Сурру уже проснулось, птицы заливались вовсю, но в сторожке еще спали. Пауки, путешествовавшие ночью между деревьями и кустами, развесили под карнизом свои сети, протянули поперек двери тонкие ниточки, и казалось, будто дом давно покинут его обитателями. Капли росы повисли на паутинках, словно драгоценные камни на тонкой ткани, которая сверкала и переливалась в рассветных лучах.

Но долговязый человек в резиновых сапогах, подходивший к сторожке, не испытывал, по-видимому, никакого восхищения перед красотой раннего лесного утра. Он не слышал щебета птиц, не видел дивных узоров, вытканных пауками. Стрела и Молния бросились было к пришельцу, но в двух шагах от него азарт их увял, а лай внезапно оборвался. К их разочарованию, человек этот оказался и не чужим, и не настолько своим, чтобы можно было кинуться к нему на грудь и оставить на его одежде большие следы грязных лап. Все, что им оставалось, — это поплестись за ним следом на почтительном расстоянии.

Очевидно, лай собак разбудил спящих, потому что не успел Питкасте — а это был не кто иной, как он — стукнуть кулаком в дверь, как за ней со скрежетом отодвинулся засов.

— Дрыхнете! — воскликнул Питкасте. — А солнце-то уже где?

— Часы только-только шесть пробили, — проворчал Нугис. — Горит, что ли?

Но нигде ничего не горело, если не считать души Питкасте. Загорелась она еще в воскресенье, во вторую половину дня, после того как он проснулся в Туликсааре на соломе. Проснулся он достаточно трезвым и мигом постиг все безобразие своего поведения. Потихоньку, чтобы никто его не заметил, он пробрался к Куллиару в поисках лекарства от своей досады, неблагополучного состояния и тоски. Но прежде чем принятое лекарство успело оказать ощутительное действие, Питкасте снова попал в переплет. После слов лесничего о правильном уходе за лесами, об углублении реки и о лесной узкоколейке Питкасте стало так жаль себя, что он опрокинул внеочередную рюмку. Рюмка была большой, но не оказала никакого действия, словно он выпил воду. Он обжег горло новой порцией — и опять никакого толку. Когда он покончил с пятой или шестой — кто помнит, сколько их там было — рюмкой, зал с длинными столами и кричащими людьми каруселью завертелся перед глазами объездчика и его во второй раз за день водворили в ригу, чтобы он проспался.

На третий день после этого он стоял в кабинете лесничего, мял в руках шапку и, пристально разглядывая пол, исповедовался.

— Пошел я вчера на реку, утопиться решил, — продолжал Питкасте после томительной паузы, в течение которой лесничий смотрел на него ничего не выражавшим взглядом и не говоря ни слова. — Сунулся было в воду — холодная. Сел я тогда на камень и думаю: кто я есть? Разве я человек? Где там! Рвань, и больше ничего!

Он прижал руки к груди, и его круглые глаза увлажнились, в них было столько отчаяния и тоски, что впервые за всю эту долгую исповедь в Реммельгасе проснулось сочувствие к его жалкому состоянию. Но все-таки он ничего не сказал.

— Рвань я, — тихо повторил Питкасте. — Слушал я вас на банкете, и будто плетью меня хлестали. Смотрел на вас и думал: вот каким должен быть человек. Ни перед кем не струсит, со своей дороги не свернет. Сбить себя не даст, в чаще не заплутает. И так я себе стал противен, что…

— …Что принялись опрокидывать рюмку за рюмкой?

— Да, слаб я по этой части.

— Ну, вечером — еще ладно. А зачем же вы утром-то налакались? Забыли, что ли, про воскресник?

— Не забыл… В субботу я еще рассказывал Осмусу о наших ста двадцати гектарах.

— Осмусу?

— Да, ему. Пошел вечером на станцию, он мне там и встретился. Начал меня расспрашивать про воскресник: что, да как, да сколько людей выйдет, и… предложил рюмочку. С этого и началось.

Питкасте переступил с ноги на ногу и, поскольку лесничий, задумчиво смотревший в окно, казалось, ждал продолжения, — вернулся к началу исповеди, к тому моменту, когда он решил утопиться. Так и не решившись на этот крайний шаг, он побрел в лес, ходил там без конца, терзался, давал тысячи обетов и, набираясь смелости, чтобы отправиться к лесничему, даже вспотел, как в бане.

