Наследство

Топорков Владимир Фёдорович

Часть первая 

 

 

Глава первая

Евгения Ивановича Боброва пригласили на совещание в областной центр зимой 1982 года.

…Зал сверкал чистотой, поражал блеском хрустальных люстр, и это придавало праздничное настроение. Обычно Бобров не любил совещания, больше часа не выдерживал, начинал шумно ёрзать на стуле, надрывно кашлять, вызывая раздражение, недовольные взгляды соседей. Он злился на себя, но ничего сделать не мог.

Однако сегодня эта торжественность даже придала Евгению Ивановичу душевное равновесие, настроила на рабочий лад.

Особенно понравилось Боброву одно выступление доцента сельхозинститута, который говорил тихим, но уверенным голосом:

– По-моему, главный стержень ушёл из нашей сегодняшней жизни – забота о земле. А ведь испокон веков землепашец был благодарен ниве, звал её кормилицей, величальные песни, как невесте, сочинял. И не только сочинял песни, но лелеял, вкладывал всё в приумножение её внутренней силы, сохранял, как мог. Василий Васильевич Докучаев, когда впервые приехал в Каменную степь Воронежской губернии, удивился – до четырнадцати процентов гумуса в почве накопила природа. В Париже в музее тот срез богатырского чернозёма хранится, как эталон плодородия. А сейчас из тех земель, где лежал могучий пласт, плодородие уходит, испаряется, как влага. Земля тревогу бьёт, и первым должен прийти ей на помощь человек, вооружённый наукой, техникой, чтоб для нашего поколения и для будущих сохранить силу русского чернозёма.

Такие же мысли беспокоили в последнее время и Боброва. Он зааплодировал оратору, и хлопки эти прозвучали как сигнал. Зал дружно взорвался, потонул в рукоплесканиях.

У Боброва появилось желание в перерыве найти этого человека, пожать ему руку. Что греха таить, подумал Евгений Иванович, его брат агроном не решается говорить об этом открыто. А ведь горькие мысли о том, что неумелое хозяйствование, как ржа железо, подтачивает основу плодородия, что давно пора поставить надёжные барьеры, которые позволяли бы силу земли не только сохранить, но и укрепить, беспокоят, наверное, многих.

Задумавшись, Бобров пропустил последние слова секретаря обкома, и только когда на трибуну поднялся высокий, коренастый мужчина с вишневым загаром и заговорил спокойным, уверенным тоном, увидел Евгений Иванович – выступает Егор Дунаев, старинный его товарищ, бывший сокурсник по институту.

Знал Бобров – Егор работал председателем колхоза, ему писал об этом Степан Плахов, тоже друг школьный, писал, как всегда, с прибаутками:

«…Егор наш – большая шишка, даже не шишка, а бугор целый, за день на кобыле не объедешь. Заматерел, как пень в землю вцепился. И председательство своё вроде как по наследству получил…»

Тогда Бобров читал и улыбался – Степан не может без сравнений заковыристых, слова точно сам из земли копает. Наверняка Егором недоволен, вот и ехидничает.

Теперь Бобров получил подтверждение своей догадке, вон как складно да уверенно говорит Егор. Так выступать может только человек, знающий себе цену. И цифры интересные приводит: за пятилетку в колхозе урожайность хлеба почти на шесть центнеров поднялась, новый посёлок появился.

Всё правильно говорит Егор – видел этот посёлок год тому назад Бобров, когда впервые за долгие годы съездил на родину.

Домой его потянуло весной – спасенья не было никакого. На один день отпросился у председателя и в Осиновый Куст махнул, ходил по новому посёлку и радовался – дома, как нарисованные, один к одному, с крылечками, наличниками размалёванными, с палисадниками, словно из земли вылупились, стоят, играют окошками на солнце. Правда, присмотрелся – не увидел занавесок во многих домах, должно быть, ещё с жильцами не определились, да это не страшно. Была бы крыша, а хозяева найдутся, как-никак – райцентр, люди придут. Порадовался тогда он, что становится Егор Васильевич настоящим хозяином. Селу родному повезло крепко, если пришёл рачительный человек, за дело с душой взялся. Из своего, теперь уже можно сказать, солидного опыта знал Бобров, с какими трудностями даётся строительство. Тут и людей организовать, и материалы найти, и всегда такой нужный транспорт. Но правильно подмечено – тот руководитель себя на изживание поставил, который не занимается строительством. Знал Евгений Иванович таких председателей, которые даже для себя квартиру не сумели построить. И что же? Жизнь так распоряжалась, что люди быстро за бортом оказывались. А Егор – пожалуйста, крепко стоит на земле. Тот посёлок будет доброй памятью о председателе.

Вон и секретарь обкома Безукладов внимательно слушает, даже тоска из глаз исчезла. Егор говорит деловито, чувствуется, не смущает его высокая трибуна, наверное, привык, да и дела позволяют. Было бы о чём говорить, а у Егора такое право есть.

«Надо обязательно с ним повидаться, – подумал Бобров. – Давно не встречались, с тех пор, как после института развела судьба. Вроде и в одной области живём, а не получалась встреча, только по газетам и узнаёшь о его делах. А может быть, тут Лариса виновата?» Евгений Иванович почувствовал, как ознобом охватило тело, стало неприятно и тоскливо. «А Егор здесь при чём? – укорил себя Бобров. – Сам виноват. В себе вину ищи. Тебя разлюбили… и тут уж ничего не попишешь».

Он нашёл в перерыве Егора в буфете, подождал, пока тот сигарет возьмёт. Да, возмужал Егор, даже красивее стал, костюм не скрывает могучих плеч, появилась уверенность, гордая осанка…

Дунаев тоже увидел Боброва, выскочил из очереди, пряча сигареты в карман, заключил в объятья.

– Ну, здорово, брат! Давненько не виделись, – зарокотал Егор, прижимая к себе Боброва. – Забывать друг друга стали.

– Неужели забыл?

– Да, нет, я тебя даже с трибуны в зале усмотрел. Собирался искать.

– И я тебя тоже искал…

– Вот видишь, обоюдное желание… Ну, рассказывай. – Егор подтолкнул Боброва в сторонку, усадил за столик. – Как жизнь?

– Ты знаешь, мне недавно один остряк так ответил: «Как у графина». Почему? – спрашиваю. А он отвечает: «Всяк норовит за горло взять».

Егор засмеялся, прищурившись, поглядывал на Боброва, точно определял – так ли уж плохи дела у его товарища, или просто для шутки сказал.

– Далеко же ты забрался! На родину не тянет?

– Ну, не так уж и далеко, – область одна. От города четыре часа автобусом. А на родину, как сказать? Я заметил, чем старше становишься, тем это чувство острее, как болячка к вечеру.

– Это ты хорошо подметил, – снова засмеялся Егор. – Боли к вечеру злее бывают, а мы стареем.

– Ну, до старости-то ещё далеко…

– Ой ли, – Егор всплеснул руками как-то по-женски. – Мне раньше часто и в глаза и за глаза говорили: «Егор Васильевич молодой, его хоть под венец», а теперь уже помалкивают. Правы мудрецы, которые говорят, что молодость такое достоинство, которое с годами утрачивается.

– Глядя на тебя, не подумаешь, что молодость покидает. Вон какие плечи, как у хорошего кузнеца. И фигура – литой памятник. Небось Лариса за такими могучими плечами, как за каменной стеной?

Хмыкнул Егор, и не поймёшь, то ли с удовольствием эти слова принял, то ли не всё у них ладно с Ларисой.

В буфете толпился народ, весело гомонил, звенела посуда. Егор тоже бутылку пива попросил, набулькал в стаканы.

– Ну, давай, Женя, выпьем, – стакан с белёсым вспенившимся пивом осторожно, точно огненный чай, поднёс к губам, подул немного, пить начал жадно, затем, салфеткой смахнув пену с губ, сказал: – По закону не такое бы пить за встречу, как думаешь?

– И рад бы, да не могу, – Бобров пальцем показал на бок – печень болит, проклятая.

– Плюнь ты на неё, Женя! Как это: кто пил – ушёл, кто пьёт – уйдёт, а разве тот бессмертен, кто не пьёт? Помнишь, в общежитии читали? Классик сказал, не кто-нибудь!

– Я смотрю, – Евгению Ивановичу стало радостно за Егора, за этот неистребимый оптимизм, – ты весело живёшь!

– А стоит ли унывать? Слышал, о каких делах я сегодня говорил, а? Вот как, брат, заворачиваем, всё время на четвёртой скорости живём… Когда меня председателем начали уламывать, сомнение имел – потяну ли, не окажется кишка тонка? Знаю изъян один за собой – мягковат к людям бываю, всякие проступки да выверты с болью воспринимаю, в голове всякую хреновину изобретаю, чтоб этим делам оправдание придумать. А потом, когда жизнь когтистой рукой за горло взяла – как тот графин, про который ты говорил, – так и сомнения эти прочь отлетели. В жизни на земле надо цепко стоять, иначе собьёт, и на многие вещи проще глядеть. А много будешь думать – с ума сойдёшь…

И Егор хохотнул снова, единым махом выпил оставшееся в стакане пиво, поднялся из-за стола. Встал и Бобров посмотрел на Егора. Всё-таки удивительно раздался, заматерел Егор, налит, как лесной кряж, цепкой силой.

– Надо бы ещё посидеть, да времечко, – Егор поглядел на часы, – начальство небось разыскивает. Меня Безукладов приглашает… – И торопливо добавил: – Тут уж прости, о тебе не спросил. Как жизнь катится?

– Жизнь бежит, – Бобров протянул руку, хотел с Егором попрощаться, но тот вдруг предложил: – Слушай, Женя, а может, пойдёшь ко мне агрономом, а? На родину?

Знал Евгений Иванович – в Осиновом Кусту бессменно лет тридцать, ещё со времён МТС, агрономом работает Николай Спиридонович Белов, фронтовой закваски мужик, трудяга, «безответный» честнейший человек, работе отдающий всё время. Было у него прозвище интересное – Озяб Иванович, наверное, за то, что Белов постоянно потирал руки, точно у него коченели пальцы. О нём и спросил у Егора.

– На пенсию собрался наш Озяб Иванович! За шестьдесят перевалило. Да, если откровенно, он колхозу уже помеха. Знаешь, как говорят про старый чемодан? Нести тяжело, а выбросить жалко. А теперь от него самого инициатива исходит насчёт пенсии, так пусть идёт…

Прихохатывания эти, видать, у Егора стали привычкой. Вот и сейчас хохотнул, довольный, на Боброва посмотрел весело, с вызовом:

– Мы с тобой такие дела завернём – диву все даваться будут. Как, пойдёшь?

Такой разговор для Боброва был неожиданным. Но Егор в пиджак его пальцами вцепился, затряс:

– Ты подожди ответ давать, подумай, а? Всё равно на родину ездишь. Мне рассказывали – прошлой весной был. Я даже обиделся: можно сказать, старый друг, а не заехал, не попроведал. Нехорошо получается.

– Посчитал нескромным – время-то было горячее, весна на дворе. Да и сам торопился – всего на один день вырвался…

– Ну, что, договорились? Буду ждать, – сказал Егор и помахал рукой.

Бобров ехал в Осиновый Куст в конце марта. Утром, когда садился в автобус, ещё по темноте, чувствовал – морозец щипал по-зимнему и поднявшийся перед рассветом ветерок был едким, как махорочный дым, до противного кашля. В черноте неба дрожали стылые звёзды, сыпался шуршащий иней с прохваченных насквозь холодом деревьев. Но в дороге, когда солнце размахнуло сиреневый сумрак, тепло пропитало оконное стекло и заполнило автобус, разморило до дремоты.

Евгений Иванович сидел с закрытыми глазами, солнечные лучи ощущал как ласковое прикосновение. Он ехал и думал о своём родном селе, на душе было радостно от того, что вот теперь направляется в Осиновый Куст не на побывку, не в краткосрочный отпуск, а на постоянное жительство, скорее всего, навсегда. Два дня назад он звонил Дунаеву, сообщил, что наконец-то получил расчёт и теперь казак вольный. И если Егор Васильевич не возражает, а их зимний разговор продолжал иметь силу, он готов через два дня приехать.

Показалось, что Дунаев такому разговору обрадовался – долго с довольным хохотком восторгался решимостью Боброва и потом спросил, не надо ли прислать машину, чтобы забрать вещи. Но услышав, что это не требуется – у Боброва, как у солдата, всё в одном чемодане, и, как говорят, голому собраться – только подпоясаться, – удовлетворённо пророкотал в трубку:

– Ну, до скорого свидания!

Конец разговора ножевой раной отозвался в сердце, лишний раз напомнил о холостяцком быте Евгения Ивановича. Но сейчас это, наверное, даже очень удобно – никто не покушался на свободу его решения переехать на родину, и Бобров собирал чемодан даже с каким-то вдохновением. Его радовала предстоящая встреча с Осиновым Кустом, где прошли его детство и юность, где каждый бугорок напоминал о дорогом времени. Это настроение жило в Евгении Ивановиче все последние дни.

И сегодня в автобусе, едва прикрыв глаза, ощутимо представил родной бугор перед Осиновым Кустом, пронизанный всеми ветрами, исполосованный шуршащими змейками позёмок, а потом и само село встало перед глазами, открылось из-за косогора сначала порыжевшими куполами старых запущенных церквей, деревьями, высвеченными мартовским солнцем, потом – домиками, что, как снегири на первом снегу, сгрудились на широкой равнине, веселя душу краснотой своих крыш.

Село было старинным, со своими традициями, точно долголетие добавило стариковской основательности, мудрого жизненного опыта. Евгению рассказывала мать, знаток сельской истории, что первое поселение, по преданию, на этой земле появилось при Алексее Михайловиче Тишайшем. Он распорядился построить вдоль раздольной реки засечную черту с крепостями, чтобы охранять от набегов Дикого поля подступы к российской столице. Остатки крепости, а точнее её южная стена, и сейчас сохранились в Осиновом Кусту, как раз рядом с новым мостом уходят на взгорок. Старинную кирпичную кладку, чем-то напоминающую кремлёвскую, из такого же соломой прокалённого кирпича, не тронуло время, не обглодали злые степные ветры и говорливые летние ливни, и она рябит в глазах матовой краснотой. Стену эту хорошо запомнил Евгений, она стоит в глазах, как нарисованная, потому что около неё находилась школа, и все забавные детские игры вспыхивали как раз здесь. Находились смельчаки, которые по выступам пытались взобраться наверх, но попытки эти кончались синяками и ссадинами, и для бойких сверстников Евгения она осталась неприступной, как и для врагов его предков.

Вот село, прикрытое этой надёжной стеной, и сохранилось с тех давних времён. Даже Слобода, где поселились первые стрельцы, военные люди, сохранила своё название. Сотни раз перестроенная, она и посейчас в селе стоит особняком, со своими кирпичными и деревянными домиками, точно собранными под одно крыло.

Мать рассказывала Евгению, что позднее, когда Осиновый Куст разросся и ему был предоставлен статус города, здесь проводились шумные осенние ярмарки на площади перед собором, куда съезжались с округи тысячи скрипучих телег и упирались в небо оглоблями. Она была натурой поэтической, его мать, и в этом рассказе жила её взволнованная, страстная душа, но это Евгений понял позже, уже похоронив её, став взрослым. Ушла мать из жизни, а вот рассказы её и сейчас в воображении обретают плоть, и кажется, перед глазами колышется многотысячная разноголосая толпа ярмарки, стоят у дощатой, отбелённой волнами пристани, гружённые лесом и зерном деревянные суда.

Ниже по течению был другой городок, где Пётр Первый строил корабли, основал металлургические заводы. Вот туда поставлял свою продукцию крепостной городишко, из его леса вытёсывались высокие мачты, а всякая негодная древесина шла в доменные печи, чтоб воплотиться потом в звонких якорных цепях и на пауков похожих якорях, в пушках с лилово-чёрными толстыми стволами, чьи шипящие ядра наверняка крушили стены Азова.

Позже, уже при Екатерине, рассказывала мать, когда приводилось в порядок административное деление, Осиновый Куст статус города утратил, стал называться селом, но традиций своих не растерял, шумные ярмарки и базары проводились почти до тридцатых годов нашего века, и торговая эта направленность наложила свой отпечаток на архитектуру села. В угоду Господу Богу за успехи в торговле сооружали сельские купцы на свои щедрые капиталы церкви, и они с высоких холмов упирались золотистыми маковками в голубизну неба. Сейчас даже удивительно, что в таком небольшом селе был собор и четыре церкви.

Мать рассказывала и о бурных годах революции. Один рассказ и посейчас жил в памяти Евгения Ивановича – о Дикаре, буйном матросе-балтийце, нагрянувшем в село в начале восемнадцатого. Был он уроженцем Осинового Куста, но, как часто бывает, до флота его никто не запомнил, жил, как все его сверстники в бедных семьях – в нужде и заботе, с трудом одолев три класса церковно-приходской школы.

Но вот возвращение его запомнили все сельчане. Чернобровый, с кустистыми волосами, розовощёкий моряк-крепыш появился в волисполкоме в зимний день. Удивлённому и сильно испуганному председателю приказал собрать митинг.

– Да о чём митинговать? – спросил председатель. – Только недавно колготили народ…

– Серость ты лесная, – сказал Дикарь (впрочем, его пока звали по фамилии – Попов, это прозвище за ним после закрепится), живёшь, как крот в подземелье, ничего не знаешь. Ты слыхал, какие в Питере весёлые дела были? Конец буржуям приходит, а у тебя тут псиной воняет, в селе пять церквей перезвон малиновый устраивают. Небось и дома иконостас целый в переднем углу? Ну, признайся?

Председатель засмущался, пожелтевшими от табака пальцами тронул усы, начал покряхтывать.

– Да как тебе… вам… – засипел он, – баба, курва мокрохвостая…

– Кто в доме хозяин, – спросил напористо Попов, точно за рубаху затряс, – ты или курица?

– Хозяин, известное дело, тот, кто штаны на пупке носит, – засмеялся председатель.

– Вот, знаешь, а порядка наладить не можешь. Баба у него, вишь, штанами руководит! Чтоб не было такого, понял, иначе штаны на заднице не удержишь…

Моргал глазами председатель, от волнения шарил по карманам, точно потерял чего, а Попов продолжал:

– Митинг ныне соберёшь. О текущем моменте будем гутарить…

– Дикарь какой-то, – хмыкнул председатель. Но митинг собрал. С той поры к матросу кличка и прилепилась – Дикарь.

На митинг Дикарь пришёл в матросской форме, чем неслыханно удивил односельчан. Особое восхищение вызвали его брюки-клёш, напоминавшие две сшитые между собой женские юбки. С восторгом глядела сельская мелкота на деревянную кобуру с торчащим воронёным маузером, а бабы, сбившись в стайку, точно стадо овец, охали удивлённо, прихлопывали в ладоши. Дикарь, не обращая внимания на эти восхищённые взгляды сельчанок, распахнув бушлат, говорил с крыльца волисполкома страстным, срывающимся голосом:

– Дорогие согражданы, докладаю вам, что мы, флотские, прихлопнули эту поганую «учредилку» – учредительное собрание. Анатолий Железняк, наш боевой товарищ, объявил всем этим буржуям недорезанным: «Караул устал», и они, как овцы, из залы попёрли. И вам я разъясняю: Советская власть – вещь сурьёзная и надолго, на всю жизнь. Так что и вашим мироедам этакую позицию для себя уяснить надо. А вы живёте, как сонные караси, хвостами не шевелите. Что же получается, гражданы, один колокольный звон только и слышится. Сегодня все пять церквушек на разные голоса звонят.

Дикарь говорил долго, мужики слушали, топтались от мороза, прихлопывали рукавицами, а бабы застыли, как каменные. Первыми зашевелились ребятишки, начали оделять друг друга кулаками, но матрос зычно крикнул: «Притихни, братва!» – и мелкота опять замолкла, уши оттопырила. Вот таким он и запомнился односельчанам.

Странное дело, вроде никакой Попов не начальник, а даже попы попритихли, колокольный звон почти совсем прекратился, только по престольным праздникам и бухали в колокола.

Вскоре женился Попов на сельской красавице Лукерье Ивановой, первым из сельчан не стал венчаться в церкви.

Вскорости, рассказывала мать, назначили Попова председателем уездной ЧК, и он рыскал по сёлам на гнедом дончаке, нагоняя страх на зажиточных крестьян и священников.

А в конце лета девятнадцатого взбунтовалось село Зенкино. Вооружённые мужики обстреляли землемеров, приехавших в село нарезать новые земельные наделы, одного убили, а двое остальных еле успели ускакать.

Дикарь приехал в Зенкино под вечер, на площади остановил взмыленного коня, по ногам которого стекала белёсая пена, выхватил маузер, начал стрелять вверх. Стрелял он долго, наверное, пока не кончились патроны. Потом, когда стрельба утихла, из домов осторожно начали выползать мужики, потянулись на площадь, с интересом разглядывая незнакомого морячка, гарцующего на коне в своей диковинной, чёрно-дегтярной форме. Попов подождал, пока соберётся народ, спрыгнул с лошади, похлопал себя по коленям, растёр затёкшие ноги, снова маузер выхватил из кобуры, отчего толпа, точно испуганное стадо, шарахнулась назад. Испуг этот улыбку вызвал на лице Попова, он маузер свой в толпу бросил, крикнул:

– Держите!

Какой-то мужичонка в полушубке рваном – одежда не по сезону – воронёную игрушку эту поймал, как мяч, неуклюже прижал к груди, и толпа первый раз удивлённо ахнула. А моряк, ещё приблизившись к толпе, крикнул:

– Что ж получается, гражданы? Советская власть к вам со всей душой, землю вам поделить решила, а вы бунтовать! Кровушку пущать? В бараний рог такие прохождения надо скручивать! – и вдруг, сверкнув глазами сливовой темноты, спросил тихо: – Кто зачинщик, называй быстро?

Удивлённая толпа ещё раз ахнула, зашевелилась, вспыхнули разговоры:

– Ишь чего захотел!

– Хрен тебе в сумку!

– Катись отседова!

Попов с места не стронулся, только руку поднял, пошевелил смоляными усами.

– Ещё раз, гражданы, прошу – называй зачинщиков!

Из толпы вперёд вывалился Егор Наумов, известный зенкинский конокрад, мужчина в сажень, плечи и грудь как у бугая, покатые, широченные, тоже засверкал глазами.

– Ребята, откуда прынц этот появился, чего ему от нас надо? Может, ты тоже вслед за тем начальником земляным поплыть хочешь, а?

Мужики облегчённо захихикали, довольные, что нашёлся среди них способный этого неизвестного бедокура приструнить. Но, видать, не робкого десятка оказался матросик. Дотянувшись, руку положил Наумову на плечо, придавил:

– Ты как с председателем ЧК разговариваешь, а? Кому угрожаешь, гад?

Наумов плечом тряхнул, точно отмахнулся от назойливой мухи, опять повернулся к толпе:

– Видали, граждане. Чекой грозит. Надо его в распыл пустить…

Попов гаркнул так, что даже Наумов вздрогнул:

– Кого в распыл?

Опять притихла толпа, точно заворожённая, только кто-то крикнул:

– Ребята, да к нам Дикарь приехал…

Хмыкнула толпа. Видно, его кличка и в этом селе была известна. Попов головой закрутил, сказал спокойно:

– Дикарь так дикарь, пусть по-вашему будет. А вы разве не дикари? Ну, – матрос бушлат свой рванул с пуговиц, обнажил грудь в тельняшке, – кто смелый, стреляй меня, пока я безоружный перед вами стою!

И снова Наумова по плечу похлопал:

– Ты, что ли, за это дело возьмёшься? Наумов от Попова отпрянул испуганно.

– Мараться с тобой…

– А ты попробуй… Стрелять не хочешь, давай на кулачки или поборемся, а?

Засмеялись мужики, послышались протяжные вздохи, и кто-то крикнул:

– А что, Егор, попробуй, чёрт с ним. Глядишь, как колода старая, сам развалится.

Егор провёл рукой по длинным патлам, с ухмылкой посмотрел на Дикаря, сказал, растягивая слова:

– А что, давай попробуем, если мужики просят, а? – и начал закатывать рукава рубашки.

Они сошлись на луговине, куда мужики притопали за ними вслед – длинноногий, как стена, Егор и этот кряжистый, раскоряченный матрос. С минуту ходили схватившись, потягивая вполсилы друг друга на себя, а потом произошло совсем непонятное. Точно лёгкий сноп, вскинул Попов тяжёлого Егора, оторвал его земли, заплёл ноги и опрокинул на спину, припечатав лопатками. Прижатый к земле, тот сипло храпел, пытаясь сбросить Попова, удивлённо хлопал ресницами.

– Ну, силён флотский, – вырвалось у кого-то.

Мужики, ставшие свидетелями поражения своего кумира, оживились, загалдели по-сорочьи, закивали стриженными под кружок вихрастыми головами:

– Эх, Егор, Егор, пришла и на тебя управа…

– Сила солому ломит!

Дикарь, услышав эти разговоры, отпустил руки, легко, как резиновый мяч, подпрыгнул, встал на ноги, отряхнул от пыли свои клёши. Егор поднимался с земли, громко кряхтел, точно взваливал на себя тяжеленный куль с зерном, потом подошёл к Дикарю, протянул руку:

– Егор Наумов!

Дикарь с независимым видом потряс протянутую руку, тоже представился:

– Попов, председатель уездной ЧК, – и, обращаясь к мужикам, спросил, скривив губы в ухмылке: – Ну, ещё есть желающие? Иль закончим борьбу и о деле поговорим?

Кто-то крикнул возмущённо:

– А катись ты к едрёной матери!

Но на крикуна шикнули, и он замолчал. Молчала и толпа, ещё не пережившая удивления. Первым снова Егор заговорил:

– Можно и о деле, правда, мужики? – и слова эти как запев прозвучали.

– Давай поговорим!

– Гутарь, чего там!

Дикарь расправил бугристые плечи, заговорил:

– Поскольку, мужики, я с вами теперь близко познакомился, давайте договор держать. Советская власть, ребята, не терпит, чтоб над ней изгалялись всякие, потому как власть – она насилье, насилье над сплуататорами. А вы нынче в контре с этой властью находитесь. В общем, так, дорогие зенкинские мужики, я вот сейчас к моему знакомому Егору Наумову – так? – он к Егору лицом повернулся, – пойду чайку попить с дороги, а вы через полчасика мне должны сообщить, кто нашему товарищу жизнь порушил и кто способствие чинил. Задача ясная?

Заволновалась, забулькала толпа, как вода в котелке, расступилась, вытолкнув к Попову высокого парня в хромовых, гармошкой, сапогах, в малиновой, перехваченной красивым поясом рубахе, курносого, с непричёсанными волосами, разворошёнными, как стог сена.

– Аким, признавайся! – крикнул кто-то.

Парень, оглядываясь на толпу, зыркал затравленным зверем, всё старался за пояс заткнуть длинные руки.

– Этот, что ли, застрелил землемера? – спросил Попов у Егора.

– Он, сволочь, – захрипел Егор, – он, паскуда, на всю деревню позор положил…

Видел Дикарь – злобой наливалась толпа, готовая теперь наброситься на этого парня, и замахал рукой:

– Вот что, гражданы, чувствую ваше возмущение, но самосуд учинять не будем. Поэтому поручим Егору вместе со мной этого шалопая в ЧК доставить. А там и суд учиним.

– А власть пусть по-справедливому поступает, – крикнули из толпы, – нельзя же весь хлеб под метёлку мести! Нам тоже есть-пить хочется, детишек своих содержать…

– Ладно, мужики, – спокойно сказал Попов, – разберёмся. Вы уж мне поверьте…

Выстрел, короткий, как хруст сучка, заставил толпу расступиться. Попов вздрогнул и начал медленно падать на траву. Узловатыми пальцами скрёб он землю, хрипел и матерился невнятно. Оцепенение у людей прошло нескоро, и когда они Попова на руки подняли, у того уже закатились глаза, в них застыло удивление. Видать, дружки Акимовы выстрелили, и нашла пуля лихого морячка.

– Дедом он твоим был, Дикарь-то, – сказала тогда после долгого молчания мать. Потом ещё добавила: – Я-то его не помню, двухмесячной была.

Ехал Бобров и думал – не случайно ему история Осинового Куста вспомнилась: потому что к встрече с родным селом готовится.

 

Глава вторая

Долог день до вечера, когда делать нечего. А у председателя столько хлопот разных, что даже дурочка с ума сойдёт.

Дунаев с утра съездил на ферму, проверил, как отправили молоко в район, отчитал скотников за отношение к кормам.

Манеру плохую мужики взяли – половину соломы на подворке разбрасывают, коровы в снег заталкивают её, перемешивают с грязью. И никому дела нет. Заведующий фермой Пётр Фомич Филимонов, мужик вроде хозяйственный, сам всегда побритый, волосёнки на пробор зачёсывает, а на ферме, чёрт старый, ходит и будто шоры на глаза надвинул, ничего не видит. Пришлось разъяснить, что к кормам так не относятся, а Филимонова даже пригрозил оштрафовать на правлении. Правда, Филимонов огрызнулся – дескать, не имеете права штрафовать, всё равно прокурор штраф этот отменит.

Вот так, ни больше и не меньше! Распустились колхознички, больно все законы стали знать. Мало у тебя прав, председатель, только и можешь на собственные голосовые связки нажимать.

Потом, немного успокоившись, Дунаев подумал, что, может быть, он и загнул Филимонову про штраф, не надо так, наверное, попроси он без крика – больше пользы будет. Но мысль эту отбросил, если не спрашивать, вообще на шею сядут.

В контору Дунаев приехал как обычно, в начале девятого, наряд провёл с главными специалистами. А дальше всё пошло своим чередом. И даже развеселился от души, когда после наряда завхоз Кузьмин, мужик лет под шестьдесят, среднего роста, но широченный в плечах, как плот, в брезентовой накидке, делавшей его фигуру ещё шире и точно придавливавшей к земле, остался в кабинете, достал смятый листок из школьной тетради, протянул с улыбкой:

– Вот, почитайте…

Дунаев быстро бумажку прочитал, хотел рассмеяться, но сдержался, попросил:

– Уж ты, Степаныч, сам мне свою бумагу прочти, что-то никак твою клинопись не пойму…

– Да что ж это вы, Егор Васильевич! Вроде и молодой, а на зрение жалуетесь. Нам-то куда тогда, ветеранам… – Кузьмин посмотрел на председателя пристально, точно брал на прицел.

– Ну, до ветеранов тебе далеко, Степаныч, мужик ты прочный. Читай, читай…

Бумаг таких от Кузьмина в неделю штуки три-четыре поступает, а что поделаешь… Кузьмин схватил свой листок со стола, начал читать, как торжественный приказ перед строем, во весь голос:

– Акт. Мы, нижеподписавшиеся, завхоз Кузьмин Михаил Степанович, с одной стороны, и неизвестные мне лицы, с другой стороны, составили акт. Я, завхоз колхоза «Восход», купил, а неизвестные мне лицы продали блок шестерён, карбюратор, прокладку головки блока для «газона», а также два баллона кислорода за н/расчёт. Деньги в сумме 150 (сто пятьдесят) рублей ноль-ноль копеек получили сполна. Подписи.

Расхохотался Дунаев. Ну, силён Кузьмин! Туфт приволок и глядит преданными глазками, не моргает, как будто так и надо. Утверди сейчас акт – и к обеду Степаныча не найдёшь, где-нибудь рядом с магазином окажется. Прошлый раз чуть трагедией не обернулось. Сейчас над той историей потешается весь колхоз, хохочет, а когда первый раз рассказали Дунаеву, он, наверное, позеленел от злости. Вот так же с утра подмахнул Кузьмину акт на запчасти, а тот бегом в кассу, а потом в магазин. Уж что ему, пьяному, в голову взбрело – неизвестно, только решил он «на отдых» в укромное место отправиться – в водопроводную траншею. А может быть, упал туда нечаянно, кто знает. Тракторист Колька Силин должен был ту траншею землёй забивать, потому что подрядчики ребята из «Мелиоводстроя», давно уже уложили трубу. Подъехал Колька на бульдозере, начал землю засыпать и вдруг даванул на педали, глаза колесом. В траншее лежала взлохмаченная голова на трубе. Колька оцепенел даже. Завхоз Кузьмин спокойно отдыхает, только лицо да ватник до неузнаваемости в глине вымазаны и даже волосы превратились из чёрных в рыжие. С трудом растолкал он Кузьмина, тряс его полчаса, в себя приводил, а потом с помощью трёх мужиков выволок, как бревно, из глубокой траншеи, поставил на ноги.

Глядит сейчас Егор на Кузьмина, и смех душит. Вот тебе и «неизвестные мне лицы»! Так и жизнью бы за вино поплатился. Спросил, посмеиваясь:

– Ну как, Степаныч, в траншею больше не попадал?

Кузьмин заморгал по-детски глазками, зашмыгал носом:

– Враки это всё, Егор Васильевич. Колька Силин наврал. Он ведь сочинитель, каких Господь Бог не придумал.

– Так уж и наврал?

– Истинный крест! – Кузьмин даже руку поднёс ко лбу, точно и в самом деле решил осенить себя крестным знамением. – Врать-то мне резона нет.

– Ну, а мужики, которые тебя из траншеи, как деревянную колоду, выволакивали, они что, тоже врут?

Кузьмин опять нахохлился, вытянул по-петушиному шею, но ответить не успел. Дверь в председательский кабинет приоткрылась, и кучерявая голова Степана Плахова просунулась в проём, пробасила:

– Можно?

– Можно, можно – миролюбиво сказал Дунаев, хотя на душе закипело.

Плахов вошёл медленно, ногу к ноге в кирзовых сапогах на ковёр поставил, как солдат, поздоровался кивком головы. Был Степан без шапки, в дублёном полушубке, ещё свежем, не заляпанном мазутом, и брюки в сапоги заправлены тёмные, праздничные. «Ага, – про себя с удовольствием отметил Егор, – всё-таки готовился, пришёл разнаряженный, значит, проняло». Он посмотрел на завхоза, махнул рукой.

– К вечеру, Кузьмин, зайдёшь. Тогда и разговор будет. Завхоз юркнул в дверь, не забыв прихватить со стола акт, а Егор попросил Плахова сесть, намекая, что разговор предстоит долгий.

– Да вроде не о чем долго лясы точить, а, Егор Васильевич? – спросил Плахов.

– Это ты так считаешь. А я и правление другого мнения.

– Какого же?

– Сейчас объясню… – и он тоскливо посмотрел на Степана. Изменился Плахов, заметно изменился. Вон и на лбу морщины появились, около глаз сеточкой собрались. Стареет Степан. И вдруг о себе подумал – небось и ты тоже не молодеешь, седина, как иней, в волосах заискрилась.

Разговор Дунаев издалека повёл, вспомнил о том, каким всегда активным механизатором был Степан, работал прилежно, но Плахов его перебил:

– Вы, Егор Васильевич, никак со мной сегодня вечер воспоминаний решили провести? Как это – «бойцы вспоминают минувшие дни и битву, где вместе рубились они»? Время у вас лишнее появилось?

– Ну зачем ты так, Степан?

– Да в тон вам, Егор Васильевич! Вон вы издалека ниточку тянете, как через зубы…

– Я искренне вспомнил… Ведь приятно, чёрт возьми, молодость, она что-нибудь стоила.

– А вы и сейчас не старик.

– Я – не знаю, а ты – точно старик. Нет, нет, с лица ты не изменился, а вот угас как-то, дело делаешь – вроде жвачку жуёшь. Что случилось, Степан?

Степан повертел головой, потом опять уставился на кирзачи свои, точно первый раз увидел их, заляпанные грязью и коровьим навозом. Но, видать, слова Дунаева его задели, он удивлённо спросил:

– С чего вы взяли?

– Неужели сам не замечаешь? Понимаешь, происходит у тебя… пассивность. Ты случайно кроликов не завёл?

– Что-что?

– Кроликов, говорю, не завёл? У меня сосед Валерка Шикин, тот почти сотню кроликов держит и с утра до вечера, как проклятый, об одном думает: как эту ушастую гвардию накормить. С работы вернётся и скорее на мотоцикл, в болота, траву косить. Недавно на руки его посмотрел – в них зелёнка въелась, как угольная пыль в шахтёра. Спросил, зачем так много завёл, отвечает: «Решил себе автомашину купить».

– Ну вот, – Степан поднял голову и на председателя поглядел с усмешкой, – а вы вроде его осуждаете. Человек всерьёз своим благосостоянием занимается, а это, как известно, нашим задачам не противоречит.

– Так ты тоже, я слышал, решил на кроликах бизнес делать?

– Бизнес не бизнес, а всё-таки для души приятное…

– Так ли?

Степан потрогал пальцами подбородок и вдруг заговорил быстро, с волнением в голосе:

– Вы, Егор Васильевич, как председатель колхоза, никогда не задумывались, почему вот эта, как вы говорите, общественная активность падает, а? Вот и я об этом думаю. И расклад у меня нехороший получается. Сегодня лучше кто живёт? Тот, кто поменьше в колхозе работает, а побольше на собственном огороде или дворе ковыряется, кто теми же кроликами или луком занимается. Почему такое происходит?

– Выходит, Степан, мы в колхозе зарплату не платим?

– Почему не платите? Деньги регулярно люди получают.

Только я вам скажу, зарплата у нас как колесо, круглая для всех, хорошо ли работаешь, плохо ли – почти поровну получается. Вот и думаешь иногда – а на кой чёрт тебе шею больше других гнуть, коль честь всем одинаковая. А ведь мы все пока за зарплату работаем…

– Какой же ты выход видишь?

– А никакого. Не моё дело. Знаете, как говорят – в колхозе ума не надо, на это бригадир есть. Вот вы и думайте, вам деньги платят не за физические усилия, а за то, что шариками в голове крутите.

– Выходит, мы опять к началу нашего разговора вернулись? Кто-то думай, кто-то делай, а моя хата с краю… Вот я тебя как раз и спросить собираюсь – почему ты активность свою утратил, живёшь, как в тумане? Раньше в любом деле – первый зачинщик, а теперь сник. Дома что-нибудь случилось?

Степан по коленям ладошками хлопнул, засмеялся:

– Вопросы легче задавать, дорогой Егор Васильевич. Говорят, один столько задаст, что и сто головастых не ответят. А дома что? Дома у меня всё нормально. Как у всякого: жена, дети, корова. И петух даже по утрам поёт. – Степан с вызовом посмотрел на председателя.

– Я тебя не про петуха спрашиваю. – Егор почувствовал издёвку, заговорил резко. – Мне бригадир Иван Дрёмов сказал, ты отказался свёклу выращивать. Так?

– Так, – закивал Степан.

– Вот видишь, – а ты тут петухом поёшь! Звено тебе доверяем, можно сказать, самое почётное дело, а ты корячишься, как мокрый телёнок, принцип свой устанавливаешь. Может, чести мало для тебя, что бригадир предложил, надо чтоб председатель. Ну вот я такую честь тебе делаю.

– Про телёнка, это вы зря, наверное, под горячую руку сказали. И про честь тоже. Вы вот лучше посмотрите, сколько свекловод получает…

– Сколько все…

– Вот именно. А работает сколько, а? Заря вытолкнет, заря вгонит! Я шаровку два года назад начинал в четыре утра, с восходом, потому что рядки лучше видно, и допоздна валандался. А молодые механизаторы на колёсных тракторах скачут, как на гонках, транспортные работы разные выполняют и зарплату больше получают, надо мной посмеиваются: «Давай, давай Степан, наяривай, ломай зрение своё на этих междурядьях, глядишь, к осени очки тебе купим, круглые такие, как фары».

