Усилием воли я заставил себя отвлечься от тяжелых мыслей, обуревавших меня, и сосредоточился на исполнении профессиональных обязанностей.

Передо мной на стуле, отодвинутом от стола так, что я мог со своего места видеть всю его фигуру, сидел задержанный, с виду — нахальный молодчик, не остывший еще от того, как его схватили и доставили в полицейский участок. Парню было на вид лет двадцать пять — чуть постарше меня, крепкий и мускулистый, по-своему красивый, он шумно дышал и то и дело утирал рукавом красной шелковой рубахи лицо, по которому текли крупные капли пота. Его дыхание распространяло по тесной комнате миазмы дешевого, сивушного алкоголя. Щегольская рубаха его была порвана в пройме рукава — видно, при задержании он отчаянно сопротивлялся. Каждый раз, как он поднимал руку, сквозь прореху обнажался едва заживший длинный порез на предплечье.

Перед тем как оставить нас с задержанным наедине, полицейский принес и поставил передо мной на стол коробку с мелкими вещами, изъятыми у фигуранта. Если я приму решение о необходимости ареста за убийство, эти вещи подлежат быть тщательно переписанными мною в особый реестр. Если же нет — они будут выданы фигуранту под расписку о том, что все изъятое возвращено ему без ущерба и в сохранности, и претензий по этому поводу у него нет. Впрочем, нет! Я и забыл от волнения, что фигурант наш ведь все равно следует отправлению в тюрьму для отбытия срока за кражу — он ведь разыскивался полицией, так как сбежал из зала суда после приговора, да еще и новую кражу совершил, в которой и был уличен… Все равно; осмотр этих вещей я отложил на окончание допроса. Но с чего в таком случае начать? С кражи прошлой? С кражи нынешней? Или с убийства?

— Ваше имя? — спросил я задержанного, в душе уповая на то, что он, находясь во взволнованном состоянии, не поймет, что сам следователь волнуется едва ли не более него, и не отметит моей неопытности.

— Фомин. Гурий Фомин, ваше благородие, — ответил мой визави громко, как мне показалось — даже излишне громко, и нахально.

Я справился с документом, лежащим передо мною на сукне стола.

— А паспорт при вас был на имя Шишкина Константина.

— А, это! — он пренебрежительно махнул рукой; от его жеста донесся до меня терпкий запах немытого тела. — Это так…

— Вы приговорены были мировым судьей к наказанию за кражу и бежали из зала суда…

— Ага, — подтвердил он, казалось, совершенно не смущаясь и не испытывая страха. По всему выходило, что допрашиваемый вовсе не волновался, зато допрашивающий…

— Где вы скрывались от правосудия? — спросил я с таким строгим видом, на какой только был способен.

Но строгий мой вид был для задержанного, что мертвому припарки. Он криво ухмыльнулся и неопределенно пожал плечами, вот и весь ответ.

Ладно, возьмем быка за рога:

— Откуда у вас повреждение на руке? Фомин проследил направление моего взгляда

и, подняв руку, стал рассматривать порез с наигранным удивлением. Я терпеливо ждал.

— Бог весть, — наконец ответил он и опустил руку. Ничего более я от него не услышал, но заметил, что глазами он сверлит мою собственную руку, перемотанную тряпицей.

— Что? — спросил я машинально, и Фомин гнусно ухмыльнулся

— А у вас? — молвил он, утирая рукавом нос.

— Что? — переспросил я, проследя направление его взгляда.

— У вас откуда порез, ваше высокородие? Кровь хлынула мне в лицо; и не сразу я даже

осознал, что рука у меня замотана, и повреждения из-под тряпицы не видно. Откуда он знает, что там — порез? А не ожог, не сведенная бородавка, да мало ли что? Не может быть… Или я слишком мнителен… Или мой подследственный в заговоре против меня? Нет, не может быть! Это случайность. Случайность. Я мысленно приказал себе так думать и вернулся к допросу.