— Долго же вам пришлось потеть…

— Если б вы были немного иным человеком, я бы пришел еще вчера. Да больно стыдно было перед вами. Стыдно. Думалось, что вы не поймете. Не поймете, какое проклятье быть размазней и тряпкой. Не поймете, какой это дьявольский соблазн для людей вроде меня — посидеть за рюмочкой…

Он вывернул себя перед лесничим наизнанку, чего еще не делал ни перед кем за всю свою жизнь. В комнате было тепло, а поскольку Питкасте, не снявшего полупальто, бросило еще в жар от собственных признаний, то бедняга совсем взмок: по его лбу и длинному носу ручьями струился пот. Он выглядел таким несчастным и жалким, что Реммельгас не смог больше выдерживать характер и смягчился. Да он был и не столько рассержен, сколько обижен на объездчика за то, что тот в воскресенье налакался. Следовало бы его наказать, но как? Чем можно было его пронять?

— Ну, хорошо, хватит! — прервал он исповедь. — Лучше посоветуйте, что делать с таким, как вы.

Питкасте за последние полтора дня придумывал для себя всевозможные кары, но все их отбрасывал, как слишком мягкие и недостаточные.

— Накажите, как считаете нужным, — сказал он поспешно. — Объявите приказом выговор или поставьте на вид, как хотите… Прошу у вас только одного: пошлите меня в Сурру замерять новые лесосеки. Пойду хоть сегодня. Не говорите нет! В конце концов всю кашу, которую вам приходится расхлебывать, заварил я.

Новыми лесосеками Реммельгас думал заняться на следующей неделе, после того, как съездит в столицу. Но предложение Питкасте было дельным, и если это заодно поможет объездчику свести счеты со своей совестью, тем лучше.

— В лесничестве идет сев и посадка, некого дать вам в помощь.

— И не надо. Я, Нугис и какой-нибудь штатный рабочий — вот и достаточно. Да рабочего даже и не нужно, ведь Анне обязательно вызовется в помощницы.

— Анне?

В груди у Реммельгаса что-то кольнуло. Но он тотчас на себя рассердился: что за чушь! Как ни славился Питкасте своими похождениями на чердаках и сеновалах, однако при одной мысли о том, что между ним и Анне может что-то быть, становилось смешно. Да если бы даже и так, ему-то что? Кто он для Анне, чтобы хоть немного ревновать ее? Добрый знакомый да веселый товарищ, каких много! Откуда он взял, что он значит для нее больше, чем тот же Питкасте, чем любой другой?

— Она такая деловая да знающая, что лучшего помощника и не найти, — продолжал Питкасте. И поскольку Реммельгас не ответил сразу, он повторил: — Ради бога, не говорите мне на этот раз нет, товарищ лесничий. Я готов…

— Ладно, — прервал его Реммельгас, — будь по-вашему. А пока что разденьтесь и сядьте, я покажу вам, где замерять новые лесосеки.

Вот в результате чего Питкасте, не проспавший ночью и двух часов, чуть свет явился в Сурру. Он не стал долго разговаривать с Нугисом в дверях, а, не ожидая приглашения, прошел в дом и разложил на столе карту. Хозяин же, натянув поскорей сапоги, сел у другого конца стола и принялся набивать свою трубку. Дома он курил старинную трубку с длинным чубуком и всегда набивал ее большую чашечку очень подолгу, но сегодня, как казалось объездчику, этому конца не будет.

А Нугис не торопился. Ему надо было кое-что обдумать. Это не ахти какое чудо, что Питкасте так рано явился в Сурру. У него и раньше бывали разные причуды. Однажды он забарабанил в дверь после полуночи, приглашая Нугиса на тетеревиный ток. Но ни той ночью, ни в другие разы Питкасте никогда не бывал один. Вместе с ним являлся либо Осмус, либо начальник станции, либо еще кто. Питкасте шумел и бушевал обычно больше всех, послушать его — так подумаешь, что дни всех тетеревов в Сурру сочтены. Но дело зачастую кончалось тем, что не только сам Питкасте не убивал ни одного петуха, но и другие из-за его безалаберной суетливости возвращались ни с чем.

Вот и сегодня он какой-то непоседливый, хоть и пришел один. Только не такой суматошный, как всегда, и говорит так уверенно, что его прямо не узнать. И старик все вглядывался в Питкасте из-под лохматых бровей: что же в нем изменилось, в этом долговязом?

Разложив карту, Питкасте выложил без всякого вступления:

— Сегодня мы на Каарнамяэ начнем замерять новые лесосеки. Что, Анне сможет пойти с нами?

