дворе?
— Ну сейчас еще можно во дворе обедать, а зимой, когда выпадет снег? В цехе пахнет краской, кругом стружка железная, грязь. Хочется хоть полчасика подышать свежим воздухом.
— Так что же, по-вашему, делать? — раздраженно спросил Хаджи.
— Ребята просят, чтобы вы пристроили к цеху небольшую столовую. Пусть там поставят столы и стулья, выберем кого-нибудь поваром…
— Не многовато ли просят ваши ребята? — с издевкой протянул Хаджи. — Если я вас правильно понял, я должен для господ рабочих открыть кафе? Не так ли? Они желают небось бесплатных обедов и ужинов? Еще чего им угодно?
— Что вы! О бесплатном питании и разговору нет! — запротестовал Шапур. — Мы будем сами покупать продукты и платить повару. Об этом не беспокойтесь!
— Но ведь за столовую, столы и стулья придется заплатить мне, из своего кармана! Разве нет?
— Верно. Но ведь другие хозяева платят, — отвечал Шапур.
— У других и доходы побольше. Может, им выгодно идти на такие затраты. А мне и так, чтоб не закрывать завод, приходится свои деньги доплачивать. Сбыт-то нынче какой!.. — Хаджи-ага оборвал свою речь. Воцарилось молчание. — Ладно! — продолжил он после долгой паузы. — Передай им, чтобы перестали валять дурака и вышли на работу. Я что-нибудь придумаю.
Шапур вопросительно взглянул на Каве, однако лицо приятеля было непроницаемо. Тогда Шапур снова повернулся к хозяину.
— Хаджи-ага! Ребята просили передать, чтоб сперва вы что-нибудь придумали, а уж тогда они выйдут на работу.
Хаджи с трудом сдержал себя, хорошо зная: если рабочие что-то вбили себе в голову, они не отступятся. Он хотел было припугнуть Шапура, прикрикнуть на него: убирайся, мол, вон, молокосос! Ты еще смеешь мне перечить! — но понял, что этого делать нельзя. Сейчас рабочие заодно и будут стоять на своем, поэтому ничего с ними не поделаешь. Единственный выход — кормить их обещаниями. Месяц, другой… За это время все забудется. У каждого ведь и своих забот предостаточно.
— Послушай-ка, парень, — начал Хаджи, — не могу же я прямо сейчас, в один миг построить столовую и накормить вас обедом. На все нужно время, средства нужны. Передай, чтобы шли на свои рабочие места. Скажи, Хаджи-ага, мол, согласен, все сделает, но надо дать ему хоть небольшой срок.
Шапур обрадовался и, вполне удовлетворенный, повернулся было к дверям. Но тут Каве схватил его за руку. Все это время он стоял чуть-чуть позади Шапура, а теперь решительно шагнул вперед.
— Хаджи-ага, — сказал он, — тогда обещайте, что, пока не будет построена столовая, вы не будете штрафовать рабочих!
— Ишь ты! — нахмурился Хаджи. — Чего захотел! Этак вы завтра, господа, явитесь на работу в полдень, а потом еще будете три часа обедать!
— Да ведь я говорю только об обеденных штрафах! — сказал Каве. — Кто утром опоздал, того штрафуйте. А за обеденный перерыв буду я отвечать. Слово даю, что рабочие, как только поедят, сразу вернутся на рабочие места.
— Хм! — оскалился Хаджи. — Слово он дает!.. Сам же первый небось и нарушишь порядок! Вам слово дать — все равно что помочиться под забором!
— Да если бы я был обманщиком, у меня бы давно завод вроде вашего был! — отвечал Каве.
Хаджи вскочил как ужаленный.
— Вон отсюда! Убирайся! Чтоб духу твоего не было! Пес вонючий!
Каве хотел было что-то ответить, но Шапур потянул его за руку. Они вышли.
* * *
Шапур рассказал обо всем рабочим, а под конец добавил:
— Дело уже на лад шло, а Каве встрял и все испортил!
— Хаджи тебя просто надул, парень, — ответил Каве. — Уговорил, чтобы мы приступили к работе, а столовую он, мол, построит. А когда построит, он сказал? Он и дальше собирается водить нас за нос!
— Правильно! — поддержали рабочие. — Хаджи известный пройдоха!
— Да я не об этом. Просто Каве возьми да и брякни хозяину: «Если бы я был таким мошенником, как ты, давно бы имел свой завод!»
Все прыснули.
— Неужто правда? Прямо так и сказал?.. Молодец! Здорово!
Решили, пока Хаджи не даст твердого обещания, к работе не приступать. И сговорились во всем слушаться Каве.
Пришел инженер.
— Ну что?
— Да ничего! Хаджи не согласен!
— Что же вы собираетесь делать?
— Опять же пока ничего!
— Боюсь, вам же хуже будет…
— Не волнуйтесь, господин инженер. А вы знаете, что Каве сказал Хаджи? «Если бы я, — говорит, — был таким же жуликом, как ты, давно бы собственный завод заимел».
— Молодцы! Язык у вас хорошо подвешен! — усмехнулся инженер, но в тоне его явно слышался упрек.
* * *
Через час явился Джамшид. Увидев рабочих, которые «загорали» под забором, он нахмурился, но промолчал и поднялся наверх, в кабинет отца.
— Что происходит?
— Бастуют! Требуют, видишь ли, построить им столовую.
— Что же вы намерены делать?
— Да ничего. Надоест бузить — сами выйдут на работу.
— И все?
— Ну, за сегодняшний день оштрафую их.
— Хм! Оштрафую! Ничего себе!
Джамшид снял телефонную трубку и набрал номер.
* * *
Прошло полчаса, и в заводские ворота въехали два серых джипа. В первом рядом с солдатом-водителем сидел полковник. Рабочие, пересмеиваясь, глядели, как водитель выскочил из машины, обежал ее, открыл дверцу и вытянулся по стойке «смирно». Точь-в-точь заводная кукла.
Из второго джипа вышли четверо в штатском. Мрачно, не глядя по сторонам, они поднялись по лестнице. Один из штатских открыл дверь кабинета Хаджи и пропустил полковника вперед. За ним вошли остальные. Солдат, оставшийся у джипа, достал сигареты и закурил.
— Оставайтесь здесь, не расходитесь! — обратился Каве к рабочим. — Ничего страшного, просто хотят нас припугнуть.
Минут через десять слуга хозяина, подававший гостям чай, позвал Шапура и Каве наверх. И хотя они ждали этого приглашения, сердца у них заколотились, лица побледнели. Не подавая, однако, вида, они встали со своих мест и оглянулись на товарищей, пытаясь улыбнуться. Но улыбка не получилась.
Хаджи сидел за письменным столом, а слева от него расположился полковник. Перед полковником стояла сахарница. Свой пухлый портфель он положил на стол. На темной поверхности портфеля белели два кусочка сахара. Чуть поодаль от полковника устроились четверо в штатском. Справа от отца сидел Джамшид, ближе к двери — инженер. Шапур и Каве остановились посреди кабинета.