Делать нечего; как подступиться к этому детине, чтобы он заговорил, я не знал, и, дабы скрыть свою растерянность, занялся протоколом и заскрипел пером, занося в документ скудные односложные ответы подследственного. Возникла пауза. Склонившись к бумаге, я уже подумывал было, что, примени я в разговоре с Фоминым «музыку» — какие-нибудь жаргонные словечки и выражения, о которых упоминал Сила Емельянович Барков, это вызвало бы у Гурия доверие ко мне и помогло разговорить его. Но, к острому своему сожалению, как ни старался, я не мог припомнить ни одного такого словечка, так что удивлять воображение подследственного мне было нечем.

Задержанный, в ожидании следующего вопроса, шумно выдохнул и повернулся на стуле, занявшись порванным рукавом. Теребя разлохматившуюся материю, из которой сыпались нитки, он кряхтел и охал, краем глаза, тем не менее, косясь в мою сторону, но не обнаруживая никакого страха или неуверенности. Возбуждение его мало-помалу спадало, уступая место странной в его положении безмятежности.

Наблюдая за ним, я вдруг подумал, что с минуты, как его схватили по наводке продажной женщины, прошло уже довольно много времени; не может быть, чтобы он все еще хранил возбуждение от схватки с полицейскими. Верно, он переживает допрос с пристрастием, который без сомнения учинили ему в участке, заподозрив в убийстве. Тогда же, вероятно, и рукав порвали, поскольку жилистые руки его, беспрестанно находившиеся в движении — то жесткую прядь со лба откинут, то отрясут край рубахи, — и крепкое сложение выдавали натуру строптивую, не дающую себя притеснить. Но, несмотря на явные признаки того, что в участке пришлось ему туго, никакого раскаяния и желания сотрудничать со следствием он, по всему видно, так и не испытал и со мной чувствовал себя весьма вольготно. В довершение картины он, кидая в мою сторону нагловатым зрачком, демонстративно, но аккуратно зевнул, бегло перекрестив рот, и едва заметно потянулся.

Да, осознание такого пренебрежения со стороны подследственного не прибавило мне уверенности в своих силах. Я уж было совсем упал духом и подумывал о том, чтобы прервать допрос и обратиться за помощью к полиции, вверив получение показаний от задержанного их умению, как вдруг дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щелку заглянул Сила Емельянович Барков. Поймав мой взгляд, он тихо проговорил:

— Простите великодушно, господин судебный следователь, могу ли я попросить вас выйти на минуточку?

— Конечно.

Я приподнялся, но тут же нерешительно глянул сначала на задержанного, потом на Баркова, опасаясь выйти и оставить разбойника Фомина в комнате одного. Мало ли что взбредет в его лихую голову? Но Барков понял меня без слов и ободряюще кивнул:

— Сейчас наш человек его постережет, не беспокойтесь, господин следователь…

Не успел я выйти из комнаты, как явился рослый надзиратель и протиснулся в дверь, став у стола напротив разбойника, да и застыл, не сводя с того глаз. Я пошел вслед за Барковым.

Войдя в коридор, я остановился. Сила Емельяныч смотрел на меня с загадочным видом, и сердце у меня снова заколотилось, объятое тревогой: а ну как Барков начнет задавать мне вопросы о том, где я провел минувшую ночь?… Но тревога моя была напрасной, новости, которые принес Барков, касались нашего подследственного.