Нугис готовился к этому дню. Он знал, что его не миновать, но тяжело все же было, ужасно тяжело свыкнуться с мыслью, что уже следующей зимой сильно поредеют дебри Сурру. Приболотного леса возле Люмату не жалко — болото действительно наступает, деревья там снизу гниют, а с ветвей сохнут, — но то, что самые прекрасные ельники в Каарнамяэ… Ежедневно он уговаривал себя, что ельники старые, что они достигли спелости, что с каждым годом ценность их будет падать. Понемногу он уже свыкся с мыслью о лесозаготовках и представлял себе, что все примерно так и начнется — с расстеленной на столе карты. Только вот по другую сторону стола, как он себе воображал, сядет не Питкасте, а Реммельгас. Сядет, обведет на карте пальцем Каарнамяэ и пытливо взглянет на него своими синими глазами. И он, Нугис, не будет с ним спорить, не будет волноваться, а только деловито спросит, с чего начинать. И потом, цыкнув на собак, что станут проситься в лес, он пойдет с лесничим и дочкой к далекому Каарнамяэ. Так он себе представлял. А тут вдруг вместо лесничего восседает напротив Питкасте, и это так все запутывает, что трубка Нугиса долго остается незажженной. Объездчик что-то говорит, не переставая, просит поторопиться, — дескать, они должны за несколько дней управиться с разметкой всех лесосек, хоть дух из них вон. А старик будто его и не слушает, и лишь когда объездчик произносит имя Анне, он, вздрогнув, поднимает голову и спрашивает:

— Что ты сказал?

— Анне дома? Или куда уехала? Тогда надо позвать на помощь кого-нибудь из рабочих.

Старик защелкнул крышечку трубки и поднялся. Спина его выпрямилась, а руки согнулись в локтях, будто он драться приготовился.

— Так ты… — спросил он прерывисто и хрипло, — так значит ты… пришел в Сурру метить лес для рубки?

Питкасте что-то изучал на карте, он не обратил внимания на волнение лесника и небрежно бросил:

— Вот-вот, я, и никто другой. — И нетерпеливо добавил: — Ну, как Анне?

— Ах ты, значит!.. Возле железной дороги все опустошил, и тебе еще мало — в Сурру полез?

Питкасте удивленно поднял голову. Уж не злится ли старый Михкель? Ишь ты, и впрямь на то похоже, глазищи словно угли горят. Не понимая, чем он так досадил хозяину, Питкасте примирительно улыбнулся.

— А я-то здесь при чем? Ведь приказано!

— Еще ягненочком прикидывается! Если б в Туликсааре с самого начала рубили как полагается, по твердому плану, не пришлось бы теперь в Сурру валить разом столько лесу. Этого вы и добивались с Осмусом.

Питкасте всегда считал Нугиса чудаком, он бы и сейчас не обратил большого внимания на его слова, но упоминание об Осмусе больно его задело.

— Чего ты сюда Осмуса припутываешь? И еще строишь такое лицо, будто мы бог весть какие преступники. Лесопункт и лесничество должны работать рука об руку. Еще скажи мне спасибо, что твоего Сурру так долго не трогали.

— Дожидайся! Одно — когда понемногу валят, из года в год, и другое — когда так, разом. Сердце заходится.

Питкасте покачал головой. Стареет сурруский Нугис, — всегда молодцом держался, а теперь, видно, совсем одряхлел, в детство впадает. Лесу-то снимут каких-нибудь два дерева, а он такую ламентацию закатил, что просто смех берет.

И, чтобы успокоить старика, он сказал:

— Да что ты старое вспоминаешь? А нынче, если кто и виноват, то новый лесничий. Ему все не так, все перевернуть надо вверх тормашками.

Питкасте запнулся, так как вид Нугиса ему не понравился. Он надеялся на одобрение, потому что хорошо помнил, как однажды старик обозлился на Реммельгаса и удрал из его кабинета. Но внезапно этот леший так помрачнел, что, казалось, того и гляди с кулаками кинется.

— На лесничего ты не наговаривай! — сказал он тихо и раздельно.

— Спокойней, папа!

В дверях задней комнаты стояла Анне. На ее заспанной щеке еще был виден отпечатавшийся узор кружевной наволочки.

Нугис вполоборота посмотрел на дочь. Он стоял посреди комнаты, расставив ноги, высокий, крепкий, и, хотя его волосы и усы уже посеребрились, трудно было дать ему шестьдесят лет.

— Новый лесничий сажает лес, углубляет реку, прокладывает канавы на болоте: он имеет право загнать Осмуса в вековой лес. А вот с тобой, Питкасте, я не пойду замерять лесосеки.