— Вы чего дурака валяете? Спятили, что ли? Или вам жить надоело? — начал полковник.
Шапур в ответ смог пролепетать лишь:
— Господин полковник…
Каве понял: говорить и на этот раз придется ему. Они с Шапуром были в одинаковом положении. Обоим было страшно. Оба знали, что ничего хорошего их не ждет. Но Шапур помышлял лишь о том, как бы ему избежать неприятностей и поскорей унести отсюда ноги. А ну, как полковник прямо сию минуту встанет и ударит его по лицу! Перепугавшийся Шапур хотел только одного: снискать расположение полковника. До всего остального ему не было дела. Язык у него отнялся, он не мог вымолвить ни слова. Каве же думал о товарищах, ждавших его внизу. И старался, напрягая всю силу воли, не выдать страха, не обмануть доверия рабочих. Если он сейчас промолчит, товарищи поймут, что он струсил, увидят это по выражению его лица. Он понял: Шапур не захочет, не сможет ничего сказать. Говорить надо ему, Каве.
— Господин полковник, — начал он, — вы сами видели, как далеко отсюда торговые ряды. Обед для нас — чистое наказание. Всякий раз не укладываемся в перерыв, а Хаджи-ага отмечает опоздания и вычитает у нас из зарплаты штраф. Мы только просили построить столовую, и больше ничего.
— Надо было по-человечески поговорить с хозяином. Зачем же устраивать забастовку? — спросил полковник.
— Говорили уже, сколько раз. Все впустую. Хозяин только обещает, а делать ничего не делает, — отвечал Каве.
— Нет-нет, господин полковник! — вмешался Хаджи. — Дело тут вовсе не в столовой. У этого господина другое на уме! Заявил мне, представляете: «Будь я таким жуликом и проходимцем, как ты, давно имел бы не один, а два завода!»
— Так-так, молодой человек, — укоризненно покачал головой полковник. — У тебя, видно, от хорошей жизни голова кругом пошла? А может, и от глупости! Да ты сам понимаешь ли, что говоришь? Ну ладно. Хаджи вас на первый раз простит. Извинитесь перед ним и приступайте к работе.
— Если Хаджи-ага твердо обещает построить столовую! — сказал Каве.
— А это уж вас не касается! — отрезал полковник. — Тут самому Хаджи-ага и решать.
— Я дал ребятам слово и не могу его нарушить. Они, если захотят, пусть приступают к работе, я первым не начну, — заявил Каве.
— Что ж, тогда тебе придется поехать с нами. Потолкуем обо всем, как говорится, по душам, — заключил полковник, поднимаясь со стула.
Слуга, который оставался все время в комнате, делая вид, будто собирает стаканы, скатился с подносом в руках по лестнице и рассказал о случившемся рабочим.
— А Шапур, значит, ни слова не промолвил? — переспросили они его.
— Нет, говорил только Каве.
— Тьфу!
Дверь распахнулась, и на пороге появился Шапур. Он выглядел так, словно только что встал с больничной койки: беспомощный, бледный, растерянный. Еле волоча ноги, он, не глядя в глаза товарищам, прошел в цех. Следом за ним спустился полковник вместе с четырьмя штатскими. Они повели Каве к джипу, а полковник направился к рабочим.
— Кто хочет работать, пусть идет в цех. Остальным — скатертью дорога! А те, кто вздумает и дальше мутить воду, будут иметь дело со мной! Все ясно?
Люди молчали. Потом, поднявшись один за другим, нехотя побрели в цех. Через пять минут пришел инженер.
— Увезли его? — спросил кто-то.
— Увезли.
— Нужно бастовать! Пускай выпустят Каве! — раздался чей-то одинокий голос.
— Хватит, ей-богу! Мало вам, что ли? Все хотите оказаться за воротами? — Инженер был зол. Он говорил быстро и сбивчиво. Того гляди еще поколотит.
— А как же с законом о труде?.. — начал один из рабочих, закуривая сигарету.
— Можешь помочиться на этот закон! — ответил другой. — Дай лучше закурить. Я прощаюсь с вами, ребята. Ухожу отсюда. Вот мое заявление. Передайте его этому подонку! Не желаю больше видеть его сволочную морду!
— А куда пойдешь?
— Да все равно куда! Я везде себе на кусок хлеба заработаю. Чего ради мучиться здесь?!
* * *
Снова в цехе гудели машины, слышался грохот и лязг металла. Все молчали. И именно из-за этого многозначительного молчания пронзительный металлический скрежет особенно резал слух. Пожалуй, впервые шум раздражал рабочих, впервые им чудилось, будто из этого железа они куют себе цепи.
Раздался гудок на обед, и все по привычке бегом бросились во двор. А сверху, с лестничной площадки, на них взирал Хаджи. Под его ухмыляющимся взглядом сперва те, что вырвались вперед, а потом и все остальные вдруг замедлили шаг. Бежать было уступкой хозяину. Спешка означала бы поражение рабочих и бесспорное его торжество.
— Пусть штрафует, пока душа у него через задницу не выйдет! — бросил кто-то.
Засунув руки в карманы, рабочие болтали, не спеша прогуливаясь по заводскому двору. Толковать было, собственно, не о чем, и они, не слушая друг друга, говорили все разом какую-то ерунду и неестественно громко смеялись. Потом те, кто принес еду из дома, достали бутерброды и, сбившись в кружок, заговорили о Каве, прикидывая, что же им все-таки предпринять.
Многие предлагали:
— Давайте объявим забастовку!
Они были похожи на азартных игроков, которые, даже проигравшись в пух и прах, никак не могут забыть свой первый маленький выигрыш.
— Завтра не выйдем на работу. Так и заявим: не нужна нам столовая, пусть дерут с нас штрафы, все стерпим, лишь бы Каве вернулся…
— Только чур, ребята, если снова прикатит полковник, не пасовать! А то опять поплетемся в цех гуськом!
— Ну, всех ему не забрать!..
— Верно, а если спросит, кто тут ваш представитель, скажем, мы, мол, сами себе представители! Нам адвокат ни к чему.
— Подлецом будет тот, кто переступит завтра порог цеха!..
Все повернулись к Шапуру, мрачно стоявшему в стороне. Он успел уже пообедать и курил сигарету, делая вид, будто не слышит разговора. Все ждали, что Шапур подойдет, скажет: «Простите меня, ребята, завтра я — с вами». Они нуждались в нем. Но он и не думал делать шаг к примирению. Стоял себе надутый, словно это они были в чем-то перед ним виноваты… Неизвестно еще, как он поведет себя на следующий день. Но каждый в душе надеялся: «Даст бог, завтра Шапур будет с нами!»