Полицейские агенты посланы были тотчас по задержании Фомина во все места, где могли дать сведения о нем. Только что выяснилось, поведал мне Сила Емельяныч, что наш фигурант до лета работал в доме у барона Редена кухонным мужиком, стало быть, прекрасно знает расположение дома и пути проникновения туда. Несомненно, это многократно усиливало возможные подозрения в адрес Гурия Фомина, вкупе с его выраженными преступными наклонностями. Ничто не мешает предположить, что, находясь в бегах и нуждаясь в средствах, он не придумал ничего лучше как обокрасть своего бывшего хозяина. И, забравшись в дом в отсутствие барона, наткнулся вдруг на незнакомца, бывшего в зеркальной зале… (Кстати, в поисках сведений о погибшем полиция не продвинулась ничуть, обойдя, похоже, уже всех петербургских портных и все постоялые дворы и гостиницы, однако же — безрезультатно. Не поступало никаких заявлений и о пропавших мужчинах с инициалами имени С.С. Тело же убитого второй день содержали в мертвецкой, надеясь на опознание.)

Прислуга баронского дома, вновь допрошенная полицейскими, Гурия вспомнила. Он состоял при кухне недолго, и хотя работником был старательным, однако же злоупотреблял водкой и уволен был за пьянство и буйство; в сердцах хлопнув дверью, за расчетом сразу не пришел, так и пропал из виду. Потом стало известно, что он пойман за кражу. Будучи приговорен за это преступление мировым судьей, он сбежал из зала суда и разыскивался полицией. А чтобы скрыться, купил себе поддельный паспорт на имя Шишкина, но из Петербурга никуда не уехал.

Швейцар Василий рассказал, что Гурий, после того как был рассчитан, дважды приходил за деньгами, оба раза — уже после своего побега из суда: в июле, и, второй раз, — за неделю до происшествия, но не заставал ни барона, ни управляющего, немца Штерна, и уходил несолоно хлебавши. В последний свой приход пытался взять взаймы у Василия, и у горничной баронессы, молодой Анюты, но те ему денег не дали. Василий объяснил, что давать взаймы на пьянки и гулянки не желает, с Анютой же история была другая.

Служа в баронском доме, Гурий — записной красавец и ловелас — умудрился соблазнить доверчивую девушку, они сошлись и жили некоторое время; та, по слухам, даже понесла от этой связи, но прибегла к услугам повитухи и избавилась от ребенка, ведь Гурий жениться не захотел. Так это или нет, доподлинно неизвестно. Сама Анна Емельянова сие отрицает, и божится, что невинна, но если это не так, ее желание скрыть неприглядную историю своего падения вполне объяснимо.

Сплетники из числа прислуги поведали также агентам, что будто бы Анюта призналась во всем баронессе. Та, будучи доброю душою, дала девушке денег на повитуху, и уговорила мужа удалить из дома возмутителя спокойствия под благовидным предлогом, не ссылаясь на его амурные похождения и не давая повода досужим языкам лишний раз позлословить на счет ее горничной. А вскоре и сам виновник своим поведением доставил причину для своего увольнения, придя в дом прямиком из кабака подшофе и подравшись с конюхом.

Так вот, явившись в господский дом за несколько дней до трагического происшествия, то есть на прошлой неделе, и выслушав отповедь добродетельного Василия, отказавшего в заеме, Гурий не постеснялся попросить денег — до получения им расчета от барона — у своей бывшей возлюбленной. Анна же, едва оправившаяся после аборта, и таившая на него злобу за вероломство, с которым он с нею обошелся, грубо на него накричала. Тот, впрочем, нисколько на нее не обиделся, поскольку был слегка пьян и потому в хорошем расположении духа; но уходя, прихватил с собой какую-то мелочь из прихожей, о чем прислуга даже не стала докладывать господам. Анюта же, по словам тех же сплетников, после его ухода билась в истерике, пила взятые тайком у барыни ландышевые капли и грозилась упечь мерзавца. И всю неделю после того ходила как в воду опущенная.