– Так что же ты предлагаешь?

– А я ничего не предлагаю. Мне председателю предлагать – всё равно что учёного учить. Сами разбирайтесь, – и Степан поднялся с дивана, одёрнул ватник, завертел шапку в руках.

– Дисциплина есть, Плахов!

– А я дисциплину не нарушаю. На работу каждый день хожу, тут у вас ко мне вопросов нет.

Степан затопал сапогами, пошёл к двери кабинета.

– Мы ведь учились с тобой вместе, Плахов!

Степан задержался, повернулся вполоборота:

– Учились вместе – научились разному. Вот каждый своё дело и делает, – и, толкнув дверь, исчез в проёме.

Ушёл Плахов, а Дунаев над разговором задумался. Не состоялся откровенный разговор со Степаном, не стал он его слушать. Интересный расклад получается – вроде руководители на одном конце, а колхозники на другом. Давно работает Дунаев и замечает, что трещина эта шире становится. Замыкаются люди, в нору, как звери, уходят. А ведь по-другому должно быть. Зарплата растёт, денег на книжках у каждого – хоть сундуки обклеивай, в домах достаток, а как на собрание – только трояком и заманишь и выступать не заставишь – разве только того, кому по должности приходится речи говорить. Степану он напрямую про активность сказал, думал, поймёт, и этот не понял, а о других что говорить. Со Степаном он как-никак в школе вместе учился, друг детства, только вот сегодняшняя беседа точно в разные углы их развела.

Может быть, в этом он, Егор, виноват? Думал об этом и ответа не находил. Вроде себя не жалеет, встаёт, пожалуй, раньше всех в селе, когда черти с углов не падают, допоздна в поле или на ферме, а вот чувствует, замкнулись люди в скорлупу, работу делают, точно осиновое лыко жуют. С горчиной лыко, поэтому и воротят лицо.

Нет, хозяйство его не в упадке, и урожайность вроде неплохая, и на фермах порядок, в районе похваливают. Егор Васильевич человек авторитетный, уважаемый, член бюро райкома, на виду у всех. И в области его фигура заметная, о «Восходе» в каждом докладе говорят, только чувствует Егор – не на тех рубежах колхоз сегодня стоит, не по своим возможностям. Вселилась инертность в кровь людям, и кажется, никакими лекарствами не излечишь.

А может быть, дисциплину надо подкрутить? Может, слабо кое-кого давит? Вон заведующий фермой сразу на прокурора стал кивать, дескать, не тронь меня – жаловаться буду. И Егор сник, перья, как мокрая курица, распустил. А власть не для этого дана, дисциплину, её в кармане никто не носит, сам порядки восстанавливай.

Снова раздался робкий стук. Кузьмин, согнутый вопросительным знаком, застыл на пороге.

– Что у тебя, Кузьмин? – Дунаев оторвал голову от стола, посмотрел недовольно.

– Тот же вопрос, Егор Васильевич! – завхоз улыбнулся через силу.

– Да разве вечер на дворе?

– Вечер не вечер, а день на вторую половину свернул. Сейчас не подпишешь, а там бухгалтерские крали разбегутся. Вот я с носом и останусь.

Кузьмин акт на колене расправил, протянул Дунаеву. Председатель спросил, улыбаясь:

– Ну а кто ж эти «неизвестные тебе лицы», а?

Кузьмин начал смущённо тискать шапку в руках:

– А вам это очень нужно, Егор Васильевич?

– Не нужно, а любопытно…

Кузьмин долго молчал, перебирал губами, точно про себя что считал, потом сказал:

– Митька Костыль, вот кто.

Ну, всё правильно. Механик райпотребсоюзовский Костыль – первый собутыльник завхоза. И вечно у них какие-нибудь шуры-муры происходят. Дунаев отложил ручку, на Кузьмина посмотрел внимательно:

– У него что, у Костылёва, завод по выпуску запасных частей имеется?

– Зачем завод? – ехидно заулыбался Кузьмин. – Просто с запасом мужик живёт. Запас – он карман не тянет и хлеба не просит… Поговорка такая есть.

– Ну ты про поговорку, Кузьмин, брось. Вот сейчас подниму трубку и позвоню председателю райпотребсоюза, пусть порядок в своей конторе наводит…

– Звоните, звоните, – засуетился Кузьмин, – давайте звоните… А «газон» три недели стоит, шофёр уже заявлением в кармане хрустит, на расчёт собрался. Ему тоже без дела слоняться надоело… Давайте звоните…

Вот и этот за горло берёт. Давит – не продыхнёшь…

– А в Сельхозтехнику два дня зачем ездил, а?

– Знаете, Егор Васильевич, вы бы сами туда хоть раз проехали, посмотрели порядки. Я список на запчасти, как холстину, исписываю, а мне всё вычёркивают.

И вдруг Кузьмин вскочил со стула, лицо у него вытянулось, порозовело, на лбу скопились морщины:

– Не хотите – не подписывайте! Ваше дело! Только я в таких условиях работать отказываюсь. Я не на паперти церковной, чтоб милостыню у вас за ради Христа просить…

Вот она, жизнь председательская, сплошные углы. И каждый день на них натыкаешься. А может быть, это ты виноват, Егор Васильевич, твоим неумением руководить объясняется? Дунаев усмехнулся, и на душе точно горечь разлилась, противно стало. Может, и сам, только как эти трудности преодолеть, перешагнуть через них? Он прав, Кузьмин, не будет запасных частей – разбегутся люди, ещё сложнее будет работать. Это помощников маловато, а спрашивать – ох, найдутся, не погладят по головке.

Егор Васильевич подвинул к себе бумажку эту перемятую, на углу написал резолюцию, вздохнул и посмотрел на Кузьмина. Тот стоял напряжённый, за председателем следил испепеляющим взглядом и, дождавшись, когда он визу поставит, засветился, согнал напряжение с лица. Вот всегда так…

– Ну, Кузьмин, смотри! А то опять окажешься в какой-нибудь траншее!

Кузьмин складывал степенно бумажку, разглаживая уголки.

– Наговорить можно сорок бочек арестантов…

– Ведь знаешь, что правда, а говоришь и не поперхнёшься. Но завхоз уже не слышал этих слов, пружинящим шагом направился к выходу.

И вдруг вспомнил Дунаев, окликнул его:

– Ты, Михаил Степанович, шофёра моего пришли.

Иван, председательский шофёр, тридцатилетний мужик, появился в кабинете через минуту, вытянулся во весь рост, как перед командиром. Круглолицый, будто полная луна, брови и волосы смолью отдают, и ростом удался, под два метра вымахал, в «газике» головой в тент упирается. А вот поди же, не женится чертяка, по ночам шастает, как мартовский кот по саду. Спросить, что ли?

– Не подобрал невесту, Иван?

Иван в ладоши хлопнул, как-то по-девичьи улыбнулся:

– Только за этим и приглашали, Егор Васильевич?

– А ты думаешь, этого мало? Не надоело в холостяках ходить?

– Я, Егор Васильевич, на женатых смотрю в последнее время и тоской, как одеялом, покрываюсь. Уж больно тяжело на них глядеть. Как казанские сироты.

Вот, чёрт, нашёл что ответить! Может быть, на самого председателя намекает? Не ладится что-то у него с женой, будто кто по ней на телеге проехал. Нет, она не ропщет, не бранится, наоборот, больше молчит, только чувствуется, не та Лариса стала, какие-то мысли её сжигают, чернотой лицо заволокло.

Он поспешил сменить тему разговора – ещё что-нибудь ляпнет Иван, – попросил:

– Сейчас в склад к Фомину поедешь, там пакет возьмёшь, отправишь в район. Понятная задача?

– Кому? – спросил Иван.

– Сергиенко на квартиру…

Иван уточнять больше не стал, головой кивнул и скрылся в двери. Исполнительный и надёжный Иван человек, проверенный не раз, разъяснять ему не требуется. Надо отвезти на квартиру начальника управления мясо, две бутылки коньяку – всё исполнит аккуратно.

И вдруг злоба на самого себя в душе вспыхнула. Дурацкое положение, ведёшь себя по-холуйски. А что поделаешь? Сергиенко небось тоже мужик нужный, от него многое зависит – и фонды, и планы, и другие дела. Сейчас Егор Васильевич в управление как в собственную квартиру заходит, поддержку и одобрение находит в делах, а могло быть и наоборот. Так закрутят – не продохнёшь. Те же планы – что о них скажешь. Ведь можно одну цифру записать, а можно – другую, раза в два больше. Вот и пыхти, как трактор, а чуть осечка – битому быть, а то и головы не сносить.

В первый год работы Егор Васильевич приехал к Сергиенко, разложил бумаги, попросил его выслушать.

– О чём речь пойдёт? – спросил начальник.

– О планировании, точнее, о том, как не надо это делать.

– Любопытно, любопытно, – пробасил Сергиенко, – и что же вам не понравилось?

– Я вот тут, – Егор Васильевич старался говорить спокойнее, – проанализировал наши показатели, и выходит – хозяйству нашему планы ваши экономисты, что называется, под дугу накрутили. По сравнению с соседями в два раза выше.

– А ты достигнутый уровень в расчёт принимаешь? – спросил Сергиенко.

– Какой уровень?

– Ну и наивный ты человек. – Сергиенко откинулся в кресле, начал растирать лоб. – Вот, к примеру, ты стометровку в институте бегал?

– Бегал.

– За сколько секунд?

– За двенадцать…

– Так вот, а я сейчас и за двадцать не пробегу. Потому как возраст другой, силёнки не те. Одышка уже, – Сергиенко погладил себя по животу.

– Что-то я не пойму, – сказал Егор Васильевич, – при чём тут спорт?

– А при том, дорогой Егор Васильевич, что планы надо посильные доводить. Зачем же мы вашим соседям будем планировать такой уровень, если они ни разу его не достигали? Их хоть кнутом бей, а ваших показателей они не достигнут.

– Но есть же один обобщающий показатель.

– Это какой же?

– Земля. Вот и доводить план из расчёта пашни. Правильно говорят, что в сельском хозяйстве всё богатство от земли идёт.

– Если по твоей логике идти, Дунаев, то мы в районе никогда план выполнять не будем. Один налегке пойдёт, как на прогулке, а другие будут, как тонущие, пузыри пускать.

– Но, согласитесь, несправедливо так!

– А это с какой стороны смотреть, Дунаев. Для тебя, может быть, и несправедливо, а вот соседу твоему Бирюкову в самый раз подходит.

Вот так поговорили они с Сергиенко. Знал Дунаев – правда на его стороне, но до неба высоко, до Бога далеко. И на другой год он заранее в управление приехал, в декабре, когда ещё только намётки планов составлялись, девчатам-экономистам две коробки конфет купил на всякий случай, и цифры другие появились, они как будто нежнее стали. Вот она, логика!

Подумал так Дунаев, и противно стало на душе, закололо в груди от боли.

* * *

День разгорелся по-весеннему, и даже ветерок угомонился, стал ласковее. Вот что значит весна! Утром ещё зима вовсю свои порядки диктовала, а сейчас играет солнце. Нетронутый снег на полях пористым стал, посинел, шуршит, оседая, как песок. Около деревьев чёрные круги образовались – первый признак, что скоро искромсает солнце снеговое одеяло и нагрянет весенняя круговерть, заискрится ручейками.

Автобусная станция в Осиновом Кусту в самом центре села, там, где районные организации расположились, а колхозная контора как раз на окраине, особняком стоит в конце слободы. Туда и направился Бобров по узким сельским улочкам, мимо густо, как бусинки, насаженных домиков.

Такая уж особенность есть в его родном селе – дома прижались друг к другу, как воробьи на проталинке, и только его дом стоит там, где чуть попросторнее. На усадьбе сохранился старый сад, шершавые яблони лениво разводят рогатые засохшие ветки. Поравнялся с родным домом Бобров и почувствовал тонкий запах вишен, как в детстве. Вот так и было всегда: когда начинало пригревать солнце, этот неповторимый запах волновал душу.

Похож на мертвеца дом с забитыми окнами. Потрескались брёвна, обуглились, шиферная крыша почернела, сморщилась от старости, стены осели. Наверное, и домам не хватает человеческой заботы и теплоты.

Евгений Иванович постоял у крыльца, потом направился в сад. Сугробы набило на зиму высокие, волнистые, и снег, тронутый теплом, под тяжестью начал проваливаться. Скоро ботинки промокли, от холодной влаги пальцы сводить начало, но Евгений Иванович до первой яблони всё-таки добрался, о шершавый ствол опёрся, точно обнял. Самая любимая эта яблоня была, анисовая. Здесь душным августом любила отдыхать Софья Ивановна на дышащей спелым хлебом соломе. Солому ту всегда Женя привозил с поля прямо от комбайнов в мешках, и мать набивала ей матрацы.

Господи, как давно это было! Уже много лет нет матери в живых, а в глазах стоит эта золотистая, духовитая, прокалённая летним зноем солома, и в саду угадывается запах спелых анисовых яблок, неповторимый по аромату, как чай на душистых травах.

Евгений Иванович почувствовал, как тугой комок сдавил горло от воспоминаний, с силой оттолкнулся от яблони, глубоко проваливаясь в снег, побрёл к дороге. Испугался ли опять этих воспоминаний? Ведь он и в Осиновый Куст после института только поэтому не поехал. Думал, что с тоской по своим родным не справится. Может быть, и к лучшему, что жил он эти годы вдалеке от дома, дал ранам зарубцеваться.

Его мать, Софья Ивановна, прожила в Осиновом Кусту всю жизнь, учительствовала в средней школе, и, когда умерла, на похороны всё село пришло. Так, наверное, всегда бывает, когда умирает хороший человек, а Софью Ивановну любили не только ребятишки, но и взрослые, которые, впрочем, раньше тоже учились у неё.

Евгений Иванович на дорогу выбрался, вытряхнул набившийся снег из ботинок, легко подхватил чемодан, к конторе зашагал не оглядываясь. Не хотелось ему больше надрывать душу воспоминаниями. Шёл быстро, и эта резвая ходьба разогнала грусть.

Дунаева он застал в кабинете. Обрадовался старый товарищ, быстро поднялся из кресла, пошёл навстречу, на ходу костюм застёгивая, прижал к своей могучей фигуре.

– Ну, молодец, молодец, Евгений, – приговаривал он, хлопая по спине широченной ладонью, – как есть молодец. Сдержал слово! А я, откровенно говоря, даже не верил…

Егор Васильевич ещё раз похлопал по плечу Боброва, усадил на стул и сам подсел рядом.

– Почему? – спросил Бобров.

– Да знаешь, как бывает? Живём мы не по своей воле – может райком вмешаться, с учёта не снять, может жена взгордыбачиться… Они, бабы, иногда, как лошадь норовистая, упрутся, с места не столкнёшь…

– Ну, мне в этом отношении проще, – заулыбался Бобров.

– Да? – удивился Егор Васильевич.

– Точно. Нет у меня жены…

Дунаев схватил Евгения Ивановича за плечи, повернул к себе, уставился немигающим взглядом.

– А где же?

– Ушла, – Бобров смотрел на Егора, казалось, спокойно, – ушла. Забрала сына, вещи и ушла.

– Ну, брат, дела, – удивился Дунаев. – А ведь ты мне прошлый раз не сказал об этом. Может быть, позже произошло?

– Да нет, как раз год назад…

– И ты не женился за это время?

– Невесту пока не подобрал, – засмеялся Бобров. – Знаешь, кто на молоке обожжётся, тот и на холодную воду дует.

– Это так, это так, – Егор Васильевич закивал энергично головой, рассмеялся. – Ничего, мы тебе в Осиновом Кусту невесту подберём, из местных, землячку.

– Ну, это не к спеху.

– А чего? – Егор Васильевич начал опять похохатывать. – От этого отказываться не надо, не будешь же весь век бобылём жить.

Он поднялся, потянулся с шумом, предложил:

– Ты, наверное, голоден с дороги? Давай-ка в столовую пойдём. Я ведь тоже ещё сегодня не обедал. День какой-то занудный получился – одни неприятности. В селе работать – вроде повинность отбывать, даже поесть некогда. После о деле поговорим.

В колхозной столовой Егор Васильевич через кухню провёл Боброва в укромную комнатушку. Комнатушка хоть и небольшая, но отделана под дерево, на столе сверкает посуда белизной, в шкафу поблёскивает хрусталь. Егор Васильевич распахнул холодильник, на стол поставил две бутылки минеральной воды, потом извлёк бутылку водки, надавил прилаженную к подоконнику кнопку. Официантка, высокая, в белых туфлях, появилась бесшумно, посмотрела на Егора Васильевича каким-то преданным взглядом:

– Ты вот что, Анна, – сказал Егор Васильевич, – нам с нашим гостем быстренько обед организуй. И чтоб обед был на уровне председателя райпотребсоюза, поняла?

– Поняла, – и скрылась бесшумно за ширмой, как и появилась.

«Видать, система эта отработана», – подумал Бобров. И хоть даже сам не понял – с восхищением подумал или, наоборот, с упрёком, на душе появился какой-то горьковатый осадок.

Дунаев налил из бутылки в рюмки, взмахнул рукой, призывая: вперёд! Евгений Иванович отрицательно покачал головой.

– Я ведь говорил – не могу! Печень…

– Фу, чёрт! – Егор Васильевич вроде смутился, потом рюмку свою лихо опрокинул в рот, сказал заговорщицким тоном: – А ты попробуй! В каком-то кино шутка такая была: «На чужой счёт пьют и язвенники и трезвенники». Как, а?

Евгений Иванович опять замотал головой.

– А в студенчестве, помнишь, не брезговал?

– Наверное, дурак был…

– Ну это ты зря так говоришь, – Егор Васильевич, оживился, даже прихлопнул в ладоши. – Тебя в председательское кресло посадить – на здоровье своё рукой махнул бы. У нас ведь как получается: и захотел бы бросить пить, да нельзя. Скажут – или больной, или зануда, а такого к руководящей должности и подпускать нельзя. Все вопросы заковыристые через поллитру решать приходится.

– Вот и плохо.

Егор Васильевич себе в рюмку ещё набулькал из бутылки, выпил, минеральной водой запил.

– Может, и плохо, чёрт его знает. Только иногда даже удивительно – могучую силу бутылка имеет. Как снаряд, любую стену прошибает.

– Так уж и любую? – искренне спросил Бобров.

– Точно говорю. Как-то осенью заполышка со свёклой получилась. Разненастилось, дождь, как из решета, редкий, но нудный, дороги развезло – ни пройти ни проехать. Людей в поле выведешь – через полчаса, смотришь, как грачи мокрые нахохлятся, руки опустят и стоят. Так я какую штуку придумал: на другом конце ящик с водкой поставил, закусь скорую всякую и – вперёд: мужики! И, поверишь, механизаторы свёклу эту с яростью дёргают, точно зубами рвут, за полчаса на ту сторону добежали, по стакану опрокинули, и снова вперёд.

Егор Васильевич посмотрел внимательно на Боброва и, заметив, наверное, его скептическую ухмылку, снова заговорил:

– Чувствую, не нравится тебе мой рассказ. Мне и самому не больно такая ряда по душе, да что делать! Душа болит, когда урожай гибнет. Жалко до слёз.

– Ну, и убрал свёклу? – спросил Бобров.

– Какой чёрт! Разве её вручную одолеешь? Шестьсот гектаров, как-никак. К нашему счастью, распогодилось, техника пошла. Тогда и дело наладилось. И мужики сразу про выпивку забыли, рвали, как угорелые, комбайны до двенадцати часов ночи рычали.

– Выходит, и водки не надо?

– Ну, это ты зря, – Егор Васильевич задумался. – Она, как эликсир, бодрости людям придала…

– Пьют и без того в деревне много, – сказал Бобров. – А тут вроде узаконенная пьянка, да ещё на дармовщину.

– На Руси всю жизнь пили.

– Вот и плохо.

– Ничего, народ у нас сильный, водка его не подкосит. Только крепче будет.

Дунаев замолчал, загремел ложкой, и Бобров не стал больше говорить, чувствовал – всё равно Егор останется при своём мнении. Обидно только, что и все на пьянку как сквозь тёмные очки глядят, не замечают. Смотришь – хороший человек в прошлом был, работящий, старательный, а не сумел через бутылку перешагнуть и покатился вниз, дело по боку, семья – в сторону, сквозь мутные глаза не видит ничего. А вдвойне обидно, когда они, руководители, к этому людей подталкивают, даже незаметно для себя, вот так, как со свёклой этой. Сколько случаев, он, Бобров помнит, когда хорошие люди сбивались с толку – пальцев на руках не хватит. И сейчас, не сошлись он на здоровье, наверняка Егор начал бы уламывать компанию себе составить. Вот так и приходится на себя наговаривать.

Уже в конце обеда Егор Васильевич, выпив ещё рюмку, спросил:

– Квартиру пойдём смотреть?

Евгений Иванович неопределённо пожал плечами.

– Пойдём, пойдём, – проговорил Дунаев.

Чувствовалось, он начинал хмелеть, лицо налилось багровым загаром, движенья стали вялыми, неуравновешенными – чуть на себя стакан компота не опрокинул, – но логики не утратил, и Евгений Иванович для себя грустный вывод сделал – видимо, Егор частенько заглядывает в рюмку.

– Вот закончим обедать и поедем. Посёлок наш новый посмотришь. Хороший получился. Дома двухквартирные, газ, все удобства.

– А может, не нужно мне пока квартиры? – спросил Бобров.

– Нет-нет, это не годится. Главный специалист должен всё иметь. Дом у нас к сдаче подготовлен, так что как раз кстати.

Через полчаса, когда они вернулись к конторе, Егор Васильевич, не заходя в кабинет, потащил Боброва в машину.

– Ну всё, поехали!

Видимо, ходьба по свежему воздуху немного рассеяла хмель, лицо у Дунаева утратило багровый накал, только мутноватые глаза глядели осоловело, будто после сна поднялся Егор Васильевич. Он на переднее сиденье взгромоздился и, дождавшись, пока усядется Евгений Иванович, махнул водителю рукой:

– В посёлок! – а сам, повернувшись к Боброву, заговорил оживлённо, с нескрываемой гордостью в голосе: – Мы этим посёлком конкуренцию райцентру знаешь какую устроили? Раньше из колхоза люди куда бежали? В различные «раи», там и пригревались. У них работёнка бумажная, не пыльная, не то что у нас. А как посёлок начали строить – стоп, пароход, народ образумился, к нам молодняк попёр валом, потому что жильё хорошее, благоустроенное. Теперь уже на меня некоторые наши вожди косо глядят, я людей квартирами привлекаю, их зло и одолевает.

От конторы к новому посёлку поехали по асфальтовой дороге. Мартовское солнце обнажило обочины, скопило лужи мутной воды. Вода и под колёсами шуршит, брызги летят до тополей, которыми новая дорога обсажена. Кое-где на проталинах разгуливают грачи, первые вестники весенние пожаловали, от машины лениво на сугробы придорожные прыгают.

Видать, не зря гордится посёлком Егор Васильевич! Место хорошее для него выбрали, ровная луговина перед небольшой речушкой Ржавчиком – вода в ней болотная, желтоватая, как махорочный лист, огороды в берега упираются. А дома на взгорке приютились один к одному, кирпичные особняки с шиферными крышами, с весёлыми палисадниками.

– За три года одолели, – заговорил снова Егор Васильевич и руками обвёл посёлок. – Хлопот было – не приведи Господь! Утром на наряде – первый разговор. Тому дай кирпич, тому шифер, тому транспорт подавай.

– Стройка – дело известное, – поддержал Бобров, – забот ложкой не провернёшь. Где только деньги берёте?

– Ну, тут проще. Начальник управления нас поддерживает крепко. Даёт кредитов столько, сколько освоим. Некоторые коллеги мне завидуют, дескать, легко строить, Егор Васильевич, за казённый счёт, ты бы за свои попробовал, за колхозные, а я смеюсь: «Не зевай, на то ярмарка!» Кредиты, оно, правда, тоже занятие обременительное, за них потом рассчитываться придётся, только неизвестно, кому это делать придётся… Кто доработает… А сейчас люди жильё получают и благодарят.

Машина остановилась у одного из особняков, и Бобров с любопытством осмотрел дом, где ему предстояло жить. Уютный особнячок с двумя асбестовыми трубами стоял на высоком фундаменте, и, наверное, это ему придавало какую-то горделивую осанку. Дома ведь как люди, тоже характер имеют. У этого, видать, свой, какой-то неподкупный, на мир смотрит, точно из-под козырька.

Егор Васильевич распахнул калитку, на запорошенный пористым снежком порожек поднялся, из кармана связку ключей достал, начал подбирать нужный. Немного это странным показалось – председатель, как ключник, вишь, какая связка. Но мысль эта вскользь прошла, не отложилась. О другом подумалось с восхищением – преображается Осиновый Куст, и эти дома – его сегодняшнее лицо.

Правда, на других улицах дома такие же, как родовой бобровский, заколоченными стоят, да тут удивляться нечему – дома, как и люди, стареют и умирают, а этот посёлок будет жить долго, как память о председателе.

– Ну, вперёд, хозяин! По закону бы кошку надо первой или петуха, да где их взять, – Дунаев хохотнул весело, так, что на лице морщинки запрыгали. – А ты не смейся, у меня мать так всегда поступала. Помню, в новый дом переходили, так она петуха, такого разнопёрого, в корзинке приволокла, в дом запустила, пшена ему насыпала и закрыла до следующего утра. Говорит, если кто и умрёт в этом доме первым, то петух. Утром пришла, а петух на плиту забрался, орёт, как на птичнике. И смех и грех!

Егор Васильевич рассказывал со смешком, и Боброву передалось весёлое это настроение. Он ходил по комнатам, притопывал каблуками, точно проверял, надёжны ли перерубы, не скрипят ли полы. На кухне, отделанной яркой глазурованной плиткой, постоял немного, горько усмехнулся над своей неудачной судьбой – не будет здесь хозяйки, нет и не предвидится пока. Не прошла эта горькая усмешка мимо Егора, подловил, видимо, сказал громко:

– Ты не расстраивайся, хозяйку мы тебе найдём. Примем решение правления колхоза – самую лучшую девушку сюда направим, идёт?

Евгений Иванович не ответил. Егору легко шутить, да ещё после нескольких рюмок водки, а тут на душе будто кошки заскребли, горькая обида на Любу вспыхнула.

– Ты вот что, – сказал Егор Васильевич, – давай сегодня у меня ночуй, а завтра уж сюда переберёшься. Надо протопить хорошенько, койку поставить, ещё кое-какую мебель… Я сейчас сторожихе поручу, она всё самым наилучшим образом решит, а мы ко мне поедем.

С этими словами Егор дверь толкнул, скрылся в коридоре.

А Евгений Иванович стоял и размышлял о его приглашении. Не хотелось, ох не хотелось ему ехать сейчас к Дунаеву. Предстояло встречаться с Ларисой, а это как острым на больную мозоль. Наверняка пойдут расспросы о его жизни, придётся снова ворошить прошлое, и предстанет он в глазах Ларисы неудачником, собственно таким, каким, по его мнению, он и был всегда, и она кисло улыбнётся тонкими, в нитку вытянутыми губами, сморщит курносый нос, как бы подчёркивая: вот видишь, Бобров, как в жизни случается. Наверняка так подумает. А может быть, и забыла она всё прежнее, живёт себе на радость, отлетели все переживания, как листья осенние в тихую морозную погоду – плавно и бесшумно.

Егор вернулся, подтолкнул Боброва к выходу:

– Пошли, дружище. Поручил я старушке. Да и ей сказал, чтоб уматывала. Приладилась, понимаешь, в готовых квартирах размещаться – не вытолкнешь.

Лариса Фёдоровна с работы вернулась немного уставшей. Усталость эта недавно появилась. Раньше была работа в радость, и день проходил незаметно, скользил бесшумно, как по первому ледку. Лариса любила школу, ребятишек, этих отчаянных проказников, за которыми нужен глаз да глаз, любила свою биологию. Иногда она шутила, что у неё, как у тургеневского Базарова, только одна любовь – естественные науки. Наверное, так оно и есть. На биофак она поступила с большим желанием, чем немного озадачила своих подруг, смеявшихся над ней: «Будешь, Лорка, всю жизнь лягушек резать». Что и говорить, занятие препротивное, кажется, нервы закручиваются в тонкую спираль, когда в первый раз в препараторской взяла в руки холодную, осклизлую, как камень-голыш, тварину, и чуть не упала в обморок. Но, наверное, правду говорят, что и к свисту пуль можно привыкнуть. И к лягушкам она привыкла, и к школьной работе.

А усталость в последнее время давит, и не поймёшь почему… От работы? Вряд ли… Любит своё дело Лариса, в другой ситуации себя даже представить не может. Скоро весна, работы начнутся на учебно-опытном участке, там хлопот много, и ей даже радостно – надо видеть, как ребятишки в земле возятся. На кротов похожи…

Говорят её коллеги, что любовь к ребятне у Ларисы – от нерастраченных чувств. Были бы свои дети – школьники наверняка опостылели бы, на дух не подпускала бы. Дети – хоть свои, хоть чужие – забавный люд, с ними ни скучать, ни горевать некогда. А что своих нет – только одной Ларисе весь драматизм этой ситуации понятен…

Нет, не от школьных хлопот её усталость и тоска. Да и не от домашних тоже. Дома у неё всё просто. По сути, о самой себе только и заботится. Егор утром чуть свет бежит в колхоз, даже без завтрака, да и в обед не появляется, – в столовой питается, только вечером вместе и сходятся…

А правильно ли – «сходятся»? Может быть, наоборот – расходятся, всё дальше друг от друга отдаляются? Егор по вечерам приходит выпивши, хохоток его по поводу и без повода неумолчно звучит, и это раздражает, отталкивает, точно к холодной лягушке прикасаешься…

Откуда у него, у Егора, возникло это пристрастие к водке? Когда поженились – в рот не брал, и агрономом работал – трезвенником слыл, на него все женщины пальцем показывали:

– Вот с Егора Васильевича пример надо брать. Как стёклышко. Жене с таким – одна радость.

Видать, сглазили. Стал Егор председателем – и пошло-поехало… Только Ларисе понятно и другое: а как на его службе без выпивки? Каждый день в колхоз гости да делегации, то проверки, то взаимопроверки, то «опыт» изучают. Егор умеет работать, колхоз он на хорошие дела поднимает, урожайность в районе гремит. Как тут без гостей обойдёшься.

Не могут люди жить без зависти. Вот и Ларисе всю жизнь завидуют. Даже сейчас, когда Егор трезвенником перестал быть…

А что ей, Ларисе, не на свои пьёт. Зарплату небось домой носит.

Доходят до неё эти разговоры и вызывают всё большее раздражение. Да не нужны ей деньги, зарплата эта высокая, авторитет громкий мужа. Что-то другое нужно, сразу и не сообразишь, как сжато, в одном слове, все её желания представить.

Правда, было поначалу стремление как можно лучше свой дом обставить. Представлялось – вот устелю полы коврами, телевизор цветной в гостиной поставлю, и будет спокойно на душе… Знает Лариса, как это квалифицируется: мещанство, «нищета духа», да только такая философия больше сейчас в книжках проповедуется, а в реальной жизни каждый живёт по английскому принципу: мой дом – моя крепость… И крепость эту всё с большим рвением возводят.

Она тоже на это сил не жалела, даже Егора в свою игру втянула. Нет ковров – попробуй достать по знакомству, телевизоры нужной марки в продаже отсутствуют – позвони друзьям, пусть на базах разыщут. Когда «Жигулёнка» голубого купили, решила: «Научусь водить! Буду на нём разъезжать, куда захочу, всё равно Егору некогда на нём ездить. Небось от служебных устаёт…»

Машину научилась водить, а радости только на три недели хватило. Тогда Лариса поехала в Мичуринск, захотелось ей побывать в городе студенческой юности. Казалось, это добавит сил, снимет усталость.

До города она доехала быстро, припарковалась на тихой Гоголевской, рядом со студенческим общежитием, отправилась бродить по улицам. И первым делом – в институт, в те шумные коридоры, которые, казалось, должны ещё помнить её и весёлых подруг. Но в здании было тихо, оно показалось вросшим в землю, одряхлевшим от времени. И внутри – всё серо, потрескавшиеся лестничные марши гулко отсчитывали шаги, скрипели половицы на этажах. Даже актовый зал, удивлявший раньше своими размерами, показался убогим, с провисшими потолками.

В институте были каникулы. Студенты разъехались по домам, преподаватели нежились где-нибудь на пляжах, догуливая отпуска, да и вряд ли кто из учивших её здесь работает, вон сколько времени прошло. Впрочем, с одним она, кажется, встретилась – с Валентином Ивановичем Семилетовым, но сразу не узнала, когда поравнялась в коридоре, только потом догадалась – это он, их «систематик». Валентин Иванович вёл курс систематики растений, гонял их нещадно, требовал, казалось, невозможного – точно определить растение, описать в дневнике и назвать по латыни. Теперь Валентин Иванович располнел, лицо округлилось, волосы показались серыми – где же их обжигающая чернота? Валентин Иванович повернул к лестнице, его шаги чётко отдавались в тишине, а потом стихли, растворились внутри здания. Значит, и он не узнал её, значит, и она стала неузнаваемой, и это тоже огорчило.

Лариса вышла на улицу, повернула на Советскую, пошла вверх, к парку, и не переставала удивляться – городок, казалось, состарился вместе со всеми – дома почернели, осели, трещины, как морщины на старческом лице. Она дошла до памятника Мичурину, низко поклонилась. И памятник показался каким-то приземистым, вросшим в землю.

Около плодоовощного института тоже было безлюдно, не так, как в то время, когда здесь учился Женя Бобров.

При воспоминании о Жене в груди что-то шевельнулось. Почему вдруг вспомнился он, ведь давно вылетело из головы его имя и их встречи забылись? Выходит, не забылись, а ушли вглубь. Наверное, человеческая память, как сундук, прячет в себя всё про запас и вот сейчас выхватила оттуда, из глубины, придвинула к лицу, и Лариса даже вздрогнула: смотрел на неё Женька каким-то цепким угнетающим взглядом с высоты своего роста, и от взгляда этого стало тяжело дышать, плечи будто придавил тяжкий груз. Женька был из той, их последней встречи, подавленный, смущённый, но, странное дело, сейчас он таким не казался, наоборот, подавленной и смущённой чувствовала себя она.

Лариса повернула назад, пошла на рынок, полагая, что, может быть, там, в толчее людей, это неприятное ощущение развеется, снова спрячется в сундук памяти. Но это не спасло. Казалось, всё смотрел и смотрел на неё Женька с укоризной, испепелял взглядом, и даже здесь, в базарной суматохе, не исчезли его серые, показавшиеся стальными, холодными, глаза.

Стоило бы вернуться к машине, успокоиться, но идти не было сил, ноги точно налились свинцовой тяжестью, и она опустилась на лавку, рядом с шумными торговками, уставилась в одну точку.

Она сидела долго, все их встречи с Женькой прокрутились в голове, как в кино. Ощущение тяжести постепенно ушло, вернулось самообладание, даже раздражение на себя – а ты, Лариса, баба, хоть и машину водишь, – и она поплелась на Гоголевскую, долго стояла около общежития, и снова вдруг нахлынули воспоминания.

…В общежитие надо было возвращаться в одиннадцать, а они с Женькой после кино отправились на речку. Думать о том, что в «общагу» её никто не пустит и придётся на улице блукать до утра, в лучшем случае добраться до вокзала, где круглосуточно работал ресторан, не хотелось. Она с восторгом наблюдала, как лихо прыгал с пешеходного мостика в воду Женька, хохотнула безудержно. Потом они сидели в сквере около кинотеатра, и Женька всё никак не мог согреться, клацал зубами, как перекупавшийся Петька Спичкин, видела когда-то Лариса такую скульптуру в музее. Ей стало его жалко, она притянула к себе, прижала крепко, и дрожь у Женьки прошла. Так они сидели долго, а когда Лариса встрепенулась, вспомнив про общежитие, Женька рассмеялся:

– Поздно уже, первый час…

Смех этот показался Ларисе предательским, и она резко вскочила, сказала с обидой:

– Всё из-за тебя… Ныряльщик за жемчугом…

– Но, но, – засмеялся опять Женька, – не расходись, теперь и до утра недолго осталось, выспишься потом.

И опять обидными, холодными, расчётливыми показались слова Женьки, а Лариса пошла к выходу из сквера. Длинная, несуразная тень её закачалась на асфальтовой дорожке в свете фонарей, и это точно добавило злости. Она побежала, выскочила на улицу.

Женька догнал её около общежития.

– Послушай, Лора, успокойся. Всё равно ты теперь никак в свою комнату не попадёшь.

– Ах, не попаду! – ещё сильнее разозлилась Лариса. – Плохо ты меня знаешь…

Она подбежала к распахнутому окну на первом этаже, вцепилась за край металлического отлива и, оттолкнувшись от цокольного выступа, взобралась на подоконник. Наверное, Женька оцепенел от её выходки, да и сама она не сразу осознала, что делает, и, только заслышав храп в ребячьей комнате, испугалась, в нерешительности замешкалась на подоконнике несколько секунд, а потом прыгнула в темноту комнаты, быстро проскочила серединой – слава Богу, ни на что не наткнулась, открыла незапертую дверь и оказалась в освещённом коридоре. Кто-то из ребят проснулся, свистнул вслед, но Ларису это уже не напугало, а даже рассмешило. Поднимаясь на третий этаж, попыталась представить, как понуро плетётся по городу Женька, удивляясь, должно быть, её бесшабашности.

Уже спустя годы поняла Лариса, что, может быть, этот ночной эпизод стал началом их отчуждения.

Женька показался ей в тот вечер сухим, чёрствым человеком, и в душе, как снег весной, начало таять чувство к нему, а потом настал день, когда она сказала себе решительно: «Всё, кончено» – и не пошла на свидание. Потом о прошедшем Лариса вспоминала без грусти, и только в эту поездку в Мичуринск её будто жаром обдало. Больше она никуда не пошла, хотя было желание посетить некоторых сокурсниц-девчонок (какие уж теперь девчонки!), работавших в школах города, а Майя Митина, её душевная подруга, преподавала в сельскохозяйственном техникуме, жила на прежнем месте.

Лариса выехала за город, сквознячок ударил в распахнутые окна, успокоил её, а купание в реке рядом с мостом, казалось, совсем вернуло прежнее состояние. Ещё несколько дней она колесила на своём «Жигулёнке» по округе, побывала в соседних областных городах, ходила по кинотеатрам и музеям, потом почувствовала, что устала, и больше за руль не садилась.

Егор, заметив её охлаждение к машине, спросил:

– Ну что, автолюбитель, разонравилось? Может быть, продадим, чего ей в гараже ржаветь?

Лариса неопределённо махнула рукой: дескать, поступай как хочешь. Егор машину не продал, она, давно забытая, стоит в гараже, покрытая толстым слоем пыли. Лариса туда не заглядывает, даже боится, что снова всплывут грустные воспоминания от той поездки в Мичуринск.

…Вот и сегодня вспомнила об этом, и усталости будто добавилось, захотелось даже прилечь. Лариса пошла по мягким коврам в комнату – когда-то вожделенной мечтой её было застелить все комнаты коврами, чтоб ни единый шорох или быстрая поступь не раздражала – уже хотела забыться, успокоиться, но звук автомашины с улицы заставил подойти к окну. Егор молодцевато выскочил с первого сиденья (удивительно, почему в столь раннее время), а потом и второй, стройный, подтянутый человек отделился от машины, вошёл вслед за мужем в калитку. Что-то знакомое показалось в этом человеке, а потом Лариса замерла – по заснеженной дорожке шёл он, Женька. Господи, подумалось, неужели она своими воспоминаниями его вызвала, как дух…

Лариса шла в переднюю с трудом, чувствуя, как вспыхивают жаром щёки. В широко распахнутую дверь ввалился Егор, обдал холодным воздухом и запахом водки, с хохотком своим отступил в сторону, пропуская Женю вперёд, пробасил:

– А ну, посмотри, мать, какого я гостя привёл! Представлять не надо?