* * *
— Ты — представитель рабочих. Хорошо! Пусть так. Представляй их и дальше. Мы признаем тебя и окажем тебе поддержку. И Хаджи подскажем, чтобы он дал на это свое согласие. И в профсоюз тебя рекомендуем. Но при одном условии. Ты должен будешь обо всех разговорах, обо всем, что происходит на заводе, ставить нас в известность. Если знаешь среди рабочих заводил и смутьянов, назови их.
Кровь бросилась в голову Каве, он едва не ударил полковника по лицу. Но нет, нельзя!..
— Господин полковник, — с трудом, почти не слыша собственных слов, произнес он, — я рабочий. С детства сам себя кормлю. Если меня на завод не возьмут, стану чернорабочим, буду таскать кирпичи, месить глину. Да лучше уж сводничеством промышлять, только… Только не тем, что вы предлагаете, господин полковник. На это я не способен. Совесть не позволяет!..
Полковник не стал его дальше слушать и нажал на кнопку звонка.
* * *
Окровавленный, истерзанный рухнул он на пол. Казалось, руки, ноги, ребра — все кости у него переломаны. Из носа текла кровь. Кружилась голова. Он был едва жив. Но это еще не все. Будет хуже… Намного хуже… Они снова придут за ним. Раз, и другой, и третий… Пока он не согласится. Ему дали эту краткую передышку, чтобы он подумал и образумился. Страшная боль терзала все тело. С каждым вздохом в легкие впивались тысячи невидимых иголок. И все же он едва ли не чувствовал себя счастливцем. Его оставили в покое. И мученья его хоть на время прекратились. Но мысленно он снова и снова представлял себе ту минуту, когда дверь опять распахнется… Нет! Этого больше не вынести. Никогда еще он не испытывал такого унижения — не стоял, подняв руки над головой и пряча лицо от ударов. Раньше, случалось, в драках ему доставалось, но и он отвечал ударом на удар. А теперь впервые били его, только его. И опять будут бить, пока он не согласится на их условия. Он мог бы покориться для виду и хоть на время отделаться от них, а потом от всего отказаться. Но нет. Это не выход! Однажды упадешь в пропасть и уже не выберешься. Его не оставят в покое. Отыщут и в преисподней. А если слух о его предательстве дойдет до рабочих, как он потом объяснит ребятам, что все это ложь? Посмеет ли он посмотреть им в глаза? Ладно еще, если они просто плюнут ему в лицо. А ну, как, завидя его, оборвут разговор и станут с улыбкою ждать, покуда он не уйдет прочь? Будут обдумывать, взвешивать при нем каждое ничего не значащее слово. Будут избегать его и сторониться, как прокаженного. Нет, так он возненавидит самого себя! Лучше уж претерпеть все и незапятнанным возвратиться назад к товарищам! Вспомнив их ободряющие взгляды и улыбки, он позабыл на время перенесенные муки и издевательства.
А что, если ему и впрямь переломали все кости, искалечили на всю жизнь? Или это случится в следующий раз? О да, друзья пожалеют его. Пожалеют — и забудут. И придется ему побираться на улицах, на базарах, просить подаяния на автобусных остановках, у кинотеатров, выставляя напоказ изувеченные руки и ноги. Можно было б, конечно, сказать полковнику «да» и потом сразу уехать куда-нибудь, где его никто не знает. А мог бы он и вовсе ни на кого не доносить. Или, если они будут требовать сведений, сказать, что на заводе, мол, нет неблагонадежных и ни от кого не услышишь крамолы.
Ему показалось, будто кто-то нашептывает ему на ухо эти слова. Нет, даже прислушиваться к этому голосу — предательство, подлость и обман! Он в ярости сплюнул на пол, и тут же острая боль пронзила все тело, он застонал. Если он и уедет куда-то, где прежде его никто в глаза не видел, его вина, его падение будут еще очевиднее. Эти подонки зря людей не вербуют и денег на ветер не бросают. О нет, это не простодушные новички, которые не могут стребовать со своей жертвы то, что им надо. Нечего и надеяться внушить им, будто на заводе тишь да гладь. Это бесполезно. Уж кому-кому, а им-то известно, что повсюду, в любом месте, где соберутся хотя бы трое, пусть только для того, чтобы пропустить стаканчик или перекинуться в картишки, все равно что-то «такое» говорится. И если чуть-чуть отпустить поводья, слова эти зазвучат громче и внятнее. А там от слов недалеко и до дела. Вот почему они никому и никогда не дадут послабления.
Стоило Каве собраться с мыслями, ему становилось ясно, в какую ловушку он угодил. Точнее, он стоял перед капканом, а вокруг простиралась заросшая колючками пустыня с бездонными провалами, готовыми тотчас поглотить его. И если он не хочет очутиться в пропасти, надо идти прямиком по колючкам, решительно и смело. Лучше вынести любую боль, ведь выбор только один: дорога меж язвящих шипов или пропасть. Порой он пытался отвлечься от черных мыслей, думать о друзьях, о ребятах, ждавших его на заводе…
* * *
Шапур жил вместе с родителями. Семья была многодетной. Отец, старый рабочий, едва мог прокормить ее, но Шапур почти всю свою получку тратил на себя. Он никак не мог привыкнуть к той жизни, которую вели другие рабочие, и одеваться как они. У него было два костюма — один будничный, другой выходной. Каждый день он выкуривал пачку сигарет, причем не таких, какие курили ребята в цеху, нет — он признавал только дорогой импортный табак. Он не желал отказывать себе ни в чем. Если обед дома был ему не по вкусу, он хмурился, недовольно ворчал и отправлялся в ресторан.
У него было много знакомых женщин — и вполне приличных, и дурного поведения. Но недавно он познакомился с девушкой, которая отличалась от всех остальных, как небо от земли. По крайней мере ему так казалось. Может быть, потому, что она сумела найти путь к его сердцу. Или потому что она в отличие от других не позволяла ему ничего лишнего. Во всяком случае, он считал ее своей невестой и твердо решил на ней жениться. Дело стало только за жильем. Он все время думал о любимой. И вечерами перед сном, предаваясь мечтам о далеких путешествиях, о веселой и легкой жизни, он то и дело возвращался мыслями к своей девушке. И с этими мыслями засыпал.
Но сегодня он думал о Каве, и размышления эти не давали ему покоя. Да, он поступил подло, он виноват в том, что Каве арестовали. Где сейчас Каве? Что с ним?
Завтра Шапур должен загладить свою вину. Да и ребятам без него не обойтись. Ведь завтра их опять могут запугать, и они снова потянутся друг за другом в цех. Надо кому-то выйти и сказать: «Баста! Работать не будем!» И они поддержат вожака, не пойдут к станкам. И человеком, который сделает это, будет он, Шапур. Больше некому!