— Это меняет дело, не так ли, господин следователь? — усмехнулся Барков. В голосе его слышалось еле скрытое возбуждение гончей, напавшей на след и приплясывающей на поводке. — Если ранее мы с мазуриком беседовали приблизительно, то теперь самое время за него взяться как следует. Уж поручите нам, Алексей Платонович, голубчик, а сами подождите, хоть тут, хоть на Литейную вас свезем, как пожелаете. Прикажем обед вам подать…

Он проговаривал это весьма убедительно, но торопился, и мыслями, похоже, был уже не со мной, а в другом месте, там, где предстояло допрашивать подозреваемого, добиваясь от него сознания. Как ни хотелось мне поучаствовать в этом допросе, я все же отчетливо понимал, что лучше туда не соваться, а довериться опытным полицейским сотрудникам и ждать результата. Я уже убедился, что не имею на задержанного ровно никакого влияния и не смогу получить от него хоть сколько-нибудь правдивых показаний. Но как тяжело было сознавать, что вся моя университетская подготовка, все мое жгучее желание следственной деятельности, все мои молодые душевные силы ни на что не годятся, втуне пропадают, и что моя роль в расследовании сводится к составлению разного рода незначащих бумаг… Оказывается, университетского образования, слушания лекций у лучших профессоров и факультативных занятий по праву недостаточно для того, чтобы уметь разговорить простого мужика и узнать необходимые для следствия сведения.

Я поймал себя на том, что, внимая Баркову, послушно киваю головой, соглашаясь буквально на все — остаться ждать в сыскном Управлении, поехать на Литейный, отобедать за счет полицейской части… И докивался, потому что Гурия Фомина провели куда-то мимо меня под конвоем, а я даже не уловил момента, когда было отдано соответствующее распоряжение. И Барков, отвлекшись от меня, потянулся было за ними, словно гончая за добычей, но тут же спохватился — каковы будут мои пожелания относительно того, где я буду ожидать результата.

Как ни соблазнительно для меня было, воспользовавшись любезным предложением полицейского чиновника, отправиться в судебную палату ожидать результата допроса и, что представляло для меня не меньшую важность, — возвращения Маруто-Сокольского с известиями относительно моего личного дела, я, по некоторому размышлению, все же попросил позволения находиться тут, в Управлении, и уж, конечно, безо всякого обеда за чужой счет. Барков чуть заметно пожал плечами, но учтиво склонил голову и проводил меня в ту же комнату, где я так бесславно исполнял допрос и откуда только что увели подследственного.

Он уже собрался меня оставить, как я, спохватившись, потребовал отчета о розысках по части установления личности убитого. Барков отрапортовал мне уверенно, что на сегодняшний день полиция сделала все от нее зависящее, но не преуспела в этом важном вопросе. Обойдены были все гостиницы (мне показалось, или Барков на меня как-то нехорошо посмотрел при этих словах?), постоялые дворы, частные домовладения, где сдавались квартиры приезжим; подняты все учетные книги о пропавших; однако никаких следов человека с инициалами С.С. не найдено; портные петербургские, как один, отказываются от авторства в отношении одежды с трупа.

Оставшись один, я, по своему обыкновению, подошел к окну, но прислониться лбом к стеклу не сумел, так как широкий мраморный подоконник не позволял без акробатического упражнения дотянуться головой до стекла. Вид из комнаты открывался чудный, но мне было не до любования городскими красотами. Из крепости ухнул полуденный выстрел, и я вздрогнул, вслед за стеклами окон, дрожью ответившими на грохот пушки. Здесь, почти напротив крепости, залп слышен был громко и четко, словно я сам стоял на равелине. Сердце приостановило свой взволнованный бег, и его нехорошо защемило при мысли о равелине. Как-то там Маруто, с какими вестями он вернется?

С Маруто мысли мои перекинулись на прокурора, господина Залевского, который ожидал меня с докладом о расследовании как раз к полудню. А я еще здесь, не тороплюсь с докладом и обманываю тем самым его ожидания. Не видать мне успешного продвижения по службе, подумал я невесело и тут же оборвал сам себя: какое там продвижение, остаться бы на свободе, не в крепости, выскочить бы невредимым из своего ужасного приключения… И все же, в чем причина неприязни ко мне Залевского? Надо бы спросить Маруто; я давно заметил, что он отчего-то лучше других разбирается в тонких материях внутренних взаимоотношений между нашими сотрудниками и в симпатиях и антипатиях начальства.