Спокойно, словно разговор шел о самой пустой вещи на свете, он взял трубку, спички и ушел.

Питкасте обиделся, но он не знал, как выразить свое недовольство. Он — объездчик, а лесник сперва изругал его, потом отказался с ним работать. Это же… черт знает что! Даже дочери своей не постеснялся, такой милой девушки, на которую и впрямь можно заглядеться. Но что же ему делать? По правде говоря, надо бы поднять крик, наскандалить и так хлопнуть кулаком по столу, чтоб с потолка штукатурка посыпалась…

Питкасте медленно свернул карту и сложил свои бумаги. Что ему еще оставалось? Ничего больше, как сидеть, опустив голову, да разглядывать свои жилистые руки, лежавшие на столе. Ему вдруг стало жаль самого себя, у него даже в горле защипало. С каким жаром, с каким рвением он ринулся в Сурру, готовый продираться сквозь любые болота, топи и реки. Лесник будто окатил его холодной водой, а ему и крыть было нечем, — по совести говоря, старый черт имел на это право. И вот он сидит тут дурак дураком.

Анне колола лучину, что-то напевая вполголоса. Это еще больше расстроило Питкасте: даже эта стрекоза ни во что его не ставит. Человек переживает, а она поет. Совсем они тут одичали в своей трущобе, для них что человек, что чурка бесчувственная — все едино.

Не придумав для себя ничего утешительного, Питкасте поднялся и стал беспорядочно запихивать бумаги в потрепанный портфель, замки которого давно испортились и который перевязывался измочаленной веревкой. Анне упрекнула его:

— Потише, карту сомнете… — Так как Питкасте ничего не ответил, она спросила: — Уже уходите?

— Конечно.

— А распоряжение лесничего? Что же вы скажете, если он спросит, сколько лесосек замерено?

— А что же, я один буду разве замерять?

— Садитесь.

— Зачем?

И девушка невнятно произнесла какое-то слово, очень похожее на «размазню». Ее тон был настолько решительным, что Питкасте опустился на скамью. Анне поджарила сала, разбила о край сковородки несколько яиц и принялась поправлять горевшие в плите дрова, словно забыв о существовании Питкасте. Объездчик барабанил пальцами по столу и молча ждал. Мучительное это было занятие, но что ему оставалось делать?

Анне только что переложила яичницу со сковородки на тарелку, когда на кухню вернулся Нугис, который, повесив на гвоздь свою большую трубку, сел на прежнее место. Проскользнувшая вслед за ним Кирр повертелась вокруг Анне и, вспрыгнув к Нугису на колени, улеглась. Если бы выдра умела говорить и если бы ее стали спрашивать, она рассказала бы о том, как лесник выкурил подряд три трубки самосада, высушенного в печке, отравляя чистейший утренний воздух. Она уж даже сердито зафыркала на хозяина. Но выдру никто ни о чем не расспрашивал, а сам Нугис, может быть, и не помнил, сколько выкурил трубок, потому что он думал сейчас о другом.

— Откуда начнем? — опросил он.

— О чем ты? — оторопел Питкасте.

— Можно бы зайти с Кяанис-озера, но, по-моему, правильней начать с Ээсниду.

Питкасте глотнул воздух и принялся судорожно развязывать веревочку на портфеле, но та запуталась, а пальцы его почему-то дрожали, и прошло несколько минут, прежде чем он вновь расстелил на столе карту.

— Ты считаешь, что отсюда? — И он провел пальцем по карте.

— Нет, отсюда. — Нугис взял руку Питкасте и ткнул его пальцем в южный склон Каарнамяэ.

Он знал, какие участки лесничий предназначил к рубке. Реммельгас показывал их Нугису и спрашивал, согласен ли он, не предложит ли чего-нибудь другого. Он бы уж предложил, он бы поспорил, он бы разнес и даже высмеял план Реммельгаса, найдись в нем хоть какая-нибудь промашка. Но, к сожалению, план был правильный.

Молча позавтракали. Потом без долгих разговоров собрали все инструменты и отправились к синевшим вдалеке холмам Каарнамяэ: впереди, вожаком, — Нугис, за ним его легконогая дочь, а позади всех волочился долговязый объездчик.