А что потом? Опять хозяин позвонит по телефону. Снова явится полковник. И на этот раз увезут его. А ребята небось, как сегодня, оплошают и выйдут на работу. Какая тогда польза от того, что его арестуют? Может быть, потом отыщется новый вожак, и вся история повторится сначала. Но есть ли в этом хоть какой-нибудь смысл? Нет, здесь явно что-то не так. В чем-то он ошибается. Но в чем? Додуматься он никак не мог.
Заснуть ему тоже не удалось. Он курил одну сигарету за другой и размышлял, пока не стало светать.
«Зачем, — думал он, — лезть на рожон? К чему, как говорится, здоровую голову обвязывать платком?..» Такой вывод он сделал для себя уже под утро, на исходе долгой бессонной ночи. Конечно, он понимал, что это самообман и, если трезво разобраться, он просто трусит. «Ну да, — говорил он себе, — я боюсь. Боюсь лишиться спокойной жизни, свободы, невесты… Кто мне докажет, что я не прав? Это ведь не пустяк!»
Всю жизнь он искал и наконец нашел то, что наполнит смыслом его пустое, никчемное существование. Для него весь мир заключался теперь в этой женщине. Утратить ее значило потерять все. И каким же надо было обладать мужеством, чтобы пойти на такую жертву! В глубине души он понимал, что верна пословица, говорящая, что невелика заслуга принести дар гробнице имама случайно пролитое лампадное масло. Но был не в силах поступить иначе. А может, причиной всему был даже не страх? Душевная апатия, нежелание ломать привычный ход жизни. Он не хотел поступиться ничем: ни хорошим обедом, ни спокойным сном, ни даже одной-единственной сигаретой. Его бросало в дрожь при мысли о том, что ему грозит каталажка и голод или по меньшей мере тюремная баланда. Там не будет ни одеяла, ни матраца, и спать придется на голом полу…
* * *
Когда на следующее утро Шапур пришел на завод, все были уже в сборе. Он запаздывал и был не в духе, понимая, что обманывает ожидания товарищей и — это ли не подлость? — сводит на нет все их усилия. Но побороть себя, подойти к ним и сказать: «Я с вами!» — не мог.
Опустив голову, он прошмыгнул в цех. Рабочие молча наблюдали за ним.
— Трусливый подонок! — крикнул кто-то ему вслед.
— Да будет вам! — послышался голос с другой стороны. — Дело-то наше гиблое! У всех семьи, дети! Зря только лезем в петлю!
— Никто вас не держит! Катитесь на все четыре стороны! — резко бросил в ответ кто-то из молодых.
— Ну и пойдем! Вас не спросим!..
— Проклятье на ваши головы!
П одошел инженер Хошният.
— Все бастуете?
— Пока не освободят Каве, мы работать не будем! Ладно уж, откажемся от столовой! Чудес ждать нечего!
— Черт побери! Опять нарываетесь на неприятности? Каве сам виноват. Нечего было упрямиться! А теперь мы с отцом уже ничем ему помочь не можем.
— О чем же вы думали, когда отдавали его в руки этого негодяя?
— Да мы-то тут при чем? Он сам себе вырыл яму… Ладно, я повидаюсь еще раз с господином полковником, поговорю. Может, смогу что-нибудь сделать. А столовую для вас обязательно построим.
Хошният говорил непривычно мягко, но в словах его не чувствовалось искренности. Что-то тут было нечисто…
— Пошли, ребята, бесполезное это дело! — крикнули в толпе. — Станем артачиться — только навредим Каве.
Рабочие нехотя разбрелись по местам. Тяжелым камнем оседала в их душах горечь поражения.
* * *
Каве объявился лишь через несколько месяцев. И увидел его только Акбар — он всегда уходил с завода последним: задерживался, чтобы помыться и привести себя в порядок. Рабочие считали это чудачеством и подшучивали над ним.
Сначала Акбар не узнал Каве, так тот похудел и осунулся. А узнав, настолько испугался, что смог лишь воскликнуть: «Каве!» И тотчас обнял его мозолистыми ручищами и поцеловал.
Акбар, хоть и был молод, в жизни всякого насмотрелся, и разжалобить его было не так-то просто. Но, глядя на Каве, он едва сдержал слезы. Куда подевался прежний Каве, давний его приятель?! Лицо все в пунцово-красных рубцах, словно его сперва искромсали ножом, а после зашили кое-как. Двигается с трудом, точно тяжелобольной.
— Ну как ты? Что делаешь? Когда тебя выпустили?
— Да недавно. Пока вот нигде не работаю, — отвечал Каве.
— Что?! — воскликнул Акбар. — Недавно?! А Джамшид-хан говорил, будто ты давно уже на свободе. Был, мол, отпущен через неделю после тех событий и устроился на работу где-то в другом месте. Он вроде сам помог тебе устроиться и из тюрьмы вызволил. Ах мерзавец! Но почему ты сразу не пришел к нам?
— Мне не разрешают появляться в этих краях… Но я соскучился по ребятам. Хотел попрощаться с ними. Собираюсь уезжать отсюда.
— Приходи завтра.
— Нет, не могу. Билет уже купил. И потом, если они что пронюхают, мне несдобровать. Прицепятся, мол, опять пришел воду мутить. Ты уж за меня попрощайся со всеми.
— Да хорошо ли так?
— Ничего. Может, еще и увидимся.
Оставшись один, Акбар почувствовал, что все у него в душе перевернулось. Вряд ли он смог бы толком объяснить, что с ним произошло. Но одно стало ему ясно: мир полон подлости и грязи и на каждого честного человека приходится сотня подонков.
* * *
И все рабочие, узнав про Каве, чувствовали то же, что и Акбар. Их мучило раскаяние. Они не могли больше сидеть сложа руки. Надо было сделать хоть что-нибудь! И вот тут вдруг все на заводе разладилось. То машины ни с того ни с сего останавливались или работали с перебоями. То под пресс почему-то попадали готовые изделия и сплющивались в лепешку. Или неожиданно прекращалась подача электроэнергии, и, пока выясняли причину, рабочие, усевшись под забором на солнышке, не спеша курили и весело болтали.
Потом в один прекрасный день лимузин инженера Хошнията угодил в пруд рядом с заводом. Говорили, будто всему виной подгнившие деревянные мостки. Но рабочие, узнав об этих разговорах, хохотали до упаду. Давно уж они не смеялись с таким удовольствием, хотя здесь вроде ничего смешного и не было. Потом они с выражением притворного сочувствия на лицах пытались — не раз и не два — вытащить машину. Когда ее наконец извлекли из пруда, она была вся исцарапана, краска облезла, а на кузове красовалась впечатляющая вмятина.