Отвернувшись от окна, я подошел к столу и, присев на краешек, стал бездумно водить пальцем по зеленому сукну. Проведя так минуту или две, я обратил свое внимание на коробку с вещами, изъятыми у задержанного. Что ж, вот занятие на то время, что мне придется провести в ожидании: переписать в реестр каждый предмет, находящийся в коробке.

Усевшись за стол в кресло, я придвинул к себе коробку и стал вынимать из нее последовательно то, что было сложено туда, и раскладывать на сукне. Из коробки явились: несколько копеек россыпью, елисаветинский серебряный рубль; вырванная с мясом массивная пуговица, явно из дорогих (никакому предмету одежды Гурия Фомина не могущая принадлежать, насколько я смог рассмотреть задержанного), изящный ножик для разрезания бумаги с рукояткой из слоновой кости — вещица, которую менее всего ожидалось найти среди личного имущества бывшего кухонного мужика и кабацкого гуляки… Не эту ли мелочь он прихватил из прихожей барского дома на той неделе, после неудавшегося визита?

Раскладывая перед собой на зеленом сукне стола перечисленные вещи, я скрупулезно заносил их подробные описания в реестр, надеясь найти в этом монотонном занятии средство отвлечься от снедавшей меня тревоги. Но напрасно. Водя скрипучим, брызгающим кляксами пером по шершавой бумаге, я все равно ощущал в левой стороне груди тупую сосущую боль, с которой уже почти свыкся, и с трудом заставлял себя сосредоточиться на исполняемой задаче.

Вообще набор предметов, изъятых у Гурия Фомина, производил странное впечатление. С какой целью он хранил у себя оторванную пуговицу, которая ни к какой части его костюма не могла быть пришита? Откуда у него монета, вышедшая из обращения, — крупный, размером с медаль, серебряный рубль с профильным изображением императрицы Елисаветы Петровны, 1758 года? Для какой цели украдена была им из богатого дома (в этом я уже почти не сомневался) безделка — игрушечный нож для разрезания бумаги, применить которую вряд ли представился бы ему случай?

Не найдя ответа на эти вопросы, я привычным уже жестом запустил руку в коробку и вытащил очередной предмет, подлежащий описи. Вытащил — и чуть не уронил, оглушенный стуком собственного сердца. Не веря своим глазам, я держал в руке тяжелую благородно-металлическую луковицу нор-тоновских часов с гравировкой на тыльной стороне: «Алешеньке Колоскову в знак окончания Университета». Моих собственных часов.

* * *

Сознание обвиняемого только тогда соответствует действительности, когда оно является результатом раскрытой тайны. Отсюда вытекает правильный путь для получения сознания. Сознание является результатом ни угроз, ни телесных страданий, ни душевных мук и тому подобных пыток, а лишь тех разъяснений и объяснений, которые приводят обвиняемого к убеждению, что его поступки уже не являются тайной.
Ганс Гросс. Конспект «Руководства для судебных следователей, как системы криминалистики», 1876 год

Самое главное условие при допросе обвиняемого — это невозмутимое спокойствие. Второе условие — это правдивость в отношениях с обвиняемым. Конечно, обвиняемому не нужно рассказывать все, что известно по делу, но и ложь недопустима, и к тому же может быть опасной для дальнейшего хода дела, особенно если она станет известна обвиняемому.

Третье условие — полное бесстрашие. Если обвиняемый — явно опасная личность, то совершенно достаточно ни на минуту не спускать с него глаз, а также устроить так, чтобы допрашиваемый сидел, а допрашивающий возможно ближе к нему стоял.

Четвертое условие — доброжелательность, с которой мы должны относиться к виновному. Самый озлобленный человек становится, при благожелательном к нему отношении, более доступным и откровенным. Доброжелательность более, чем что-либо другое, располагает преступника к сознанию.