Питкасте вскоре забыл о своей обиде и завел шутливый разговор с Анне. Потом он вдруг заметил шагах в десяти зайчишку, который сидел на задних лапах и, подняв одно ухо, прислушивался к людским голосам. Решив спугнуть серого, он отчаянно засвистел и заулюлюкал. После этого он стал подражать крику разъяренной рыси, и с таким успехом, что две косули, щипавшие весеннюю траву, взмахнув белыми хвостиками, пустились наутек, высоко вскидывая ноги. Нугис хмурился. Он не понимал людей, которые становятся в лесу такими шумными. Ему случалось часами сидеть у оленьего пастбища, ни разу не пошевельнувшись, будто он был каменный. Иногда начинал идти снег и окутывал его всего, с усами, мягким белым покровом, отчего он становился похожим на усатую снежную бабу. Или вот бывало веселье, когда удавалось так осторожно подобраться к лисьей норе, что осторожная кума выводила при нем своих ребятишек порезвиться на солнышке. Разве смог бы он поднять ружье при виде такой умильной картины? Никогда! Другое дело — на честной охоте, когда огненно-рыжий зверь стрелой несется впереди задыхающихся собак.

Застучали топоры, упали деревья на будущих просеках, зашелестела, блестя в траве, серая лента рулетки. Наметив просеки, они приступили к оценке леса. Нугис и Анне ходили от дерева к дереву, обхватывая их длинными деревянными ножками циркуля, выкликали породу и толщину дерева, а Питкасте заносил данные в счетный лист. Там, где не рос подлесок и где песчаная почва была покрыта мягким мхом, работалось легко. Но они не могли миновать густых зарослей, где лохматые елочки тесно переплетались друг с другом, где отовсюду торчали острые сухие сучья, где густые ветви царапали руки, хлестали по лицам и рвали одежду. Что-то колючее, сухое и шершавое все время сыпалось за воротники и соскальзывало вниз, щекоча и царапая спину.

Они отправились в чащу и на другой день, и на третий. Питкасте, хоть ему было и легче, чем леснику с дочерью, так как он только записывал, начинал уже полениваться: то устроит внеочередной перекур, то растянется на мху под елью, и никак его оттуда не поднимешь, а поднимешь — так будет зевать и потягиваться чуть ли не с полчаса. Наконец, еще задолго до сумерек, он захлопнул свою папку и заявил:

— На сегодня хватит!

Нугис даже оторопел и сделал на ели такой затес, что показалась нежная светло-зеленая кожица.

— Ель, сорок! — выкрикнул он и спросил: — Почему хватит?

— Да вспомнил, что… мне дома надо побывать…

Анне обхватила циркулем дерево и крикнула, громче чем обычно:

— Ель, тридцать шесть. Записали?

Питкасте снова раскрыл счетный лист и записал обе ели. Тут он увидел, что Нугис уже перешел к следующему дереву, и рассердился.

— Вы что, не слышали? На сегодня хватит!

Нугис обменялся с дочкой быстрым взглядом.

— Как так хватит? — спросил он с притворным недоумением. — Ты же сам нам сказал, когда заявился: «Пока не придет лесничий, не уйду».

— У меня завтра приемный день.

— Но вы же сами повесили записку, что приема не будет, — рассмеялась Анне.

Пока Питкасте ломал голову, что бы ему такое придумать поправдоподобнее, Нугис уже успел перейти к следующему дереву.

— Береза, тридцать два!

Они словно зажали Питкасте в тиски и не дали ему удрать ни в этот, ни в следующие дни.

— Нечего тебе поглядывать на Мяннисалу, — мягко уговаривал его Нугис. — Тебе-то что, а подумай, каково мне: свой родной лес под топор пускаю! Ты просто ленишься, таскаться неохота, вот и все, а у меня сердце кровью обливается. Раз я креплюсь, крепись и ты, — в лесу иначе пропадешь. Загораешься-то ты скоро, да остываешь еще скорей.

Питкасте хоть и не переставал ворчать, но больше не пытался удрать из Сурру и постепенно свыкся с лесной тишью. Бродил со Стрелой и Молнией — Кирр его и близко не подпускала — и поддразнивал Анне, если ей случалось бросить взгляд на дорогу из Туликсааре.

— Ждешь? — спрашивал он с насмешливой улыбкой.

— Кого? — сердито отвечала Анне и краснела.

— Да все того же Реммельгаса, нашего лесного принца! — смеялся Питкасте.

Да, он подсмеивался над девушкой, но — удивительное дело, — часто и подолгу бывая с ней наедине, ни разу не пытался ее облапить. Небывалый случай!