Наверное, не хотел Егор смутить её, сказал первое, что на язык подвернулось, но Ларису эти слова, как гвоздём, к месту прибили. Егор знал о её романе с Женькой, хоть и ни разу за всю их совместную жизнь не вспоминал об этом. Она с трудом подняла глаза, через силу улыбнулась. Бобров смотрел на Ларису спокойным взглядом, улыбался краешком губ, и улыбка, эта, мягкая, доверительная, подействовала на неё, как быстрое лекарство, добавила сил и уверенности. Нет, Женя почти не изменился, не постарел и не обрюзг, как Егор.

Лариса протянула гостю руку, сказала тихо:

– Не надо представлять, – и посмотрела на мужа выразительно.

– Ну и хорошо! – хохотнул Егор. – Хотя как, всё-таки надо представить… Евгений Иванович, с завтрашнего дня – наш новый агроном. Правда, только с завтрашнего, а сегодня он гость…

Бобров стянул с себя пальто, снял размокшие от снега ботинки и, наверное, не заметил удивления на лице Ларисы, вызванного этим сообщением мужа. И хорошо, и к лучшему, так быстрее её смущение развеется.

Егор подтолкнул Ларису вперёд, в комнату, опять забасил:

– Ну, мать, готовь ужин. Дружеский, как в газетах пишут. А мы тут сами управимся.

Лариса возилась на кухне, размышляла. Интересно получается! Значит, Женя теперь в их колхозе работать будет вместо Озяб Ивановича! А не специально ли Егор молчал об этом, почему раньше не сказал? Может, ей испытание приготовил? Он ведь хитрец, Егор. Ни к чему Егору ей такое испытание устраивать, любит она его одного, и он это знает. Нет у него повода сомневаться в искренности её чувств ни тогда, в студенческие годы, ни сейчас. А с Женей, что ж, как говорят, было, да прошло, так, лёгкий студенческий роман. Разве мало таких историй случается? Да и забыл наверняка обо всём этом Бобров, вон как равнодушно смотрел на неё, ни одна жилка на лице не дрогнула. И правильно, у него своя семья, сын, говорят, растёт…

Мысли эти успокоили Ларису, и показалось, усталость исчезла, даже петь захотелось. Удивилась – это раньше, по молодости, она на кухне всегда пела, а теперь вдруг тоже такое желание появилось. Вот потеха-то будет, если она сейчас запоёт. У Егора наверняка брови на лоб полезут от удивления, давно он её «вокальных упражнений», как раньше шутил, не слышал. Да и Женька рассмеётся её осевшему, скрипучему как старое дерево, голосу.

Но песни она всё-таки мурлыкала потихоньку, пока готовила салаты, жарила картошку. И её хорошее настроение Егор заметил, когда она с закусками появилась в комнате.

– Ну, мать, ты сегодня цветёшь вся! Наверное, весна подействовала… Ты Женя, любишь весну?

Бобров сидел на диване немного напряжённый, но на вопрос Егора ответил быстро, не раздумывая:

– Люблю. Весна всегда радость для меня…

– И для меня тоже. – Егор в шкафу загремел, стопки отбирая. – Это, наверное, с детства пошло. Жили мы с матерью бедно, а к весне вообще все харчи подбирались… Так вот, мы с сестрой, как только снег протает, на пустыри идём. Там хрен всегда рос. Вот его ломом и лопатой в мерзлике колупаем до седьмого пота. Но зато потом, когда домой принесём, оттаем и натрём тёркой – такой запах стоит, жить хочется. Картошка простая с хреном конфеткой кажется…

Лариса, возвращаясь на кухню, подумала: искренне рад Егор встрече с Женькой. И напрасно она смущалась – не думает он о прошлом, просто встретился с другом детства и сейчас сидит, как говорят, грудь нараспашку. У него для откровений тоже мало времени, работа не позволяет, как хомут давит. Даже предстоящую выпивку в душе простила: пусть расслабится, да и Женька не должен заметить в их доме холодка. Ни к чему это, пусть считает, что всё у них хорошо, живут счастливо, в своё удовольствие, дом – полная чаша, работе сполна отдаются…

И вдруг зло подумала, и доброе настроение вмиг рассеялось, рассыпалось, как перезревший одуванчик от лёгкого ветерка: «А для кого это полная чаша? Детей нет, как два кулика на болоте торчим. Предлагала Егору – давай возьмём из детского дома мальчишку, пусть растёт. А он, как бык, упёрся: «Не стоит этого делать. Ему всё село будет в уши петь: «Не родные тебе отец и мать».

Может, и прав Егор, только всё острее чувствует она своё одиночество. И усмехнулась про себя – вот он, ответ по поводу её усталости, сам пришёл – одиночество тому причина. Ничто так не давит на человека, как одиночество. У неё дед лесником был, лет двадцать на кордоне прожил. В детстве они туда несколько раз ездили с матерью. Место ей очень нравилось – около старицы на крутом берегу стоял деревянный скрипучий, удивительно чуткий дом. Ночью, кажется, мышь пискнет – весь дом слышит. А вокруг дома – лес сосновый, деревья, как иглы, прямые, стройные, на макушку поглядеть – надо голову запрокинуть. Дух от сосен, особенно после дождя, такой густой, что, кажется, руками разрубить можно.

У деда на старице – лодочка, вентеря у огородного прясла сушатся. И рыбы – любой: и сушёной, и солёной, на сковородке караси в сметане млеют. А бабка Анюта любила соленьями да моченьями разными потчевать: тут и грибы, и арбузы с собственного огорода, и помидоры малиновые наливные, и дыня «Колхозница». А ягоды самые диковинные – сливовой черноты ежевика, черника в банках с сахаром, малина пахучая.

Ларисе теперь та жизнь райской кажется, а дед всегда лицом мрачнел, когда люди ему говорили о его благодатном обитании:

– А ты про одиночество что-нибудь знаешь? – кашляя, спрашивал он. – Как язык к нёбу присыхает без разговора, а? Нет, брат, ты мне не завидуй. Говорят, на миру и смерть красна. А в лесу – хоть и всё зелено, да и тоска, как сосна зелёная, висит иконой, никуда от неё не спрячешься. Вот я свой лесной стаж отработаю и подамся куда глаза глядят, в любую самую что ни на есть беднейшую деревеньку, только бы с людьми рядом.

Однажды осенью они с матерью остались ночевать у деда, и Ларису даже оторопь взяла: прав он, тысячу раз прав. Ночь наступила ранняя, мглистая, всё обволокла сплошной пеленой, и такая жуть в душу вселилась, аж тело дрожит. Сорвётся с дерева шишка, прокатится гулко по тёсовой крыше, а кажется, сосна валится на дом, прихлопнет в одночасье – не выберешься. Лариса до утра уснуть не могла, всё вздрагивала от каждого шороха, а утром попросила: «Мама, поедем домой скорее!»

Значит, и сейчас томит её одиночество, только некого попросить, чтоб забрали отсюда.

И снова усмехнулась Лариса: глупости какие-то в голову лезут. Надо быстрее картошку жареную мужикам подавать, а то ещё чего-либо придумает бабья воспалённая голова. А что воспалённая – это точно: вспомнила молодость, да ещё к случаю Женя приехал, вот и поплыла, как в тумане.

Лариса появилась с тарелками, присела к столу, и Егор разговор прервал, потянулся к бутылке:

– Ну, Евгений Иванович, ты как знаешь, а мы с Ларисой за тебя выпьем! Не возражаешь?

Женя кивнул резко, у Ларисы на душе потеплело – знакомый, незабытый жест.

Егор стопку опрокинул, продолжил прерванный разговор:

– Я у него, у Стёпки Плахова, спрашиваю: «Как ты, Степан, эту будущую колхозную жизнь представляешь? Вроде опять единоличной? Да пойми, говорю, ты, дурья голова, ушли мы от этого и возврата к прежнему никогда не наступит. Колхоз – он школа коммунизма для крестьянства, а ты чёрт знает о чём толкуешь. Чему десять лет в школе учился, а?» А Степан – своё, ты ведь его знаешь, он упрямый, как трактор, быком на красное прёт: «Нет, так работать дальше нельзя, уравниловка нас угробит. В колхозе мы, как спички в коробке, все одинаковые, даже головки на один манер. И головки эти пустые получаются. Вот, к примеру, я десятилетку, как ты говоришь, закончил, а Валя-моряк три класса и коридор, но деньгу мы с ним одинаковую получаем. Почему?»

Отвечаю ему: «Потому что на одинаковых тракторах работаете, и моряк трактор не хуже тебя знает».

Правильно, отвечает, это так… Только моряк работает на свой максимум, а я на минимум. Мне этого хватает, зачем голову ломать? А поручи ты мне самостоятельное дело, я там и развернусь. Может быть, я эту свёклу один, без баб выращивать буду, а твоя задача мне денег больше платить…

Э, нет, отвечаю, там мы с тобой не дотолкуемся. Выходит, тебе деньги большие, а Вале – маленькие? Да он меня со света сживёт, скажет, за какие такие карие глазки ты Стёпке тыщи отваливаешь? И прав будет…

– А может быть, он прав, Степан? – вступил в разговор Бобров.

– Как это прав? Зачем же мы коллективизацию проводили? Чтоб каждый крестьянин на земле счастливо жил, так? А я, если на Степана ориентироваться, опять должен колхоз на паюшки поделить, да?

Почувствовала Лариса – сел на своего любимого конька Егор, всё колхоз да колхоз, попросила:

– Давайте, ребята, выпьем за нашу молодость!

Егор себе в рюмку плеснул, к Боброву повернулся:

– Неужели даже этот тост не поддержишь?

Бобров смутился, протянул стопку:

– Давай, если так. За женский тост неудобно пустую рюмку поднимать.

Выпили, и Егор попытался разговор про Степана Плахова дальше повести, но Лариса, заметив смущение Боброва, тронула мужа за рукав:

– Что ты, Егор, гостю слова не даёшь сказать… Всё сам да сам… Может, Евгению Ивановичу и неинтересно про ваши с Плаховым споры выслушивать… – Повернулась к Боброву, спросила: – На поместье своём были? Дом-то ваш совсем в негодность пришёл…

– Да зачем ему дом? – опять вмешался в разговор Егор.

– Скажешь тоже – дом… От него одни воспоминания остались. Покосился, как картуз набекрень… Дадим мы ему квартиру в новом посёлке, сегодня уже смотрели. Пусть семью заводит, живёт славно…

– Какую семью? – искренне удивилась Лариса. – У него семья есть, сын, слышала, растёт? Так, Евгений Иванович?

– Так, – машинально ответил Бобров, но опять смутился, пробормотал. – Не то говорю…

– Бросила его жена, – хохотнул Егор, – чего тут непонятного… Ушла и сына забрала. Вы ведь, женщины, как кошки, чуть не понравилось – котёнка в зубы и на новое место потащили.

– Нет, не согласен я с тобой, Егор, – вмешался Евгений Иванович, заговорил медленно, но твёрдо, как о давно решённом: – Мы прежде всего виноваты, что семьи рушатся. Сейчас век занятых делом мужчин, а для семьи, детей, жены времени недостаёт. Устои дома на женские плечи взваливаем.

– Нет, ты послушай, Лариса, – Егор из-за стола вскочил, – как он рассуждает… Да не будь мужиков, разве был бы достаток в доме, спокойствие? Не пойму, чего супруге твоей не хватало…

Лариса тоже из-за стола вышла, собрала пустые тарелки, и, пока шла на кухню, пришёл ответ на Егоров вопрос: наверное, счастья не хватало, обыкновенного маленького счастья. Вот и Женьке не повезло в жизни, не хватило счастья с той незнакомой ей женщиной.

А может, и хорошо, что не сложилась у него жизнь? Далёкая, как догадка, возникла эта радость и надежда, слабая надежда на будущее.

Секунду спустя она даже ужаснулась этой мысли – чёрт знает о чём она думает, разве воротишь молодость, давно ушедшее… Бред какой-то.

За стеной слышался громкий голос Егора, опять, наверное, он в чём-то убеждал Боброва, Лариса потихоньку прошла в спальню, легла в постель. Усталости не чувствовалось, хоть прожила она тревожный, полный раздумий день.

 

Глава третья

Озяб Иванович перебирал бумаги на столе, рвал пожелтевшие листы. Увидев Боброва, взгромоздил на лоб очки в стальной почерневшей оправе, заулыбался. Напоминал этот сухой, москлявый, с жёсткими усиками над посиневшими губами человек в очках, чёрных нарукавниках, бухгалтера из какого-то забытого кино. Озяб Иванович был великий аккуратист, и эти чёрные нарукавники – как доказательство его аккуратности и старческой скопидомности. Агрономом в «Восходе» он проработал лет тридцать, был и в опале, и в славе, имел несколько орденов, но опала его, казалось, не угнетала, не сутулила (был он худощав и строен), слава не рождала амбиций, и он оставался скромным и тихим, «себе на уме» человеком.

Евгений Иванович вспомнил свою первую встречу со старым агрономом, и даже сейчас стыдно стало. Было Боброву тогда лет десять, и решили они со Степаном Плаховым полакомиться арбузами с колхозного огорода.

Бахчи располагались за селом, на большом молоканском поместье. Мать рассказывала Женьке, что ещё до революции обосновались на высоком выгоне за рекой невесть откуда появившиеся молокане. В церковь они не ходили, жили своей верой, запрещавшей им справлять церковные обряды, чем вызывали раздражение крестьян и преследование властей. Молокане были до упорства трудолюбивыми, на выгоне за одно лето срубили три деревянных дома, сараи, соорудили ригу, а через год построили на запруде мельницу-водянку. Летом почти всё время проводили в поле. Они купили у сельского попа пять десятин земли (мать, рассказывая, в этом месте смеялась – поп при продаже «забыл», что они молокане, лишь бы солидный куш не упустить), а осенью трудились на мельнице. Скрипели тяжёлые телеги на узком деревянном мосту, ехали со всей округи помольщики.

Так и жили, в трудах и заботах, эти люди до коллективизации, жили тихо, степенно, но добрались сельские власти и до них, признали кулаками и отправили на Соловки, а потом разобрали дома – надо было в райцентре строить здание райисполкома. Мельницу передали сельпо, но от недогляда вспыхнула она среди осенней ночи яркими языками пламени и сгорела за полчаса.

После войны Озяб Иванович придумал распахать под бахчу молоканский выгон. И надо сказать, расчёт оказался точным. На унавоженной, долгие годы залежной земле арбузы родились размером с большой котёл, в котором варили кашу-сливуху мужики на покосе, а дыни отливали золотом, точно палый кленовый лист. В конце августа на огороде появлялись огромные вороха арбузов, дынь, штабеля ящиков с ярко-красными помидорами.

Не было в селе места, куда бы так сильно, точно магнитом, притягивало деревенскую мелкоту. И не только голодуха толкала ребятню на воровство – помидоров хватало и на собственных огородах, да и арбузы люди научились выращивать. У пацанов считалось особым шиком среди ясного дня, под неусыпным оком четырёх мужиков, приглашённых на лето с Полтавы сторожить бахчу: утащить тяжеловесный арбуз или дыню, в зарослях рядом с огородом устроить праздничный стол со щедрыми яствами.

В тот же день Женька поспорил со Степаном, что он не один, а несколько арбузов стащит с огорода незаметно. Спор этот произошёл уже в кустах перед бахчой, откуда они готовили свою «атаку».

Стёпка шмыгал носом – была у него такая противная привычка, гундел:

– Нет, Женька. Ничего не выйдет.

– А я говорю – выйдет, – горячился Женька.

– Говорю – не выйдет, значит, не выйдет. – Стёпка вскочил, начал поддёргивать штаны. Пришлось схватить его за штанину, потянуть с силой, иначе всю обедню испортит дурак. Сторожа заметят и могут даже собак спустить, а псы у них – не дай Бог, волкодавы. Стёпка, не ожидавший от друга такого подвоха, повалился на бок, противно взвизгнул, точно поросёнок, схваченный за хвост, сверканул перед глазами грязными, потрескавшимися пятками. Может быть, и вспыхнула бы между друзьями драка (не раз бывало подобное), но громкий лай заволновавшихся собак заставил Стёпку умолкнуть, прижаться к земле. Он только тихонько постанывал, потирая содранный бок.

Женьке стало жалко друга – как-никак поступил вероломно. Он подполз к Стёпке, рукавом смахнул кровь с лица – видимо, о сушняк поцарапался тот, сказал тихо:

– Ты лежи здесь, а я тебя сейчас арбузом накормлю.

Стёпка хотел вскочить, но собаки не унимались, и страх приковал его к земле (а в понятии Женьки Степан всегда был большим трусом), он только сопел и твердил:

– Не, не выйдет ничего.

Женька не стал дожидаться, пока собаки затихнут, осторожно раздвинул и, согнувшись, в два прыжка преодолел полосу между зарослями и огородами, а потом растянувшись на арбузной ботве, надолго замер. Тишина, воцарившаяся над притомлённой августовской жарой округой, видимо, успокоила собак, они умолкли, и Женька пополз по участку, путаясь в ботве.

На секунду он представил, что, наверное, вот так же на передовой наши разведчики ползли в поисках «языка», и это добавило ему силы.

Два огромных арбуза Женька увидел невдалеке от кустов. Они точно спрятались в зарослях лебеды. Опыт, как действовать в подобных обстоятельствах, у него был, и, сорвав арбузы, он начал поочерёдно толкать их вперёд двумя руками, медленно приближаясь к кустам, за которыми притаился Стёпка (хоть бы выглянул, дурак!»). Ха-ха, видать, ещё в себя не пришёл. Во трус, а каково ему, Женьке! Но он вроде страха и не чувствует, только рубашка к телу приклеилась, да коленки режет от боли.

Женьке оставалось лишь протолкнуть арбузы в кусты, опять в два прыжка преодолеть полосу перед зарослями, как нудный, похожий на звук поперечной пыли голос заставил вздрогнуть, поднять глаза. Над ним, потирая руки, стоял Озяб Иванович.

Озяб Иванович схватил Женьку за воротник рубашки, и тот треснул, поставил на ноги, нагнулся, рассматривая его, жалкого, дрожащего. Женька даже представить себе не мог, что теперь будет. Наверняка потянут в правление по сельским улицам, и толпы любопытных будут разглядывать во все глаза Женьку Бобра (так его звали). Потом вызовут в контору мать, будут совестить принародно, и Софья Ивановна, любимая детворой сельская учительница, горько заплачет.

Озяб Иванович воротник отпустил, спросил тихим, удивлённым голосом:

– Никак Бобров Женя?

Можно было прыгнуть в кусты, и тогда поминай как звали, но Женька стоял, как к земле приколоченный, и только головой кивал.

– Не ожидал я от тебя подобного, Женя. Вон и брюки все протёр на коленях, – сказал опять тихо Озяб Иванович и пошёл назад, по заросшей мелкотравьем узкой полоске земли между кустарником и огородом. И опять стоял Женька, точно прикованный. Уже Стёпка пришёл в себя, посвистывал из кустов, размахивал руками сквозь заросли, а Женька, хоть и видел и слышал призывы друга, с места тронуться не мог.

Озяб Иванович прошёл несколько метров, оглянулся, покачал головой:

– Ох, заругает тебя, Женька, мать за штаны – и опять пошёл медленно, зашуршал пожухлой, схваченной зноем травой.

Мать, конечно, отругает Женьку, может быть, и в угол поставит, но всё это будет ничтожно мелким наказанием, да и не страшит оно Женьку. Самый страшный миг в жизни он уже пережил сейчас, и самое страшное наказание услышал он в удивлённых словах агронома. Семью Бобровых уважали в селе, уважали за трудолюбие и честность, и этот его поступок, как резкий удар плетью, отрубил всё доброе и хорошее, сделанное их семьёй, покрыл несмываемым позором.

Звал его Стёпка, а Женька всё никак не мог сдвинуться с места. Только лай собак, опять кем-то встревоженных, вернул к действительности, и он прыгнул в кусты, попав в объятья Стёпки.

– Ну молодец! – зашептал тот, обрадованно зашмыгал носом. На лице, на месте ссадины, запеклась у него кровь. – Здорово ты… Только Озяб Иванович выследил… Он из-за кустов вынырнул, как кошка, я тебя даже предупредить не успел. Хотел «атас» крикнуть, а он уже тебя за ворот схватил.

Стёпка говорил и говорил, дёргая носом, а Женька не мог прийти в себя, всё ещё вздрагивая телом. Наверное, понял Стёпка его состояние, сказал, подбадривая:

– Да не переживай ты, Женька… Раз отпустил Озяб Иванович – значит, ничего тебе не будет. Вот если бы потащил в правление – тогда хана, мать привели бы, а может, и протокол составили. А теперь мы герои…

Нет, не чувствовал себя героем Женька, и то состояние, когда он полз и представлял себя фронтовым разведчиком, давно исчезло, а вот ощущение противности не проходило.

Стёпка полез в кусты, выкатил два арбуза, спросил:

– Ну что, Жень, давай наши трофеи подальше спрячем, а?

А Женьке и говорить-то не хотелось, да и забыл давно про арбузы, поэтому он только неопределённо махнул рукой: дескать, поступай как хочешь.

Степан извлёк из кармана маленький складной ножик – был у него такой, блестящий, с коротким лезвием, его гордость, – начал резать треснувший, заряженный щедрым солнцем арбуз. Он резал розовые аппетитные ломти, сглатывал слюну, а Женьке есть не хотелось, стоял какой-то комок в горле – не протолкнуть.

…Даже сейчас тот урок честности, крестьянской порядочности ярким отсветом молнии полыхнул в памяти Евгения Ивановича. Может быть, поэтому и сдержанно поздоровался с Беловым Евгений, а надо бы было обнять, расцеловать, как-никак давно не виделись.

Озяб Иванович развёл руки в стороны, с ироничной улыбкой заговорил:

– Вот наследство своё ревизирую, и тоска берёт. Нечего передать тебе, Женя, одни бумажки накопил, на которые и время жалко тратить. Управленческие директивы, когда сеять, когда жать.

– Ну, это вы зря, Николай Спиридонович (с трудом вспомнил настоящее имя Белова, ведь кличка эта дурацкая «Озяб Иванович», как пиявка, в память впилась). Разве вам нечего передать? Щедрую землю в наследство, это немало для агронома.

– Да какая же она щедрая, Женя? – усмехнулся Белов. – Щедрость её, как в сказке, за семью печатями, пока доберёшься – или коня потеряешь, или голову…

– Ну, вы-то добрались. – Евгений Иванович подсел к столу, – вон какие урожаи…

Белов смутился, очки на глаза надвинул, нагнулся к бумагам, зашелестел страницами. И вдруг схватил всё со стола, бросил в корзину и засмеялся, потирая руки.

– Кажется, один раз в жизни правильно поступил, – и посмотрел на Евгения Ивановича с вызовом.

– Не пойму что-то, Николай Спиридонович? – удивлённо спросил Бобров.

– А чего тут непонятного, Женя? – Белов грустным взглядом окинул Евгения Ивановича, но заговорил, показалось, радостным голосом: – Закончилась моя служба. А бумажки эти, кому они нужны? Тебе – новые напишут, такие заумные, что не сразу отгадаешь, а мне больше они не потребуются. Да и посох из них плохой для человека, хотя, правда, иногда спасает.

Опять непонятно говорил Николай Спиридонович. Вроде науку отрицает старый агроном, а это разве правильно? Агрономическая наука – наверное, самая древняя на земле. У древнеримского мыслителя, жившего за два тысячелетия до новой эры, вычитал он мудрость, которой и сегодня не стоит пренебрегать – о том, что в сельском хозяйстве нельзя ни одного дня терять, потерял – значит, отстал, тот потерянный день не наверстаешь. Об этом и сказал Николаю Спиридоновичу:

– А, это тот, – Белов оживлённо спросил, – который говорил, что главное в земледелии – пахать? Читал, читал. Только скажу прямо, устарел твой учитель! Теперь что ни год, то новые указания – то пахать, то лущить, то плоскорезами обрабатывать… Вон вся Полтавская область на плоскорезную систему перешла и, представь, урожай богатый.

Белов опять пронзительно посмотрел на Евгения Ивановича, впился взглядом, словно изучал своего преемника. Да так оно и было, наверное, – кому же не интересно узнать человека, которому, как эстафету, передаёшь любимое, выстраданное, потом и кровью омытое дело. А у Николая Спиридоновича в этом колхозе лучшая часть жизни прошла, отдана ему без остатка.

Бобров хотел сказать об этом, поблагодарить старого агронома, но тот точно угадал ход его мыслей и засмеялся, быстро поднялся из-за стола, очки в карман уложил, нарукавники стащил и вздохнул с облегчением:

– Ну, Женя, акт сдачи-приёмки нам писать не надо, приступай, как говорят, с Богом, а я пойду по-стариковски отдыхать. Удочку куплю длинную, японскую – дорогая, говорят, вещь, целую месячную пенсию мою стоит… Да чёрт с ней, с пенсией, как говорят, не на том победнели, что сладко ели…

Белов пошёл к вешалке, и, наверное, даже не пожал бы руку своему преемнику, но Евгений Иванович попросил:

– Может быть, в семенные склады вместе сходим, Николай Спиридонович?

Боброву не хотелось оставаться сейчас в кабинете, где ещё не выветрился дух другого человека, а эта торопливость Белова показалась попыткой прикрыть грусть. Сегодня на заседании правления, где провожали его на пенсию, было сказано много тёплых слов, но Белов сидел хмурый, как октябрьский день, поглядывал на колхозников с неприкрытой тоской, и в уголках глаз искрилась влага.

Белов грустно усмехнулся:

– Ну что ж, можно и прогуляться. Да, чуть не забыл – книгу истории полей я тебе позже передам. Посижу дома, записи сделаю, брехню всякую намалюю…

– Так уж и брехню?

– А как ты хотел? Я ведь не случайно сегодня тебе про указания разные говорил. Давят в наше время на агронома таким прессом – не разогнёшься.

– Непонятно, Николай Спиридонович!

– Опять непонятно? Счастливый ты человек, Женя! Значит, на своей шкуре не испытывал ещё руководящего гнёта. Я почему не могу тебе историю полей передать? Не от неряшливости. Просто в последние годы туда всё нельзя было записывать. Вроде себе приговор бы написал, как судьи говорят, окончательный и обжалованию не подлежащий.

– Почему? – удивился Бобров.

– Потому, что чехарда идёт – не приведи господь. Как в карты на земле играем. Вот скажи, ты сколько лет агрономом работаешь?

– Двенадцать.

– Так вот за свои двенадцать ты себя свободным чувствовал? Развернулся?

– Да на песках, где я раньше работал, не шибко развернёшься.

– Всё равно – счастливый человек, коль так говоришь. – Озяб Иванович нахлобучил рыжую лисью шапку на голову, надел полушубок и предложил: – Ну, пошли, дорогой договорим…

Мартовский день набрал разгон, яркое, искрящееся, по-весеннему радостное солнце зависло над дальним лесом, съедая пористый снег, и уже робкие ручейки показались на санной дороге.

На сельской улице вовсю горланили петухи, точно приветствовали тепло. Озяб Иванович подошёл к коновязи, отвязал осёдланную лошадь, ударил по крупу ладонью:

– Ну, Воронок, дуй на конюшню!

И вороной мерин неторопливо пошёл за ними, фыркая, позванивая удилами. Об этой лошади, вспомнил Евгений Иванович, в области ходили легенды. За все годы, пока работал агрономом Белов, не было у него никакого транспорта, кроме верховой лошади. Последние пятнадцать – вот этот Воронок. И, видимо, так может сдружиться человек с лошадью, что один другого дополняет. Воронок мог сутками ждать Белова, пока тот парился на каких-нибудь совещаниях, только тихонько ржал на коновязи у райкома или райисполкома, напоминая районным «вождям», что пора кончать заседания, а Воронку с его хозяином надо в поле, на простор.

Много лет назад, когда Белов ещё позволял себе выпить водки с друзьями-агрономами, Воронок вёз хозяина к стогу сена, где тот мог немного вздремнуть, и терпеливо ждал, пока проснётся его седок. В общем, была это какая-то необъяснимая дружба, напоминающая человеческую, молчаливая и понятная им двоим. Вот и сейчас идёт коняга сзади, пофыркивает ободряюще, точно доволен, что рядом хозяин. Даже Евгению Ивановичу грустно стало.

Наверное, и Николай Спиридонович думал о лошади, о грустном расставании с ней, и, остановившись, вдруг предложил:

– Слышь, Женя, возьми его себе, а?

Знал Бобров, что может обидеть старого агронома, но ответить захотел искренне, без хитрости:

– Спасибо, Николай Спиридонович, только…

Озяб Иванович не дал договорить, толкнул его в плечо:

– Правильно, Женя… Спасибо за честность… – Губы дрогнули, и улыбка получилась какая-то натянутая, грустная.

– Кто ж в наш век на лошади ездит? Правда, я считаю, что для агронома лучшего транспорта не нужно. Всё разглядишь…

А некоторые сейчас на полях соревнования на скорость устраивают. Как их там называют – ралли, что ли?

Он зашагал, разбрасывая кирзачами мокрый снег, и Воронок пошёл рядом с хозяином, как преданная собака.

Несколько минут потребовалось Белову, чтобы справиться со своими чувствами, но заговорил он ровным голосом:

– Я тебе записи свои хотел передать, а потом подумал – не стоит молодую голову забивать лишними проблемами. Как считаешь?

– Считаю, неправильно…

– Может, и неправильно. Только я всё это, сам видел, в корзину выбросил. Лет пятнадцать разные записи вёл, наблюдения, умные мысли выписывал, всё хотел в какой-нибудь журнал статейку написать. А теперь к чему? Кто я такой, чтоб людям морочить голову! Отставной козы барабанщик, не более.

– А о чём написать хотели, Николай Спиридонович?

– Да о том, о чём мы с тобой в кабинете не договорили – о свободе земледельца, о судьбе русского чернозёма… Не знаю, как тебе, а мне иногда кажется – бьёт земля наша в колокола, требует сострадания, может быть, даже спасенья.

Евгений Иванович чувствовал, что разговор возвращается в старое русло. И это было интересно.

– Вот я у тебя не случайно спросил, был ли ты за годы агрономской службы свободен? Я за последние двадцать лет из агронома в какого-то непонятного исполнителя, хуже бригадира, превратился. Ты вряд ли помнишь, а всё с кукурузы началось. Тогда на каждом совещании «Даёшь кукурузу!» звучало. Бросили пшеницу сеять, рожь, клевера запахали. Вильмса втоптали в грязь… Одним словом, кукурузная лихорадка началась…

– А почему вы, Николай Спиридонович, против кукурузы? Я, например, считаю, что Хрущёву только за это памятник ставить надо. Представьте на миг, не будь сейчас кукурузы в колхозах, чем бы поголовье кормили?

Николай Спиридонович опять остановился, лицо его, видать от ходьбы, накалилось, стало красным. Удивительно – Воронок тоже остановился, с ноги на ногу переминаясь, хрустит снежком.

– А я, Женя, не против кукурузы, а против человеческой глупости… У нас любое, даже хорошее дело в кампанию превращают. В тридцать седьмом расстрелы кампанией сделали, «даёшь врагов народа», в каждом встречном-поперечном немецкого шпиона видели. Вот и кукурузу эту в кампанию превратили. Пары по боку, травы – тоже. Знаешь, чем эта глупость нам обошлась? Огромной потерей плодородия… У нас первым секретарём обкома тогда Петров работал, рязанский мужик, из беднейших, что называется… Одним словом, нужду сызмальства должен бы знать. Но вот он приехал в колхоз к нам, говорит: «Ты почему, Белов, против кукурузы выступаешь? Захотел партбилет на стол положить?» А я ему отвечаю: «Партбилет мне, Егор Петрович, на фронте вручали, в окопе, а против кукурузы я вот почему выступаю… Крестьянин, у которого ребятишки с голода пухли, разве он себе лиходей был, скажите?» Ну Петров затылок почесал, просит по-внятнее объяснить. Я продолжаю: «Ну разве тот же рязанский мужик, у которого в сусеке одни мыши, своё паровое поле засевал? Ведь при мужицкой трёхполке одно паровое поле всё равно сохранялось».

Петров поглядывает на меня исподлобья, вижу, желваки по лицу заходили, но молчит пока. Я дальше: «А у нас что получается сейчас? Бобы да кукуруза пары совсем вытолкнули, земля без отдышки работает, скоро совсем родить бросит, один осот будет».

Петров на меня ехидно глянул и пошёл частить: «Ты, Белов, эту манеру брось, против линии партии и правительства выступать не позволим». – «Да не выступаю я против партии и правительства, говорю, я против глупости выступаю». – «Выходит, линия – это глупость, так получается?» И к секретарю райкома Кондратьеву, что рядом помалкивая стоит, обращается: «Вот, Виталий Иванович, откуда у вас настроения в районе, гуляют, от агронома разлюбезного товарища Белова! А вы с ним миндальничаете, глазки ему, как невесте, строите…»

Вижу, секретарь райкома бледнеет, руки у него в дрожь от страха пошли, говорит с подобострастьем: «Мы, Егор Петрович, давно этот душок у товарища Белова замечаем. Вредный душок. Поправим, даю слово».

И что ты думаешь, Евгений Иванович, поправили…

На бюро райкома через неделю выложил я партбилет на стол за антикукурузные настроения, за приверженность травополью. Полгода не работал, жил впроголодь, как сурок степной… Но агронома на моё место не нашлось, смотрю, председатель кличет: «Иди, Николай Спиридонович, назад, работай потихоньку». Хороший у нас председатель был, умный, фамилия у него была Васильчиков, прямо княжеская фамилия. Говорю ему: «А не влетит тебе, Сергей Никитович?» Он отвечает: «А я тебя, Николай Спиридонович, завхозом официально по бумажке назначаю, а работать в поле будешь». Смеётся: «Знаешь такой анекдот, как зайца в лесу на должность медведя зачислили?» Ну, посмеялись, а я на «заячьей» должности года полтора числился, пока Кондратьева в область не перевели.

Пришёл другой секретарь, тот мою историю узнал и говорит: «Давайте потихоньку Белова в партии восстановим, запишем, что, учитывая, дескать, его фронтовые заслуги, участие в войне, объявить строгий выговор и на должности восстановить. А ты Белов, – это он мне, – веди себя, как мышь в подполье, пискнешь – кошка слопает».

Ну, Сергей Никитович такому исходу обрадовался, едем в бюро вместе, он заливается: «Кончилось – говорит, – твоё подпольное существование, Спиридоныч, отныне переходишь ты на легальное положение». Но я его сразу озадачил: «А вдруг Петров снова в колхоз нагрянет, тогда как?» Не робкого десятка человек Васильчиков, но тут смутился: «Правду говорил секретарь райкома, – пока потихоньку живи».

– А уехать разве нельзя было? – спросил Бобров.

– Уехать всегда можно, – усмехнулся Николай Спиридонович, – только знаешь, как поётся: «Эх, как бы не было жалко лаптей, убежал бы от жены и от детей». А мне не лаптей жалко было, а ребятишек – четыре дочки тогда подрастали – до слёз, их кормить надо. Вот так и жил на нелегальном положении семь лет, а потом Петрова поменяли и моё кукурузоотступничество позабыли.

Белов махнул рукой: пойдём, дескать. И опять вместе с Воронком тронулись, замесили набравший влагу снег. Интересно со стороны наблюдать эту картину – будто в поводу идёт Воронок рядом с хозяином, головой покачивает в такт шагам, точно кланяется ему, а тот, в свою очередь, поглядывает с нескрываемой любовью на долголетнего своего спутника.

– А дальше что было? – спросил Бобров, подстроившись к размашистому шагу Николая Спиридоновича.

– А дальше, как в сказке… Ты кличку мою деревенскую знаешь?

– Какую? – слукавил Бобров.

– Значит, не знаешь. Меня в деревне величают: «Озяб Иванович» – вот как. Почему – не догадываешься? А потому, что я, как пугливая лошадь, всего бояться стал, от любого шороха вздрагивать, от лёгкого холодка в дрожь бросаюсь, в жару зябко. Вот почему… Отбили всякое желание врукопашную на начальство идти. Иногда бы и сделал это, а подумаешь: себе дороже, знай сверчок свой шесток, сиди и не рыпайся. Теперь вот пары разрешили, узаконили, а пользы земля всё равно не ощущает, всё равно в колокола звонит: «Помогите».

Нет, всё-таки сильно разволновался старый агроном, горьким оказался для него последний день. Даже шаг стал каким-то тяжеловесным, месит старик ожесточённо разбухший снег, скользит на укатанной дороге. Многого ты, Бобров, подумалось, ещё не знаешь, не испытал и не изведал.

– Ну, с Егором Васильевичем у вас неплохо получалось, – сказал Бобров, чтоб успокоить старика, ему на сегодня и так хватило горьких воспоминаний. – И газеты писали, и ордена были…

– В газетах, – вздохнув, сказал Николай Спиридонович, – сейчас чаще всего только лицевую сторону медалей да орденов освещают. Не тусклую, а сверкающую. Вроде всё у нас замечательно. А насчёт Егора Васильевича своё слово поберегу, поработаешь – узнаешь. Насколько я понял, дружок он тебе, так?

– Учились вместе…

– Ну и отлично, легче работать будет. – Николай Спиридонович рукой махнул на Воронка, ногой топнул: – Пошёл на конюшню, пошёл!

Увязая в глубоком снегу, Воронок нацелик пошёл на конюшню. «Точно дрессированный», – ещё раз восхитился Бобров, наблюдая, как, понуро опустив голову, бредёт, высоко вскидывая ноги, Воронок. Белов остановился, проводил его долгим взглядом, под глазами вспухли голубые ниточки, на обветренном лице опять, как всполохи, заиграли багровые пятна.

– Ну, Евгений Иванович, идём дальше, – через некоторое время сказал Николай Спиридонович, – покажу тебе семена. Семена, говорят, лицо агронома…

Около складов он потоптался, сбивая с сапог налипший талый снег, крикнул:

– Варвара Сергеевна, ты где?

Выглянула из крайнего склада молодая женщина в пуховом платке, в чёрной плюшевой жакетке, прищурившись от яркого весеннего солнца, откликнулась.

– Вот, Варвара Сергеевна, знакомься, – Николай Спиридонович говорил теперь спокойно, с улыбкой, – наш новый главный агроном, Евгений Иванович Бобров, земляк, тоже из Осинового Куста.

– Софьи Ивановны сын никак?

– Видал, – усмехнулся Белов, – знает, а, Евгений Иванович! Не забыли тебя земляки… Ну, тогда, Варвара, показывай всё наше с тобой хозяйство.

– И резервный, Николай Спиридонович?

– Всё без утайки, Варвара… Новому главному надо знать, где что в каком углу лежит.

Наверное, с час ходили они по складам, осматривали семенное хозяйство, и Евгений Иванович остался доволен увиденным. Отборное зерно засыпано во вместительные закрома, очищено и протравлено, этикеточки на ворохах. Да по-другому и быть не должно у такого рачительного хозяина, как Белов.

– Кажется, с излишком семена засыпаны? – спросил у Варвары Бобров. – Вон сколько ворохов…

– Да ещё резервный склад есть… – ответила она.

– Зачем резервный?