* * *
Но им все казалось мало. Их обуревала жажда мести. И вот, придравшись к какому-то пустяку, они набросились на Шапура. Он понимал, что его могут избить до полусмерти. Впрочем, Шапур был не из тех, кто покорно подставляет себя под тумаки. Он всегда умел постоять за себя. И рабочие, в том числе и Акбар, естественно, ждали от него отпора. Но тут, едва они накинулись на него, он вдруг покорно опустил руки — словно осознал нечто… Бывало, и раньше заводские затевали драку, а прочие, видя, что их не разнять, отступались, и противники колотили друг друга изо всех сил. Обычно они скоро уставали, запал проходил, и тут их начинали мирить. А иногда и посторонних усилий не требовалось. Драчуны целовались, смывали кровь с лиц и мирно расходились. Шапур и сам не раз попадал в такие переделки, особенно поначалу, когда все считали его маменькиным сыночком и ему приходилось опровергать это мнение с помощью кулаков. Но теперь все было иначе. После первых же ударов он подумал: «С чего это они кучей навалились? И почему никто не вступится? А Акбар-то с какой злобой бьет!»
И правда, Акбар, казалось, в каждый удар вкладывал ненависть. Как только Шапур понял это, он перестал сопротивляться. Стоял и смотрел прямо Акбару в лицо. Тот невольно разжал кулаки, ощутив неловкость и стыд. Нет, он не мог бить беззащитного, будь тот даже подлецом или кровным врагом. Остальные тоже застыли в нерешительности.
— Бей! Чего же ты? — крикнул Шапур.
Акбар плюнул ему под ноги, утер рот и, словно коснувшись чего-то нечистого, вытер руку о брючину.
— Знаю! Знаю, за что вы мне мстите! — сказал Шапур. — Нашли о чью голову кувшин разбить, на ком злобу выместить за собственное малодушие! То-то, гляжу я, вы обедаете в новой столовой! Видать, верх взяли над Хаджи и его щенком!
— Да если бы ты не сдрейфил, не подвел нас, все пошло бы иначе! И Каве, бедняга, не угодил бы в беду.
Упоминание о Каве вновь разожгло их гнев. Еще слово — и они опять бросятся на Шапура. И все же он не смолчал:
— Ха! Я один, а вас много. Что я один-то могу, если вы все вместе не сумели Каве защитить? Сами предали его, промолчали, а теперь хотите меня во всем обвинить? Почему же, спрашивается, вы пошли за мной, а не за Каве? Молчите?
И тут они, впервые осознав до конца случившееся, устыдились.
— Ясное дело! — В голосе Шапура звучала скорее не злость, а жалость. — Вы трусы! Боитесь за себя, за свою шкуру!
Он повернулся и не спеша зашагал к проходной. Рабочие, виновато понурясь, молча разошлись по местам. Посмей раньше кто-нибудь назвать их трусами и шкурниками, они быстро разделались бы с ним. Но что-то в словах Шапура их остановило.
А он сам ужаснулся тому, что сказал, поэтому и ушел прочь. Он должен был остаться наедине со своими мыслями, сам во всем разобраться. Если другие эгоисты и трусы, значит, и он такой же! Нет, не такой же — он хуже их! Они только смалодушничали, а он — предал. Предатель!.. Страшно было даже подумать о себе такое. Шапур словно вдруг обнаружил у себя тот же самый неизлечимый недуг, жертвы которого раньше вызывали у него сострадание и отвращение. Нет! Нет, он никого не предавал. Просто оробел в трудную минуту. Это ведь, еще не предательство. Просто нерешительность, эгоизм. Разница, увы, не так уж и велика. Как ни крути, все одно низость. Пусть не предательство, шаг к предательству. В другой раз он предаст. Предаст товарища! Он не обиделся на Акбара и на других ребят. Он их прекрасно понял. Главная вина лежит все же на нем. Кто, как не он, указал им лазейку для бегства, да еще и первым воспользовался ею? А они, как бы застряв на полпути, воздали ему теперь сполна за «добрый пример». Наверно, и он на их месте поступил бы так же. И почему, спрашивается, именно на его долю выпали все эти душевные терзания?! Они страшнее побоев. Нет, он не виноват. Просто его попутал злой дух. Так бывало в детстве, когда он, всеми силами души противясь искушению стащить монетку или конфету, вдруг обнаруживал конфету у себя во рту, а монету — в кулаке. И не мог понять, как же это случилось.
Он должен изгнать дьявола. Как быстро он, сам того не заметив, скатился вниз по наклонной плоскости. Он обязан теперь проделать обратный путь — шаг за шагом. Окруженный угрюмой стеной одиночества, он уже сделал первые шаги. Боль терзает его душу. Воспоминания о Каве неотступно преследуют его. И наконец, сегодняшний случай. Горький опыт будет ему хорошим уроком.
* * *
На следующее утро Шапур пришел на завод раньше всех. Он стоял у входа в цех, сунув руки в карманы, и смотрел на заводские ворота, словно ожидая кого-то. В цех вошел Акбар с приятелями. Они громко разговаривали и смеялись. При виде Шапура рабочие остановились и умолкли. Шапур, улыбаясь, сделал шаг и протянул руку:
— Здравствуй, Акбар!
Акбар невольно протянул в ответ руку. Потом хотел было отдернуть ее и пройти мимо. Но, взглянув на Шапура, передумал. В прямом и ясном взгляде Шапура не было и следа подавленности, прежней отчужденности. Акбар все понял. Друзья пожали друг другу руки, потом обнялись.
Мозаика
Мы знали друг друга с детства. Нельзя сказать, чтобы он был мне неприятен, скорее вызывал жалость. Большой, нескладный, голова с острой макушкой похожа на дыню, на одной стороне которой выдолблены глаза, брови, рот и нос. Крупные невыразительные глаза всегда красные, будто он только что проснулся. Взгляд угрюмый, исподлобья — словно он обижен на весь мир. Морщинистая шея, кривой полуоткрытый рот (наверно, поэтому он шепелявил).
Однажды, я был тогда ребенком, его мать, ломая руки, выбежала из дома.
— Ками, сыночек мой, убился! Насмерть убился! — вопила она.
Его звали Камбизом.
Тут же вызвали «скорую помощь» — у них был телефон, — и беднягу отвезли в больницу. Он свалился с лестницы. В больнице Ками пролежал месяцев шесть. Несколько раз ему оперировали ногу, но она все время срасталась неправильно. Когда он наконец вышел из больницы, заметно выросший и располневший, левая нога была у него короче.
В то время ему исполнилось двенадцать лет. В их семье было пятеро детей: четыре дочери (одна из них замужняя) и Ками — самый младший и единственный сын. Когда его мать отлучалась куда-нибудь, он приглашал нас к себе. Мать Ками никогда не ругалась, но почему-то мы боялись ее. Нам больше нравилось приходить, когда Ками оставался один. Его комната была завалена игрушками, какие нам и не снились: заводные машины всех калибров, два самолета, корабль, электрическая железная дорога с рельсами, протянутыми по всей комнате, чудесным мостом и двумя настоящими туннелями. Все эти игрушки ему присылали с разных концов света: электрическую железную дорогу — из Франции, корабль — из Германии, самолеты — один из Америки, другой из Японии. Мы только от Ками и узнали, что существует какая-то разница между всеми этими странами. У него был «волшебный фонарь», и он показывал нам слайды с прекрасными видами и архитектурными памятниками. Они нам очень нравились.