Однажды вечером, когда они втроем — впереди, как всегда, Нугис, за ним Анне, а за ней через полкилометра Питкасте, — усталые до изнеможения, со взлохмаченными волосами, исцарапанными руками, подошли к сторожке, то увидели над ее трубой синий дымок. Ничего удивительного в том, что кто-то проник в жилье не было, хотя они и заперли дверь на замок. Единственный ключ от него всегда прятали в трещину балки на тот случай, если отец или дочь придет домой в отсутствие другого, и это потайное место было известно всем их знакомым. Но оставалось непонятным, кто мог прийти так поздно? Чтоб решить эту загадку, только и оставалось, что прибавить шагу.

Они со дня на день ожидали Реммельгаса, но тот, как им казалось, никогда бы не стал заниматься стряпней. Но, ввалившись в дом, все трое увидели именно его, облаченного в передник Анне и колдующего у плиты над кипящим чугуном.

— Здравствуйте! — воскликнул он и приветственно взмахнул поварешкой. — Не ждал вас так скоро, а то бы раньше картошку засыпал.

Выяснилось, что он пришел не так давно. Идти за ними в лес было уже поздно, и потому он счел за лучшее приготовить усталым работягам горячий ужин.

— К сожалению, меню не очень богатое, — сообщил Реммельгас. — Всего из двух блюд: из картошки в мундире с мучным соусом и чая, горячего, как огонь.

Анне забрала у гостя передник и поварешку, назначение которой оставалось для него, по всей видимости, неясным, и через несколько минут миска с дымящейся картошкой была поставлена на стол. Питкасте, поев, тотчас оживился и принялся необычайно обстоятельно докладывать, сколько трудностей и опасностей было ими пережито за эти дни на Каарнамяэ. Его фантазия могла вызвать зависть у любого. Оказалось, что у них тут было так много приключений, что Нугис, все время хмуро молчавший, даже уши развесил. Весельчак он, этот Питкасте!

Старик вернулся из леса в хорошем настроении — к сегодняшнему дню дело здорово продвинулось. Но при виде Реммельгаса он опять расстроился. Поневоле вспомнился тот далекий уже день, когда новый лесничий впервые пришел в Сурру. И снова проснулась в сердце та же боль за свой лес — с этим ничего нельзя было поделать.

— Очень интересно, — сказал Реммельгас, когда Питкасте кончил, — а что вы за это время успели сделать?

— Товарищ лесничий, о чем вы думали? — Питкасте покачал головой. — Я целый час рассказывал…

— Рассказ был захватывающий, но насколько продвинулось дело, я так и не понял.

Анне в нескольких словах подвела итоги почти недельной работы. Сделано было немало. Лесничий, удивившись, похвалил их.

Нугис покончил с картошкой и взял со стены трубку. Огорчение прошло, — похоже, что он стал наконец отходчивей и рассудительней, чем бывало. Только вот болтовня Питкасте его сердила: ну что он говорит все об одном и том же — о прокладке просек, об оценке да обмере леса, — будто это самое главное. Месяц тому назад, может, так и было, но теперь… И, вновь нахмурясь, Михкель прикусил ус.

Однако любопытство его было так велико, что взяло верх над его обычной сдержанностью, и, вмешавшись в разговор, он спросил:

— Как у вас там… обошлось в столице?

Беседа оборвалась, как ножом обрезанная. Оказалось, что этот вопрос вертелся на языке у всех, что интерес к остальному был сегодня притворным. Три пары глаз выжидающе уставились на лесничего.

— Да, какие вы привезли новости? — тихо сказала Анне.

Реммельгас отодвинул тарелку. На лице его появилось лукавое и задорное, совсем мальчишеское выражение. Он, как бы недоумевая, пожал плечами и склонил голову набок.

— Ах, в столице? Да что там? — спросил он, чуточку скривив губы. Но, не сумев больше притворяться, он вдруг торжествующе стукнул кулаком по столу и глаза его загорелись.

— Я привез хорошие новости, — сказал он, — только хорошие! Мы выпрямим Куллиару, вытянем ее в струнку.

— Когда начнем?

Это спросил старый Нугис.

— Когда! В этом году, конечно. В Центральном Комитете сказали… Но уж позвольте рассказать все по порядку.

История была длинная, но Реммельгаса не прерывали. Ее начало не предвещало туликсаарцам особого успеха: чуть ли не всюду Тамма с Реммельгасом встречали весьма холодно. В главном мелиоративном управлении не могли понять, почему именно лесничий так хлопочет об углублении реки; в министерстве лесного хозяйства с удивлением посмотрели на председателя колхоза, а в министерстве лесной и целлюлозной промышленности с недоумением воззрились на обоих и принялись втолковывать, что у них как-никак промышленное министерство. «А что, — спросил Реммельгас, — если именно промышленность выиграет от углубления реки, получив новую трассу для сплава?» Этого соображения оспаривать не стали, но о финансировании и слышать не хотели.