– Весна придёт – узнаешь зачем, – вмешался в разговор Николай Спиридонович, и опять замолчал.

Молчал он и на обратной дороге, видимо, устал и от ходьбы, и от тяжёлого рассказа о своей судьбе. Месил снег неторопливо, с улыбкой поглядывал на Боброва. И только перед своим домом, уже прощаясь, сказал с грустью:

– А может, зря я бумаги выбросил, а, Евгений Иванович? Погорячился? Ты в кабинет загляни, посмотри, если Дуська-уборщица не выкинула, может, пригодятся?

– Да вы бы сами, Николай Спиридонович, все наблюдения свои обобщили, – попросил Евгений Иванович. – Времени у вас теперь свободного много будет. Вроде записок агронома, а? Про всю вашу жизнь… Такое прочитать будет интересно… Мало у нас настоящих мыслей о земле публикуется, так, одна трескотня.

– Если всё написать, Женя, то для прокурора лучшего материала не надо. Бери меня готовеньким, – натужно улыбнулся Белов. – Ну да ладно. Теперь я вот пасекой займусь. Самое разлюбезное дело… Знаешь, по-моему, нет лучше занятия: мушки эти золотые летают, и никаких проблем.

Николай Спиридонович протянул руку, и Бобров ощутил липкий пот на покрасневших ладонях. Видно, опять заволновался старик.

– Заходи в гости, Евгений Иванович! Дом мой вон через дорогу, ограда некрашеная у палисадника, всё некогда было…

Бабка заточила за это. Теперь, если силы будут, весной покрашу.

Шёл Бобров в контору и всё не мог отделаться от мысли – что-то не договорил Белов, хоть его и на откровение сегодняшние проводы на пенсию потянули. А почему он должен раскрывать ему душу? Ещё неизвестно, что ты за фрукт, Бобров? Может быть, только и способен арбузы с колхозной бахчи таскать? Кстати, забыл спросить у Николая Спиридоновича, сохранился ли тот огород в Осиновом Кусту или так же, как по округе, перевели бахчу и теперь арбузы только на рынках у чернобровых молодцов в широченных фуражках покупают?

Бобров заглянул в кабинет – нет, не успела похозяйничать уборщица, бумаги Николая Спиридоновича покоились в урне. Он достал их, стряхнул пыль, спрятал в ящик, подумав, что ещё найдётся время прочитать, и отправился в столовую. Самое время было подкрепиться.

После обеда Бобров решил сходить в первую тракторную бригаду, благо стан недалеко от села, а с бригадиром Иваном Дрёмовым он познакомился сегодня на заседании правления, когда его утверждали агрономом. Кстати, как раз вопросец с подковыркой задал ему Иван:

– А может быть, вас только одни воспоминания о родине сюда привели?

Бобров приметил Ивана сразу – среди членов правления выделялся он ростом – под два метра, кудрявыми рыжими волосами, поблёскивающими фонарным светом, округлыми василькового цвета глазами. Немного только, пожалуй, портила этого красавца-великана по-птичьи вытянутая шея да толстые потрескавшиеся губы.

Бобров хотел ответить, что нет, не одни воспоминания, есть желание и поработать на родной земле, но Егор Васильевич прицыкнул на Дрёмова:

– Ты, Иван, не шибко в дебри залезай! Любишь жареное!

Иван замолк, смешно вытянув губы, как ребёнок, заморгал глазами. Пришлось возразить председателю:

– Ничего плохого в вопросе не вижу, Егор Васильевич! Правильно товарищ интересуется. Разве мало летунов всяких, кто полгода поработает и тягу даёт. Так вот, отвечаю, у меня желание не только на родине жить, но и хорошо работать…

Теперь предстояло познакомиться с бригадой Ивана. Только одно маленькое смущение возникло, а не поймёт ли бригадир его первый визит своего рода ответом на заковыристый вопрос. Но сомнение отпало сразу: а почему он должен так думать, ведь Бобров не знает положения дел в бригаде, может быть, и замечаний делать не придётся.

Их и правда немного, замечаний, набралось. Иван, переваливаясь как гусь, повёл его по площадке, где выстроилась подготовленная к севу техника, обстоятельно рассказывая, как будет работать весной бригада. Нет, бригадир знал дело, и предложения его были разумными. Только около одного сцепа сеялок задержался Бобров – заглянул под семенные ящики и удивился: катушки высевающего аппарата сточились, при севе браку дадут. Иван стоял тоже смущённый, покрасневший.

– Степану Плахову поручали… – сказал он.

– Ну, зовите Степана, будем разбираться…

Степан пришёл из вагончика мрачный, показалось, даже заспанный, остановился в стороне, кивком головы поздоровался, – а мог бы и за руку, как-никак столько лет не виделись, – молча разглядывал Боброва. Евгений Иванович сам пошёл навстречу, протянул ладонь.

– Говорят, ты сеялку ремонтировал?

– Бригадир мне поручал…

– А почему катушки не поменял? – спросил Иван. – Ведь говорил я тебе, говорил…

– Говорить у нас в колхозе много специалистов, – Степан медленно растягивал слова, – только катушки новые привезти некому. Кузьмин знаешь чем занимается? То-то и оно. А потом, сеялку ремонтировать за пятёрку я не согласен. С ними как раз пять дней провозишься…

– Вот, всегда так, – раздражённо, с хрипотцой выпалил Иван. – Рвач ты, Степан!

– Рвач так рвач, – спокойно проговорил Степан, – только сеялки ремонтировать не буду… На них кто осенью работал?

– Колька Рязанцев.

– Вот Колька пусть и рукава засучивает. А то деньгу есть кому зашибать, а ремонтировать – Степан… Поищите дураков в другом месте…

– Невозможно с тобой стало работать, – Иван махнул рукой. – В правление доложу…

– А я вчера по твоей милости встречу, как в газетах пишут, дружескую и тёплую имел с председателем. Потребуется – ещё встречусь. Только я тебе, Иван, так скажу – дальше Осинового Куста куда вы меня вытравите? Как на войне говорили: «Дальше фронта не пошлют…»

Степан повернулся, пошёл к трактору, чуть ссутулившись.

Что-то непонятное происходит с другом детства… Может быть, действительно рвачом стал, о хлеборобской совести забыл? Деньги имеют свойство душу вытравить из человека, сделать равнодушным, холодным. А может быть, другие причины есть?

Знал Бобров – Степан человек трудолюбивый и после школы сам в колхоз попросился, принял трактор. Вскоре стал одним из лучших механизаторов. Про него и в газетах писали, и по радио областному слышал о нём передачу, когда учился в институте. Может быть, дома у Степана что не ладится или, как говорят, нашла коса на камень? Надо бы зайти к нему, поговорить по душам…

Бобров закончил осмотр техники, потолковал с механизаторами о предстоящем севе. Чувствовал, люди на него смотрят с интересом, слушают внимательно. Значит, произвёл впечатление. И на том спасибо… Поработаем – лучше друг друга узнаем. Только Степан больше не подошёл, насвистывая, возился у трактора.

Бобров, попрощавшись с трактористами, отозвал Ивана в сторону:

– Ты про Степана пока председателю не докладывай. Сам с ним поговорю. Как-никак раньше друзьями были…

 

Глава четвёртая

Егор Васильевич сидел за столом мрачный, с опухшим лицом (видно, вчерашнее застолье не прошло бесследно), как перезревший осенний помидор, но при виде Боброва вскочил с места, заулыбался, и одутловатости стало почти не видно, только шея сильней побагровела, точно давил на неё тугой ворот.

– А я вот сижу и размышляю, куда это наш новый работник запропастился, – сказал Дунаев, опускаясь на стул. – Ну, думаю, совсем заработался, уже вечер на дворе…

День и в самом деле угасал, в окна председательского кабинета били багровые лучи, накалили стёкла докрасна, как металл в горне. Багровый закат – предвестник ветреной погоды, значит, и наутро будет быстро ветерок глотать снег, а там, смотришь, недели через полторы можно и в поле выезжать.

Евгений Иванович считал весну самым благодатным временем в деревне. Пахнет оттаявшей прелью земля, насытит дурманящими запахами воздух, а потом закачается над землёй лёгкий прозрачный туман, и из высоты, с небес, грянут развесёлые голоса жаворонков, обрадовавшихся теплу и ласковому солнцу.

– Ну как наш Докучаев? – спросил Егор.

– Это кто? – не понял Бобров.

– Да Озяб Иванович… Не читал тебе сегодня вводный курс лекций по русскому чернозёму?

– А-а, – протянул Бобров, – не читал. Про судьбу свою рассказывал.

– Ну, подожди, он тебе ещё и про чернозём расскажет, и какой вредитель Дунаев – тоже поведает. Видимо, ум у старика затвердел, вот он и несёт всякое. В последние годы зачислил себя в борцы за судьбу земли. Понимаешь, по его логике получается, что чернозём силу теряет, а это чуть ли не национальным бедствием считает. Возраст, наверное, сказывается.

– Да нет, – Евгений Иванович ответил серьёзно, – не заметил я этого. Логика в его суждениях есть…

Дунаев встал, подошёл к окну, и в кабинете потемнело, на коврах из одного зажглись два костра закатного солнца.

Он постоял, нервно ударил пальцами по стеклу, снова повернулся к Боброву:

– Ты подожди про его логику. Проще, когда не в бороне, а в стороне. За хлеб с кого прежде всего спрашивают? С председателя… И не только сверху, но и снизу подпирают: «Как же так, Егор Васильевич, что получается?» Прошлым летом приезжаю к механизаторам в бригаду Ивана Дрёмова, а тот губы свои вытянул: «Егор Васильевич, – говорит, посмеиваясь, – только кур баба завела, а сегодня я ей лапшу заказал. Из курятины. Говорю – руби их к чертям собачьим». Вроде издалека разговор, а в конкретную точку бьёт: почему колхоз сверх плана хлеб сдаёт, опять людям зерна для продажи не остаётся. А что мне по этому вопросу сам Безукладов звонил, разве Ивану расскажешь… Вот и интересная логика получается… Как в анекдоте… Знаешь анекдот про председателя?

Егор привычно хохотнул – видимо, к нему возвращалось хорошее настроение, прошёлся от окна, подсел поближе к Боброву.

– Так вот, приехал один колхозный председатель, заслуженный человек – грудь орденами обвешана, как репьями, в Ессентуки на курорт. Ну, разные анализы сдавать начал, представляешь, как это делается. Девица одна его пробирку с мочой понесла да и расколола. Размышляет медсестра: опять надо беспокоить заслуженного человека, лучше я сама это сделаю. А врачи результаты анализов изучают, и у них глаза на лоб… Беременным оказался председатель. Сразу консилиум собирать – невидимый доселе в мировой врачебной практике случай. Судили-рядили, что да как, решили об этом с председателем поговорить. Но осторожно, чтоб человека в гроб не вогнать каким-нибудь резким словом. Приглашают, издалека беседу заводят про здоровье, про самочувствие, про колхозные дела. Кое-как добрались и про беременность выложили. Глядят – никак не реагирует председатель, сидит, глазками помаргивает, будто не о нём речь. Тогда одна врачиха осмелела, – видимо, в ней женское любопытство заговорило – спрашивает: «А от кого, если не секрет?» А председатель в затылке почесал и отвечает: «А вот это не скажу, может, от райкома иль райисполкома, а то и от управления районного…»

Дунаев снова хохотнул, оживлённо вскочил со стула, поглядывая на смеющегося Боброва:

– Ну как, брат, логику понял? Вот такая жизнь, как в сказке, ни прибавить, ни убавить. Так что ты к Белову критически приглядывайся, он – как месяц на исходе, немного ущерблённый.

Краснота на ковре исчезла, холодным мутным светом затянулось окно. Егор свет включил и уже серьёзно сказал:

– Вещи твои я шофёру поручил на квартиру отправить. Там всё готово. Правда, Лариса, когда я домой заезжал, нас с тобой вместе ждёт.

– Нет, нет, – торопливо ответил Бобров, – мне надо в новой квартире обживаться.

При упоминании о Ларисе стало как-то неприятно на душе, точно промозглой сыростью обдало. Бывает такое ощущение, когда выбираешься из обжитого, нагретого дома на продутую январским сиверком улицу, так и хочется назад в дом, к теплу, вернуться. Бобров даже плечами передёрнул.

– Ну ладно, – махнул рукой Дунаев, – тогда давай прощаться… Да, чуть не забыл – сторожиху эту ты гони, она как рыба-прилипала, прости, Господи, – и Егор крепко пожал руку.

Бобров до нового посёлка добрался минут за пять и это обстоятельство отметил для себя как приятное. Не нужно много времени тратить на дорогу.

На улице посвежело. Тяжело, со скрипом оседал схваченный лёгким морозцем снег. От окон ложился мягкий свет на тропинки к домам, искрился в лужах. Улица была тихая, ни людей, ни собак, и только недалеко от своего дома увидел Бобров неподвижную тень.

Приблизившись вплотную, различил Бобров в сгорбленной фигуре, накрытой шалью, старуху. Она точно встрепенулась от хруста снега, из-под шали протянула руку с ключами.

– Никак новый агроном?

– Он самый, – усмехнулся Евгений Иванович.

Старуха пошла следом, тяжело дыша, проваливаясь в шуршащий снег, на ходу рассказывая:

– А мне Егор Васильевич строго-настрого приказал: «Дождись, Степанида Егоровна, жильца нового, непременно дождись». А мне чего делать-то, занятий у меня никаких нету, вот я и на улицу выбралась, дышу не надышусь. И слава Богу. Посёлок-то наш рано затихает, люди рабочие, устали небось за день, приморились на тракторах да при скотине…

Сторожиха говорила распевно, как вела партию в хоре, голос её был чистым, ровным, и Евгений Иванович даже удивился: плохо вязался этот по-молодому звучный родниковый голос с жалкой сухой фигурой.

Бобров поднялся на крыльцо, долго пытался открыть дверь, но в темноте не удавалось вставить ключ в прорезь. Степанида Егоровна пришла на помощь, шаль с головы на плечи сбросила, засмеялась, и смех показался Боброву серебристым, вроде в бубенцы какие-то ударил ветерок, хоть и слышалась в этом смешке: лёгкая печаль.

– Видать, с непривычки, – сказала старуха. – У меня ловко получится.

Она быстро щёлкнула ключом, открыла дверь, зажгла свет на веранде и первой вошла в дом и опять засмеялась:

– Это я, милый, над собой засмеялась, – сказала она уже в прихожей. – Ведь обычай такой: в дом новый входить – вперёд кошку пусти. А у тебя я вроде кошки. Старая, умру скоро всё равно…

Евгений Иванович сбросил пальто, шапку, предложил раздеться Степаниде Егоровне. Откровенно говоря, не хотелось ему сейчас оставаться в этом просторном, гулком, без мебели, доме, а сторожиха, видать, словоохотливая, но она замахала руками:

– Э, нет, милый, я только раскладушку свою заберу и подамся…

– Какую раскладушку. Вон на кухне стоит. Квартировала я здесь, пока дом пустой стоял, присматривала от худых рук…

– А теперь куда же?

– Да тут ещё одна квартира есть пустая, там и буду обретаться…

Что-то непонятное говорила старуха, и Евгений Иванович на неё посмотрел внимательно. Теперь при свете рассмотрел он лицо, сухое, морщинистое, с высоким седым зачёсом волос, нос тонкий, в матовых пупырышках, сухие обветренные, потрескавшиеся губы, острый подбородок. Неподвижное лицо это показалось ему знакомым, и вдруг память точно толчком ударила в голову. Да ведь это же Степанида Грошева, соседка, как же он не узнал её сразу…

Бабка Степанида складывала раскладушку на кухне, силёнки у неё, видать, мало осталось, работа эта немудрёная давалась с большим трудом.

– Тётя Стеша, – окликнул её Бобров, – ты подожди, я помогу…

Старуха подняла на свет бледное, измученное лицо, с удивлением посмотрела на Евгения Ивановича:

– Никак Женька Бобров? – спросила она тихо, неуверенно.

– Я, я, тётя Стеша!

Старуха опустилась на раскладушку, и увидел Бобров – поползли по впалым бледным щекам две засеребрившиеся слезинки, а руки, усталые, жилистые, затряслись мелкой дрожью.

Стукнула боль в виски при виде этого, и сердце кто-то взял грубой шершавой рукой, сдавил и не отпускает, держит цепко.

Степанида первой пришла в себя, опять за раскладушку принялась, заторопилась.

– Я тебе, Женя, мешать не буду… Уйду сейчас… Ты уж отдыхай, отдыхай, поди, намаялся за день…

– Извините, тётя Стеша. Успеется. Вы со мной побудьте, про жизнь расскажите, ведь столько лет не виделись…

– Да что про неё, про жизнь рассказывать, – тётка Стеша опять к раскладушке наклонилась и наконец сложила её с трудом, вздохнула облегчённо и, повернувшись лицом к Боброву, сказала запыхавшимся голосом: – Моя жизнь, Женя, кончилась… Как Сашу моего забрали супостаты, так и жизнь кончилась.

Старческим рыхлым шагом засеменила тётка Степанида с раскладушкой, но у двери обернулась, уже спокойно сказала:

– Не забудь на ночь форточку закрыть. К утру всё высвистит – замёрзнешь…

Тётка Степанида скрылась за дверью, на веранде стихли её шаги, а Бобров всё ещё не мог прийти в себя от этой неожиданной встречи. Видно, не дано человеку, если он человек, а не скотина какая-нибудь, отвыкнуть от жалости, забыть горечь обид, щемящую тоску о тех людях, кого он знал и любил.

Евгений Иванович прошёл в комнату, уселся на кровать, и то забытое, угасшее, как закатное солнце, вдруг ожило в сердце, опять сжало его до хруста. Эта давнишняя история тогда даже ему, четырёхлетнему, запомнилась, а подробности потом рассказала мать…

…У солдатской вдовы Степаниды Сашка был единственным сыном. Может быть, потому был он сорвиголова, отчаянный и смелый, весельчак и балагур. После войны, окончив семилетку, ушёл Сашка в МТС, где сначала слесарил в мастерской, а потом подался в трактористы. На разбитом чёрном, как жук, колёсном ХТЗ ворочал он запущенные за военное время, заросшие пыреем и белёсым ковылём поля и летом дома бывал редко.

Но когда появлялся Сашка Грошев дома, у Степаниды был праздник. Сын сбрасывал грязный до блеска комбинезон, облачался в старую отцовскую кремовую рубашку, шерстяные клёши, купленные на рынке, белые парусиновые полуботинки, и тогда все видели, какой Сашка красивый. Был он высокого роста, светлые волосы кудрявились на голове, как молодая листва на раките.

Сашка извлекал свою балалайку, усаживался на порог и «точал» частушки. Одни из них и сейчас помнит Бобров:

Сербиянка, сербиянка, Сербиянка модная. Бери ложку, ешь картошку, Не сиди голодная!

Сашка веселился, а рядом с ним, закончив стирку грязной робы, усаживалась мать и глаз не сводила с сына. Трудно предположить, о чём думала Степанида в эти минуты, но наверняка, о чём-то радостном и светлом – на лице её не таяла улыбка. Сашка любил мать, из бригады приносил ей краюху хлеба, а когда удавалось, и немного пшена, выписанного в колхозах, что по тем временам было большим богатством – ведь в деревнях ещё пухли люди с голодухи.

Наверное, Степанида была бы счастливой бабкой. Сашка собрался осенью жениться на Дуське Бирюковой, боевой, как и он, девке, Дуська нравилась и Степаниде, они часто теперь сидели на порожках вместе. Дуська припевала под балалайку, а Степанида улыбалась, покачивая головой.

А у начала Сашкиной трагедии стоял механик Михаил Кузьмин. Тогда он был тоже молодой, чуть старше Сашки, но уже известный пьяница и забулдыга. Три года Кузьмин отслужил в армии, домой вернулся с двумя медалями, хотя мужики, когда заходила речь о Мишкиной службе, посмеивались: «Как же, держи карман шире, будет Мишка Кузьмин воевать. Он все эти годы арестантов охранял на Севере».

Видимо, на Севере пристрастился Мишка к водке, точнее, к спирту, которого, по его рассказам, было там «видимо-невидимо», хоть пей, хоть лей, хоть купайся в нём». Став механиком в МТС, – по блату получил эту должность от своего дяди-директора, – Мишка пристрастия к водке не бросил. Наоборот, колеся на «коломбине» – так он звал походную мастерскую, старый разбитый «газик» – по колхозам, Кузьмин умел обложить «оброком» и колхозных председателей, и самих трактористов. Сашка не мог простить ему, например, как в ивановском колхозе, где председателем была боевая, но абсолютно безграмотная Христя Никифорова, он «ломал комедь».

Дело было весной, надо срочно поднимать весновспашку, а Кузьмин утром приказал: трактора на прикол. Трактористы погалдели, но спорить с Мишкой не стали: себе неприятности, он и только он «железками»-запчастями распоряжается, ещё больше без дела простоишь. Как объяснил Мишка, надо было проучить строптивую председательшу.

Христя прискакала в поле на взмыленном коне часам к десяти. Ездила она верхом, была одета в армейские галифе, волосы под кубанкой, в руке плётка ремённая, – чем не казак! Соскочила с коня, подошла к Мишке, спросила грозно:

– Почему техника стоит?

– По вашей милости, мадам! Кто просил вас масло трактористам привезти, не я ли вчера? – ответил Кузьмин.

– Ну, просил, – умерила пыл Христя, – только на чём я тебе его привезу? Последний рыдван развалился…

– Значит, стоять будем… – Мишка ехидно засмеялся.

Христя долго ходила по полевому стану, щёлкала плёткой по хромовым сапогам, шевелила губами, наверное, в ругательстве, потом опять подскочила к Мишке:

– Слышь, Кузьмин, а сливочное не годится?

Кузьмин незаметно подмигнул трактористам, дескать помалкивай, ребята, подумал для вида, потом ответил:

– Если килограммов пять, то в самый раз будет…

Христя прыгнула в седло, огрела плетью коня, и тот пошёл намётом, разбрасывая грязь в разные стороны. Кузьмин ржал, хватаясь за живот, смеялись и трактористы. Только Сашка стоял понурясь и в этом всеобщем веселье не участвовал, а через некоторое время завёл трактор и уехал на загонку.

Христя прискакала из деревни часа через два, с марлевым узелком в руке. С торжественным видом, стремительно она подскочила к Кузьмину, протянула узелок, спросила заискивающим тоном:

– Слышь, Кузьмин, а четыре не хватит? Всю деревню обскакала – больше не нашлось. Бабёнки, видать, в заготовку посдавали, иначе бы выручили…

Мишка опять стал серьёзным, стоял насупленным, вроде размышлял, потом обратился к механизаторам:

– Если, братва, пожиже развести, как, может, натянем?

Братва загалдела, весело перемигиваясь:

– Должно хватить!

– В самый раз!

Мишка сбросил фуфайку, засучил рукава у клетчатой рубашки:

– А ну, мужики, давай заводи! Ты, Христина Петровна, теперь не беспокойся. Сейчас отряд весь в работе будет! Только вот…

– Что ещё? – спросила простодушно Христя.

– Да оно как, – Кузьмин переминался с ноги на ногу и на невысохшей земле оставался след в ёлочку от его резиновых сапог. – На сегодня, конечно, хватит, а на завтра, сама понимаешь…

Не надо было дальше говорить Христе, и она понимающе закивала головой:

– Ладно, ладно, завтра своих бабёнок настропалю, всё сделают…

В Ивановке после войны мужиков осталось наперечёт, овдовела деревня, может быть, поэтому ежегодно переизбирали бабы Христю председателем. И хоть была она женщиной горластой, с крутым характером, ценили её колхозницы за справедливость. Уж Христя не даст в обиду вдову, себе не возьмёт, а людям всё выложит, последним куском поделится. Как и все переносила она своё вдовство, да и двоих ребятишек надо на ноги ставить. И по первому зову Христи откликались люди и на дела тяжкие, и на займы разные, на поставки непосильные. Точно рассчитал Кузьмин – для своей «атаманши» ивановские бабы ничего не пожалеют, не то что масла, хотя маловато коров осталось в опустевшей деревне.

Христя дождалась, пока трактора покинула стоянку, ушли на пахоту, и, довольная, радостная, скакала снова в село, к своим «ополченцам», как она ласково величала вдов, за новым оброком. Кузьмин же подался в Осиновый Куст.

Кому Кузьмин загнал злополучное масло, может быть, на рынке продал, об этом он не распространялся, но вечером привёз в бригаду несколько бутылок водки, свежую щуку, буханку хлеба. Расторопного Кольку Астахова отрядил готовить уху, а сам смотался в деревенский магазин, купил несколько банок крабов.

– Самая мужская еда – эти крабы, – подначивал он трактористов.

– Почему, Миш, объясни?

– Девок после такой еды хорошо любить…

Ржала мужская компания, весело переглядываясь, и Мишка чувствовал себя героем, восседая за столом по-барски, командовал:

– А ну, плесни!

И, восторженные от дармовщины, так удачно добытой Мишкой, трактористы «плескали» своему кумиру в стакан побольше. Тот скоро захмелел, обводил сидящих за столом туманным взглядом, хвастался, растягивая слова:

– Завтра, братва, у нас то же будет. Только вы помалкивайте… Христя с ног собьётся, а масло нам поставит.

Сашка тоже сидел за столом, хлебал уху, но от водки наотрез отказался. Да и не научился он ещё водку пить. Кузьмин уставился на Сашку, долго ворочал отяжелевшим языком, потом, заикаясь, спросил:

– А ты-т че-го, как хмырь бо-лот-ный, си-дишь? На во-дку ду-ешь, да?

Сашка усмехнулся, но ничего не ответил, и это точно добавило прыти Кузьмину:

– Лы-бишь-ся, да?

И попытался через стол дотянуться до Сашки, вцепиться в ворот. Попадали ложки, стаканы, кто-то блажно вскрикнул, плесканув на себя обжигающей ухой, двое ребят схватили Мишку сзади за рубаху, притянули к скамейке. Он долго кряхтел, пыжился снова наброситься на Сашку, невозмутимо продолжавшего хлебать уху, но стражи оказались у Мишки сильные, они будто припечатали его к сиденью, и Кузьмин успокоился, а потом, выпив ещё немного, отправился в будку спать…

На другой день с утра трактора в поле не вышли, а у Сашки, как на грех, засорился карбюратор. Пока промывал, в поле прискакала Христя. Кузьмин уже поднялся, выскочил из будки. Розовощёкий ото сна, сладко потягиваясь, он пошёл навстречу Христе, с трудом растягивая улыбку на одутловатом с похмелья лице.

Но Сашка Грошев опередил его. Он бросил на пробивающуюся траву карбюратор, на ходу вытирая ветошью руки, подскочил к председательше:

– Тётя Христя, – крикнул он, хоть сзади ему показывали кулаки трактористы, а Кузьмин наступал с грозным видом, – не надо нам масла сливочного… Дурачат вас.

Христя поводья отпустила, на Сашку удивлённо посмотрела:

– Это как, Саш, дурачат?

– Не годится такое масло в трактора!

– Ах, так, – Христя сверкнула бешено глазами, круто развернулась, побежала к лошади. Лихо, по-мужски забросив правую ногу, она через секунду оказалась в седле, выхватила плеть.

Быстрее всех оценил ситуацию Кузьмин. С неизвестно откуда появившейся прытью он прыгнул в свою бричку, ударил лошадь вожжами, и та затарахтела, удаляясь от табора. Вслед за ним, пригнувшись к шее лошади, как заправский кавалерист, неслась Христя, размахивая плёткой.

Опешившие, наблюдали трактористы за этой скачкой и, когда Христя догнала бричку, горестно вздохнули: всё, пропал Кузьмин! Христя и в самом деле раза два удачно достала плёткой Мишку, и тот завыл протяжно, как волк на рождество, а потом юркнул с повозки в посадку.

На коне в густой посадке Кузьмина не догнать, да и остыла, наверное, Христя, дала себе окорот. Иначе могла бы и до смерти засечь этого беспутного человека.

Христя развернула коня, неторопливо поехала назад к притихшим трактористам. Не сходя с лошади, спросила:

– И вы с ним заодно, да?

Молчали, потупившись, мужики. Видимо, стало стыдно им перед этой много повидавшей бесхитростной женщиной, стыдно перед теми, кого они оголодили. Ребята жались поближе к тракторам – вдруг эта крутая баба и по их спинам плетью пройдётся, от неё всё можно ждать.

Но Христя больше плеть в ход не пустила, наоборот, вдруг заголосила по-бабьи, протяжно, как над покойником:

– Да что ж вы, ироды, над нами, горемышными, измываетесь, да что ж вы, проклятые, делаете…

Голосила она долго, а потом повернула лошадь, и та понуро поплелась в сторону деревни.

Через неделю эта история имела неожиданное продолжение. В тот день у Сашки поплавился двигатель. Проклиная в душе всё и вся, Грошев лежал под трактором, снимал поддон картера. Тяжёлая это и грязная работа. Весь мазут на тебя, если неосторожно снимать. Но опыт у Сашки был, и он снял поддон быстро и даже запел частушку:

Жить стало лучше, Жить стало веселей, Шея стала тоньше, Но зато длинней.

Дерзкую эту частушку услышал тихо подошедший Кузьмин. Он схватился за торчащий из-под трактора сапог, вытащил Сашку, поставил на ноги:

– А ну повтори, что ты пел, Грошев? – закричал Мишка. Сашка испуганно заморгал глазами, пытаясь оттолкнуть Кузьмина, который вцепился в рубаху, но Мишка стоял, как бык, наклонив вперёд голову.

– Повтори, что пел, сволочь, – хрипел Кузьмин. Молчал Сашка, только противный, липкий пот заструился по спине. Знал он, что за эту частушку, доложи Кузьмин в МГБ, его по голове не погладят. Над словами самого товарища Сталина издевается, поросёнок немытый…

Об этом и кричал Кузьмин, и от стана бежали удивлённые трактористы. Они с трудом расцепили Мишкины пальцы, точно впившиеся в тело Сашки, пытались оттолкнуть Кузьмина в сторону. Тот в три прыжка подскочил к поддону, сунул руку в мутное масло, а потом опять завопил противно:

– Ребята, у него в поддоне песок! Он саботажник, сволочь!

И Кузьмин побежал к своей «коломбине». Напрасно трактористы пытались остановить Мишку, просили образумиться, не спеша разобраться. Тот прыгнул в кабину цепко, по-кошачьи, и, уже трогаясь, крикнул:

– Я ему устрою кузькину мать!

Сашку арестовали вечером, когда он пришёл домой, Степанида ещё не успела и ужин собрать проголодавшемуся за день сыну. Из подкатившей двуколки выскочили двое рослых работников МГБ, без стука вошли в дом. У Степаниды от страха выпала из рук сковородка с дымящейся картошкой, по комнате растёкся аппетитный запах топлёного масла, и один из эмгебистов, перешагнув через картошку, потребовал:

– Пойдём с нами, Грошев!

Сашка молча поднялся из-за стола, так же молча поцеловал мать и, уже направляясь к выходу, успел сдёрнуть с крючка промасленную фуфайку.

– Ты не волнуйся, мама! – крикнул он из сеней. – Я скоро вернусь.

Больше Степанида своего сына не видела. Она выскочила вслед за ним на улицу, но двуколка уже катила в сторону райцентра. Степанида побежала к Бобровым, ворвалась во двор зарёванная, перепачканная сажей, с растрёпанными волосами.

Иван Поликарпович, отец Жени, сидел на пороге, перебирал грибы. Не было сильнее у него увлечения, чем сбор грибов, на который тратил он всё свободное время. Сейчас были каникулы, и сельский учитель целые дни проводил в лесу.

Иван Поликарпович вскочил с крыльца, у ревущей Степаниды с трудом выяснил, что случилось, и как был в комнатных тапках, так и метнулся на дорогу, побежал за удаляющейся двуколкой.

Эх, не надо было отцу так гнаться за этой повозкой. Дорогой ценой заплатил он потом за эту прыть!

Туберкулёзом заболел отец ещё на фронте, почему и списали по чистой в сорок третьем. Он вернулся в родное село – худосочным, почерневшим, но потихоньку оклемался. Вернуло здоровье топлёное барсучье сало, которое за большие деньги разыскал он у лесников, да каждодневные прогулки в сосновом бору. Потом даже в школе разрешили ему работать…

Теперь бежал Иван Поликарпович по сельской улице, широко выбрасывая ноги, бежал навстречу своей смерти…

Он упал, наверное, метров за пятьсот от дома, повалился, как валится подрубленное дерево, и мать, наблюдавшая за ним, с истошным криком побежала по дороге. С помощью подоспевших соседей она привела отца домой, уложила на койку. Иван Поликарпович тихо стонал, грудь его раздирал едкий кашель. Потом у отца пошла горлом кровь, и это у Женьки осталось в памяти на всю жизнь – свесившаяся с подушки посеребрённая голова, кровяное пятно на выскобленном полу, постепенно превращающееся в небольшую лужицу, красные пузыри из посиневшего рта отца и остановившиеся от ужаса глаза матери.

Даже сейчас, спустя столько лет, передёрнулся Бобров от воспоминаний. А тогда он забился на печь, изредка выглядывая. Женьке было страшно за отца, но он боялся сказать даже слово. Всё это время, пока мать ухаживала за отцом, доносился пронзительный крик с улицы – тётка Степанида билась в истерике на крыльце их дома.

Потом, когда отец немного отошёл, задышал ровнее, мать выскочила из комнаты. Наверное, она успокоила, как могла, тётку Степаниду, крики прекратились, и Женька, подавленный, уснул на тёплой печи.

На другое утро отца отвезли в больницу, и врач, отозвав в сторону мать и Женьку, говорил тихо, что, видимо, у отца «обострился процесс», ему надо отлежаться, только время и покой нужны ему сейчас, а потом всё встанет на свои места, оклемается Иван Поликарпович.

Но лучше отцу не стало. Даже Женька мог заметить в следующий приход в больницу – было его лицо серо-пепельным, как ковыльный цвет, и мать, глядя на отца, сдерживала дыханье, точно боялась опалить его теплом.

Тётка Степанида заглядывала к ним по вечерам, устало опускалась на лавку, и Женька впервые тогда узнал, как убивает человека горе, сдавливает и растирает в порошок. Соседка точно уменьшилась в росте, усохла, как усыхает осенняя картофельная ботва. На всю жизнь запомнились её глаза: неподвижные, точно стеклянные, они отдавали ледовой синью.

Разговор каждый день у двух женщин был один: что нового слышно о Сашке и как здоровье Ивана Поликарповича? Степанида о сыне знала немногое – сидит в отделении МГБ, в красном кирпичном здании рядом с собором, но свиданья с ним не разрешают. Трактористы, товарищи Сашки, пообещали Кузьмину намять бока, если с Сашкиной головы упадёт хоть один волосок, но куда там, Кузьмин ходит героем, говорит, что он давно раскусил этого тихоню, всегда так: в тихом озере черти водятся.

Мать тоже ничего хорошего не говорила – у Ивана Поликарповича врачи не могли остановить кровотечение, он таял на глазах, ещё сильнее осунулся, нос заострился, как у мертвеца.

Верно подмечено, что жизнь состоит из приобретений и потерь, она через свои жернова перемалывает человеческие судьбы и определяет грустный баланс. Иван Поликарпович так и не поднялся. Он умер на Покров – престольный сельский праздник. Осенью долго лили дожди, на деревенских улицах стояла непролазная грязь, но буквально перед Покровом ударили морозы, жёстко схватили землю, остекленели лужи. Телега, на которой везли из больницы гроб с телом отца, громыхала, как пустая бочка, на застывшей дороге, с трудом прорезая лёд, расплёскивая мутную воду.

А через несколько дней село узнало и судьбу Сашки Грошева – дали ему за саботаж и контрреволюционную агитацию десять лет.

Взвыла Степанида, упала на пороге в истерике. Для неё жизнь была кончена.

Спустя полтора года пришёл Степаниде казённый пакет, где сообщалось, что её сын погиб в результате несчастного случая на лесоразработках. Она с трудом прочитала сухие, отпечатанные на машинке слова, уставилась в одну точку. Мать рассказывала, что в такой позе она просидела всю ночь, а утром Софья Ивановна пришла в ужас, когда заглянула к соседке: та пританцовывала около стола, смешно вскидывала ноги, размахивала содранными с окон занавесками. На сером лице её застыло безумное выражение. Софья Ивановна поняла всё сразу, выскочила на улицу.

Может, не нужно было немедленно бежать Софье Ивановне в больницу. Ей предстояло наблюдать ещё одну страшную картину – возвращаясь, увидела она, как заплясали острые языки пламени над домом Трошевых и белёсый соломенный дым заклубился в проулке, окутывая вётлы. Ей стало ясно – сошедшая с ума Степанида сама зажгла дом.

Мать рассказывала потом, что первое, о чём она подумала – не сгорит ли Степанида вместе с домом, а когда подбежала, то увидела – Степанида сидела невдалеке от дома на пороге, и, как ребёнок, возилась в песке.

Степаниду отправили в психиатрическую больницу, и следы её затерялись. Вот почему не узнал её Бобров, он даже не знал, жива ли она, мать ему ничего не говорила о судьбе соседки…

…Неизмеримы человеческие страданья, неизмеримы, как огромный мир. Лежит сейчас Бобров на скрипучей казённой кровати в чужом, пока не обжитом доме, смотрит в темноту, пытается понять глубину этих страданий, и – не может. Какой мерой измерить жизнь Степаниды Грошевой, какой надеждой живёт она сегодня? Не понять, не оценить… Может, памятью о сыне?

Встала перед глазами мать. Про таких говорят – вечная труженица. Она была хлопотуньей и на работе, и дома, но, наверное, не только каждодневные заботы толкали её на эти хлопоты, устремляли в будущее. Нет-нет, великая любовь к нему, Женьке, каждый новый день рождала эти силы, надежды.

А сам ты, Бобров? Можешь ты сегодня сказать, что жизнь твоя подчинена какой-то цели? Они – его мать, Степанида, – наверное, и не думали о своём высоком назначении в мире, просто жили, но жизнь эта имела ясный смысл – они жили во имя своих детей, чтоб тем светило солнце, чтоб радовались они высокому голубому небу, прозрачности воды в студёной реке, тихому утру, мягкой траве. А у тебя есть этот смысл? Нет, бесцельность одна, и некому даже одобрить или осудить твои поступки…

Как же так получилось? Бобров вспомнил сына, Серёжку, с мягкими, как весенняя трава на лугу, светлыми волосёнками, с глазами округлыми, как пуговки, и холодная дрожь пробежала по телу, впилась острыми иголками в мышцы тоска, ощутимая и противная, сдавили горло. Захотелось вскочить с кровати, отшвырнуть душное одеяло.

Бобров поднялся, босыми ногами стал на холодный, липкий от свежей краски пол, и это точно охладило его, он снова повалился на постель. Но обжигающие мысли не посветлели, терзали память.

Почему не сложилась жизнь с женой? Только ли одна Люба виновата? Да, она разлюбила и не стала скрывать случившегося, призналась честно, как на божьем суде, и измена эта обидна и горька. Но не рождена ли эта измена им? Нет, он не сошёлся ни с одной женщиной, не утонул в бурной греховной страсти, но ведь себе можно признаться – теплилась в нём любовь к Ларисе, напоминала о себе, точно постукивала пальцами по стеклу. Наверное, не сумел он спрятать это от Любы, а может быть, и не стоило скрывать? Может, надо было сразу признаться, как в холодной купели, искупаться.