Все эти сокровища были в беспорядке разбросаны по комнате. Ками надоели игрушки. Равнодушен он был и к альбомам с фотографиями и цветными открытками, ради которых мы готовы были умереть.
Как-то из Лондона ему привезли мозаику, из которой, проявив изрядное терпение и настойчивость, можно было составить портрет Георга V. Но Ками не обладал ни тем, ни другим. Когда однажды мы составили портрет, он пронумеровал каждый кусочек, и с того времени, чтобы сделать картинку, ему достаточно было расположить их по номерам.
Единственное, что Ками любил, — это кататься на велосипеде и качелях, не покупных детских качелях с сиденьем, а на самодельных, которые соорудили для него на высоком ветвистом дереве. Он раскачивался на них, стоя и подлетая так высоко, что доставал головой до веток. Мы визжали от ужаса, а он не обращал на нас никакого внимания. Был у него и роскошный подростковый велосипед, предмет нашей зависти и восхищения.
Ками охотно разрешал играть своими игрушками, а иногда и дарил их.
— Нравится? Дарю! — говорил он. Но велосипеда никому не давал даже на минутку.
Он гонял по улицам и переулкам с такой скоростью, что у нас, глядя на него, кружилась голова. Несколько раз он чуть было не попал под машину. А однажды сбил рабочего, который не успел отскочить в сторону. Беднягу так скрутило — даже выругаться не мог. В конце концов пришел слуга и увел обоих вместе с велосипедом.
В доме у них всем заправляла мать Ками, высокая, краснощекая толстуха в очках. Отец, в противоположность ей, был маленький, плюгавый и невзрачный. О такой паре говорят — слон и шавка. Но крикливая мать, грозная только с виду, была безобидна, как овца, которая только и знает, что блеет. Отец же, хитрец и пройдоха, действуя тишком и молчком, жил в свое удовольствие и не отказывал себе ни в каких земных наслаждениях.
Родители, вероятно чувствуя свою вину перед калекой сыном, старались превзойти друг друга, потакая ему. Каждое желание Ками, самое вздорное, беспрекословно выполнялось. Отца и мать побуждали к этому разные причины. Мать дала тайный обет посвятить себя сыну до конца своих дней. Отец, богатый торговец, как будто стремился возвести стену из игрушек между собой и ним, чтобы отгородиться ею от неполноценности своего ребенка, которая могла омрачить радость его беспечного существования.
Открытие в нашем переулке магазина, где продавались и давались напрокат велосипеды, стало для нас, мальчишек, настоящим праздником. Теперь, накопив денег, мы могли раз или два в неделю взять там велосипед. Брали обычно один на двоих — так получалось дешевле — и спорили до хрипоты, кто кого будет катать. Гоняли по улицам всей компанией. Ками был опытней нас и потому всегда ехал первый. Но какова была его радость, когда в том же магазине появились еще и мотоциклы и хозяин согласился и их давать напрокат. Однажды я встретил Ками на мотоцикле. Он сиял от счастья. Нам же оно было недоступно. А когда наконец возраст и капиталы позволили и нам брать напрокат мотоцикл, у Ками уже был свой собственный. Но теперь он не сводил глаз со снующих по улицам автомобилей всех марок и цветов.
К этому времени наша компания распалась. Одни продолжали учебу, другие пошли работать. Мы разъехались и потеряли связь друг с другом.
И вот, много лет спустя, я случайно встретил Ками. Узнать его было нетрудно: то же перекошенное лицо, взгляды исподлобья. Мы разговорились без тени отчужденности, возникающей обычно после долгих лет разлуки. Ками был на машине и по тому, как уверенно он вел ее, было видно, что иметь автомобиль ему не в диковинку. Мы отправились в ресторан, и он сразу дал мне почувствовать, что я его гость. Возражать было бесполезно. Ками щедро заказывал вино и закуски и много пил. Первое, что бросилось мне в глаза, — безукоризненность его одежды, резко контрастирующая с уродливой внешностью. Великолепный костюм, сорочка, красивый галстук, изящные туфли — все свидетельствовало о хорошем вкусе. Ками жадно расспрашивал меня, как будто боялся встречных вопросов. Когда мы достаточно выпили, он закурил и умолк.
— А ты-то как? Как твои дела? — спросил я, чтобы прервать молчание.
Видимо, он и сам понял, что от ответа на этот вопрос не уйти, что придется рассказать о себе. А может быть, в глубине души он хотел этого. Наверное, он был одинок и жаждал кому-нибудь исповедаться.
— Да ничего. Все по-прежнему, — ответил он с улыбкой. — Болтаюсь без дела. Немного учился, дважды был в Европе, но больше двух недель не выдерживал. Меня хотели отправить в Америку, но я отказался. Страшно даже подумать о том, чтобы жить там. Ты ведь знаешь, я не могу обеспечить себя. А радостей в жизни у меня никаких нет. Ну пошли!
Я пожалел, что он прервал свой рассказ. Мы сели в машину, и он поехал в сторону Шемрана. Видно, просто хотел растянуть время и выговориться за рулем, чтобы я не видел его лица. И я охотно предоставил ему эту возможность.
— Как ты думаешь, сколько машин я уже сменил? Я и сам точно не помню. Шесть или семь. Я стал ездить на машине еще школьником. Хотя и без прав — рядом сидел шофер. В детстве все мои прихоти неукоснительно исполнялись. Я катал друзей, пил и гулял. Начали мы с Шахре-ноу, а потом стали приставать к женщинам прямо на улице. Все это я рассказываю тебе только для того, чтобы ты понял, что и плотские мои желания тоже немедленно удовлетворялись. Приятельницы утешали мать: «Ничего, женится, все пройдет». Они думали, что меня волнует только это.
Помню, как я впервые решил один, без друзей, подцепить женщину. Притормозил возле одной. Она остановилась, взглянула на меня и с воплем: «Ой, не приведи господь!» — перебежала на другую сторону улицы. Я растерялся, не поняв сначала, в чем дело. А вернувшись домой, бросился на постель и зарыдал. Я знал, что безобразен и хром, но не хотел признаваться в этом даже самому себе. В тот день я понял, что мои деньги, машина, вся эта мишура ничего не значат. Когда я приходил вместе с друзьями, женщины, видимо, думали: «Черт с ними, придется вытерпеть и этого урода, зато хорошо заплатят».