За день туликсаареские делегаты всего только и успели, что понять: согласованности в деле мелиорации нет. Министерство лесного хозяйства с каждым годом прорывает все больше канав, главное мелиоративное управление тоже не жалеет сил, но о работе друг друга они узнают лишь из газет. Есть, правда, то утешение, что объемистый план по координации их действий уже разрабатывается, надо только подождать. Но туликсаарцы не хотят ждать, у них лежат в портфеле все проекты и расчеты, они готовы показать их каждому, они не собираются так легко отступаться, они требуют, чтобы еще в этом году на их земле загремели экскаваторы и бульдозеры, и ради достижения своей цели они не побоятся постучать в двери или в души хоть трех министров.

Но все же и на другой день они продолжали двигаться все с той же черепашьей скоростью. Всюду им говорили, что в этом году никак еще нельзя начать такого огромного дела, и на то были весьма веские причины. Поначалу с ними говорили очень вежливо и даже терпеливо, убеждали их раз, убеждали два, но потом наконец потеряли терпение. Тамм уже пришел в отчаяние и, ругаясь на чем свет стоит, грозился связать всех бюрократов одной веревкой и засолить их в бочке. Приуныл и Реммельгас — видать, им и вправду было не под силу распутать этот клубок и привлечь три министерства к углублению одной речушки. Только и оставалось, что направить свои шаги в Цека.

Там внимательно выслушали рассказ об их заботах, вызвали на совещание представителей всех трех министерств, и дело вдруг разрешилось быстро и просто: появилось взаимопонимание, появились деньги, и, более того, — все вдруг стали превозносить инициативу и настойчивость захолустных ходоков.

Таков был вкратце рассказ Реммельгаса. Питкасте все время прерывал его своими «да ну?», «ишь ты!», «вот это да!» Анне вся светилась от радости. А Нугис почему-то сидел серьезный и даже не глядел на Реммельгаса. Лишь когда тот добрался до совещания в Цека, он спросил с недоверием:

— Неужто все так и было?..

— Как так?

— Ну, что созвали людей из нескольких министерств… словно в парламент…

Реммельгас подтвердил, что так оно все и было, и перешел к концу своего рассказа, а Нугис всем телом повернулся к окну, словно на дворе происходили куда более интересные и важные вещи, чем те, о которых ему сообщали. Но там ничего не было, лишь Молния, резвясь, носилась за Стрелой, да черемуха, вся в пышном белом уборе, заглядывала в дом. Весна! Нугис не раз встречал и провожал в Сурру весну, но ни одна из них не наступала так стремительно и так беспокойно, ни одна не вносила столько путаницы в его жизнь. Только Нугис об этом подумал, как вдруг на кухне стало тихо, и ему почему-то почудилось, что все уставились на него, словно ожидая, что он скажет по поводу услышанного. Старик попытался собрать разбежавшиеся мысли, но в голову ему не пришло ничего более умного, как сказать:

— Хороша нынче весна…

На следующий день они работали вчетвером, и настроение Питкасте опять упало, потому что теперь и ему приходилось продираться от дерева к дереву. Он удивлялся тому, как быстро успевал Реммельгас заносить в таблицу данные трех оценщиков. Из-за этого у них не было ни минуты передышки и вечером они едва дотащили ноги до Сурру. Дома им и разговаривать не хотелось, не то что любоваться теплым сумеречным вечером. Только Реммельгас и Анне задержались ненадолго у крыльца, заглядевшись на высокое прозрачное небо. За домом, в черемухе, заливались наперебой соловьи, вдали, на сырых берегах Кяанис-озера, хором квакали лягушки. Хорошо было стоять так вдвоем и молча слушать весенние голоса, но утром предстояло рано вставать, и потому, пожелав друг другу спокойной ночи, они вскоре пошли спать.

Оставаться после работы на крыльце вошло у них в привычку. Однажды вечером они задержались дольше обычного.

«Какая она неутомимая, сколько в ней выдержки! — подумал Реммельгас об Анне. — Изо дня в день пробираться сквозь непролазные заросли, обдирая лицо и руки, шлепать по болоту, вымокать насквозь и никогда не падать духом. И про какую птицу или растение ее ни спросишь, все-то она знает, — видно, оттого, что с детства бродит по лесу с отцом».