Он вдруг вспомнил, как началось у него с Любой, после того как Лариса сказала: «Всё, Женя, прости, я, наверное, скоро выйду замуж!» Может быть, от отчаяния, от желания поскорее перечеркнуть всё вчерашнее, в какой-то слепой ярости, которая искала выхода, он подошёл к своей красивой сокурснице, сказал дерзко, как не мог сказать даже сейчас:

– Слушай, Люба, а ты красивая женщина! Даже ослепительная какая-то!

Люба взглянула на него удивлённо. Женька слыл среди студентов скромным, тихим парнем, не способен был на такие словечки, и она, наверное, опешила, залилась багровой краской до волос. Первое, что хотелось сказать ему (после сама в этом призналась), было: «А что ты понимаешь в красоте», но сдержалась, пробормотала:

– Гляди-ка, разглядел!

Позднее Люба не раз в сердцах говорила, что надо было бы ляпнуть такое, чтоб ему до пят горячо стало, а она, видите ли, растаяла, как снежная королева, от этих слов и пошла за ним, как собачка на поводке. Думал он, что слова эти Люба произнесла в великой ярости. Весь их роман был взаимным ошеломлением, и только потом, когда они немного осмотрелись и успокоились, стало понятно, какие они разные люди. Люба, извечная горожанка, только из-за неудачной учёбы оказавшаяся в «сельхознавозе» (как она презрительно называла институт), никак не могла смириться с тем, что весь век должна жить в деревне, числиться на незавидной должности жены главного агронома. В её представлении не было в мире более презренной доли, чем та, когда муж должен сутками пропадать в поле, месить грязь резиновыми сапогами, ходить в пропылённой рубашке.

Во-вторых, считала Люба, разве можно чувствовать себя женщиной, если ты не одета и не обута по-современному, не ходить в театр, где на тебя обращают внимание, не отдыхать на курорте. А какой к чёрту театр, если в Николаевке, где они жили, даже кинокартины привозили от случая к случаю, только в зубах настрявший «Фанфан-тюльпан» крутили еженедельно. Не было и речи, чтоб осенью отпустили на курорт главного агронома, когда в полях шумит уборка. Евгений возвращался домой поздно ночью, а утром, когда вязкая темнота ещё не растворилась за окном, опять должен отправляться на работу. Бобров помнит, как дёрнулись однажды губы у жены, когда, рассказывая о себе, председатель колхоза, степенный, трудолюбивый мужик Селиванов сказал:

– А я, понимаешь, ни разу в море не купался, не знаю, как и плавают там. В своей речке за лето раза три сполоснёшься – и то слава Богу!) Всё некогда, понимаешь!

– Нашёл чем хвастаться, – сказала Люба, и Бобров понял – психологии этой не изменить, тут принцип «стерпится – слюбится» не подходит.

Даже рождение сына, извечные материнские хлопоты не отвлекли её мыслей. Она спала и видела себя в городе, на виду, и даже сказала однажды ему, улыбаясь:

– Знаешь, где-то я читала, что алмазы, если их долго держать в темноте, вдали от людских глаз, тускнеют. А я тут, в этой Николаевке, как в темноте…

– Но ведь я на тебя гляжу… – Евгений Иванович сказал это по возможности миролюбиво, не хотелось очередной ссоры. – Каждый день…

– А у тебя взгляд, как у луны, – светит, да не греет…

В общем, не выдержала Люба. Ей надоела деревенская жизнь, как надоедает противная еда, до рвоты, до отвращения, надоела грубая деревенская речь и работа тяжёлая, ломовая. Даже надоело собирать в лесу ягоды и грибы, что так сильно нравилось ей поначалу. Однажды – это было прошлой осенью – она уехала с Серёжкой к матери в город погостить, а потом прислала телеграмму, длинную, резкую, где просила выслать вещи, а её не ждать, больше она в Николаевке не появится, выходит замуж – пусть Бобров ей даст развод.

По логике, он должен был тотчас сорваться с места, заспешить в город, разобраться, что там происходит: в самом ли деле Люба подыскала себе пару или только разыгрывает мужа (знал – она способна и на такое), только время было горячее, и он остался. Наверное, работа, занятость тоже были предлогом, просто устал он от Любы, от её прихотей, устал от раздражения, и теперь на всё это реагировал тупо. Пусть будет как будет, размышлял он, насильно мил не будешь, не им первым это подмечено.

Любины вещи – платья, юбки, даже стоптанные домашние тапочки – он выслал через неделю в нескольких посылках, оставив себе на память только моряцкий костюмчик сына. Он особенно любил сына в этом наряде. Поначалу Бобров хотел написать злое письмо, чтоб хоть как-то отомстить ей за предательство, разругаться до конца, а потом подумал, что Любе все его слова и призывы нужны как прошлогодний снег, и в сердцах разорвал лист бумаги, отбросил ручку.

Недели две он не появлялся дома, ночевал в будке на стане тракторной бригады, где вечерами собирались трактористы, усталые, злые после дневной пахоты, такой тяжёлой в размытых осенними дождями полях. Они ужинали за длинным столом, сбитым из грубых досок, и Бобров садился с ними. Трактористы не спрашивали Боброва о его домашних делах, даже косым взглядом, кивком или ухмылкой не напоминали о неудачной личной жизни «главного», хотя наверняка обо всём знали – ведь телеграмму на почте прочитали, и этого достаточно для маленькой деревни, чтоб знали все. Хлопцы щадили его, и ему неплохо жилось там, в полевой будке.

Хоть и с трудом, трактористы одолели зябь, и будка опустела, уехали ребята в деревню. Он ещё одну ночь провёл в будке, но спал плохо, мешал резкий звук незакреплённого листа железа, писк мышей под полом, пугала непроницаемая темнота. Надо было перебираться в деревню, в свою холостяцкую квартиру и поскорее забыть о потерях. Он думал, что пройдёт время и всё переменится, станет на своё место, жизнь потечёт, как и прежде, мирно и покойно.

Бобров пришёл домой поздно вечером, включил свет и принялся готовить ужин – надоели механизаторские щи и каша, захотелось чего-нибудь домашнего. Он приготовил омлет, нажарил мяса, но, странное дело, пропал аппетит начисто. С фотографии на стене смотрела Люба, весёлая, вся искрящаяся красотой, и он с досадой содрал её, точно это было причиной его исчезнувшего аппетита.

Он не заснул в ту ночь ни на минуту. Плыли перед глазами Люба, белокурый Серёжка, потом мостки памяти перекинулись в детство, вспомнились мать, отец, родной Осиновый Куст. Заметил Евгений, что чем дольше живёт на свете, тем сильнее его память терзают воспоминания о родном селе. Наверное, в тот вечер и пришло желание вернуться сюда, к родительскому порогу, и он должен быть благодарен Дунаеву за эту возможность, как нельзя кстати оказалось его приглашение.

Конечно, тогда Бобров уже привык к своей бобыльской жизни, но о Любе вспоминал часто. Он не только во сне, но и наяву остро ощущал, как недостаёт её, сына.

Только теперь он в полной мере может оценить подвиг своей матери Софьи Ивановны, так рано потерявшей мужа, или Степаниды, терзавшейся в пустом гулком домишке после ареста сына. Никогда раньше он не думал об этом, а теперь понял, почему люди сходят с ума. Это одиночество разжижает мозг, волю, сознание…

…Вот и сегодня встреча со Степанидой точно опалила его, лишила сна, и опять терзают одиночество. Неужели и здесь, в родном Осиновом Кусту, он будет маяться бессонницей, метаться, как в лихорадке, не находить себе места? Неужели утолённая тоска по дому, по родным местам не вернёт облегчающий сон, трезвость и рассудительность? Кстати, а где же ночует Степанида? Удивлённый, взволнованный встречей с ней, он даже не подумал об этом… Надо завтра найти её, поговорить с Дунаевым. И обязательно наведаться домой, к родному порогу…

Бобров уснул, когда в вязком свете зари прозрачными стали дома за окном. Снились ему близкие люди – мать, отец, весёлый Сашка Грошев, словно вышедшие из небытия…

Утром Евгений Иванович снова неожиданно встретился со Степанидой. Он торопился на работу, когда из последнего, недостроенного дома вышла старуха. Сегодня она казалась бодрой, только глаза, угасшие навсегда, бесцветно глядели на мир.

Евгений Иванович приветливо поздоровался, и Степанида заулыбалась, как самому близкому человеку.

– Как спалось, Женя? – Степанида спрашивала мягко, по-матерински, и как-то стразу стало легче на душе, точно обогрела его скупая женская улыбка, ночные боли его отступили, залегли, как утихает под утро метель.

– Хорошо спал, – не мог же он говорить тётке Степаниде о своей беспокойной ночи, о тяжких раздумьях, у неё своих забот хватает.

– А мне лихо пришлось, – Степанида засмеялась, обнажила щербатый рот, – как тому козлу. Он, значит, с бараном ночевал в одном холодном сарае, баран под утро вскочил, его холод пробрал, он и кричит: «Мороз!» А козёл блеет через силу: «Да он с вечера!»

Чувствовал Бобров, как краска заливает лицо и тугой звон возник в голове. Ему стало стыдно, что вчера он не остановил старуху, практически выгнал на улицу. Стиснув зубы, наклонился, точно ждал увесистой оплеухи за своё равнодушие, холодно молчал.

– Ты, Женя, скажи уж председателю – тихо попросила Степанида, – может, определит мне какой-нибудь уголок, а?

Мне бы до тепла перебиться… А там как говорится, каждый кустик ночевать пустит…

Он схватил женщину за руку, сказал:

– Пошли!

Бобров тащил старуху по хрусткому снегу, убыстряя шаг, чувствовал, как накалялась злость на себя, на Егора. Открыл дверь своей квартиры, втолкнул тётку Степаниду в веранду, крикнул:

– Здесь будешь жить, тётя Стеша!

И, не оглядываясь, сбежал с крыльца.

 

Глава пятая

Бобров задержался в кабинете председателя после наряда, и, дождавшись, пока они остались одни, рассказал Егору о своей неожиданной встрече с бабкой Степанидой.

– Ну и что? – сухо спросил Дунаев.

– Ты её историю не знаешь, наверное. – Евгений Иванович хотел обстоятельно рассказать Егору про жизнь Степаниды, но Дунаев прервал:

– Про сына хочешь сказать?

– И про сына тоже.

– Знаю всю эту историю. И про сына, и про неё говорят, лучшей работницей когда-то была. Она лет десять назад в колхозе появилась, после сумасшествия своего. Я даже сначала боялся, – а вдруг опять с ума сойдёт? Но вроде ничего, так, чудная старуха, да и только… Пенсию получает и прирабатывает сторожем. На жизнь, наверное, хватает…

– А почему квартиру не дали?

– Знаешь, Евгений Иванович, ты на меня, как пророк на грешника, не смотри. Их таких в колхозе десятка три наберётся – блажных да убогих. Значит, для них только и строить жильё? А где я работников, тех, кто хлеб производит, должен селить, не скажешь?

– Да ведь со Степанидой случай особый!

– Их, особых случаев, – каждый день. Да и сын её, видать, тоже был хорош – мне Кузьмин про нею рассказывал. Знаешь, завхоз наш…

– Так Кузьмин этот его и в тюрьму упрятал…

– Знаю, знаю… – Егор сморщился, как от зубной боли. – Только я тебе скажу так: дыма без огня не бывает. У нас во все времена любителей права качать много. А как дело делать – так в кусты. Век демагогии…

– Значит, не будет ей квартиры? – Евгений Иванович чувствовал, как опять забилась кровь в висках.

– Не будет, – Егор вздохнул, – не будет. И не потому что не хочу – просто возможности нет. Да и что люди скажут обо мне? Скажут, не колхоз, а богадельню Дунаев развёл, всяких старух ублажает. Сейчас ведь как: чуть что не так – анонимку в райком или куда повыше – бабах, а потом жди комиссию. Приловчился народ, эти анонимки, как тяжёлая артиллерия, лупят – голову поднять нельзя…

– Ладно, – сказал Бобров, – будет Степанида у меня жить.

– А это твоё дело, – Егор повеселел лицом, – хочешь, можешь даже в своей квартире дом престарелых устроить, не возбраняется. Только благотворительность не всегда на пользу идёт, запомни… Стараешься для человека добро сделать, а он на шею норовит сесть. Я, например, всё время поддерживал Степана, а он практически совсем бросил работать. Только рассуждает… Поговори с ним, ведь свёклу некому обрабатывать…

Егор замолк, на часы посмотрел:

– Ладно, Евгений Иванович, эти уроки философии нас кормить не будут. Кстати, хочу с тобой один вопрос обсудить. Ты как, на охоту по паводку не против пойти? Не забыл это дело?

Можно сказать, на любимую мозоль наступил Егор, напомнив про охоту. В молодости любил Бобров посидеть на вечерней заре в камышах с ружьём. Кажется, немудрёное занятие, а притягивает человека без остатка.

Однажды зимой в погоне за кабаном отмахал Бобров по вязкому снегу километров пятнадцать и над речным обрывом, под которым укрылся раненый зверь, стоял, покачиваясь, от усталости. Но всё-таки выследил, добил с одного выстрела. Уже темнота навалилась густая, снег запорхал мягкий, как новогодний, а впереди ещё предстояла длинная дорога домой. Бобров потроха из туши выпустил: не сделаешь этого – за ночь протухнет мясо, – снегом прикрыл добычу от птиц и лис и тронулся в обратный путь. Кажется, из последних сил тянул он в темноте на лыжах домой, непомерная тяжесть вливалась в тело, сковывала спину, ноги, шею – каждый поворот головы – мученье, но понимал Бобров: замри он на минуту, присядь, разгорячённый, на мокрый снег – и дальше ни одного шага не сделает. Только уже на окраине села не удержался – присел на прясло ограды, и в тело точно иголки впились. Но вот что странно – утром шёл на старое место за добычей и не чувствовал никакой усталости, наоборот, шаг был упругим, лёгким, как по торной дороге.

Видно, заметив его состояние, Егор сказал с хохотком:

– У тебя, Женя, всё на лице написано. Узнаю заядлого стрелка… Ну, тогда готовься…

– Да уж давно я на охоте не был…

– Чего знаешь – за плечами не носишь, – опять засмеялся Егор и добавил, как будто между прочим: – Безукладов должен приехать…

Уходил из председательского кабинета Бобров с хорошим настроением. Как-то тронуло, что Егор не обиделся на резкий разговор о судьбе тётки Степаниды, а это приглашение к охоте – своего рода визитная карточка доверия, дескать, правильно понимай жизненные ситуации, Евгений Иванович.

Ну и ладно, мысленно согласился Бобров, как-нибудь всё уладится, и с тёткой Степанидой, и с другими заботами. Время – лучший лекарь. А Степанида и у него поживёт, если, конечно, согласится старая, да и ему покойнее будет. А может быть, потом Серёжку к себе заберёт… Неужели не поймёт Люба, что нельзя ему одному, без сына?

Два дня безвыездно просидел в конторе Бобров. Надо было разобраться с различными бумагами: рабочим планом на весенний сев, технологическими картами, производственными заданиями бригад. Нудное, почти бесцельное занятие изучение этих записок. Каждый год составляются они в любом хозяйстве, а потом никто в них не заглядывает. В технологических операциях люди и сами разбираются, опытным механизаторам редко подсказывать приходится, а в экономику не очень-то вникают даже бригадиры. Почему? Привыкли так, особенно после того как колхозы на денежную оплату перевели.

Раньше в колхозах отчётное собрание проходило, как новгородское вече: шум невообразимый, кажется, и не поймёшь ничего, но стоит сказать, что у кузнеца такого-то при инвентаризации трёх подков недосчитались, ревёт зал: «Где подковы, сукин сын, объясняй собранию?» Теперь собрания идут гладко, как по накатанной колее, и не то что про подкову – трактор иной молодец осенью завалит в болото, а весной только вспомнит.

Он часто задумывается, почему произошли такие изменения в крестьянской психологии, и приходит к выводу: потому что утратил мужик интерес к тому, что производит. Хлеб, который выращивает, он потом не видит – увезут в заготзерно, молоко – на сепараторный пункт, мясо – на бойню. Не крестьянский это теперь хлеб – государственный, значит, о нём душа не болит…

Много таких размышлений у него, да и не один он, наверное, часто об этом раздумывает, только равнодушие, как головня, всё сильнее поражает хлебороба, вроде имеет он дело не с живым существом, именуемым землёй, а с какой-то чугунной клин-бабой, которой разбивают зимой морозную почву. Равнодушие это округлым, не заработанным порой рублём продиктовано, все это знают, но ломать устоявшееся не спешат. А зачем? Так легче живётся…

Даже здесь, в «Восходе», колхозе вроде передовом, звонком, а тоже главный измеритель – вал. В производственных заданиях – тонны, гектары, центнеры, и почти нигде – рубль. Надо обязательно об этом поговорить с Егором, с экономистами. Иначе за деревьями леса не увидишь, главную цель хозяйствования – прибыль, рентабельность. Бобров усмехнулся про себя а может, он ретиво начинает, наверняка обо всём Дунаев знает.

А вот цифрами овладеть надо. Для всевозможных комиссий. По опыту знает: как в поле выйдут – поедут комиссии различные. Вот тогда берегись, держи оборону! Бумаги, о которых производственники редко вспоминают, этим комиссиям только успевай показывай, и о твоей работе, агроном, они по этим шпаргалкам судить будут. Вроде смешно получается, да только тут не до смеха.

В первый день он пораньше закончил работу, пошёл в сельский магазин. Теперь, словно погорельцу, надо начинать с нуля. И пока покупал он всё – часа два ухлопал. Но приобретениями своими остался доволен – хозяйской жизнью пора жить.

Тут кстати Иван, председательский шофёр, под руку подвернулся, он и помог все эти кастрюльки-тарелки на квартиру отвезти. И даже удивился, подъехав к дому:

– А у вас, Евгений Иванович, окна светятся, забыли электричество выключить, наверное?

Не ответил ничего Бобров, но этот свет в окнах его приятно обрадовал – значит, Степанида дома. Она и в самом деле на стук выглянула из кухни, в светлой кофточке, и – что сразу в глаза бросилось – на прямой пробор расчёсаны седые волосы, светлый платочек на голове.

Она сумку с покупками от удивлённого Ивана приняла, прошмыгнула опять на кухню.

А Бобров замер на пороге и почувствовал, что в его доме что-то изменилось – пол помыт, окна протёрты от краски. Значит, не сидела без дела Степанида, по хозяйству хлопотала, и потеплело на душе.

Он съездил в колхозную кладовую, получил выписанные ещё днём продукты и, проводив Ивана, теперь уже на веранде сбросил сапоги с налипшим снегом и грязью – день сегодня хоть и пасмурный, но снег подточил сильно, кое-где уже проталины бурые показались.

Степанида опять показалась из кухни, всплеснула руками:

– Батюшки-святы, никак ты, Евгений, опять что-то привёз? Евгений помог тётке Стеше разложить покупки, а потом принялся готовить ужин. За время своей холостяцкой жизни он многому научился, и сейчас Степанида даже удивилась, как ловко он орудует ножом, чистит картошку. И ему тоже захотелось удивить старуху: принялся он готовить своё любимое блюдо: кашу-сливуху. Сейчас и в деревне уже не знают, как она готовится, а ведь этой каше должен быть благодарен русский человек. Первой едой служила она крестьянину, когда выходил тот в поле, с кашей этой и пахали, и косили, и молотили.

В разговоре с тёткой Стешей старался Бобров не вспоминать про Сашку, про её жизнь, но трудно не натолкнуться на острые углы, коль они оставили такие отметки в жизни, и старуха раза два всплакнула за вечер, первый раз – когда вспомнили о его матери Софье Ивановне, а второй – когда узнала Степанида, что Бобров развёлся с женой.

– И что за манера нынче, Женя, – заговорила тётка Стеша, когда немного успокоилась, – чуть что – глядишь, развелись! А ведь люди по любви женятся! Ты-то со своей небось по любви или как?

Улыбнулся он – пойди пойми сегодня, любовь у них была с Любой или не любовь? Какой мерой это измерить можно? Наверное, не любила его Люба, если так вот предательски оставила. Дорогой ценой платит человек за любовь, иногда жизнью рассчитывается, а от Любы таких подвигов не требовалось. Но, с другой стороны, наверное, и он, Евгений, в чём-то виноват.

– Не знаю, тётя Стеша, – после долгого молчания ответил он.

– Небось по любви, – заключила старуха, – если не знаешь. Любовь, её не сразу распознаешь… У Сашки моего тоже любовь была – Дуська соседская. Весёлая такая девка, певунья, как лесная птаха голосистая. А когда с ним несчастье случилось – в один миг закручинилась, поникла, как былинка под дождём…

– Где она сейчас, Дуська? – спросил Бобров.

– Умерла. Года через три. Приключилась какая-то с ней болячка – и умерла. А может быть, от тоски… Ты как думаешь, Женя, от тоски умереть можно?

– Не знаю, тётя Стеша…

– А я думаю – можно. Потому нет тяжелей для человека ноши, как печаль. Хотя Дуська вот умерла, а я, старая, всё небо копчу.

– Сколько лет тебе, тётя Стеша?

– Семьдесят четыре недавно исполнилось.

– Не так уж и много.

– А я думаю, Женя, что целую вечность на земле бедую. И так иногда тяжело становится, вроде эти годы мне на плечи давят. Я в молодости работящая была, так, бывало, на работе наломаешься – рук поднять нельзя. А всё легче было… Слушай, Женя, а ты не обижаешься, что я тут у тебя в тепле пригрелась?

– Да что вы, тётя Стеша…

– Смотри, – она усмехнулась, – ты не прочь своей воле. Я на ногу скорая, вмиг умотаюсь. Квартир пустых много – для себя уголок всегда найду.

– Да не думай ты об этом, тётя Стеша…

Неторопливо говорила старуха, и покойно на душе стало у Боброва. Показалось вдруг, что сидит он в родном доме, а рядом мать, и кухня – маленький островок жизни, где свободно, легко. Так легко было давно, может быть, последний раз, когда Бобров закончил десятилетку. Тогда ребята сидели ночью на берегу, трещал костёр, неслись искры в почерневшее небо, и жизнь казалась вечной, как эти звёзды, как огонь…

Поужинали, и Боброву сразу захотелось спать. Видимо, сказалась бессонная прошлая ночь. Спал он крепко, точно на открытом воздухе, и утром поднялся, бодро вскочил, будто ванька-встанька, запрыгал по комнате.

Белёсый туман плыл за окном, окутывал дома, с крыш срывались капли таявшего снега, но серый, нерадостный день не погасил хорошего настроения, и, плескаясь в ванне, Евгений замурлыкал песню. Ему вспомнилась студенческая «через тум-бу-тубму раз», и если бы не присутствие в доме тёти Стеши, то, наверное, запел бы во весь голос.

Уже собравшись, Бобров приоткрыл дверь в соседнюю комнату. Тётя Стеша спала на своей раскладушке, разметав седые волосы по подушке. Наверное, и ей снились добрые сны – изрезанное морщинами лицо было спокойным.

После нудного дня за бумагами Евгений вечером решил сходить к Степану Плахову. Он шёл сельской улицей в загустевшем тумане, обретшем, казалось, теперь какую-то твердь, вглядываясь в матовые огоньки домов.

Степан жил на той же улице, где сиротливо стоит дом Бобровых, только чуть ниже к реке. Рядом весной образуется большой затон, и вечерами гомонят утки, как на птичьем базаре. Здесь осиновские мужики оставляют на зиму свои лодки, и они, как огромные кабаньи туши, покоятся на берегу. Сейчас тянет с берега запахом смолы. Разговаривают мужики, наверняка готовят лодки к предстоящему разливу.

Испокон веков повелось, что по первой воде, когда ещё не очистится полностью река и резвые льдины, отсвечивая зелёными боками, качаются на волнах, осиновские мужики выходят на щуку, и тут уж никакая рыбоохрана не справляется. Есть у каждого своя излюбленная протока, где притыкают рыбаки вентеря и сети, и этот порядок, веками установившийся, изменить не может никто.

Бобров тоже, когда учился в восьмом классе, первый раз вышел на реку на сохранившейся отцовской лодке. Его взял напарником сосед дядя Гриша, прозванный в селе Гришей Культей. Дядя Гриша вернулся с фронта без руки, и теперь заправленный под ремень правый рукав фуфайки топорщился, чем-то напоминая рачью клешню. И хоть недаром в народе говорят, что голь на выдумки хитра, и дядя Гриша с помощью специального шеста и ремённой петли, крепящейся к фуфайке, научился гнать лодку по протокам, но управляться со снастями одному было не под силу, и Женька Бобров стал ему незаменимым помощником. В первый день Женька упарился изрядно, пока догрёб до Ржавой протоки. В Осиновом Кусту лодкой управляют длинным, из цельной доски выточенным, чем-то напоминающим узкую лопату веслом, и усилия требуются немалые, чтоб гнать посудину навстречу резвой ещё воде. Рубашка прилипла к спине, пар поднимался от фуфайки.

Дядя Гриша невозмутимо сидел на банке, пыхтел цигаркой. – Женька поражался, как умело он скручивал их, придерживая клочок бумаги культёй, – сплёвывал за борт. Только однажды крикнул:

– Тяни вон к тем кустам, а то тут Ивана Поликарповича место!

Вдвоём они поставили три сети (почему-то все называли снасти – «концы»), привязав верёвки к скрытым водой корягам, и дядя Гриша, наблюдая, как ловко управился с этой работой Женька, похвалил:

– Молодец! Теперь, считай, будет мать с рыбой. Вечером, когда пошли проверять снасти и лодкой управлял уже дядя Гриша, засунув конец шеста под ремень, улов и в самом деле оказался богатым – четыре щуки килограмма по три каждая да два язя.

На берегу дядя Гриша раскидал рыбу на две паюшки, заставил Женьку отвернуться, спросил:

– Кому?

– Тебе, дядя Гриша…

– Мне так мне. Бери свой улов… Твой пай справа… Сейчас, да и тогда, Боброву такой принцип делёжки казался смешным, но дядя Гриша следовал ему и когда рыбы было много, и когда улова хватило бы только накормить кошку.

– Главное, справедливость должна быть, Женя. А иначе какие мы с тобой компаньоны…

Наверное, дядя Гриша жив и к нему тоже не мешало бы заглянуть, а может, и вспомнить старину, через недельку махнуть на Ржавую протоку. Сейчас то далёкое время кажется таким счастливым, что замирает сердце…

В загустевшей темноте разглядел Бобров дом Степана, деревянное строение на высоком фундаменте, плетнёвую изгородь – любит Степан плетни городить, корзинки плести, кубари разные для рыбы – на нижней ступеньке крыльца пошмыгал сапогами, сбивая прилипшие снег и грязь, постучал. Степан распахнул сенную дверь, узнал Боброва, пригласил:

– Проходи, Евгений Иванович! – и скрылся снова в доме. Тон этот сдержанный, подчёркнуто официальный показался Боброву обидным, но он не остановился, сбросил сапоги в освещённых сенях и решительно открыл дверь. В доме гудела печь (беремя ольховых чурбаков покоилось на полу перед топкой), пищало радио на стене – та памятная ещё Женьке послевоенная «тарелка». Степан, потный, в рубашке с закатанными рукавами, хлопотал около плиты, за столом в передней комнате сидели две девчушки, одна лет двенадцати, другая – лет семи. Даже если бы Бобров встретил их на улице, то наверняка бы узнал в них Степановых дочерей – были девчушки, как капли воды, похожи на отца – круглые, полнощёкие лица, разлатые носы, чёрные брови дугой.

Степан сдержанно поздоровался, указал Евгению Ивановичу на стул.

– Садись, Евгений Иванович! Я пока ужином займусь…

– Сам занимаешься? – спросил Бобров.

– А кто ж за меня? Женщины, мои помощницы, вот только подрастают. А Даша в больнице…

Знал Бобров, что Дарья, жена Степана, здоровья была не богатырского, но об этой грустной новости Степан прошлый раз промолчал.

– Давно лежит?

– Третий месяц…

Может быть, поэтому сухо встретил его друг. Замотался, наверное, в домашней круговерти. Житуха у него посложнее, чем у Боброва, одному проще на миру барахтаться, а здесь вон красавицы за столом, им тоже внимание требуется.

Степан поставил тарелки перед дочерьми, из кастрюли налил дымящийся, аппетитно пахнущий суп, спросил у Боброва:

– Поужинаешь с нами?

– Да не откажусь, – засмеялся Бобров, – вот как у тебя вкусно пахнет… Лучше, чем в ресторане.

– Какой там чёрт! – Степан тоже улыбнулся, но улыбка получилась натянутая, скривила губы. – Целый день на работе, а девицы о себе заботиться не хотят. А могли бы… Тебе, Света, пора за ум браться. В шестом классе, не маленькая.

– Да некогда мне, папа, сам знаешь, сколько уроков задают…

– А я что, разве в школе не учился? Вот Евгений Иванович подтвердит – в числе лучших был всегда в классе. А бывало, придёшь из школы, пару печёных картошек из печки достанешь, горшок со щами навернёшь – и за вёдра. Воду таскать корове, да овцам десять вёдер, а там картоху копать, еду приготовить… Успевал, всё успевал.

– А я ещё Таньке помогаю уроки делать, – Света возмущённо передёрнула плечами.

– Таньке кто мешает самой с уроками справляться? – спросил строго Степан.

– Примеры у нас запутанные какие-то, – пискнула Танька.

– Вот, у одной уроки, у другой – примеры, а поесть время не находится, – сердито сказал Степан, подсаживаясь к столу с тарелкой. – Самому поесть некогда…

Не понравился Боброву этот разговор. Ворчливым, раздражительным стал Степан, точно старое дерево в лесу скрипит. А ведь был тихим, застенчивым, малость трусоватым даже.

Степан дождался, пока дочери поедят, спросил:

– Ещё долить?

– Нет, нет, – в один голос запищали они.

– Ну, тогда отправляйтесь спать!

– Да ты что, папа, – засмеялась старшая, – на дворе только вечер. Мы лучше телевизор посмотрим…

– Ну смотрите этот ящик для дураков, – уже миролюбиво сказал Степан, и, повернувшись к Боброву, сказал: – И что они в этом телевизоре находят?

– Интересно же, Степан. Там такие передачи…

– Не нахожу я ничего интересного. Обман один. Только зрение портят…

– Спасибо за суп, – сказал Бобров, отодвигая тарелку. – Ты и вправду мастерски готовишь, как заправский повар.

– Нужда заставит рябого любить, – засмеялся Степан. – Дашка нас совсем забросила, так я и за повара, и за дояра. Кстати, молока не хочешь?

– Давай!

Степан достал из холодильника банку с молоком, налил в стаканы. Давно не пил молока Бобров, такое стылое – даже зубы ломит – хранила мать в погребе.

– Ну как? – спросил хозяин.

– Вкусное.

– То-то, – засмеялся Степан. – Прошлым летом москвич один ко мне заехал, я и угостил его Зорькиной продукцией. Он стакан выпил и удивлённо глядит на посуду: «Не может быть такого молока». – «Почему?» – спрашиваю. «А вот посмотри, – показывает на стакан, – на стенках блёстки застыли. У нас в Москве так от сметаны только остаётся». Вот какие чудеса бывают. Ну что, Евгений, давай уговаривай…

– Что-что? – не понял Бобров.

– Начинай уговаривать, говорю. – Степан посмотрел на Боброва выразительно, подмигнул левым глазом.

– Почему уговаривать?

– Да меня колхозное начальство только и знает, что уговаривает. К весне дело, вот и ходят в дом табуном, то бригадир, то парторг. А председатель, тот в кабинет вызывает… Небось и ты за тем пришёл?

– Да нет, я просто в гости. Не одобряешь?

– Почему не одобряю – рад даже. Только верится с трудом.

– Ну, если не веришь, тогда я пошёл, – Бобров поднялся из-за стола. – Спасибо за ужин. Сыт по горло. Тёте Стеше теперь одной ужинать придётся.

Степан тоже поднялся, на его круглом, румяном лице застыло смущение, припухлые губы передёрнулись. Он в упор глядел на Боброва, и, наверное, ещё не понимал, как сильно обидел друга детства Женьку. Только и нашёл спросить:

– Какая тётка Стеша?

– Да Трошева, соседка наша, помнишь?

– Помню, только не пойму, при чём она? – Степан сдул со вспотевшего лба прядь волос, с хрустом опустился на стул. – Да ты садись, садись, успеешь…

Первый раз заинтересованно – уголки глаз сжались, потеплели – посмотрел Степан на Боброва, и Евгений Иванович уступил: присел снова. Он рассказал о неожиданной встрече со Степанидой, о том, как ладно вчера прошёл вечер. Степан слушал внимательно, напряжённо схватившись руками за край стола и было видно, как кончики их побелели, даже въевшаяся грязь не проступала так заметно.

– Спасибо тебе, Женя, – хлопнул ладонями по столу Степан, когда Бобров закончил рассказ. – Спасибо…

– Да за что спасибо-то?

– Что поступил правильно, старуху приютил, за то и спасибо.

– Это благодарности не стоит.

– Ох, стоит, – Степан говорил теперь твёрдым голосом, глаза его, ещё несколько минут назад казавшиеся Боброву угасшими, холодными, как кусок льда, оживились. – Я бы и сам её к себе пригласил, да вот с Дашкой у меня нелады. Всё болеет, и болеет. А за старым человеком пригляд нужен. Сколько раз я из-за неё с Дунаевым спорил…

– О чём спорил?

– Да всё о том же. Я ему говорю: «Эта старуха – совесть наша, понимаешь?» А он мне в глаза смеётся: «Какая совесть, чего ты мелешь?» А я, Евгений, правду говорил.

Оживился Степан, и это уже хорошо. Бобров поддел ещё раз:

– Смотря какую правду!

– Правда, Женя, одна бывает, с какого бока её ни переверни. Если она правда, такой и останется. На эту бабку, я считаю, весь колхоз наш открыто глядеть не имеет права. А Дунаев первый!

– Егор Васильевич-то тут при чём?

– Мог бы Дунаев понять судьбу Степаниды, жалость проявить? Да что там жалость, жалостью обидеть можно человека – элементарного внимания хватит – квартиру дать. Чёрствый он человек… И не только к бабке Стеше…

Что-то новое говорил Степан о Дунаеве, не замечал раньше такого за Егором Бобров. Вот и ему он протянул руку помощи, проявил душевное внимание. А Степан, наверное, обижен чем-то на Дунаева, потому и несёт всякое.

Но Степан точно мысли его угадал и снова заговорил торопливо, будто боялся, что вдруг остановят:

– Он, Егор, в человеке автомата видит. Лишь бы тот, как заводной, работал, на его авторитет.

– А ты-то сам как автомат работаешь?

– Эге, – засмеялся Степан, – вон куда поворачиваешь! Понятно, понятно. Только я так отвечу: да, я сейчас пыл свой укоротил. Спросишь – почему? Скажу. Не хочу своим горбом карьеру Егору делать, недостоин он того, если во мне человека не видит. Раньше я как работал? Ночь-полночь – я в поле. Трактор ломается, а я нет, стальной да и только. Начали завидовать – это что ж такое получается, Степан Плахов скоро в кулаки выбьется. Деньги лопатой гребёт, во дворе живность всякая. Зачем советскому человеку столько? И первым голос поднял Дунаев. Стали меня всячески прижимать, зарплату урезать. Вот тогда я пар и спустил. Говорю сам себе: «Не торопись, Степан, горячие лошади раньше дохнут». А тут ещё Дашка заболела.

– Не пойму я что-то, Степан, – спросил Бобров, – какой резон Егору пыл твой укорачивать, ведь ты же на пользу колхоза старался?

– А тут прямой резон, Женя. Он, этот резон, со времён коллективизации в деревне живёт. Ты вот мне скажи – те мужики, которых раскулачили, действительно кулаками были?

– Не знаю…

– А я знаю, хоть и того времени не помню. Нет, не были. Они сами на себя ишачили, трудолюбием, усердием, потом своё благополучие создавали. Разве годились бы они для нашей уравниловки? Нет, вот их как класс и ликвидировали. А остались такие, кто вперёд не забегал, резвость не проявлял, плёлся, как все. Они и в колхозе так работать стали – лишь бы день прошёл. Вот почему у нас в сельском хозяйстве одни непорядки – то недород, то засуха. Вожаков среди мужиков нет, а которые есть, их самостоятельность уравниловкой глушат. Знаешь, как сома острогой колют, на реке? Лампочку включают, на два метра вглубь осенью река просвечивается. А на дне самые крупные сомы. Вот в них и острогой.

– Не то говоришь, Степан, – покачал головой Бобров. Он просто не мог согласиться с такими рассуждениями. – Разве сейчас мало опытных, знающих людей живёт в селе, которые не на словах, а на деле работают, и никто на них с острогой не идёт.

Тот помолчал, вздохнул:

– Многого ты, я смотрю, Женя, не понимаешь. Ну, есть передовики, правильно, а остальные? Они в тени. А ведь каждый на государственный каравай должен работать, не прятаться за спину передовика. Я предлагал Егору – дай мне сто гектаров свёклы, удобрения, технику – я на это поле ни одной женщины не пущу, сам свёклу выращу…

– А он что?

– В затылке чешет. Правда, я ему условия поставил: всю зарплату, которую им платишь, мне отдашь.

– Так нельзя! – сказал Бобров.

– Вот и ты туда же – сразу нельзя. А сколько можно?

– Двадцать пять процентов, по инструкции.

Степан замолк, тоска застыла у него в глазах, точно смотрел он сейчас на пожар, безжалостно пожирающий стог сена, заготовленный его усилиями.

– Да это тоже немалые деньги, – поспешил Бобров вывести из этого оцепенения Степана.

– Не в деньгах дело, – усталым голосом заговорил Степан. – Ты вот сам вникни: значит, опять эта инструкция на уравниловку рассчитана. Одному нельзя, а всем можно, только понемножку. Как там… всем сестрам по серьгам… Один мужик мне недавно правильно подметил: «Всё у нас так делается, чтобы безработицы не было…»

– При чём тут безработица? – искренне возмутился Бобров.

– А не улавливаешь? Если все при деле будут, хоть и заработают мало, значит…

– Папа, папа, – закричали девочки, – иди скорее, у нас телевизор запрыгал!..

– Ну, всё не слава богу, – буркнул Степан и пошёл в другую комнату.

Да, со Степаном не соскучишься. Может быть, и путано, но интересно рассуждает, своя политэкономия… И остриё в главную точку упирается, – в производительность труда. Сколько об этом писано-переписано, горы бумаг всяких, а движение вперёд где? Раньше рассуждали просто – вот понаделаем хороших машин, и производительность сама в гору пойдёт, как на верёвочке потянется. Да только машины появились, а выработка не скачет, топчется на месте. По одной простой причине: человек не желает – главный производитель. Его почему-то со счёта сбросили те учёные, которые видели панацею в машинах, будто трактор способен сам решить все проблемы…

Степан вернулся повеселевший, шаг стал лёгкий, присел к столу:

– Счастливое у девок время – ни горя, ни забот. Не то что у нас с тобой было.

Они замолчали, вспомнив одновременно одно и то же – тот случай на колхозной бахче, и Степан спросил тихо, заговорщицки:

– Жень, а скажи, страшно было?

– А ты думаешь! – засмеялся Бобров. Он снова сейчас почувствовал, как возникло в теле давно забытое, оставленное в туманном детстве щемящее ощущение от встречи с колхозным агрономом.

– А всё-таки весёлое время было, – блаженно улыбнулся Степан.

– Я когда к тебе шёл, про дядю Гришу Культю вспомнил. Жив он? – спросил Бобров.

– Солдат этот? Живой… Топает ещё.