Мои молоденькие кузины обычно набивались ко мне в машину шумной стайкой, заставляя возить их по городу и угощать в ресторанах и кафе. Они охотно принимали мои подарки, но ни одна не оставалась со мной наедине. Я был для них просто шофером и терпеливо сносил их насмешки. И все же, несмотря на все мои неудачи, я не терял надежды и ухаживал за женщинами — может, из упрямства, может, из чувства уязвленной гордости, а может быть, потому, что не мог не мечтать о любви.
Однажды я увидел на улице молодую женщину, красивую, изящно одетую. Она была в больших темных очках и, может быть, поэтому как следует не разглядела меня. Во всяком случае, немного поломавшись, она села в машину. Мне даже удалось условиться с ней о встрече. Я был счастлив. Со мной заговорили! Мне улыбнулись! А самое главное, изъявили желание продолжить знакомство!
Два дня ожидания казались мне вечностью. Чтобы как-то убить время, я сел в автомобиль и помчался по шоссе, ведущему за город. Я бешено гнал машину. Несколько раз чуть было не попал в аварию. Потом одумался, поехал медленнее, но я почти ничего не видел перед собой, управлял машинально. Наконец сигналы встречных автомобилей вывели меня из забытья. Я был на середине перекрестка и ехал на красный свет. До сих пор помню каждое мгновение тех дней. Чтобы не наскучить тебе, скажу лишь, что мое волнение, моя признательность, моя благодарность этой женщине — как хочешь назови это чувство — навели меня на мысль сделать ей подарок. Я готов был купить несколько подарков, если бы это не считалось плохим тоном. Я зашел в ювелирный магазин и выбрал изящный, дорогой браслет французской работы. Продавец, увидев мое страстное желание купить его, заломил баснословную цену. Но мне не хотелось торговаться. Это было оскорбительно для моих чувств. Наконец наступил день и час нашей встречи. В довершение всех моих мучений я приехал на полчаса раньше. Но вот дверца машины открылась, и я услышал:
— Здравствуйте, ага!
Повернувшись, я увидел ее улыбающееся лицо. Она впорхнула в машину и захлопнула дверцу.
Я ехал куда глаза глядят.
— Куда мы направляемся? — спросила она.
— Поедем в Кередж! — предложил я.
Когда хотят соблазнить женщину, всегда везут ее в Кередж. Но у меня не было никаких дурных мыслей, я просто мечтал побыть с ней наедине — чем дальше от людей, тем лучше. Я готов был ехать хоть на другой конец света.
— Хорошо! — согласилась она.
Когда мы вырвались на шоссе, я достал из кармана футляр с браслетом и протянул ей.
— Что это? — спросила она и, раскрыв футляр, вскрикнула: — Боже, какая прелесть! Ты купил это своей жене?
— Я не женат, это тебе!
— Неужели мне?
— Да!
— Спасибо! Большое спасибо! Но зачем так тратиться!
— А если бы у меня была жена, — перебил я ее, — ты поехала бы со мной?
— Конечно! А что тут такого?
Ее ответ меня покоробил.
Доехав до Кереджа, я остановил машину и пошел в магазин за покупками. Только тут я понял, какую совершил оплошность. Сейчас она увидит все мое убожество, заметит, что я хромаю. Но женщина, не та, что сидела рядом со мной, а та, что я создал в своем воображении, должна была принимать меня таким, каков я есть, и ничто не могло поколебать ее расположения ко мне.
Я нашел тихое, живописное местечко на берегу ручья. Мы были почти незнакомы, не знали, о чем говорить, и поэтому стали задавать друг другу обычные в подобных случаях вопросы: где живете, чем занимаетесь… Через два часа она знала обо мне буквально все. Я же из ее уклончивых ответов понял только, что она из бедной семьи и вынуждена была рано выйти замуж за первого встречного. То ли она развелась с ним, то ли собирается развестись — было как-то неясно. Во всяком случае, она утверждала, будто давно рассталась с мужем и будто он ни на что не способен. Как ты думаешь, что она имела в виду?
— Совсем не то, что ты предполагаешь, — ответил я. — Иначе она бы постеснялась так откровенно говорить об этом. Знаешь, у женщин свои представления о хорошем муже. Бедняга должен быть безупречным во всех отношениях — молод, красив, остроумен, к тому же иметь хорошую должность и, самое главное, страстно любить свою жену. Страстно, по их пониманию.
— А если мужчина не имеет всех этих достоинств?
— Во всяком случае, он должен стремиться к совершенству. А если он погряз в заботах и не обращает внимания на свою внешность, значит, он ни на что не способен.
— Как бы то ни было, я понял, что она, так же как и я, ищет друга, и очень обрадовался этому. Мне хотелось знать, что она думает обо мне. Но я боялся спросить. Кажется, она тоже о чем-то хотела разузнать, но не решалась. Я знал, зачем привез ее в этот заброшенный, тихий уголок Кереджа. Но что-то меня останавливало. Она спокойно и покорно ждала, вероятно считая это моим правом, а может быть — своим правом. Но я вовсе не стремился воспользоваться им. Я держал ее по-детски пухлую ручку в своей руке и только один раз поцеловал ее. Это я-то, исходивший Шахре-ноу вдоль и поперек, исколесивший все тегеранские улицы в поисках женщин! Я превратился вдруг в застенчивого мальчика. Но это было восхитительно! Я напоминал заядлого пьяницу, которому вино до сих пор не приносило ничего, кроме головной боли. Но вот наконец ему попался прекрасный напиток, который лишь приятно пьянит, и ему вовсе не хочется потерять меру и опять очнуться с головной болью. Ты не представляешь себе, как нам было хорошо в тот день! В город мы вернулись только вечером. Я, как ребенок, не знающий удержу, пригласил ее в кино. Вопреки моим опасениям она согласилась. Это было для меня неожиданностью. Мы могли еще два часа быть вместе.
Но хватит. Эти подробности тебе, должно быть, неинтересна. Короче говоря, наши свидания продолжались. Я покупал ей подарки в знак благодарности, восхищения, поклонения. Она была молода, красива и могла найти возлюбленного лучше меня, несравненно лучше, но пожертвовала собой ради меня. Как-то я даже сказал ей об этом. Подарки были для меня своего рода предохранительным клапаном. Они давали выход моему стыду и тоске.
— А что же тебе подарить? — спрашивала она.
— Ты уже сделала мне самый прекрасный подарок на свете!
— И все-таки, — улыбалась она, — что тебе подарить?
— Свою фотографию, тысячу фотографий, — ответил я.