А девушку в этот вечер томило тайное беспокойство. Оно одолевало ее уже не первый день. Все началось во время воскресника, когда ей запала в голову одна мысль, которую она никак не могла отогнать. Эта мысль порождала множество сомнений, не давала покоя, возвращалась все снова и снова, порой даже по ночам, надолго лишая сна.

Анне решила, что прежде всего надо поговорить с лесничим, он поймет ее лучше других, он не станет ее высмеивать или осуждать. Но почему-то приступиться к этому было ужасно трудно и она начала издалека:

— Я все собираюсь поговорить с вами…

Реммельгас повернулся к девушке и взглянул ей в глаза, отражавшие последний отблеск заката.

— Почему же только собираетесь?

— Не знаю, вправе ли я… досаждать вам своими заботами. У вас и своих хватает, а тут еще какая-то девчонка лезет с глупостями.

— Что вы, Анне! — воскликнул Реммельгас. — Это же ерунда!

Анне прислонилась к дверному косяку. Звезда сорвалась с темного небосвода и, взмахнув ярким хвостом, полетела вниз.

— В Сурру так хорошо и спокойно, — тихо заговорила Анне. — Я тут родилась, тут выросла… Наверно, очень некрасиво с моей стороны… Но я не могу иначе…

Она покинула свое место и подошла к Реммельгасу.

— Вы не будете смеяться, — произнесла она торопливо, — если я скажу, что хочу пойти учиться в лесной техникум? — И, прежде чем Реммельгас успел ответить, она добавила: — Я уж давно места себе не нахожу, живу как неприкаянная, — все тянет уехать неизвестно куда, что-то сделать, что-то преодолеть, пожить трудной жизнью. И сама себя ругаю за это, знаю ведь — детская романтика. Я воображала, будто все мне о лесе известно, вдоль и поперек его изучила, оттого-то мне здесь и скучно. Но недавно я поняла, как мало я о нем знаю, о лесе. Он мне всегда казался таким спокойным — шелестит вечно об одном и том же. Но вдруг я увидела, какая в нем идет борьба. И меня перестало тянуть отсюда, только не хочется больше стоять в стороне, сложа руки. На воскреснике я словно прозрела и с тех пор больше ни о чем, кроме учения, не могу думать. Я должна выучиться, а потом вернуться сюда, чтобы приносить лесу пользу. Как вы.

Слушая сбивчивые излияния Анне, Реммельгас испытывал самые противоречивые чувства. «Так она на несколько лет уедет в город», — подумал он в первую очередь и сразу представил себе, как будет пусто без нее в лесничьей сторожке. И ему стало грустно. Но все же его гораздо больше обрадовало, чем опечалило, такое верное и смелое решение Анне.

— Что же вас смущает? — спросил он тихо.

— То, что поздно спохватилась. Я уже не школьница.

— Это не серьезно.

— Знаю… Но меня беспокоит мысль об отце. Я ведь женщина, а он привык к тому, что лес сторожат и выращивают мужчины. И ему так одиноко будет…

Это соображение показалось Реммельгасу более важным. Старому Нугису было бы трудно проводить целые дни без дочери, он привык к ее обществу, к ее помощи и в лесу и дома.

— Я поговорю с ним, — предложил лесничий.

— Ох, нет! Лучше уж я сама, только мне нужно набраться храбрости.

«И мне нужно набраться храбрости, — подумал Реммельгас, после того как Анне, пожелав ему спокойной ночи, ушла в дом. — Трудно, ужасно трудно открыть свою душу, свое сердце другому человеку, даже такому, с которым тебя связывают тысячи незримых нитей. Как признаться ему в том, что с тобой творится?»

За четыре дня они управились с разметкой лесосек на Каарнамяэ. Работу около Люмату пока отложили, потому что в воскресенье Реммельгас должен был выступить на открытом партийном собрании и рассказать о том, что задумано сделать для осушения Туликсааре и каковы виды на осуществление этих замыслов в ближайшем будущем.

Это было самое многолюдное собрание из всех, какие проводились в просторном зале туликсаареской школы. А кроме того оно было и самым единодушным: среди пришедших не нашлось никого, кто высказался бы против войны с болотной, пойменной и полой водой. Все как один человек решили дать ей первое сражение сразу же, едва немного спадет весенне-посевная горячка.

Такие же собрания Тэхни организовал во всех других сельсоветах и колхозах, и всюду принималось столь же единогласное решение: обуздаем паводки, осушим поля, покончим с болотами!