– Надо бы тоже зайти, навестить…

– А он уже спрашивал про тебя. Вчера утром прибежал чуть свет, обрадованный, лицо, точно медали его фронтовые, сверкает, говорит: «Слыхал, новость, Женька Бобров вернулся?» А я ему в упор: «А ты чему радуешься, старина?» Смеётся во весь рот, как копеечку нашёл: «Да ведь это мой самый удачный подельщик был. Сколько рыбы мы с ним потаскали». Было?

– Было, было, – Бобров кивнул головой. – Да быльём поросло.

– Ну так навести старика, Женя, – сказал Степан и опять стал жёстким взгляд, – только рыбки вы с ним уже не поймаете… Без ухи обойдётесь…

– Почему? – удивился Бобров.

– Неужели не знаешь? Вот такие, как ты, и виноваты. Кто гербициды разные навыдумывал? Не ты, так тебе подобные. Молодь от этой гадости гибнет, как от отравы. А ещё спрашиваешь…

Прав Степан, в последнее время увлечение гербицидами стало своего рода «золотой лихорадкой», льют их направо и налево, уничтожая не только сорняки. А с другой стороны, как бороться с сорной растительностью? На иное ячменное поле глянешь перед уборкой – сизое стоит от осота, точно хлопчатник выбросил коробочки созревшие. Чуть ветерок – и над полем будто январская метель, хлопья эти порхают.

– А крестьянин с осотом плугом боролся, – точно отвечая на его вопрос, сказал Степан. – У него хоть однолемешник был, но осенью он пахать не торопился, давал возможность сорнякам прорасти, а потом силушку не жалел, пахал поглубже. А сейчас в тракторе триста лошадушек впряжено, но глубоко пахать не хочется, опять уравниловка.

– Далась тебе эта уравниловка! – в сердцах ругнулся Бобров.

– А как же! Она мне всю плешь проела. Ведь почему мы не пашем глубоко, по всем правилам? Оплата у механизатора от гектара идёт… А ему лишь бы этих гектаров побольше. Крестьянин раньше, когда в поле выходил, о хлебе думал, а сейчас о гектарах. Вот какой парадокс получается…

– Да кто ему мешает о хлебе думать?

– Жизнь. Скажу тебе: если зарплату будешь от хлеба получать, сколько вырастил, столько и получил, то как запоёшь, а? Ты или работу сменишь, или головой кумекать начнёшь, как тот хлебушек вырастить. А сейчас ты – как батрак на отживе: есть хлеб, нет хлеба – тебе ветер в спину, оклад в конторе лежит, приходи получай, ешь свой каравай с маслом…

– Не очень сладкий каравай выходит, – вздохнул Бобров.

– Какой есть, но с голоду никто не умирает.

– Ну, а что ты предлагаешь всё-таки? Рассуждения я твои долго слушаю, может быть, они и правильные, только из рассуждений щей не сваришь…

Девчушки громче телевизор включили, музыка забухала оглушительно, как в ступе просо толкут. Степан в стенку кулаком стукнул, крикнул:

– Эй, вы! Потише там… По душе скрежещет от этой музыки. – И дождавшись, пока звук стихнет, сказал: – А на твой вопрос я отвечу – земле хозяина надо вернуть.

– У земли хозяин есть – колхоз…

– Этого хозяина не пощупаешь и к ответу не всегда привлечёшь, потому что расплывчатое это понятие.

– Председателя можно привлечь.

– Председатели приходят и уходят, потому тоже не чувствуют себя хозяевами. День прошёл – и слава Богу…

– Выходит, опять к единоличному хозяйству надо возвращаться, так?

– Ну, сейчас ты меня ещё в кулацких настроениях обвини… Но скажи, должен быть на земле хозяин или нет?

– Должен…

– Тогда кто этот хозяин?

– Колхоз…

– Опять за своё, – Степан улыбнулся через силу. – Ты, как Дарья моя, упрямый. Ей говоришь «кстись», она говорит «пусти». Да пойми ты, не стал колхоз хозяином земли, не стал…

Наверное, о много раз передуманном говорил Степан. Играли желваки на скулах, брови были нахмурены, даже испарина на лбу выступила. Бобров слушал с любопытством. Интересно размышляет, хоть и не во всём логика прослеживается, но думает человек, а думающий – это всегда хорошо. Маловато на свете размышляющих, всё больше потребляющих. Да и от дум отбить легко, какой-нибудь ярлык повесят, в прожекторстве обвинят. Вот бы, Бобров, часто об этом задумывался? Свою задачу в другом видел – как вспахать, посеять вовремя, хоть порой и можно было прослезиться, когда урожай собирал.

– Какой же выход? – спросил он.

– А выход искать надо, – улыбнулся Степан. – Я почему предлагал Дунаеву свёклу взять? Думал так – вот возьму эти сто гектаров, выращу урожай, глядишь, за мной и потянутся мужики. А уважаемый Егор Васильевич мне шиш показал. Говорит, я ответственность брать на себя не буду. Я так понимаю: если взялся руководить, то бери ответственность не только за себя, но и за тех, кто под твоим началом ходит. Так?

– Так.

– Ну, а теперь агитируй меня по старой оплате свёклу выращивать. Только пусть дураков в другом месте ищут. За сто шестьдесят «ре» я слепнуть на этой свёкле не желаю. Лучше одного быка в доме выращу.

– Говорят, у тебя и так скота, как на колхозной ферме?

– Иной мужик, Женя, сутками водку пьёт, вот как наш Кузьмин, но на него никто пальцем не показывает. Почему?

Да, потому, что он как все поступает. Привычное в глаза не бросается. А вот у меня скот во дворе кое-кому спать не даёт. Неужели же, как и другим, водку пить? Мне вон дочерей на ноги ставить, Дашка совсем расхворалась, её тоже кормить надо…

– Ну, а всё-таки как со свёклой?

– Ищите другого свекловода. Из молодых. У них глаза острые, а я теперь по рядкам трактор веду, а они сливаются, в одну линию. Когда-нибудь так наворочаю – судить будете.

На улице Боброва обступила темнота, точно накрыла с головой. Он медленно сошёл с порожка, сырой снег зачавкал под ногами. Идти было трудно, только у некоторых домов светились окна, маслянистыми пятнами расплывались на снегу, и жидкий свет этот пугал.

Когда он попадал в полоску света, казалось, будто натыкается на что-то острое. Только в новом посёлке идти стало проще – горели фонари, и мысли его опять переключились на разговор со Степаном. С одной стороны, правы люди – расчётливость Степана на скопидомство похожа, в одну сторону направлена – как бы побольше для себя выгод иметь. А с другой, разве не прав он, что уравниловка перекрыла дорогу творчеству, сделала людей друг на друга похожими, как китайские болванчики? Прав Степан, каждый должен проявить свои возможности, а не прятаться за спину, дескать, «моя хата с краю». И о земле верно рассуждает: действительно, хозяин ей нужен. Надо с Егором об этом потолковать, Степана поддержать. В самом деле, разве не всё равно колхозу, кому платить деньги?

Тётя Стеша удивлённо посмотрела на Боброва:

– Чему улыбаешься, Женя?

– Степан Плахов развеселил, – неохотно ответил Евгений Иванович.

– Степан? Да он всю жизнь бирюком на мир смотрит. Под ноги глядит, будто пятак разыскивает.

А может быть, и права тётя Стеша, ищет Степан пятаки, что в землю запрятаны, ищет их честно, ломая голову, только вот поиск пока не имеет успеха? Сказать об этом тёте Стеше, только вряд ли поймёт старая.

 

Глава шестая

Сослужил Воронок добрую службу Боброву, когда объезжал тот поля. В такую распутицу человек вязнет по колено в грязи, только на лошади и проберёшься. Конечно, можно было бы и не спешить, до сева ещё есть время, но какое-то нетерпение овладело им, точно кто подталкивал в спину. Только агроному, наверное, понятно, как манит весной поле, когда дохнёт прелью трав, отходящей почвой, осязаемо тёплым вишневым клеем.

Он знал восходовские поля. Они начинались от райцентра и тянулись на запад на восемнадцать километров, взбираясь от поймы на крутой взгривок, а дальше лежали ровные, как скатерть. Два неглубоких оврага – Гремячка и Пастуший – рассекают поля своими ветвистыми, чем-то напоминающими оленьи рога отрогами, весной в них устремляется шалая вода, и они могли стать непреодолимой преградой к поездке.

Утро было прозрачным, как роса, от вчерашнего тумана даже сини не осталось, только в низинах цеплялись ещё белёсые лохмотья, и Боброву подумалось: установятся тёплые солнечные дни, вон с утра заискрилось, засверкало всё в округе. Воронок, точно приветствуя этот яркий день, призывно заржал, резво зашлёпал по лужам.

На Серёжином поле Бобров первый раз сошёл на землю, посмотрел озимые. С детства не перестаёт он удивляться неистребимой силе природы. Первый солнечный день, а на проталинах уже набирают тёмную окраску упругие ростки, острые, как шило. На корешках обозначились два проростка, два маленьких бугорка, из которых потом разовьются бобовые корни. Значит, живое поле…

В хорошем состоянии оказались и два соседних с Серёжиным поля… Искренне обрадовался он этому. Капризна всё-таки пшеница – чуть посильнее морозы в начале зимы, когда ещё снежный покров неглубокий, и недосчитаешься урожая. Последние три года вообще наказание – в январе потеплеет, на март похоже, а потом сгрудятся тучи, и холодный дождь острыми молниями ударит в отошедший снег. От этого дождя жди больших бед. Точно панцирем, покрываются льдом выровненные поля озимых, и тогда растения задыхаются.

В этом году, слава Богу, кажется, пронесло, хоть и был перед новогодним праздником дождь. Но снега было уже много, и влага не соприкоснулась с землёй. Это и спасло озимые.

Но если озимые вселили надежду, то с грустной картиной столкнулся он в Пастушьем логу. Давно он здесь не был, и сейчас даже защемило сердце, холодный, как обжигающая роса, пот потёк по спине. Много бед натворил за эти годы Пастуший, словно хищник вонзил острые зубья в поля, перемалывая плодородную пашню. Рваные стены оврага, причудливые, напоминающие старинные крепости, всё дальше вдаются в пашню, расширяя мёртвую зону, где бурлит и пенится сейчас бурный, напоминающий горный, поток. С тоской смотрел Бобров, как медленно сползала в пропасть оттаявшая, растворившаяся, как творог, земля.

Извечная беда плодородного поля – овраги, они как ножевые раны на её лице. Сколько проклятий посылал крестьянин этому дракону, который, как в ненасытную пасть, захватывает плодородные куски, перемалывает водными жерновами богатство, накопленное природой, оставляя за собой глину, песок, гальку, на которых не растут даже сорняки. Тысячелетиями борются с этим несчастьем люди, и итоги борьбы этой бывают неравнозначными: или люди побеждают, и тогда овраг замирает, умеряет свою коварную дерзость, или, наоборот, выходит победителем вешний поток, и тогда снова вгрызается вода в земную твердь…

Пастуший, выходит, одолел человека. Припомнил Бобров, что вот здесь, где стоял он сейчас, раньше оврага не было. Увидел – добрых полкилометра за эти годы отвоевал Пастуший, бросил в свою глотку. И это за каких-то полтора десятка лет! А ведь для многомиллионной по годам истории земли – это мгновенье! Страшно представить, что здесь будет через пятьдесят – сто лет. Суровый иск могут предъявить потомки тем, кто сейчас не предпринимает мер, равнодушно созерцая страдания земли.

Хлеборобская наука накопила немало способов борьбы с оврагами, с водной эрозией. Тут и обсадка краёв лесными полосами, и залужение подошв травами, и даже плетни, которые так любит городить Степан, использовались для защиты земли. Только смотрит он на эту истерзанную, будто взорванную мощными зарядами землю, и злость берёт: ведь знают об этих мерах его земляки, а вот поди же… Разве не видел Пастуший тот же Егор, Николай Спиридонович? Другим можно простить равнодушие к земле, может быть, элементарной грамотности не хватает, а им, двум агрономам? Может быть, и здесь тот же симптом равнодушия, о котором говорил Степан?

Бобров вскочил на лошадь, и Воронок точно угадал настроение нового хозяина, рысью пошёл по вершине оврага. Захотелось Евгению Ивановичу посмотреть Гремячку, хоть до неё скакать целых десять километров. И пока ехал, окрепло решение – начать свою агрономическую карьеру в родном колхозе с Пастушьего лога. Заткнуть ему надо прожорливую пасть, пока не рассёк он колхозные поля поперёк, как ударом острого топора. Надо обсадить верховья оврага дубами, чтоб вцепились они корнями глубоко в землю, легли костью в горле оврага.

Пока скакал к Гремячке, всё ждал Евгений Иванович встречи с лесными полосами, которые вместе с другими ребятишками сажал на колхозных полях. Теперь наверняка поднялись берёзы и вязы, в кольцо окаймили поля. Но проскочил по плотине Фильцовского пруда и поводья натянул от неожиданности – ни одного дерева, даже кустика не увидел. Что тут произошло, какая трагедия разыгралась? Погибли деревья от болезней, от потрав или человеческая воля злым топором решила их судьбу? Это ещё предстояло узнать…

До боли сжимал челюсти Бобров, подъезжая к Гремячке. А что если и здесь, как в Пастушьем, увидит он истерзанную землю? Ему стало не по себе, будто к трагедии в Пастушьем он приложил руку.

Каждый человек имеет предназначение увидеть небо, под которым живёт, солнце, понежиться в солнечных лучах, почувствовать тепло, любоваться дрожащими в вечернем полумраке звёздами… За всё это надо платить созиданием, иначе жить не стоит и не возместишь долг родине, и глухие колокола, как погребальный звон, будут сопровождать твою жизнь. Долг этот перед родиной, пока не оплаченный, у Боброва висит тяжким грузом.

Но на душе полегчало, когда подъехал он к Гремячке. Хоть и широко разлился поток по подошве балки, но такой разрушительной стихии, как в Пастушьем, здесь не было. Удерживала силу воды укрепившаяся трава. Но и здесь до трагедии один шаг: колея от трактора или прогон скота может стать началом беды.

К подножью балки сползли и застыли земляные наплывы. Плодородную почву стащила вода с полей. Пожалуй, самый большой урон пашне приносит водная и ветровая эрозия, это каждый хлебороб знает. Но и здесь его земляки палец о палец не ударили, чтобы противопоставить стихии человеческую волю. А ведь самый простой земляной вал мог бы сослужить добрую службу.

Бобров побывал ещё на нескольких полях и там увидел такую же неприглядную картину. А на Россошном даже кулаки зачесались – элементарное правило попирают его земляки, пашут вдоль склонов. Значит, и здесь появится овраг.

Бобров вернулся с полей, злой, в висках стучало от увиденного, и, не заходя в свой кабинет, пошёл к Дунаеву. Неизвестно, что он наговорил бы ему под горячую руку, окажись тот в кабинете. Но председателя не было, а секретарша Света, густо намалёванная девица, с любопытством уставилась на главного агронома:

– Случилось что-нибудь, Евгений Иванович? – спросила она.

– Ага, случилось, – буркнул Бобров.

– Председатель на ферму поехал, сказал, что будет через полтора часа.

Он с сожалением взглянул на часы. Но делать было нечего, пора и о себе подумать. Он сходил в колхозную столовую и за обедом немного успокоился, ещё раз в голове прокрутил ситуацию. В предстоящую весну многого сделать не удастся, но кое-что можно наметить и осуществить. И прежде всего возродить лесные полосы. Тут надо Ларису на помощь пригласить со школьниками. Бобров на миг представил, как весёлой стайкой зашагает ребятня по полям, какой будет это праздник для них. Многое можно сделать и по строительству защитных валов. Несложное дело, только обида на сердце, почему Дунаев этим раньше не занялся.

Евгений Иванович возвращался из столовой, когда его обогнал Дунаев. Заляпанный грязью «уазик» завизжал тормозами, и Егор Васильевич, в резиновых сапогах, плаще-накидке, высунулся из кабины, поманил Боброва рукой.

– А я тебя ищу – с ног сбился. Лицо председателя, озабоченное, чуть припухшее, дрожит.

– Да я не пропадал вроде, – засмеялся Евгений Иванович. – С утра в поле уехал…

– Нашёл время, – Егор Васильевич пошёл к машине, – там в поле сейчас нечего глядеть. Тоска одна…

– Да нет, не скажи, кое-что я рассмотрел, – сказал Бобров, усаживаясь на заднее сиденье, – могу и тебе…

Дунаев не дал закончить фразу, крикнул:

– Ты полегче там, а то кишмиш устроишь.

Несколько ящиков, закрытых промасленной бумагой, лежали на сиденье и полу, и Евгений Иванович догадался – наверняка озабоченность Дунаева вызвана приездом Безукладова. Ведь говорил он ему раньше об этом.

– Евгений Иванович, давай на будущее договоримся, когда куда уезжаешь – предупреждай. А то, в самом деле, нехорошо получается…

– Безукладов приезжает?

– Угадал. Ружьё где у тебя?

– На квартире…

– Ну тогда туда поскачем…

Заревел натужно «уазик», разбрасывая грязь. Дунаев сосредоточенно прилип к рулю.

Боброву показалось ненужным заводить сейчас разговор об увиденном. Обстоятельной беседы не получится, а скоропалительный разговор Дунаева может не заинтересовать. Тот человек увлекающийся, так что из-за предстоящей охоты на его идеи он может и рукой махнуть. «Ладно, – подумал Бобров, – отложим разговор на лучшее время».

В посёлке Егор лихо подкатил к квартире Боброва, приказал:

– Две минуты на сборы Женя! Больше времени нет. И так опаздываем. А точность – вежливость королей.

Уже после, когда Бобров, захватив ружьё и патронташ, сел в машину, Дунаев просил как будто между прочим:

– Говорят, у тебя, квартирантка новая появилась?

– О чём ты?

– Да вроде не знаешь, о тётке Стеше Грошевой.

– А почему спрашиваешь?

– Просто интерес проявляю.

Егор лихо гнал машину, и она выскочила за райцентр, прогремела по мосту, устремилась к лесу. Вся пойма была залита водой, водная лавина скрыла луговину, придавила ольховые кусты. Редкие льдины торжественно проплывали по середине реки, сверкая зеленью изломанных боков.

– Значит, интерес есть? – спросил Бобров. – А почему раньше не было? Ведь я говорил с тобой.

– Я, Женя, – Дунаев повернулся, в упор посмотрел на Боброва, – про интерес не случайно упомянул. В интересах твоего же благополучия…

– А при чём тут моё благополучие?

– Чудак ты, – привычно хохотнул Дунаев. – Ведь мы в деревне живём, здесь каждый человек на виду. Вот ты старуху пригрел, а мне уж информация – новый колхозный агроном благотворительностью занимается, привечает всяких…

– А что тут плохого? – Бобров почувствовал, что сейчас взорвётся, наговорит дерзостей.

– На каждый роток не накинешь платок, Женя. – Дунаев говорил вроде миролюбиво. – Недолюбливают её, тётку Стешу, в колхозе, блажной считают…

– Кто считает, уж не Кузьмин ли?

– При чём тут Кузьмин. Хотя и Кузьмин имеет право. Он работник исправный, хоть и не без греха…

– Грех-то его известный. За бутылку мать родную продаст… Машина с асфальта повернула влево, по просеке запрыгала по кореньям, и Бобров понял: к Струительному озеру повернул Дунаев. Удачное место для охоты, что и говорить. Среди леса километров на семь тянется озеро, берега утопают летом в бурной зелени травы и кустарника. Лучшего места для гнездования птицы нет в округе, и на озере, как на птичьем базаре, стоит неумолимый гомон. Вспомнилось Боброву, как раза три в детстве приходили они сюда со Степаном, шкодили, разоряя птичьи гнёзда, пока не узнала об этом Софья Ивановна. Тогда Женька часа два отстоял в углу в тёмном чулане, и на душе было уныло.

– А кто мне технику в боевой готовности держит? – возвращаясь к разговору, спросил Дунаев. – Кузьмин, вот кто! Он себя не пощадит, разобьётся, а любую железяку найдёт. Иногда даже удивительно: в соседних колхозах техника стоит, а у нас вся как часы. Кого заслуга. Кузьмина.

– А может быть, Егор Васильевич, его не хвалить надо, а наоборот, кнутом стегать?

– Это почему?

– Я часто задумываюсь, почему у нас процветают доставалы всякие… Честному человеку от них ещё трудней живётся.

– Не зевай, – на то ярмарка, – хохотнул Егор.

– Вот и я говорю, честные люди от этих проныр страдают. А мы их поощряем…

Дунаев ещё раз резко повернул руль влево, несколько минут гнал между высоченными соснами, а потом тормознул перед металлическими крашенными охрой воротами.

– Ты на нашей базе бывал? – подмигнув, спросил Дунаев.

– Какой базе? – удивился Бобров. Никакой ограды ворот раньше перед Струительным озером не было. Зимой жители Осинового Куста ездили сюда за дровами, осенью собирали сухую хвою – «колушки» – для топлива.

– Сейчас модно называть такие сооружения гостевыми домиками. – Егор засигналил, за оградой залаяли собаки, скрипнули ворота, и Бобров обомлел – открывал им Кузьмин. В зелёном прорезиненном плаще, яловых сапогах, полувоенной фуражке, казался он богатырского роста, спокойным, важным. Светлыми глазами Кузьмин пристально, в упор глядел на Егора, чуть не по-военному стукнул каблуками.

– Как дела, Михаил Степанович? – спросил Егор.

– Всё в порядке, Егор Васильевич! Баня натоплена, подсадные в кошёлке!

– Не приехал Сергей Прокофьевич?

– С минуты на минуту ждём!

Егор газанул, и машина плавно покатилась, зашуршала водой на асфальте, а через несколько метров открылась перед взором «база», как назвал её Дунаев. Деревянный рубленный в «лапу» дом на высоком фундаменте, чем-то напоминающий сказочный терем, стоял между сосен, за ним просторный, под лак отделанный особняк, наверное, баня, а дальше, на самом берегу, ещё несколько деревянных построек летнего типа. В центре площадки возвышался двухэтажный корпус. Постройки играли красками, как ярмарочные павильоны.

Егор подкатил к дому, энергично вышел из машины, крикнул Евгению Ивановичу:

– Давай разгружаться!

Из дома выскочил шофёр, заспешил на помощь. Втроём они перетаскали ящики, свёртки, пакеты. Наконец Егор, смахнув пот со лба, опустился в кресло, а Бобров замер у двери, осмотрелся. В доме всё поражало роскошью и масштабностью – и огромные, яркие туркменские ковры на полу в просторном холле, и мягкие диваны с высокими спинками, с рябой канареечной обивкой вдоль стен, и хрустальные бра над ними… В углу, облицованный старинными изразцами, красовался камин, где полыхали сосновые дрова; нежный смоляной дух витал в помещении.

– Проходи, проходи, Женя, – крикнул Егор и привычно хохотнул: – Ну что, понравилось?

– Не то слово!

– То-то, – Егор заскрипел пружинами дивана, заворочался, довольный.

С улицы донёсся гул машины, визжание тормозов, и Егор, махнув рукой, стремительно сорвался с кресла – так охотничья собака срывается на выстрел, выскочил на улицу. Евгений Иванович подошёл к окну и увидел, как на крутые деревянные порожки медленно поднимался Безукладов, высокий подтянутый мужчина. Был он в кожаной куртке, подпоясанной широким ремнём, высоких болотных сапогах, мягкой вязаной шапочке с причудливыми буквами. Егор поднимался рядом, что-то оживлённо рассказывал.

Безукладов ввалился в комнату с шумом, дружески протянул Боброву пухлую, точно перетянутую ниткой, руку:

– Так это вы – новый агроном? Приятно, очень приятно… Значит, смена Николаю Спиридоновичу, – и Безукладов посмотрел на Дунаева.

– Да, да, Сергей Прокофьевич! Постарел наш Озяб Иванович, как пень лесной подгнил!

– Ну, Егор Васильевич, это ты, по-моему, приукрасил, – Безукладов с тяжёлым дыханием сбрасывал сапоги, куртку. – Белов мог целый день на лошади верхом скакать.

Егор помогал секретарю обкома раздеваться, крутился рядом подобострастно. Боброву снова стало неприятно и от этой подобострастности, и от разговора о Белове, и он отвернулся к окну, где уже густела темнота, путалась в высоких соснах.

Безукладов, оставшись в свитере, пуховых носках, мягко пошёл по холлу, пригладил седые вздыбившиеся волосы, протянул руки к камину.

– Да тут Ташкент! – засмеялся он и, повернувшись к Боброву, спросил: – А чего молодой агроном молчит?

– Не знаю, что говорить, Сергей Прокофьевич, – пожал плечами Бобров.

– Ну, например, когда сеять будете?

– Не скоро, – начав немного успокаиваться, сказал Бобров, – сегодня был в поле, там ещё кое-где снег лежит…

– Ну что ж, только не прозевайте, – миролюбиво сказал Безукладов. Он отошёл от камина, опустился на диван рядом с Егором Васильевичем. – Недавно собирали в обкоме руководителей овощеводческих хозяйств. Так вот Григорий Павлович Руденко – ты его знаешь, Егор Васильевич, – в «Прибрежном» лет двадцать работает, – поднялся и сказал: «Самый страшный бич в сельском хозяйстве – понукание крестьянина». И начал Ленина цитировать, что надо «учиться у крестьян способам перехода к лучшему строю и не сметь командовать». И ещё добавил, что Владимир Ильич требовал, что даже в том случае, если наши декреты правильны, их навязывать крестьянину силой нельзя. Во как! А я ему тоже ленинскую мысль подбросил: «Русский человек – плохой работник по сравнению с передовыми нациями». А дальше он писал про такую черту русского характера: когда ни одно дело до конца не доведено, он всё же, не будучи подтягиваем изо всех сил, сейчас же распускается. Гляжу, мужики головы вниз опустили, замолкли. А то чуть было в аплодисменты речь Руденко не восприняли. Ленина тоже правильно понимать надо. Сейчас обком себе голову ломает «на подтягивании изо всех сил».

– А может быть, не надо подтягивать? – вдруг спросил Бобров. – Наоборот, дать свободу в действиях?

– Любопытно, любопытно, – Безукладов повернулся к Дунаеву, – ещё один оппонент. И как вы себе это представляете?

– А я вот недавно со школьным товарищем беседовал – со Степаном Плаховым. Он – механизатор, но рассуждения о жизни интересные.

– Рвач он, а не механизатор, – в сердцах выпалил Дунаев, но Безукладов положил ему руку на плечо: дескать, успокойся, Егор, и спросил:

– Ну и что он предлагает?

– Предлагает землю закрепить за людьми… О свёкле шла речь, в частности. Я Егору Васильевичу ещё не рассказал об этом, но предложение, на мой взгляд, внимания заслуживает…

– А об оплате он не говорил? – ехидно поинтересовался Дунаев.

– Говорил. – Бобров старался быть спокойным. – Только я не вижу в этом ничего страшного. Он лозунгу «каждому по труду» не противоречит.

Дунаев вскочил с дивана, сверкнул глазами, и кадык его задвигался, как в птичьем клёкоте:

– Значит, не противоречит? Ему – да, а колхозникам – очень противоречит! Что я людям скажу? Что у меня Степан Плахов тысячи гребёт, а им гроши оставляет?

– Так пусть все тысячи зарабатывают…

– Ты успокойся, Егор Васильевич, – Безукладов тихо засмеялся, – понапрасну порох тратишь. Поступи наоборот, дай ему землю, технику. Пусть доказывает, на что способен. Только уже сегодня можно сказать, что из этой затеи ничего не выйдет – сорняк один.

– Так вы мне срыв плана по свёкле разве простите? – спросил Дунаев.

– А ты умней будь, Егор Васильевич! Лишних сто гектаров посей – и вся недолга. Пусть себе шею ломает твой Степан… – Безукладов пронзительно посмотрел на Боброва.

Егор успокоился, хлопнул в ладоши.

– Правильный совет, Сергей Прокофьевич, – и уже повернувшись к Боброву, обратился мирно, по-домашнему: – Пора гостя, Евгений Иванович, ужином кормить…

Будто из щедрого сказочного рукава устанавливался стол яствами, и опять стало не по себе Боброву, точно кто-то навёл на него два ружейных ствола, и вот сейчас грохнет выстрел, обожжёт жарким пламенем. Он чувствовал, как предательски трясутся руки, раскладывающие закуску по тарелкам, ложка отбивает барабанную дробь, но ничего сделать с собой не мог.

Дунаев закончив с сервировкой стола, любезно пригласил Безукладова:

– Прошу, Сергей Прокофьевич, к столу…

– А баня?

– Баня готова. Только кто ж насухую парится, – хохотнул Дунаев.

– Тоже верно, – засмеялся Безукладов.

Пока Егор открывал коньяк, Бобров успокоился. Пришла спасительная мысль – что ты вздрагиваешь, как пугливая ворона, Бобров? Говорят, в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Вот и сиди, помалкивай, не дёргайся, как в лихорадке. Может быть, даже радоваться надо, что такая встреча произошла. Один волновавший его все эти дни вопрос выяснил – предложение Степана. А Степан пусть пробует.

Егор рюмку поднял:

– Ну, с полем, Сергей Прокофьевич!

– Рано вроде? – засмеялся Безукладов.

– Нисколько не рано. – Егор поперхнулся, дыхание стало шумным. – Люблю я охоту, Сергей Прокофьевич! Кажется, нервы отдыхают…

Он выпил, подмигнул Боброву:

– Да не журись, Женя, у нас только или больные, или сквалыги не пьют…

– Ну, ищу добровольцев на первый пар, – сказал Безукладов, потянулся.

Они ушли в баню вдвоём с Егором, и Бобров даже обрадовался этому – то ли от выпитого, то ли от долгого утомительного дня захотелось свернуться в комочек вот на этом мягком ковре. Болели ноги от непривычки к верховой езде, а в ушах звенел весёлый перезвон полевых птах, обогретых первым солнечным теплом.

Он уснул прямо в кресле, спал ровно и сладко, как дитя, и вернувшиеся из бани Безукладов и Егор аккуратно перетащили его в дальнюю комнату, уложили на диван. Бобров с трудом разодрал глаза, встрепенулся испуганной птицей – неудобно было, но Безукладов шепнул: «Ты отдыхай, отдыхай», и Евгений Иванович, стащив с себя одежду, снова брякнулся на мягкое притягивающее ложе.

Проснулся Бобров от резкого толчка в спину. Ещё осоловелыми глазами обвёл комнату, и узнав Дунаева, спустил ноги на тёплый ворс ковра.

– Ну и спишь ты, как медведь в берлоге, – засмеялся Дунаев. – А охотничью заповедь знаешь?

– Какую? – тужим, заспанным голосом спросил Бобров.

– На охоту, говорят мужики, не на работу, надо без будильника вставать…

Опоясанный ремнём и патронташем, в дверях стоял Безукладов. Розовое лицо, седые волосы разлетелись в стороны, радостное оживление было понятно и объяснимо Боброву, но сегодня предстоящая охота не вселяла в него чувства наслаждения. Евгений Иванович не мог объяснить, что с ним происходит. Ведь раньше каждый день на охоте – это открытие ясного утра, щемящего лёгкого воздуха, посвиста стремительного лета.

Бобров медленно натягивал одежду, и Дунаев не выдержал, протопал из комнаты и уже на пороге крикнул:

– Догоняй!

Бобров долго не мог найти зачехлённого ружья, сапоги не лезли на ноги, и вышел он на улицу со значительным опозданием. В высоких соснах ещё держалась темнота, и только кусочек неба светился между вершинами. Безукладов и председатель стояли недалеко от дома, им что-то громко объяснял Кузьмин. Его голос показался Боброву противным, и он остановился. А может быть, эта горечь, неприятие сегодняшней охоты идут от неожиданной встречи с Кузьминым? Бобров не любил этого человека, и годы не остудили холодную ярость в душе. И пусть Егор вчера о нём хорошо говорил, защищал, видимо, долго ещё не исчезнет ощущение брезгливости от встречи с ним. А как может быть иначе? Высокая нравственность всегда была присуща деревенскому человеку, деревня – колыбель её и храм, а какую нравственность несут такие люди, как Кузьмин?

– Извиняет тебя, Евгений Иванович, – пошутил Безукладов, когда подошёл Бобров – только запоздавший рассвет. В другое время уже ушли бы. Правда, Михаил Степанович?

Бобров ждал, что ответит Кузьмин, но тот долго молчал, потом сказал пугливо:

– Да, сегодня, Сергей Прокофьевич, заря поздняя будет.

Дунаев оживился:

– Чего же ты нам голову морочил, Степаныч? В таком случае можно и глаз навести…

– А это что такое? – спросил Бобров.

– Сейчас узнаешь. Как, Сергей Прокофьевич, нет возражений?

– Действуй!

Дунаев толкнул Кузьмина, и тот резко побежал в дом. Вернулся от оттуда с бутылкой, закуской.

– Ну, за удачную охоту! – Дунаев лихо опрокинул стакан, подождал, пока выпьет Безукладов, и уставился на Боброва. Тот даже в неразвеявшейся темноте почувствовал на себе этот пристальный взгляд.

– Я не могу, – ответил Бобров. Ему и в самом деле противно было пить сейчас, этим тёплым утром, портить настроение.

– А ты через «не могу» попробуй, – оживлённо шепнул Кузьмин. Себе он набулькал в стакан, плеснул водку в рот, закрутил головой, закашлялся. Потом, уже отдышавшись, с ехидцей поддел: – Брезгуешь компанией, Евгений Иванович! Святое правило есть: дают – бери, бьют – беги.

– При чём тут это правило? – спросил Бобров.

– А при том, Евгений Иванович, – Кузьмин заговорил прямо-таки менторским тоном, – что за компанию святой удавился. А ты вроде цену себе набиваешь. Пускай, дескать, другие пьют, а я умный, стакан в карман, как фигу, спрячу. Нехорошо при Сергее Прокофьевиче такой фокус демонстрировать.

– Да не показываю я ничего, – Бобров почувствовал, что начинает закипать, но старался себя сдержать.

– Ладно, Кузьмин, заткнись, – сказал Дунаев. – Не хочет пить – пусть не пьёт. Не упрашивай…

Безукладов словно ждал этих слов, скомандовал:

– А ну давай по второй! Самое милое дело на воздушке выпить.

Заторопился в дом Кузьмин, и Дунаев, глядя ему вслед, сказал:

– Шустрый мужик! А ведь под шестьдесят…

У Боброва заклокотало что-то в глубине, забурлило, как бурлит вода в котелке, хотелось сказать, что за человек Кузьмин, чего он стоит, но сдержался. Не следует этого делать сейчас. Во имя дружбы с Егором…

Загремел стаканами Кузьмин, притащивший бутылку и тарелки. Бобров отошёл в сторону поближе к берегу.

– Снова компанию ломаешь! – крикнул Кузьмин, но Бобров ничего не ответил.

«Ну и на том спасибо, а то, какой-то пир во время чумы получается», – подумал он. И что это за манера – по поводу и без повода греметь стаканами? Вот и Егор частенько мочит ус в вине. Видел Евгений, как болезненно кривились губы у Ларисы, когда в первый день ночевал он у Дунаевых.

При воспоминании о Ларисе Бобров улыбнулся какой-то мученической улыбкой. Колдовское наваждение прямо. Кажется, давно умерло чувство, присыпалось толстым слоем времени, а вот встретились, и снова в душе вспыхнула теплота.

Кажется, мужики закончили трапезу, зачавкала грязь под ногами. Да и пора, тени деревьев потоньшели, прогал неба над головой увеличился, стал сквозным.

Кузьмин шёл первым, говорил хрипло:

– Королевская охота должна быть, Сергей Прокофьевич! Утки сегодня ужас много и пролётной, и нашей. В каждом кусту гнездовье. А кряковые, я вам скажу, как соловьи заливаются.

Поравнявшись с Бобровым, Кузьмин, не останавливаясь, прохрипел:

– А самую лучшую вот соседу подарю. Не забыл, Евгений Иванович, что раньше в соседях были? А то, смотрю, ты всё ртом кривишься…

– Не забыл. Ещё как помню…

Кузьмин уловил недобрый тон в его словах и замолк, зашагал резвее, разбрызгивая грязь. На берегу он отвязал лодку, перетаскал ружья. Крякали нетерпеливо подсадные в плетёном садке.

– Ну, с Богом, Сергей Прокофьевич!

Они поплыли по застывшей, недвижной воде, и эта ещё сонная природа настроила Безукладова на неторопливую беседу. Он сидел на корме, кашлял, говорил:

– Ты, Евгений Иванович, с этим другом своим доведи дело до конца, ладно? Может, что и получится… Правда, мало у меня веры. Ленивый мужик стал… как колоду, с места не сдвинешь. Только вот такие подвижники, как Егор Васильевич, жизнь вперёд толкают.

– Скажете тоже, Сергей Прокофьевич, – отозвался Дунаев.

– Точно говорю. Вот такие энергичные…

– А не рискуем мы, – спросил Бобров, – что вот только на энергичных надеемся? А вдруг их не окажется?

Невольно сорвался вопрос, над которым часто думал Евгений Иванович. Много раз приходилось видеть и слышать: вот пришёл энергичный руководитель в колхоз, сам не спит и другим не даёт, и дело пошло. А вдруг не найдётся такого человека? Тогда как? Почему только личные волевые качества руководителя двигают дело? Ведь логика диктует другое: должны действовать экономические законы. Ещё в институте запомнил Бобров несложные постулаты политической экономии, которые говорят: экономические законы действуют объективно. А какая же здесь объективность, если от одного энергичного мужика всё зависит. Об этом и спросил Безукладова.

– А ты философ, Евгений Иванович – усмехнулся Безукладов, но больше ничего не сказал. Значит, и у него не нашлось ответа. А ответ надо искать, ох как надо!

Кузьмин лодку ткнул в камыш, приказал:

– Шагай первым, Евгений Иванович! Тут пенёк на берегу в зарослях, место самое-самое… А мы дальше поедем…

Место и в самом деле оказалось надёжным. В середине кустов торчал замшелый ольховый пень, а над ним молодые заросли вроде скрадка образовались. Бобров кряковуху на длинном поводке запустил в протоку, и она, почувствовав воду, бухнула раз, другой, а потом на какой-то истошной ноте повела свою призывную песню.

Он уселся на пенёк, словно под шатёр спрятался, и мысли тревожные, сумбурные отступили. Только осталось радостное ощущение бодрящего утра да этот щемящий крик над водой.

Теперь нужно было терпение, и Бобров замер, не спуская глаз с подсадной. За дальним окоёмом леса прорезался красный кусочек зари, вода зарозовела, стала нарядной, и выскочивший из-за кустов селезень показался огненной жар-птицей. С шипением он опустился на воду, поплыл к подсадной. Тугой выстрел, как хлопок, на короткий миг проглотил тишину. Птица с зелёной бархатной головой забилась на зыбкой волне. Загремели выстрелы выше по берегу, значит, и других охотников нашла удача. За полчаса Бобров убил ещё двух селезней, длинным шестом, найденным в кустах, подтянул их к берегу.

Дальше охотиться смысла не было. И так можно было благодарить охотничью судьбу. Он вытащил подсадную на берег и облегчённо вздохнул, словно преодолел тяжкий рубеж. Нет, всё-таки страшное противоречие живёт в каждом охотнике. С одной стороны – страсть, сохранённая веками, неизбывный атавизм, а с другой – жалость, горечь…

Уже солнце выскочило над лесом, отражалось в посветлевшей воде, лёгкий пар струился над рябью, когда Бобров пошёл вдоль берега к торчащей в кустах лодке. Дикий крик, слившийся с выстрелом, вдруг словно пригвоздил его к тропе, ноги налились тяжестью, и он понял: там, впереди, случилось несчастье. Евгений рванул через камыш, заливая воду в сапоги, задыхаясь и падая.