Но она так и не подарила мне ни одной. Все говорила, что у нее только старые, что хочет сфотографироваться заново. Лежа на кровати в своей комнате, я представлял на противоположной стене ее портрет, видел улыбку, которая сводила меня с ума. Я часами смотрел на стену и думал о любимой. Стал редко выходить из дома — только на свидания с ней. Я менялся на глазах. Чувствовал себя сильным, жизнерадостным. Мои физические недостатки теперь не имели никакого значения. У меня были грандиозные планы. Я собирался поехать с ней в Европу, Америку. Думал — будем жить вместе, я начну учиться. До встречи с ней одна мысль о книгах вызывала у меня отвращение — так же, как и сейчас. Но в то время я жаждал учиться — не ради того, чтобы зарабатывать деньги и разбогатеть, нет, мне хотелось быть лучше, знать больше, стать достойным ее. Я день и ночь строил свой воздушный замок, возводил этаж за этажом, пока однажды этот великолепный дворец не обрушился на меня всей своей тяжестью…
Мы уже давно стояли на обочине дороги. Дым от сигареты густым туманом окутал салон автомобиля. Казалось, Камбизу нужна была эта завеса, чтобы избежать моего взгляда. Он бросил сигарету и, вцепившись двумя руками в руль, напряженно всматривался в шоссе, словно вел машину по опасной дороге и боялся, что тяжелый грузовик врежется в него.
— Игра была кончена, — продолжал он, — загадка решена. Как-то она не пришла на свидание. Я сходил с ума, чувствовал — что-то произошло. Я не знал ее точного адреса и целую неделю бродил по кварталу, где она жила, пока наконец не отыскал ее. Она не оправдывалась и не лукавила, не просила прощения и не пыталась обмануть меня.
— Я боюсь встречаться с тобой — муж обо всем узнал, — сказала она честно.
При слове «муж» мне показалось, будто на меня обрушилась тяжелая скала.
— Разве у тебя есть муж? Ведь ты сказала, что вы развелись?
— Я солгала… Не хотела говорить правду, — ответила она со смехом.
Я молчал — несколько минут, а может быть, часов, не знаю. Мне хотелось плюнуть ей в лицо, вытолкнуть из машины… Но я не смог этого сделать, ведь я любил ее. Это безумие, ребячество — как хочешь назови, — но я любил ее. Наконец, сделав над собой усилие, я сказал:
— Разведись с ним!
— Что за глупости! Зачем?
— Мы поженимся!
Она расхохоталась.
— Поженимся? С тобой, дорогой? А чем плох мой муж?
— Ты же сама отзывалась о нем дурно!
— Во всяком случае, он лучше многих других!
Как я потом понял, она лишь из приличия не высказалась откровенней. Я же, болван, все еще пытался выбраться из водоворота, который затягивал меня все глубже и глубже.
— Разве ты не любишь меня?
— Тебя? Конечно, нет!
— Так все это время ты мне врала? — возмутился я.
Оскорбленная до глубины души, она воскликнула:
— Если бы не побрякушки, что ты мне дарил, я бы ни минуты с тобой не осталась! А ты возомнил, будто я в восторге от твоей перекошенной морды?! Да от твоих прикосновений меня бросает в дрожь! Благодари бога, что он дал тебе богатство!
Все это она выкрикнула мне в лицо с беспощадным цинизмом, уже не заботясь о приличиях. Что же до меня, то даже после того, как мы расстались, мне не хотелось думать о ней плохо, не хотелось пачкать светлые воспоминания о счастье. Но она сумела отнять у меня все, даже возможность вспоминать о ней с радостью. Ведь она могла сказать, что не любит меня, что я ей не нравлюсь. Но зачем было втаптывать меня, а заодно и себя в грязь?! Мне часто приходилось иметь дело с проститутками, я знаю, что они собой представляют, но я никогда не испытывал к ним отвращения, ненависти, только жалость. В обмен на деньги они отдают свое тело. Это вполне честная сделка, хотя некоторые из них оборотливы, как пройдохи лоточники. Но если найти путь к их сердцу, то увидишь, что оно чисто, порок коснулся лишь тела. У этой женщины он проник в кровь и мозг. Она была порочна насквозь. Она тоже продавала себя, но торговлю вела нечестную.
Вспоминая теперь обо всем, что произошло, я отчетливо представляю себе ход ее мыслей. Впервые садясь ко мне в машину, она подумала: «Вот здорово! У него и автомобиль есть!» Постом, когда я проковылял мимо нее за покупками, ужаснулась: «Хорош, нечего сказать!»
Если бы после этого она сбежала от меня, ее не в чем было бы винить. Но она решила: «Торопиться не буду. Он богат, выдою его как следует, а потом брошу».
А впрочем, черт с ней! Не стоит больше говорить на эту тему!
Он включил мотор. Мы развернулись и поехали обратно. Я молчал, понимая, что утешать его бесполезно.
— Теперь ты, наверное, считаешь, что во всем мире нет ни одного порядочного человека? — спросил я.
— Нет-нет! — покачал он головой. — Просто мне они не попадаются. Я всегда прозябал на обочине жизни, с самого детства, и поэтому остро ощущаю никчемность своего существования. Еще в детстве наши пути разошлись, и мы отдаляемся друг от друга все больше и больше. Тогда, мальчишкой, я должен был разбить все свои самолеты и корабли и вместе с вами мастерить их из картона и бумаги. Это было бы куда лучше. Но теперь уже поздно.
Помолчав, он вдруг спросил:
— Ты помнишь мою мозаику? Иногда мне кажется, что человек — кусочек такой составной картинки. Если не найдет себе соответствующее место в жизни, рядом с теми, с кем он должен стоять, то окажется никому не нужным осколком.
Я ничего не ответил.
— Какие же теперь у тебя планы? — спросил я на прощание лишь для того, чтобы что-то сказать.
— Не знаю! Может быть, снова съезжу в Европу, — ответил он.
* * *
Камбиз больше не поехал в Европу. Он покончил жизнь самоубийством. Через несколько дней после нашей встречи я увидел его фотографию в газете. Он повесился у себя в комнате.
Я чувствовал себя в какой-то степени причастным к смерти Камбиза. В тот вечер я не придал значения его словам, они показались мне смешными, незначительными. А между тем самые фантастические мечты, именно потому, что они несбыточны, очень дороги человеку. От них порой зависит его жизнь. Не стоит смеяться над тем, кто мечтает о любви.
Я жалел, что ничем не помог Ками, не дал ему совета, не утешил. Но разве слова не бессильны перед жестокой реальностью жизни!
В газетах, как всегда, выражалось сожаление по поводу того, что молодой человек проявил слабость и бежал от жизни. Но я на месте Ками сделал бы то же самое. Ведь тот, кто, выбиваясь из сил, барахтается в волнах в тщетной надежде схватиться слабеющими руками за спасительный обломок доски, в конце концов покорно подчинится воле волн. Я знаю, какое горькое чувство владело Камбизом, когда он набрасывал на шею веревку, мне ясно, что прервало его жизненный путь.
Если бы он завел собаку, она полюбила бы его, несмотря на его уродство и хромоту. Если бы он читал книги, он мог бы размышлять о прочитанном. Если бы увлекался музыкой, она принесла бы ему радость и успокоение.
Но он прожил жизнь зря.