Страшная картина открылась перед ним. Дунаев сидел на куртке, сжимая залитую кровью руку, раскачивался и стонал, а рядом валялось ружьё и от ствола поднимался сизый, точно сигаретный, дымок. Бобров подскочил, опустился на колени прямо в липкую прибрежную грязь, заглянул в лицо Дунаева. Оно посерело, задёрнулось туманной пеленой.

Надо было действовать, и он стащил с себя куртку, потом рубашку, разорвал на куски и перетянул руку.

Дунаев открыл глаза, посмотрел с недоумением на Боброва, на свою окровавленную руку, покрутил головой.

– Что случилось, Егор?

Тот с трудом разжал посиневшие губы, тихо прошептал:

– Не знаю…

И Бобров понял, что Егор мертвецки пьян.

Запыхавшийся Кузьмин прибежал через несколько минут, когда Бобров закончил бинтовать руку. Вдвоём они отнесли Егора к лодке, спешно переправились на другой берег, Кузьмин резко работал веслом, сидел мрачный, вздыхал:

– Что ж теперь будет, Женя!

Бобров, поддерживая ослабевшего Дунаева, пропустил его слова мимо ушей. Он тронул Егора за плечо, и тот тихо застонал, но с трудом поднялся, перекинул ноги через борт, нетвёрдо ступил на берег. Поддерживаемый Бобровым, Егор шёл, и это немножко успокоило.

В бане они раздели Дунаева, обмыли рану. Четыре дробинки по касательной разворотили мышцу, но не засели в мякоти, а ушли навылет – это Бобров определил точно. Значит, кость не задета. Теперь надо было продезинфицировать водкой рану, наложить тугую повязку, а там дело за врачами.

– Машину давай, – приказал он Кузьмину.

– Ты что, Женя, надумал?

– В больницу надо везти…

– Да ты никак с ума сошёл? – Кузьмин зверем глянул на Боброва, его блеклые глаза засверкали кошачьей зеленью. – Ты представляешь, что будет? Сейчас сюда прокурор нагрянет…

– А если человек погибнет? От заражения крови или ещё от чего? Рана всё-таки огнестрельная…

Егор открыл глаза, прохрипел:

– Заживёт как на собаке.

– Вот правильно, правильно, Егор Васильевич. Погубить ваш друг надумал нас, как есть погубить. Сейчас проверки пойдут, обнюхивания. А ведь Егор Васильевич авторитетный товарищ…

– Где Сергей Прокофьевич? – прохрипел Дунаев.

– Там, на берегу остался, – заторопился Кузьмин, – утушек стреляет. Как есть в неведении.

Егор поднялся с полка, упёрся взглядом в Боброва:

– Вот что, Женя, ты сейчас к нему поедешь! И чтоб ни гу-гу! Не нужно ему знать о моей оплошности!

Егор опять повалился на полок, застонал.

– Правильно, всё правильно, – сорокой верещал Кузьмин, – истинный крест, правильно. Самое главное – от проверок подальше…

– Да что ты скрипишь, Михаил Степаныч! Заладил одно – проверка, проверка… Что делать, если человек в беду попал…

– Не велика беда, Женя, не велика… Сами разберёмся. Ты уж езжай, езжай к Сергею Прокофьевичу, только добычей не хвастайся, уточек убитых не показывай, сними с пояска.

– Почему? – спросил Бобров.

– Ревнивый он очень, как молодая красавица. Ещё разозлится, что больше его настрелял, и по морде хряснет. Как есть говорю. Были такие случаи, так что не гордись охотничьей удачей. И про Егора Васильевича – ни слова. Я его сейчас в такое место отправлю – ни кот, ни кошка не сыщет…

…Бобров гнал лодку по Струительному, и на душе было тоскливо.

 

Глава седьмая

Егор Васильевич вышел на работу через неделю. Накрапывал мелкий дождик, и на холмах омытая травка отдавала мягкой зеленью. Такой дождичек весной – как подарок, будто слитки золотые падают с небес. Но даже это не радовало сегодня: на душе была свинцовая тяжесть, и чувствовал себя Егор Васильевич убогим странником, бредущим по дороге.

Испортила ему настроение Лариса, полный ералаш в доме устроила.

Началось это ещё вчера, когда Дунаев вернулся из Зареченска, маленького районного городка на севере области. Тогда после несчастья на охоте, Кузьмин отвёз его туда и правильно придумал, старый чёрт, правильно. Теперь можно признаться – струсил он, Егор Дунаев, беззащитным себя посчитал, мысли голову смяли. Да и было чему испугаться. Первая мысль о здоровье была, говорят, своя рубашка ближе к телу. Не позаботишься о себе – кто тебя вспомнит! А вдруг заражение крови, гангрена, тогда как? Чёртова водка подвела: руки стали как чугунные, скованные, вот и скользнуло ружьё в грязь. Правду говорят, один раз в год оно само стреляет.

Самый большой страх, и в этом тоже можно только себе признаться – за судьбу свою, за судьбу Безукладова. По прокурорским нормам каждый случай ранения огнестрельным оружием должен расследоваться. Значит, понаехало бы следователей на Струительный. И пошли бы суды-пересуды, и не столько о его оплошности – тут факт ясный, как солнечный день, а вот об этой базе, зачем да на какие деньги она сделана. В свидетели потянули бы и Безукладова, разве спрячешь факт его присутствия на охоте? Первым тот же Кузьмин сболтнёт. Любит человек хвастаться знакомствами с высокими людьми, прямо зуд какой-то, и тогда всё тайное станет явным.

Да, большую оплошность допустил Дунаев. А всё так хорошо начиналось! Он даже на этот корявый разговор Боброва с секретарём обкома не обиделся. Манера такая у русских людей – за беседой все проблемы сваливать в кучу, громоздить в неподъёмный воз. Кстати, уступить надо Женьке с этим Плаховым, правильно сказал тогда Сергей Прокофьевич – пусть шею себе ломает, грамотей несчастный. Много любителей дармовую деньгу зашибать, будто нажива в руку лезет, как щука весной в вентерь.

А ещё испугался тогда он Ларисы. Что-то сдвинулось в бабе за последнее время, стала раздражительной, как осенняя муха, уставится на него голубыми глазами, точно буравит насквозь. А то на диване колодой лежит, как айсберг. И душа у неё на айсберг похожа – ледяная, неприступная. Наверняка на настроение её повлияли его отлучки частые, застолья разные, только надо голову на плечах иметь – как в наше время без этого обойтись.

Шёл по скользкой от дождя улице Дунаев и удивился: ловко тогда Кузьмин всё придумал, умный мужик. Они решили перед Безукладовым не хитрить, как вначале думали, рассудили здраво: невыгодно ему эту ситуацию против Дунаева оборачивать, сам же себе и сломает шею. Наоборот, в его положении надо молчать.

Они дождались, пока Женька привёз Безукладова на лодке, и Бобров, наивная душа, даже удивился, когда Дунаев с порога баньки сам сошёл с рукой на перевязи. Безукладов тоже испугался, наверное, сердечко громко застучало при виде такой ситуации, но Кузьмин его успокоил: не надо, дескать, волноваться и торопиться, а сам с шуткой-прибауткой всё это изложил. Надо теперь Егору Васильевичу на недельку отлучиться – слетать в Крым по делам пансионата, посмотреть, как там дела-делишки, хозяйский глаз – ватерпас, он во всяком случае полезен, как нож за голенищем.

Мудрый, чертяка, этот Михаил Степанович! Колхоз «Вперёд» действительно недалеко от Евпатории пансионат строит на паях с другими колхозами района, и первый закопёрщик в этом деле как раз Сергей Прокофьевич. Ловко придумал, бес! Пока будет лечиться Егор, в колхозе пусть думают, что председатель на юг улетел. И в районе тоже…

Кузьмин тогда сказал Безукладову: «Вы уж, Сергей Прокофьевич, отпустите звоночек кому следует, чтоб не разыскивали, а мы постараемся Егора Васильевича за недельку на ноги поставить». И Безукладов ни словом не обмолвился, головой согласно закивал, значит, всё правильно понял: Женька глядел растерянно, он не знал, видимо, как воспринимать эти действия, но Кузьмин и для него определил чёткую программу поведения: «Ты, Евгений Иванович, на себя колхоз принимай, пока Егор Васильевич отсутствовать будет. Веди его линию». Вот так чётко и мудро Кузьмин всё расставил по своим местам в этой сложной ситуации. А потом в Зареченск повёз Егора.

И в Зареченске Кузьмин всё обтяпал – лучше не придумаешь. Оказывается, племянница у него там врачиха, Елена Алексеевна, живёт. Эх, Елена, Елена, сладкая женщина!

Они с Кузьминым приехали часа в два, и Елена Алексеевна ситуацию поняла с полуслова. Они съездили с Кузьминым в больницу за инструментом, и потом Елена сделала несколько уколов, обезболила рану.

Боль отступила сразу, и, когда Елена ковырялась в руке, Егор постанывал, скорее всего, только от страха. Она заставила пальцами пошевелить, и засмеялась тихо, как горлинка лесная:

– Вы счастливый, Егор Васильевич, даже не в рубашке, а в телогрейке родились! Только мякоть повреждена, дробинки вышли насквозь. Три шва наложила, чтобы кожу натянуть. Теперь с неделю надо отлежаться. И желательно под контролем врачей.

– У тебя и отлежится, – сказал тогда Кузьмин, и заметил Егор – она не засмущалась, ответила буднично как-то: «У меня так у меня».

Квартира у Елены двухкомнатная, внутри небогато, но Егора это не волновало – разберёмся, диван в гостиной, кажется, стоит, так что нормально. Немного смущало, как он останется один на один с чужой женщиной. Кузьмин по дороге рассказал ему грустную историю Елены. Муж её, тоже врач, прошлым летом разбился на мотоцикле, и с тех пор живёт она одна.

Как у них всё произошло, Егор и сейчас отчёт не даст! На четвёртую ночь поднялся он, зашмякал босыми ногами по стылому полу, тихо прокрался в её комнату, и Елена не крикнула, не оттолкнула, наоборот, огненными сухими губами впилась в него, как припала в жару к стылой воде… Голова закружилась у Егора, будто от долгой болезни, он замычал, повалился на горячую постель, потонул в забытьи…

Кузьмин приехал в пятницу, и, наверное, сразу, подлец, раскусил, что они с Еленой сладкую, как мёд, свадьбу справили, за столом сидел, улыбался котовской улыбкой. Елена бегала на кухню по-девичьи лёгкая, как воздушный шарик. Собрав закуску на стол, присела, успокоилась, но глядела не на дядю, а впилась в Егора так, что тому дышать стало тяжело. Под столом нашёл её тапочку, придавил, но Елену и это не смутило – только лицо вспыхнуло каким-то ликующим светом, а глаза колодезной свежести давили и давили Егора в упор, как два ружейных ствола…

Они долго просидели за столом. Кузьмин опрокинул несколько рюмок, тыкал вилкой в скользкие солёные огурцы, рассказывал о колхозных делах. Выходило, что там всё нормально, Женька командует с умом, надумал перед севом проверку техники провести по бригадам, и мужики зачесали затылки, забегали порезвее. И ему, Кузьмину, пришлось помотаться изрядно, поэтому раньше не приехал. Бобров его заставил по складам в поисках частей, будь они трижды неладны, блукать с утра до ночи, месить грязь на дворах да всяких кладовщиков и заведующих обхаживать, как красную девку. Рассказывая об этом, Кузьмин зыркал на Елену, потихоньку улыбался, но Елена, святая душа, тонких взглядов этих не улавливала, сидела, смотрела в одну точку.

Уже перед отъездом, когда она на кухню выпорхнула, Кузьмин подмигнул хитровато, сказал будто невзначай: «Дома у тебя, Егор Васильевич, хоккей, как молодёжь говорит. Видел Ларису Фёдоровну, когда из школы возвращалась, говорил с ней. Огорчена она, что не позвонил и в поездку эту, как юнец на свиданье, убежал, даже в известность не поставил. Но я её успокоил, сказав, что служба такая срочная задалась, и она улыбаться стала. Так что отдыхай, Егор Васильевич, набирайся сил», – опять подмигнул.

После объезда Кузьмина они уселись с Еленой играть в карты, в незатейливого «дурака», и Дунаев попытался выговорить ей за этот недвусмысленный взгляд. Но Елена сказала, как отбрила: «Интересный ты, Егор, мужик, по чужим постелям шастаешь, а трусишь: хочешь и рыбку съесть, и не намочиться». Кажется, и сейчас щёки полыхают огнём, а тогда Егору показалось, что мерзлота сковала грудь, и он залепетал, как провинившийся школьник: «Да что ты, Лена, что ты, не подумай плохого».

Но вечером, когда легли спать, Елена отвернулась к стенке, захлюпала носом, и Егору стало страшно. Он с трудом оторвал её лицо от подушки, повернул к себе. Лицо было сухое, жаркое, как после бани, и этот огненный ток крови опять задурманил мозг, утопил Егора в сладкой истоме до утра.

Может, догадалась Лариса об этой неожиданной встрече, об испепеляющей любви, вспыхнувшей в нём? Разве можно от женщин скрыть биотоки эти? Как пронзительно-сине смотрела она вчера на Егора, точно внутренности перебирала, ощупывала своими мягкими пальцами. Егору в собственном доме показалось неуютно.

Лариса не стала спрашивать, где он был все эти дни, и это тоже волновало. Алиби он заготовил стопроцентное, как говорят юристы, мог бы долго рассказывать жене, как таскался он все дни по стройке, месил грязь (а там, на юге, тоже мокрядь, чичер, солнышко неприветливое, и море холодом дышит), ругался со строителями, но Лариса упорно молчала. Пришлось самому за ужином начинать разговор, стараться спокойно, обстоятельно всё рассказывать – и о перебранках со строителями, и о неописуемых мытарствах с билетами – куда только начальство смотрит! – и о том, как поранил он руку на стройке, задев вгорячах за ржавый крюк, распахнул мышцу. Теперь, правда, всё «тип-топ», полный ажур, вот только лёгкая повязка, а раньше было чертовски больно. Конечно, он не нуждается в сострадании, но…

Сегодня можно признаться себе, что как раз на сострадание жены, на её душевное расположение и был рассчитан этот разговор. Но Лариса точно заледенела, и даже когда он стащил с себя новую рубашку – старую, окровавленную Кузьмин забрал с квартиры врачихи, а эту купил – показал забинтованную руку, она осталась холодно-спокойной, как изваяние, только чуть-чуть дрогнули губы. И тогда он не сдержался, понёс несусветную дребедень про тоску по жене, про то, как снилась ему Лариса там, в неприветливой южной гостинице, которую уже давно не топят, только ясные тёплые воспоминания о доме ощутимо согревали его, и как он благодарен, что рядом с ним живёт, делит его тяготы пополам вот такой чудесный человек.

Лариса опять остудила его своим пронзительным взглядом, сказала, показалось, ироничным тоном: «Ты, Жора, всё преувеличиваешь! Успокойся, милый!» И ушла в спальню величественно, как пава, оставив его одного в комнате.

Егору показалось, что даже одежда на нём обвисла, как на огородном чучеле, стала неудобной, и он долго просидел в кресле, а потом не придумал ничего лучшего, как заглянуть в шкафчик, набулькать в стакашёк водки, и выпитая влага разгорячила память. Поплыла перед глазами Елена, тонкая, обжигающая, и он вцепился в волосы. Да, в сложную ситуацию он попал, и какой выход – только Бог, если он есть, знает…

Сегодня утром Лариса опять была холодной, равнодушной, и неожиданно пришло в голову сравнение: как скала. Видел Егор такие скалы на Севере, когда служил на затёртом среди гор аэродроме. Лариса молчком подала на стол поджаренную яичницу, сложила бледные руки на животе и долго смотрела в одну точку.

Даже сейчас холодно на душе от этого взгляда. Егор повёл плечами, стряхнул с куртки застывшие капли дождя, прибавил ходу. Со стороны поглядеть – бежит из дома человек, торопится – горе его гонит.

«Да, интересно», – усмехнулся он. И вдруг ощутимая злоба сдавила горло. Да Бог с ней, Ларисой! Может быть, и к лучшему, что кривит она губы, в молчанку играет. Не пойман – не вор. А о его приключениях только один Кузьмин догадывается, но этот человек – могила, из него даже стон не выжмешь.

Егор замедлил шаг, подумал с горькой усмешкой: «Ещё удивятся люди – председатель, как конь пришпоренный, по улицам мчится». Теперь надо сосредоточиться. Все неприятности позади. А Лариса – тоже перебесится. Живёт припеваючи за широкими плечами мужа, как за каменной стеной, да ещё пытается свою волю диктовать. Вот уж поистине: барыня. А ты бы попробовала покрутиться, как он крутится, тогда бы такого. Лазаря запела…

Размышлял так он, но мысли эти казались ему вялыми, неубедительными. И вставала немым укором Елена. Эх, Елена, Елена, любовь горячая, что ж делать будем! Горько усмехнулся Егор на пороге конторы, долго вытирал о половик грязные ботинки, мальчишески шмыгал носом.

Хорошую неделю прожил Бобров! Даже самому удивительно, как может много сделать человек. Евгений Иванович за два дня объехал все бригады, посмотрел подготовку техники, ощупал каждый сцеп, культиватор, сеялку. Во второй бригаде бригадир не выдержал, сказал:

– Ты, Евгений Иванович, их, как девок, лапаешь. Дались они тебе?

– Дались, Миша, дались.

– Да их никто не глядел раньше…

– Врёшь ты, Михаил. Как же урожай получали хороший?

– Земля у нас щедрая. Она любого председателя в герои выведет!

– Так уж и щедрая?

– Да не хуже, чем у соседей. Всегда хлеб. Они колотятся-колотятся, а как уборка – опять «кругом шестнадцать». Вы эту присказку не знаете?

– Не знаю.

– Ну так вот, спрашивают у одного председателя, какой урожай пшеница дала. А он отвечает: «Четвертной», двадцать пять центнеров, стало быть. А рожь?» – «Двадцать семь». – «А остальные культуры?» – «Больше двадцати». Тогда у него спрашивают: «Ну, а сколько в среднем на круг получается по колхозу?» Он в затылке скребёт: «Кубыть, шестнадцать». – «Как шестнадцать?» – кричат. «А так, – отвечает председатель, – получается кругом шестнадцать». Вот такая история, Евгений Иванович.

– Весельчак ты, Мишка, – сказал Бобров, – только байку твою не пойму, куда клонит…

– Разгадка тут простая. Не на небе родились, Евгений Иванович. В наше время сколько ни получи хлеба – всё равно начальство выгребет. Вот и занижается урожайность… Себе хоть небольшой резерв создаётся.

– В нашем колхозе, – Бобров посмотрел на Мишку, – вроде такой практики нет, как считаешь?

– Правильно. У нас другая, показушная крайность. Жми, давай, чтоб показатели были лучше других. Знай наших…

Мишка посмотрел в сторону сеялок, сказал:

– Ладно, Евгений Иванович. Если просишь – мы эти сеялки по гаечке переберём. Но учти – Дунаев на эти пустяки время не тратил бы…

Ну пусть, подумал Евгений Иванович. А он – будет. Будет не из-за капризности характера, а потому, что по-другому не может, так научен. Он предложил Мишке все сеялки на площадке отрегулировать на норму высева, правильно выровнять лапы культиваторов, по правилам расставить клевцы борон.

– Хе-хе, – Мишка поскрёб в затылке, – да ты мне работу на недельку подбросил, щедрый человек…

– Не неделя, а два дня, Михаил Сергеевич, – твёрдо сказал Бобров.

– Я тебе не заводной. И ребята не заводные…

– Не сделаешь – прогоним с работы…

– Слепой сказал: «Посмотрим». Прокидаешься… такими, как я… Да и Дунаев не позволит. Он на юге не загостюет, на днях явится, как пасхальное яйцо…

– Не знаю, как Егор Васильевич посмотрит, но мы его дожидаться не будем, – Бобров чувствовал, как в голосе поплыл тугой звон, – если технику не подготовишь. Своей властью поправим.

– Круто берёшь, Бобров! На поворотах фары поломаешь…

– Что поломаю, Михаил Сергеевич, – не тебе собирать. Через два дня жди. Приедем с комиссией.

Бобров скакал по подсыхающей дороге на Воронке и думал с горькой усмешкой о том, что самое страшное зло на земле – человеческая лень, бесцельность жизни. Вот и у Мишки стало привычным всё делать кое-как, не утруждать себя хлопотами. Не даёт себе отчёта бригадир, что своей инерцией он развращает людей.

В бригаде Ивана Дрёмова Бобров остался доволен. Здесь после первой поездки многое изменилось. И самое главное – на тех злополучных сеялках катушки высевающего аппарата были заменены на новые.

– Плахов постарался, – сказал Иван, когда они обходили агрегаты.

– Как он, Плахов? – спросил Бобров.

– Не пойму я его, – сокрушённо вздохнул Иван. – Раньше первым работником был, а сейчас ходит, как в воду опущенный.

– Может быть, потому, что Дарья его болеет?

– Дашку он из больницы привёз. Только не в ней дело. Знаешь, Евгений Иванович, что заглавное в тракторе? Искра. Вот искра эта у Степана пропала.

– Ничего, мы ему найдём искру, – засмеялся Евгений Иванович.

– Сомневаюсь я. – Бригадир махнул рукой.

Бобров нашёл Степана в пункте технического обслуживания, позвал на улицу. Степан хлюпал высокими сапогами, шёл неторопливо сзади. Правду Иван сказал – потерял запал человек, даже в походке этой шаркающей что-то потерянное угадывается. И когда на улице Бобров рассказал ему о своей беседе с Дунаевым и Безукладовым, печать равнодушия не исчезла с лица, в каждой морщине усталость улеглась, не разглаживается.

– Что молчишь, Степан? – Бобров дотронулся до его перемазанной фуфайки.

– А что говорить?

– Ну как что? Доверяют тебе – значит, должен доверие это ценить…

– Брось ты, Женя… Это ты для меня постарался, а Дунаев небось про себя думает: «Пусть Плахов плужит, а я погляжу, что из этой затеи получится…»

– Ну и докажи, что…

– Докажи, докажи… Кому я должен доказывать, скажи? Самому себе или Дунаеву? Разве, по логике, я на него работаю? Сам на себя…

– Что-то не пойму тебя, – сказал раздражённо Бобров. – То тебе не разрешали – ты недовольный был. Теперь сам секретарь обкома поддерживает – опять кочевряжишься…

– Как ты не поймёшь, Женя! Поэтому и кочевряжусь, что хочу быть самостоятельным. Без председателя, без секретаря обкома – сам по себе… Как задумал – так и сделал.

– Уж и в самом деле не в кулаки ли ты, Степан, собрался? – засмеялся Бобров.

– Не переживай. Просто хочется доказать, что не зря на земле живёшь.

– Ну и доказывай!

– Да ведь обманут!

– Неужели ты, Степан, совсем веру в людей потерял?

– Нет, тебе я верю.

– Ну тогда приходи в контору, будем договор заключать. Бобров передал привет Дарье и поскакал в контору, там у него тоже были теперь дела – разные накладные, ордера, требования подписывать, отвечать на телефонные звонки. Воронок точно чувствовал эту озабоченность, резво шлёпал по дороге, но около дома Белова ему вроде кто-то тормоз включил – остановился, вытянул шею, призывно заржал.

Бобров после первого дня работы больше не встречал Озяба Ивановича и сейчас даже удивился, увидев старика в дверном проёме. Кажется, помолодел Николай Спиридонович, щёки порозовели, налились молодой упругостью и глаза весёлые, будто искры высекают. Николай Спиридонович резво сбежал с крыльца, руками показал на дверь:

– Прошу в гости, Евгений Иванович!

Пришлось спрыгнуть на землю, поздороваться со стариком.

– Некогда гостевать, Николай Спиридонович! Вот если бы Воронок не остановился, так, извините, мимо и проскакал бы.

– Ну, Воронок – конь учёный, – засмеялся Белов, – разве он может мимо проехать…

– Раз уж встретились, – Бобров замялся, – хочу вам Николай Спиридонович, вопрос один задать…

– Давай свой вопрос, Женя, – Белов приветливо взглянул на своего собеседника. – Только, может быть, лучше в доме, за чашкой чая? У меня сейчас заварочка такая – аромат сплошной… Черёмуховый лист, зверобой, душица, – вся систематика растений в чайнике.

– Нет, – сказал Бобров, – за чай спасибо. Только я тороплюсь в контору. Остался за председателя. Как-нибудь другим разом. А вопрос мой про эрозию…

– Горько стало?

– Горько…

Белов вздохнул, помрачнел лицом:

– Ты небось мои записки не умудрился прочитать?

– Откровенно говоря, нет. Времени не нашлось.

– А ты найди, найди времечко. Там и ответ на свой вопрос найдёшь…

– Обязательно найду. Сегодня же и засяду…

– Ну и хорошо, – и старик протянул влажную руку на прощанье.

 

Глава восьмая

Вечером после поездки на ферму Евгений Иванович заглянул в свой кабинет, в ящике стола нашёл папки с бумагами, спрятанными в первый день, и уселся читать. На первой странице размашистым почерком Белова были выведены слова Василия Васильевича Докучаева: «Нет цифр, какими можно было бы оценить силу и мощь нашего русского чернозёма. Он был, есть и будет кормильцем России».

Когда-то увезли в Париж в Международную палату мер куб русского чернозёма, где метровый слой отливал грачиным крылом, и немало зевак приходило взглянуть на это чудо природы. Но чтоб больше не смущал людей, спрятали этот незатейливый экспонат на чердак музея, а русский чернозём скуднеет и скуднеет, теряет силу, как теряет её человек к старости. Только можно ли говорить о старости чернозёма, который «будет кормильцем?»

Будет (Евгений Иванович на миг представил, что, написав это, наверное, Озяб Иванович, глубоко вздохнул), если человек позаботится о силе земли. Но история эксплуатации чернозёма прошлого века наглядно свидетельствовала о том, что алчность помещиков и капиталистов вела к страшному оскудению земли, и та кормилица-мать, которая исстари кормила и одевала мужика, вдруг стала злой мачехой. Один любопытный документ приводит в записках Николай Спиридонович из архивных документов Воронежского уездного комитета: «В короткий исторический период местность уезда изменилась до неузнаваемости. Леса поредели, и сократились их площади, реки обмелели или местами совершенно исчезли, летучие пески надвинулись на поля, сенокосы и другие угодья (распаханные), поля поползли в овраги, и на месте когда-то удобных земель появились рытвины, водоёмы, рвы, обвалы и даже зияющие пропасти, земля обессилела, производительность её понизилась, короче, количество неудобий увеличилось, природа померкла, естественные богатства истощены, а естественные условия обезображены».

Евгений Иванович прочитал эту запись, и невольно перед глазами встал овраг Пастуший. А не такая ли мрачная картина сегодня в этом году? В благодатном краю России, как в пасть ненасытного зверя, уходит чернозём, накапливается страшная беда.

Дальше он анализировал в своих записях, откуда пришла такая беда в чернозёмные степи.

Верил в силу леса как хранителя плодородия князь В. И. Васильчиков, помещик из недальнего села, охранявший вековые дубравы, которые и сегодня шумят листвой. У себя не дал помещик разгуляться топору, а в других местах? Евгению Ивановичу припомнились некрасовские строки:

Где, бывало, леса, вековечные На огромных пространствах стоят – Там теперь пустыри бесконечные Пеленою могильной шумят.

Снова углубился в чтение Бобров и наткнулся на ещё одну цитату в записках Белова. Приведена она была из «Русского леса» Леонида Леонова: «Если не считать лесников, редко владевших доходчивым пером, мало кто писал на Руси, как отразится этот разгул торжествующего собственника на климате, земледелии и ландшафте любезного отечества».

Евгений Иванович оторвался от записей, вспомнил замечательный роман. Всякий раз, когда он берёт книгу в руки – этот своеобразный гимн русскому лесу, не перестаёт удивляться силе слова писателя, его искренности. Кажется, сам вступаешь под сень вековых лесов, шагаешь вместе с профессором Вихровым. Вспомнил Бобров, что о князе Васильчикове говорится и в романе, когда читает профессор Вихров обзорную лекцию о русском лесе. Как там? Ага, вспомнил: «Вот уж Аксёнов плачет над лесной статьёй Васильчикова, и все разумеют грядущую расплату…»

Разумеют ли? Да и только ли в этом беда? Вот и Николай Спиридонович вроде всё понимает, а глядишь сейчас на восходовские поля, и злость на теле струпьями выступает.

Евгений Иванович отвлёкся от записей, в шкафчике отыскал книгу Василия Васильевича Докучаева «Русский чернозём». Ещё в первый день приметил он три докучаевских серых тома в шкафу у Белова. На пожелтевших страницах пестрели восклицательные знаки, чёрточки, полоски. Значит, частенько заглядывал он сюда, читал с пристрастием, увлечён, судя по этим пометкам.

Размышлять и восхищаться есть чему. Даже тому, что почти семь лет жизни Василий Васильевич посвятил своей главной книге «Русский чернозём», или тому, что только за два летних сезона прошёл и проехал он по России десять тысяч вёрст. Заставь сейчас любого повторить этот подвиг!

В трёхтомнике нашёл Бобров отчёркнутые, видимо, Николаем Спиридоновичем, строки: «Если желают поставить русское сельское хозяйство на твёрдые ноги, на торный путь и лишить его характера азартной биржевой игры, если желают, что оно было приноровлено к местным физико-географическим (равно как и историческим и экономическим) условиям страны и на них зиждилось (а без этого оно навсегда останется биржевой игрой, хотя бы годами и очень выгодной), безусловно, необходимо, чтобы эти условия – все естественные факторы (почва, климат с водой и организмы) – были бы исследованы по возможности всесторонне и непременно во взаимной их связи».

Прочитал эти строки и задумался. Как точно определены задачи и науки, и практики. Много лет с тех пор прошло, а стали ли эти слова краеугольным камнем сельскохозяйственной науки? Не чаще ли наоборот: кавалерийским наскоком упорно пытаемся делать одно и забываем о другом? О каких тут естественных факторах в комплексе может идти речь!

Бобров учился в школе, когда газеты печатали пространные речи Хрущёва по различным вопросам сельского хозяйства. Речи, речи, речи… И главный стержень – пропавшая система земледелия, и главная культура – кукуруза. Прав Николай Спиридонович – помешались тогда на ней. А сколько людей погубили за строптивость, за желание мыслить самостоятельно, по-другому. За инакомыслие платили люди здоровьем и благополучием, сгорали, как на кострах инквизиции.

Евгений Иванович вернулся к столу, снова углубился в записки. В них чувствуется подавленная грусть, та, с которой рассказывал Николай Спиридонович о своей агрономической одиссее. Размышлял Николай Спиридонович о том, как классики русской агрономической науки определяли меры борьбы за оздоровление русского чернозёма. Главными факторами они считали лес и воду. Регулировать местный сток, сажать лесополосы и леса на водоразделах, на берегах рек и водоёмов, у балок и оврагов, продумать системную обработку склоновых земель, задерживать влагу и особенно снег на полях, создавать пруды и, главное, применять чёрные пары – все эти меры будут способствовать восстановлению правильного водного режима, предотвращать эрозию. Снова приводил Николай Спиридонович цитату из Докучаева, его своеобразную программу, когда тот отправился в Воронежскую губернию, в Каменную степь: «Мы попытаемся реставрировать наши чернозёмные степи – эту общепризнанную житницу России, которая, к величайшему сожалению, оказалась пустой в самое нужное и тяжёлое для нас время…»

Боброву вспомнилось, как проходил он студенческую практику в Каменной степи, на земле, так щедро одарённой талантом Василия Васильевича Докучаева и вот уже девяносто лет радующей богатыми урожаями. Хорошей была та наука, на всю жизнь запомнилась и пригодилась. В прежнем колхозе Бобров и лесополосы за это время посадил вокруг всех полей, и с парами порядок навёл, и главное – навоз до грамма в поле…

Жалко было всё это бросать, когда усилия начали приносить плоды, отдачей награждали за хлопоты.

За время своей практики в Каменной степи Евгений Иванович не раз поражался подвигу учёного. В степи, одно название которой говорит о многом, был создан оазис, модель земледелия для степных районов. Угодья Каменной степи долгие годы не подвергаются опустошительным суховеям и засухам. Будто написал человек на этой земле мудрую книгу. Правда только, немного читателей у неё, а ведь создатели её, сама станция могли бы предостеречь от многих бед.

На земле хозяином должен быть агроном. В высоком понимании этого слова! Не конъюнктурщик, возвеличивающий сегодня одну культуру, а завтра другую, не ретроград, цепляющийся за старое, а истинный хлебороб, человек, заинтересованный в сохранности и приумножении силы земли. Но, к сожалению, больше сегодня агрономов, которые живут по принципу «день прошёл – и слава Богу», не видят дальше своей печки.

Евгений Иванович продолжал читать. Неторопливо рассуждал Николай Спиридонович о значении влаги в получении урожайности, в сохранении плодородия. Как сделать другом хлебороба воду, чтоб не овраги плодить на русских равнинах, а заставить верой и правдой служить урожаю? Регулирование и задерживание стока талых и ливневых вод, к этой мысли приходит автор. И с горькой грустью пишет о Пастушьем, который за десятки лет засунул в свою пасть сорок гектаров плодороднейшей земли.

Писал Николай Спиридонович и о строительстве прудов и водоёмов как регуляторов поверхностного стока и укрепления против эрозии, о снегозадержании, о пахоте по контурам (горизонталям).

Евгений Иванович читал и отмечал для себя, что, наверное, не со всем написанным можно было согласиться. Кое-какие размышления – вчерашний день земледелия, но страстный и бескомпромиссный разговор о всех этих противоречиях как раз и заинтересовал Евгения Ивановича. Радовало, что раскрепостился в этих записях старый агроном и исчез тот шпаргалочный образ мышления, который сегодня присущ многим, когда выходит человек на трибуну и начинает книжные мысли с выкрутасами шпарить по бумажке.

Особенно понравился раздел о лесе. Кудесником величает Белов лес, который не только смиряет и разбивает дикую силу ветра, но накапливает зимой снег в полях, окаймлённых лесными полосами, изменяет плодородие полей, повышает их урожайность. Приводит Белов и такой факт: сегодня некоторые руководители сомневаются – надо или не надо заниматься полезащитным лесоразведением.

Дальше шла система мер, направленных на повышение плодородия. Красным карандашом отчёркнуты в записках слова академика Прянишникова: «Неправильно думать, будто с развитием химической промышленности и широким распространением минеральных удобрений значение навоза должно отходить на задний план, наоборот, с ростом применения минеральных удобрений будет возрастать и количество навоза».

Так почему же в «Восходе» и навоз, и жижа не вывозятся в поле? Был недавно на молочном комплексе Бобров, походил рядом с полями фильтрации и ужаснулся: тысячи тонн удобрений скопились здесь. Бесценное богатство, а люди равнодушно проходят мимо. А сколько минеральных удобрений портится на складах, на железнодорожных станциях?

Самые убедительные доводы приводил Николай Спиридонович в конце записок, сравнивая землю, потерявшую гумус, с колосом без зерна. А ведь сегодня таких полей, которые в начале века имели тринадцать процентов гумуса, а сейчас шесть-семь, – много. С прежним плодородием земли не найдёшь. Приводил Белов и такую грустную статистику по колхозу «Восход»: за последние десять лет от поля получено продукции на шесть с половиной миллионов, а на восстановление плодородия, «здоровья» земли затратили в десять раз меньше. Председатель далеко не бедного колхоза ждёт, как манны небесной, что кто-то за него посадит леса, укрепит овраги, будет бороться с ветровой и водной эрозией.

Есть у нас ещё чувство самоуспокоения, писал Белов, которое вызывается урожайными годами и редкими «хлебными» победами. Оно притупляет внимание к большим проблемам, мешает видеть дальнюю перспективу. А ведь мы в долгу перед своими внуками. Это им мы в наследство передадим землю, как драгоценный дар. Земля, её надо сберечь для поколений, чтобы она верно и безотказно служила и нам, и нашим внукам и правнукам.

В конце приводил Николай Спиридонович снова слова Василия Васильевича Докучаева: «Нужно реставрировать, восстановить природу почв, коль скоро она испорчена неумелыми руками и теперь хлеба страдают от засухи. Восстановите его (чернозёма) зернистую структуру, и он опять будет давать несравнимые урожаи». Мудрые слова, только к кому их обращал Белов в своих записках? К самому себе? Ведь это он в первую очередь должен был заботиться о силе полей!

Евгений Иванович поднялся, заходил по кабинету. Ночь давно легла за окном, дрожащие звёзды колыхались в стекле, и жёлтая луна источала маслянистый свет на притихшую землю. Было уже поздно, но захотелось сейчас же, немедленно пойти к Николаю Спиридоновичу, растолкать старика, расцеловать за откровенные записи, а потом схлестнуться в споре. Разве не мог сравнить Белов дела реальные их колхоза с той мудростью, которую он исповедует и проповедует в своих записках?

Бобров надел плащ, прихватил записки, вышел на улицу. Бодрящий холодок ударил в лицо, остудил кровь. Теперь он мог думать неспешно, шагая по уснувшей сельской улице. А почему он должен спорить с Беловым? Разве тот не имеет права сегодня привести довод в своё оправдание: «Не я эту землю испортил?» Разве он один работал на этой ниве? А механизаторы, руководители, большие и малые, бригадиры – разве у них нет ни вины перед землёй, ни тени сострадания к ней?

Белов быстро отозвался на стук, вышел к Боброву в спортивной куртке и валенках, удивлённо посмотрел на него.

– Не разбудил?

– Да нет, Евгений. У старика какой сон? Что-нибудь случилось?

У Белова был странный вид в этих валенках, и Евгений Иванович поначалу даже испугался. В самом деле, зачем он пришёл? Разве мало забот у старика?

– Нет, нет, Николай Спиридонович, ничего не случилось.

– Ну, проходи, Женя. – Белов, пока вёл через освещённые сени, говорил, не умолкая: – А я слышу, кто-то в двери стучит. На валенки мои внимания не обращай – что-то в последнее время ноги жуют и жуют, может, к дождю? Как считаешь: сейчас дождь нужен?

– Ещё как…

– Ну, вот и я об этом думаю…

Белов провёл Евгения Ивановича в просторную комнату с длинным самодельным шкафом, усадил на диван. Бобров спросил шёпотом:

– Значит, болеем?

– А ты говори громко – будить некого. Марья моя в город к детям подалась, гостинцы повезла. Им, как галчатам, чего не отвези – всё впрок. На днях позвонили – картошка кончилась. Значит, готовься, бабка, в экспедицию. Их, детей-то, дай бог вспомнить, вскормить, на коня посадить… А сейчас вообще до пенсии содержать надо.

Заметив свою папку с записями, Белов стариковский разговор укоротил, уставился белёсыми глазами:

– Никак прочитал мои бредни, Женя?

– Прочитал.

– Значит, ругать прибежал…

– Так уж и ругать? – засмеялся Бобров.

– А ты небось как рассудил? Ишь, старый хрен, всё ладно написал. Только писать складно – одно дело, а что на практике сделал? Так думаешь?

– Так, – откровенно сказал Евгений Иванович.

– Ну и правильно думаешь. Мало я за свою жизнь полезного сделал земле. А знаешь, почему? Всё по той же причине – по своей трусости. Запугали меня, как в капкан загнали. Правду говорят – укрепится человек – крепче камня, а ослабнет – слабее воды.

– Ну а разве нельзя было Пастуший обсадить лесом? Лесхоз под боком, люди тоже есть? – спросил Бобров.

– На первый взгляд ты правильно рассуждаешь. Я в первые годы посадил там посадку в несколько сот метров. Только со мной мало кто посчитался. В середине июля приехал – а там стадо гуляет. Я к председателю, ещё до Егора Васильевича дело было, – а тот на меня прокурором смотрит: «А почему я за тебя посадки должен охранять? Ты у нас к этому делу приставлен или кто другой?» А тут и в самом деле за меня прокурор ухватился, трясёт бумагами. Травил кто-то другой, а за потраву агроном ответ неси. Таков закон. Он меня месяца два по кабинетам таскал, а потом всё-таки в суд позвал. Стою, бедный, сам на себя непохожий, а судья нажимает: «Почему, гражданин Белов, допустили потраву, по какому праву?» Сам, мол, возмущаюсь, отвечаю. Только мои ответы никто слушать не стал. Тысячу двести рублей за нанесение ущерба лесному делу мне и припечатали. Домой приехал, Марью свою обрадовал, говорю – «полгода буду без зарплаты работать». Она поревела-поревела, а потом успокоилась и мудро так изрекает: «Знаешь, Коля, на тихого Бог нашлёт, а резвый сам налетит. Зачем тебе нужно было лесополосу сажать?» – «Да как же, отвечаю, иначе совсем овраг поле одолеет». – «Ну вот, теперь расплачивайся». И опять в голос.

А когда Егор Васильевич пришёл в колхоз, другой разговор пошёл. Я ему про лесные полосы толковать начинаю, а он мне в ответ: «Ты, Николай Спиридонович, сколько лет в колхозе работаешь?» – «Двадцать лет», – отвечаю. «А вот ты как думаешь, могу я двадцать лет председателем работать?» – «Не знаю», – отвечаю. «Вот видишь, тогда зачем мне сейчас под лесные полосы пашню отводить? Ведь её из площадей не исключают, урожай и на неё делить будут. А отдача от лесополос лет через десять начнётся, к тому времени другой председатель будет работать». Понимаешь, какие рассуждения? А плетью обуха не перешибёшь…

Да, грустный рассказ получился. Обидно и за Николая Спиридоновича, и за Дунаева… Неужели Егор не понимает, что без союза леса и пашни нельзя побороть эрозию и засуху, только одним днём, как бабочка-однодневка, живёт. Надо было убедить человека.

Это и сказал Белову.

– Я ему, Женя, выкладки привёл – экономисты, агрономы сделали расчёт – каждая тысяча, затраченная на создание лесных полос, включая и стоимость произведённой продукции на исключённой из пашни земле, оборачивается полутора тысячами рублей за счёт роста валовой продукции. Но Егор меня просто-напросто широко и по-русски откостерил, и на этом беседа кончилась…

– Так что же будем с этими записками делать?

– А ничего. Не зря я их прошлый раз в корзину выбросил. Пустые бумажки…

Неужели искренне так думал Белов? Неужели бесцельные годы убили всякие надежды у этого человека? Значит, пусть на просторах полей гуляют ветер и вода, а люди творят своё чёрное дело, терзают главное богатство страны…

Белов на кухню сходил, принёс лист бумаги, разложил на столе:

– Ты подойди сюда поближе, – попросил он Боброва, – вот полюбуйся – я карту специальную нарисовал, – как меняется обстановка с содержанием гумуса в почве на полях колхоза. Видишь вот эти жёлтые поля? Здесь содержание гумуса не больше четырёх процентов. А на других – пять-шесть, и только вот на Серёжином – около восьми. Егор Васильевич карту отбросил и спросил у меня: «А в других хозяйствах какая обстановка?» Ну там, говорю, картина ещё более мрачная. Тогда Егор на меня как закричит: «Чего же ты мне мозги компостируешь, ты лучше соседей наших на путь истинный наставляй, проповедник. А мне достаточно, сыт по горло». Тогда я ему последний аргумент выложил, слова Василия Васильевича Докучаева процитировал». «Если действительно хотят поднять русское земледелие, ещё мало одной науки и техники, ещё мало одних жертв государства: для этого необходимы добрая воля, просвещённый взгляд на дело и любовь к земле самих земледельцев». А Егор Васильевич мне в ответ: «Когда Докучаев жил, тогда его ежегодно за планы не спрашивали. А меня каждый день…»

Белов устало опустился на стул. Чувствовалось, разволновался старик, пальцы пляшут на столешнице. Да, видимо, непросто сложилась его судьба, и за многое его можно простить. В таком случае со стороны всегда виднее, а ты сам попробуй, как у тебя получится? Да и что можно сделать в одном колхозе, одним человеком? На память пришло, как вытянулось, помрачнело лицо Безукладова на том памятном зимнем совещании, когда с такой мольбой и тревогой говорил выступавший о судьбе русского чернозёма. Значит, не только Дунаеву, но и ему не по вкусу пришёлся откровенный разговор о судьбе русского чернозёма.

– А прессу не пытались использовать? – спросил Бобров.

– А что пресса? Кто её слушает? Когда-то Тимирязев говорил, что культура поля идёт рука об руку с культурой человека. Значит, мы эту культуру не воспитали, вот в чём беда. А это процесс долгий и не такой простой, это не лесополосу посадить.

– И всё-таки писать об этом надо, – убеждённо сказал Бобров, – иначе как воспитаешь культуру…

– А ты попробуй, – быстро откликнулся Белов.

– Что имеете в виду?

– А то, дорогой Женя, что не вот сразу и напечатают. Я пять лет ждал из одного журнала ответа, так и не дождался. Сытые к добру глухи, а у нас пока, слава Богу, жизнь хорошая, хлеб копейки стоит. На заботу о земле места не хватает, да и нужды пока нет.

– Так, может быть, ещё попробуете? Материал у вас, Николай Спиридонович, собран богатый, в каждой строчке боль и тревога, совесть плачет.

– Ну и что из того? Сейчас не модно про недостатки писать. В каждой газете – только рекорды. Куда же со свиным рылом в калашный ряд соваться?

– И всё-таки, – Бобров собрался уходить, время было позднее, – может быть, отправите в редакцию свои записки?

– Нет, – твёрдо сказал Белов. – Если есть желание – отправляй за своей подписью. А с меня хватит – навоевался. Теперь пора и о спокойной жизни подумать. У меня ведь три внука, сорванцы такие, глаз да глаз нужен… Вот привезёт их Марья на лето, и такая карусель закрутится, не приведи боже… Где бабка ни бери, а внука корми…

– Да ведь, Николай Спиридонович, как раз и о внуках идёт речь. Им на нашей земле жить, поля беречь.

– Не очень они о поле заботятся. Все три дочки вон в город подались и живут, не тужат. А бумаги ты с собой прихвати, Женя, нет у меня желания даже глядеть на них.

Уходил Бобров, стиснув зубы. Хотелось кричать, пойти на кого-нибудь с кулаками. Только на кого? Не на Белова же, и так скрученного верёвкой судьбы…

 

Глава девятая

Всю неделю в отсутствие мужа Лариса жила в каком-то необъяснимом страхе, представляя, что будто снова она на лесном кордоне у деда, вздрагивает от каждой упавшей шишки. Выходит, и взрослый человек пугается одиночества, как в детстве, не может переносить щемящей пустоты. А может, это от обиды на Егора?

На улице установилась тёплая погода. На тополях около дома до темноты щёлкали и посвистывали пёстрые скворцы, неутомимые грачи таскали ветки в палец толщиной в гнёзда на самые макушки деревьев, и во всей этой весенней круговерти, праздничной и работящей, только она не находила себе занятий, допоздна сидела на лавочке около дома и думала, думала. И мысли были обжигающие, как стылый мороз, от которого вздрагиваешь всем телом, сжимаешься в тугой комок.

Думала Лариса о своей судьбе. Со стороны кажется – живёт она в безмятежном счастливом состоянии, как в летнем мареве, что качается в полуденном разогретом поле. Ей и самой так долго казалось. И только вот это одиночество развеяло марево, как хирург, вскрыло нарывы.

Молодость беспечна. Именно из-за ветреной беспечности осталась она без детей, а это страшное горе для женщины. Она забеременела, когда училась на последнем курсе. Егор получил тогда направление на работу в Осиновый Куст агрономом сельхозуправления, и ему дали маленькую, похожую скорее на улей комнатушку в общежитии строителей в районном центре. Лариса приехала на выходной, помогала мужу обживаться, устанавливать мебель. Впрочем, какая там мебель! Кровать, громоздкая, как катер, с жёсткой панцирной сеткой, да круглый стол, оставшийся от прежних хозяев, могли вместиться в этой комнатушке.

Лариса оклеила стены обоями со светло-розовыми цветами, покрасила окно, на кровати расстелила красивое покрывало, и ей показалось, что само счастье светит из каждого угла. Она долго не могла сказать мужу о том, что всегда утаивает женщина, точно боится, что чья-то злая воля может совершить покушение на её счастье. Только на другой день, когда Егор, сумрачный от предстоящей разлуки, вёл её на автобусную станцию, она выложила всё, заглядывая в заспанные глаза мужа. Выложила и удивилась – ни оттенка радости не мелькнуло в глазах Егора, синей осенней стылостью отливали они. А может быть, и не понял он, милый губошлёп, ничего, мужики – они тугодумы, до них, как до жирафа (была такая шуточка у её сокурсниц), доходит на третьи сутки.

Она приехала снова через две недели. Шли зачёты. Лариса по ночам готовилась к ним, переписывала дневники за период практики и раньше выбраться «домой» (она сразу полюбила эту комнатушку, и теперь счастливей места на земле для неё не было) не могла. Егор встретил её на автобусной станции, и опять поплыла она в мягкой зыби радости.

Дома долго говорил ей о своей трудной доле, о том, какие неожиданные тяготы свалились на его плечи – главный агроном в больнице, лежит уже второй месяц, а он один в отделе, и теперь, накануне весеннего сева, но хоть разорвись, одолевают бумаги и разные заботы. Он рассказал, как утром приходится мотаться по колхозам, проверять всякие агрономические дела, потом сочинять разные бумаги и отписываться «наверх», а к вечеру опять находить силы для поездки в хозяйства. Но иначе просто нельзя, и он ждёт не дождётся, когда приедет она, его милая жёнушка. Уж тогда-то, может быть, будет чуточку легче.

Не удержался Егор и от желания похвастаться – его неуёмный деловой характер понравился в районе – сам первый секретарь райкома партии заметил рвение, а в райисполкоме обещали через год хорошую, «настоящую», как там выразились, квартиру. Егор сделал остановку в рассказе, внимательно посмотрел на неё и спросил тихо:

– Ты поняла, Лара, через год…

Она не догадалась, зачем подчеркнул это Егор, и удивлённо уставилась на него, а он, перехватив её взгляд, сказал спокойно, даже, показалось, равнодушно:

– Не надо нам с ребёнком спешить…

Она не поняла опять, тогда Егор снова повторил:

– Не надо нам пока ребёнка. Тем более тебе государственные экзамены сдавать летом. Представь – брюхо выше носа, а тут разные волнения, будешь метаться, как угорелая. Каким ребёнок наш будет – пуганым, как лосёнок лесной, не так ли?

Лариса машинально кивала головой, молчаливо соглашалась. Она и тогда, и после считала Егора умным и рассудительным, кряжистым, как могучий дуб на опушке леса, за который можно спрятаться, укрыться. Рождение ребёнка и её, признаться, пугало, она не могла себе представить, как рядом с ней окажется маленький человечек, спеленает её волю, подчинит своей сущности.

Она и сейчас переживает, когда вспоминает, как оказалась в больнице. Нет, к ней отнеслись так внимательно, даже сочувственно – как же, студентка, разве дело ей с ребёнком маяться по общежитиям, но всё равно три дня, которые она провела в больничной обстановке, всплывают, как страшный позор.

Поначалу казалось, что в их жизни с Егором было это всего лишь маленьким эпизодом, штрихом, который забудется, развеется. Но теперь понимает Лариса, что как раз этот эпизод был тем рубежом, где закончилась счастливая, безмятежная жизнь и началось новое, полное щемящей пустоты, знобящего одиночества сосуществование, к которому нельзя привыкнуть.

Она закончила институт с отличием, в райцентровской школе получила работу, где оказался хороший коллектив, что очень обрадовало её. И с ребятами она нашла сразу контакт, тот, который принято называть деловым – она не заискивала перед детьми, не стремилась быть добренькой, но и не пыталась быть жёсткой, а может быть, и жестокой, и это определило нормы взаимоотношений на долгие годы. Ребята любили её предметы, с радостью возились на пришкольном учебно-опытном участке, своими силами (конечно, под руководством Ларисы) создали агрокласс, где интересно проходили уроки. Спокойно пережила Лариса и известие врачей, что у неё может и не быть детей, есть в организме серьёзные аномалии, хотя, если полечиться – глядишь, всё изменится. Лечиться она не стала, было стыдно таскаться по больницам и курортам. Не жаловалась она на свою судьбу и в окружении женщин, когда выворачивают на белый свет такие секреты, от которых уши краснеют («Вот бы мужики послушали!»).

Егор, почувствовав, какая трагедия разыгралась в их семье, метался затравленным зверем, каждую неделю привозил ей адреса врачей-гинекологов, к которым надо обязательно съездить и показаться, рассказывал с восторгом, какие они искусные специалисты, на какие чудеса способны. Но, видя, как холодно, отчуждённо Лариса реагирует на его предложения, и сам затих, ушёл в себя.

Может быть, отсюда берёт начало их одиночество? А ведь Лариса чувствует, что и на Егора давит тяжким грузом обстановка в доме. В первое время, когда его избрали председателем колхоза, он с головой окунулся в работу, мог пропадать сутками, забывая о еде. Теперь и это прошло, хоть он по-прежнему энергичен, подвижен, только мужество, решимость начинают ему отказывать. И вино, вино обволакивает его туманной пеленой, загоняет в угол, как бильярдный шар.

Конечно, виновата в этом и обстановка. Как объясняет он, разве можно остаться сухим, когда стоишь среди болота? С тех пор как пошли у Егора в колхозе дела в гору, через день едут делегации. И кого только не было за эти годы! И не только наши, отечественные, в поисках передового опыта шныряющие по всей державе – иностранцы зачастили в «Восход». Егор сначала морщился, вздыхал протяжно и тоскливо, а потом вошёл в раж и теперь страшно бы обиделся, если бы вдруг неожиданно провезли иностранцев мимо, в другое хозяйство.

Совсем недавно, уже после приезда Жени Боброва, он притащил домой высокого, прямого, чем-то смахивающего на подсолнуховую будылку англичанина, приехавшего в Союз пропагандировать интенсивную технологию возделывания озимой пшеницы. Они целый вечер сидели за столом, гора пустых бутылок выстроилась на кухне (Лариса нашла в себе силы, не показывая раздражения, потихоньку их убирать со стола), и Егор, хмельной, с остановившимися, окостенелыми глазами, всё хвалил гостю свою жену, какая она пригожая да рукодельная хозяйка. Англичанин щёлкал, как птица, языком, восторженно, во весь рот улыбался, хлопал в ладоши, а потом, с трудом подбирая слова, произнёс корявую фразу:

– Мистер Дунаеф, сколько дети есть?

«Мистер Дунаеф» не понял сразу, о чём идёт речь, уставшим, заплетающимся языком продолжал нахваливать Ларису, и иностранец, шипя, как уж, снова выдавил свой простой вопрос.

Егор начал ловить воздух, как карась, вытащенный из воды, а затем произнёс скороговоркой одну фразу:

– У нас нет детей…

Англичанин, показалось, как-то сник, закачал головой:

– Беда, мистер Дунаеф, беда!

Они пили ещё долго. Егор, будто на большом застолье, вскакивал со стула, произносил длинные путаные тосты о дружбе, о мире, а англичанин короткими глотками лакал водку и сокрушённо повторял:

– Беда, мистер Дунаеф!

Егору, видно, надоели эти пьяные вздохи, он стукнул кулаком по столу, и посуда задребезжала протяжно, малиновым звоном запел хрусталь. Англичанин сморщился, закрутил головой, и Лариса, почувствовав, что за столом может разгореться жаркий спор, а то и драка, подскочила к Егору, руками придавила плечи. Англичанин поднялся, сухой, с дряблыми щеками, что-то залепетал опять про детей, про беду и пошёл к выходу. Он шёл, как журавль, раскачиваясь из стороны в сторону, а Егор смотрел вслед грустными глазами.

Лариса проводила гостя до машины, но в дом заходить не захотела. Она опустилась на холодное крыльцо, сидела, не чувствуя стужи, и внутри её жгла горечь. А ведь он поставил точный диагноз, этот сухопарый англичанин, – у них действительно в доме беда. И напрасно сердится Егор – тут ни прибавить, ни убавить.

Когда она вернулась домой, окончательно продрогнув, «мистер Дунаеф» спал за столом, положив на руки взлохмаченную голову, и тоскливо улыбался во сне.

Утром Егор, вспомнив утраченную нить вчерашнего разговора, сказал зло:

– А этот джентльмен тебя не обидел?

– Меня? Нет… – Ну как же нет, помнишь, всё про детей расспрашивал?

– Он тебя расспрашивал, – ответила Лариса, уловив, куда клонит Егор, – а не меня…

– Так ты же виновата!

Ей показалось, коварный, тяжёлый удар нанесли в поддых, полынная горечь застряла в горле, и Лариса закачалась, а потом повалилась на диван, давя в себе рыданья. Горячие, обжигающие слёзы залили лицо.

Егор в минуту понял, какую обиду нанёс ей, опустился на колени перед диваном, но пальцы его на спине почему-то показались стылыми щупальцами, и она задрожала всем телом.

Может быть, поэтому ей опостылел дом, и не хочется сейчас переступать порог, где, кажется, в каждом углу, как икона, висит тоска. А тут ещё это неожиданное исчезновение Егора.

В понедельник позвонил Кузьмин, сбивчиво рассказал, что Егор Васильевич по просьбе Безукладова улетел на юг и что, дескать, звонил тот в прошлую субботу домой, но телефон молчал, а оторваться он не мог – не оставишь же одного Безукладова. Хоть и скользкий, как налим, Кузьмин мужик, но в данном случае, он, похоже, говорил правду, и Лариса вздохнула с надеждой, хоть на душе легче не стало.

С чувством душевной тяжести она и встретила Егора. А тот вернулся посвежевшим, и даже, показалось, тронутый загаром, необычно оживлённо принялся рассказывать о своей поездке на юг. Может быть, и некстати, но она сказала: «Успокойся, милый», чем остудила его пыл, ушла в спальню и уже в постели подумала: с Егором что-то происходит. На лице у него сияла радость. Скорее всего, удачной была поездка, а может быть, зазнобу нашёл. Первый раз так подумала, но отмахнулась от гадкой мысли, уставилась в потолок.

Утром, когда Егор ушёл на работу, раздался телефонный звонок. Она схватила трубку, и голос Боброва заставил её затаить дыхание, точно она могла ненароком прервать разговор. А у Женьки было хорошее настроение, он шутливо говорил, что давно необходимо назначить свиданье, да всё не было времени, заела текучка, а вот сегодня, кажется, будет полегче, и если Лариса Фёдоровна не возражает, то в десять часов он придёт в школу.

– Приходи, – сквозь сдавленное дыхание промолвила Лариса и опустила трубку.

Конечно, она отлично понимала, что разговор про свиданье несусветная чушь, вздор, нужна она Боброву по каким-то служебным делам – колхозные руководители, в том числе и муж, давно смотрят на школьников как на дополнительную рабочую силу, и это обидно, но в душе что-то зазвучало, точно тонкие валдайские колокольцы взыграли лёгким звуком.

Она почти бежала в школу, хоть в этом не было никакой нужды – уроков у неё нет, да и ребятишки ещё не вернулись с весенних каникул – школьников отпускали в Осиновом Кусту, когда разольётся вода. И в школе она могла спокойно сидеть в учительской – вскакивала, смешно одёргивала платье. Даже учителям это бросилось в глаза, и одна из них, физик Мария Петровна, улыбнулась.

– Девчата, – весело сказала она, – да с нашей Ларисой Фёдоровной что-то происходит необычное.

– У неё муж вчера из командировки вернулся! – многозначительно сказала Наталья Владимировна Демьянова – она жила рядом с Дунаевыми, и всё весело засмеялись.

К десяти часам Лариса не выдержала – набросила плащ, выскочила на улицу. Дождь припустил, сеткой затянул округу, но серый день не показался тоскливым. Бобров легко шёл по асфальтовой дорожке к школе, и Лариса поспешила навстречу.

Он остановился, стянул с головы капюшон потемневшей куртки, улыбнулся:

– Что ж вы, Лариса Фёдоровна, под дождём мокнете?

– Не глиняная, не развалюсь, – засмеялась Лариса и, взглянув в озабоченное лицо Боброва, тихо сказала: – Ой, Женечка, осунулся-то как…

Это сорвалось с языка непроизвольно, и Лариса почувствовала, как вспыхнуло жаром лицо, но Женя, наверное, этого смущения не заметил, заговорил ровно, сдержанно:

– К вам за помощью, Лариса Фёдоровна! Я говорил уже с директором школы по этому поводу. Да, впрочем, что ж мы под дождём мокнет, пойдёмте в школу…

– Нет, нет, Женя, – Лариса подняла руку, – ради Бога, говорите здесь.

Она ещё не осознала, зачем это делает. Может быть, не хотелось ей чужих посторонних глаз там, в школьных коридорах. Бобров смущённо крякнул:

– Нужно помочь колхозу. Пастуший овраг обсадить деревьями. Эта задача посильная?

– Когда начнём, Женечка?

– Да вот погода установится… С лесхозом я договорился насчёт саженцев.

– Ну и хорошо. А я ребят выведу. – И считая, что деловой разговор закончился, Лариса спросила тихо, сдерживая перестук сердца: – Как ты живёшь, Женечка?

– Хорошо, – торопливо ответил Бобров, – вот дом родительский хочу восстановить.

– Тогда на новоселье пригласи, – засмеялась Лариса.

– Обязательно.

Бобров уходил по дорожке медленно, загребая сапогами листву. Лариса долго глядела, как потихоньку скрывает пелена дождя его долговязую фигуру, вытерла мокрое лицо. И не поймёшь, от дождя, а может быть, от слёз…

О родительском доме Ларисе Бобров сказал твёрдо, как о решённом. Вчера, в воскресенье, он наконец сходил на свою усадьбу, просто так, бесцельно, хотя и пугался встречи с родительским домом, страшился воспоминаний.

По дороге зашёл к Степану, и тот предложил с радостью:

– Меня возьми.

Надо быть благодарным ему, Степану, за дружеское участие. Как-то легче стало сразу на душе, потому что знал Бобров – в присутствии Степана он не окажется один на один с собственной памятью.

Они с трудом отодрали зашитую гвоздями дверь, и из сеней пахнул на них застоявшийся запах прели, натужно заскрипели половицы. Степан вошёл первым, специально, с придыхом, попрыгал и засмеялся:

– Слышь, Женя, а доски всё-таки живы! Крепкий материал! Дверь в дом тоже оказалась заколоченной, и, пока Степан сбегал домой за топором, Бобров присел на крыльце, и его словно окунули с головой в прошлое. Вспомнилось, что сам он заколачивал эти гвозди после смерти матери. Он тогда учился в институте, когда пришла телеграмма о похоронах. Все те дни он жил, как в горячечном бреду. И после похорон неделю чумной был, а потом жизнь своё взяла. Он точно с глубины вынырнул, и суровая логика опалила его: надо жить, Бобров! Обидно, что так устроена жизнь – из потерь и приобретений, только разве изменишь её извечный ход.

Но в дом свой решил не возвращаться: из каждого уголка глядели на него немигающие материнские глаза, усталые, болезненные, задёрнутые туманной дымкой. Он боялся этого взгляда, зябко ёжился, точно был виноват в нелёгкой судьбе своих родителей.

…Степан забухал сапогами по порожкам, ловко поддел дверь топором, и противный скрип проржавевших гвоздей заставил его снова вздрогнуть. Дверь распахнулась, плесневелый запах мышиного помёта ударил в ноздри, и Евгений Иванович с трудом переступил порог комнаты, закашлялся, будто от удушья.

Степан, тяжело дыша, тихо проговорил сзади:

– Ты, Женя, тут оглядывайся, а я пойду на улицу… Наверное, из деликатности сделал это – чтоб не мешать, подумал про себя Бобров, но удерживать Степана не стал, махнул рукой, и тот гулко забухал сапогами по ещё звонким половицам в сенях.

Оставшись один, Евгений Иванович опустился на суднюю лавку (чёрт знает что, так она в памяти и осталась – «судняя», теперь и смысла этого не объяснишь) и, точно выполняя наказ Степана, огляделся. Деревянные стены, показалось, за это время ещё больше почернели, стали смоляными, и сам дом, точно старец, усох, сморщился. Поржавевшая кровать с шарами в углу (на ней мать умерла), табуретки рядом со столом, сундук у печки (на нём спал он маленьким) – всё стояло на своих местах, как осталось в памяти. Значит, за эти годы никто сюда не заглянул. И вдруг спазмы сдавили грудь – а почему у тебя времени не нашлось это сделать? Трусость или страх помешали, а может быть, отсутствие памяти? Нет, его все эти годы не покидала мысль о родном доме, только что мешало сюда заглянуть, отодрать забитую накрепко дверь, не объяснишь.

Степан за окном постучал топором, вернулся в дом, присел рядом на широкую лавку.

– Сруб проверил, – сказал он негромко, как бы про себя, – крепкий ещё. Только два нижних венца и подгнили. Видать, из сухого дерева дом рубили, вот он и стоит, заколянел, как морёный дуб.

– Ты к чему это говоришь? – не сразу, после долгой, тоскливой паузы спросил Бобров.

– Добро пропадает.

– Ну и что?

– Как что? Обидно, – отозвался Степан. – Сколько труда гибнет. Ведь этот дом твой отец по брёвнышку собирал, так? А теперь всё кобелю под хвост. И таких домов брошенных сколько в селе? Будто мертвецы пустыми глазницами на людей смотрят. А люди всё бегут куда-то, хаты заколачивают и бегут…

– Сам-то ты не убежишь… – усмехнулся Бобров.

– Сам – не убегу, – сказал твёрдо Плахов и, помолчав добавил: – Я землю люблю, Женя, честное слово. Мне от неё легче на душе. Вот сейчас весна на дворе. И мне так легко дышится. Почему? Запах земли почуял, как конь дорогу…

– Смешной ты, Степан, – усмехнулся Бобров.

– Ага, это точно. Понимаешь, Женя, вот с детства не могу равнодушно запах земли вспаханной переносить. Вроде в груди что загорается, огонёк какой-то теплит тело. Сам не пойму, почему. Как весна, так копытом, как конь застоявшийся, молотить начинаю. Может быть, потому что деревенский извечно, в крови у меня замес земляной получился.

Опять скрипнула дверь, и дядя Гриша Культя (его Бобров сразу узнал) протиснулся в комнату, заморгал округлыми слезящимися глазками, проговорил радостно:

– Здорово, мужики! Вот так встреча…

Показалось Боброву, что за долгие годы разлуки осел, как стог, дядя Гриша, поджался, бородой оброс, и голос угас, только: видать, в теле жизнь кипит по-прежнему, и в дом впорхнул, как птица, тихо, бесшумно.

Он вскочил, обнял старика, прижимаясь к жёсткой, проволочной какой-то бороде.

– А я знал, Женя, что ты в наши края возвратился, – частил дядя Гриша, держа руки на плечах Боброва, – только в гости сам не стал набиваться. Какой резон?

– Почему, дядя Гриша?

– Почему да отчего! Гордость имею… Думаю, если Евгений меня не забыл, сам явится. Как-никак товарищи по оружию. Ты знаешь, Стёпка, как мы с Женей рыбалили? Тебе такое даже не приснится, как есть не дано. По цельной лодке рыбы привозили, вот как!

– Наговоришь, дядя Гриша! Это где же ты такое количество рыбы находил? Спьяну если только…

– А ты вот у него спроси, – дядя Гриша пальцем тыкал в Боброва, – спроси, как есть! Он тебе и ответит… Как есть скажет. А с пьянкой покончено, Степан, как есть завязано. Вот если только вы предложите – не откажусь.

Поморщился Степан, фыркнул носом:

– Чудной ты человек! Евгений Иванович в родной дом заглянул, сто лет здесь не был, а ты про вино. Привык в стакан заглядывать, вот и тянет – удержу нет…

Прошлый раз рассказывал Степан про «доблести» дяди Гриши, про его неуёмную, возникшую в последние годы страсть к водке, но сейчас Евгению Ивановичу стало неловко – не помешала бы бутылку по такому случаю, всё-таки встреча. Об этом и сказал Степану, и тот, хоть и с неохотой, поднялся с лавки.

– У моей Дашки такая радость на всякий случай всегда заготовлена. Пойду её запасы потрясу.

Уже когда сидели за столом, возник разговор о доме. Степан, выпив рюмку, раскраснелся, толкнул локтем Боброва:

– Ну, что с этой хороминой делать?

Подвыпивший Культя оживился, зачастил, помаргивая осовевшими глазками:

– А чего тут неясного? На дрова пустить, и вся недолга! Как есть говорю, истинное слово. Древесина эта цены не имеет. А сухая, как порох… Сейчас в Осиновом Кусту бань развелось много. Вот и пустить какому-нибудь хозяину… – и засмеялся, показывая жёлтые прокуренные зубы.

– Собрались Ксюша с Катюшей беседу вести, – Степан резко из-за стола вскочил. – Ты понимаешь, дурья башка, что такое родительский дом? Кров семейный, а?

– Ты думаешь, Стёпка, из этой гнилушки что-нибудь путное получится?

Степан зло поглядел на дядю Гришу, раздражённо стукнул кулаком по столу:

– Ни хрена ты не понимаешь, Григорий Савельич! Какой же он гнилушка, если топор в стену не вгонишь, древесина звенит, как кремень. Ему ещё лет сорок служить. Может быть, кому на дачу?

– А если я сюда перейду? – вдруг неожиданно пришла мысль Евгению Ивановичу.

– А что, это дело! – оживился дядя Гриша. – Будем, как прежде – по суседству, как есть говорю. Говори, Степан, твоё слово.

Степан долго молчал, стучал пальцами по жёлто-восковой доске стола, потом проговорил деловито:

– Ремонт потребуется. И немалый. Во-первых, два нижних венца надо дубовые поставить, а лучше три, чтоб дом повыше стал, во-вторых, крышу сменить, веранду расширить.

– А зачем веранду расширять? – спросил Бобров.

– Ну, я думаю, – Степан засмеялся, – ты ведь вечным холостяком не будешь. Может быть, жена вернётся с сыном, может, по новой женишься – и тогда дом тесным окажется…

– Жена не вернётся, – устало промолвил Бобров и эту усталость даже сам почувствовал.

– Ну и хрен с ней, – опять зло сказал Степан, – без неё обойдёмся. А вот сына ты к себе, Женя, бери. Так лучше для твоего сердца будет…

– Как есть правильно, – поддакнул Культя.

Тогда, за столом, они обговорили и план действий, как с усмешкой назвал их разговор Степан. Боброву они поручили выписать в лесхозе дубовую древесину для нижних венцов, доски на веранду, шифер, а Степан взялся срубить сруб, перекрыть крышу, выполнить всю черновую работу.

– Ты, Стёпа, – засмеялся Культя, – меня зря со счёта сбрасываешь. Какой ни есть – старый вояка, помогу.

– Будешь топор точить, – засмеялся Степан.

– А ты не смейся, балагур несчастный. Я до войны этих срубов порубил у тебя зубов меньше. Полсела, почитай, на моей силушке стоит. Как есть говорю…

…Шёл в колхозную контору Евгений Иванович и вспоминал этот незатейливый вчерашний разговор. Хороший, по-крестьянски мудрый получился. Послушала бы его мать Софья Ивановна, наверняка бы поддержала. Ведь на долгие годы после отца, как могла, берегла этот домишко, казалось, своим дыханьем отогревала его, чтоб в каждом углу теплилось маленькое счастье.

Воспоминания обожгли сердце. Цепкая память не выбросила разговор о сыне. А ведь правильно сказал Степан – место сына здесь, на этой земле, рядом с ним. А то вырастет безотцовщиной. Сколько сейчас об этом в газетах пишут! А для ребятни мужик в доме для мужества нужен, чтоб учил детей умению цепко за жизнь держаться, стойким быть, никакой панике не поддаваться. Для него таким примером отец Иван Поликарпович был, хоть и помнит он его плохо. Но разве не заслуживает восхищения, что даже в те трудные, как обруч сковывающие людей годы отец не утратил мужества, пытался своей хилой фигурой заслонить людей от несправедливости! Плохо только, что раньше времени в могилу лёг. Об этом надо и сыну рассказать, пусть Серёжка память о предках в сердце несёт, пусть и ему колокола памяти позванивают, напоминают о добре и справедливости.

Вот только поймёт ли его Люба? Она – женщина с норовом, упрётся, как бык на скользком льду, с места не столкнёшь. Почему-то на память пришла Лариса. Грустная она сегодня была. Может быть, несладко живётся, говорят, в каждой хатке – свои неполадки. Только вряд ли у них с Егором Васильевичем неполадки эти есть… Хоть и заметно волновалась Лариса, на лбу даже жилка билась напряжённо (родная понятная жилка), не надо на свой счёт это относить. Не будоражит Ларису память прошлого, это, как Гриша Культя говорит, «как есть» не беспокоит, светлые счастливые дни заслонили дымкой прежние годы. Да и у всех ли людей сохранилась связь с прошлым? Иногда глядит на некоторых Евгений Иванович и чувствует – нет, их не тревожит «плюсквамперфект», не отягощает сегодняшнее бытиё тяжким грузом воспоминаний. Так-то оно проще.

Что из того, что он никак не может забыть о Любе? Наверное, она ни разу о нём не вспомнила за это время. Или вон Кузьмин, живёт не охает, хотя на его совести тракторист Сашка, у него должна цепенеть кровь при виде тётки Степаниды. Вчера тётя Степанида искренне обрадовалась, когда, возвратившись домой, рассказал о своей встрече с мужиками, о возникшем желании восстановить родительский дом.

– Правильно, Женя, – и помолчав, добавила: – Вот бы мать обрадовалась…

 

Глава десятая

В кабинете Дунаева полутемно. Запотевшие от дождя окна еле пропускают свет с улицы, но даже в сумраке заметил Бобров: у председателя чудесное настроение, улыбка растянула рот. Удивительным это показалось Евгению Ивановичу, но он не стал спрашивать о причинах весёлого настроения, только усмехнулся про себя, когда на пороге кабинета столкнулся с Кузьминым. «Ну, ясно, дружки-приятели о чём-то весело толковали».

Егор вскочил из-за стола, долго тряс руку Боброву, сказал полушёпотом:

– Предвижу твой вопрос, будешь о здоровье спрашивать, да? Так вот докладываю – всё нормально! В рубашке родился я, Женя! Осколки ствола только по касательной мякоть чесанули. Можно сказать, чиркнули. Так что шрам почти затянулся. И не стоит об этом говорить больше… Было, да прошло, понял?

– Лариса знает?

– А зачем? Меньше знаешь – меньше голова болит. Кто много знает, того убивать пора…

Бойко, хоть и вполголоса, – а вдруг кто за дверью их услышит, – говорил Егор Васильевич, посмеивался с ехидцей, и Бобров понял – специально для него председатель этот весёлый тон избрал, чтоб меньше думал о случившемся, не проболтался, больше помалкивал.

Бобров составленный договор с Плаховым положил перед Дунаевым, и тот сосредоточенно углубился в чтение, а когда закончил, опять резво вскочил, со лба отбросил волосы:

– Интересный документ! Значит, опять кулаков в деревне плодить начинаем! От чего ушли, к тому и пришли.

– Что-то не понимаю, Егор Васильевич! – удивился Бобров.

– Тут и понимать нечего, всё как божий день ясно. Выходит, колхоз даёт Плахову сто гектаров, технику, а он стрижёт купоны?

– Но он стрижёт купоны, как ты выражаешься, не бесплатно. Мы в договоре предусмотрели налог за землю, Плахов возмещает арендную плату за технику, сам оплачивает удобрения, семена, материал. Тут прямая выгода колхозу…

Егор схватил бумагу со стола, ещё раз пробежал глазами по страницам и с досадой отбросил договор в сторону:

– Не поймёшь ты, Евгений Иванович, главного. Ну, оплатит всё это Плахов, а себе сколько оставит?

– Десять тысяч!

– Так что он – шабашник? Южанин, да? Да мне за это колхозники горло перегрызут… Скажут: «Ты, Егор Васильевич, Плахову дал возможность заработать, и нам гони такую возможность».

– Так пусть всё берут, – усмехнулся Бобров, – только у нас желающих мало. Вот один Плахов только и выискался. А остальных нынешнее положение – работать кое-как и жить безбедно – удовлетворяет, и они помалкивают. А земли у нас всем хватит.

– Не с того конца ты к этой проблеме подходишь. Выходит, колхоз надо на мелкие куски дробить, да? Тогда зачем его создавали?

– А ты считаешь, правильно, что создавали? Мы с тобой в институте изучали историю. На лозунгах в Октябрьскую революцию было вроде написано: «Землю – крестьянам», так? А тринадцать лет спустя ту землю отобрали.

– Ну, знаешь, Бобров! Не отобрали, а объединили. Сделали из «моего» «наше». Теперь во всех программных документах записано: «Колхоз – школа коммунизма для крестьянства».

– Это ты смещаешь акценты, Егор Васильевич! Из «моего» не «наше» сделали, а «ничьё». Теперь за землю никто не несёт ответственность. А насчёт «школы» ещё поспорить надо. Ведь в любой школе учиться надо, а мы себя наукой не утруждаем, шпарим прописными буквами высокие слова, в их смысл не вникаем.

Егор поднялся из-за стола, подошёл к окну, платком вытер вспотевшее стекло, и в кабинете посветлело.

– Ладно, Евгений Иванович, – сказал, повернувшись, миролюбиво Дунаев, – так мы долго будем спорить. Теоретики из нас хреновые, да и не надо нам теорией заниматься. Есть кому на этом деле зубы ломать. Давай так поступим – пусть Плахов начинает работать, а мы на заседании правления всё обсудим, всё-таки коллективный разум – он сильнее.

– Ну ладно, – махнул рукой Бобров, – поживём – увидим. Только у меня ещё один документ есть – записки Белова.

– Что, тот уже в мемуары кинулся? – хохотнул Дунаев. – Узнаю брата Васю! Только две недели на пенсии, а уже строчить начал! Так скоро и на анонимки перейдёт, у них так, у пенсионеров. Сразу на эпистолярный жанр перекидываются.

– Да нет, – Бобров с озабоченным видом посмотрел на председателя. – Эти записки – не эпистолярный жанр и не анонимки, а интересные рассуждения о земле нашей.

– А-а, тогда понятно… – опять хохотнул Дунаев. – Как же, как же, он мне про эти свои бредовые идеи рассказывал. Он так и старика Докучаева цитирует, и Вильямса вспоминает. Так?

– Так… Но дело не в цитатах. Белов о земле тревожится.

– Он лучше бы о себе беспокоился, – внешне сокрушённо промолвил Дунаев, – здоровье у него не богатырское.

Дунаев походил по кабинету, припадая на левую ногу, открыл форточку, высунул руку на улицу.

– Мжит дождичек, – довольно засмеялся Дунаев. – Вот кто заглавный для нашей пашни. А эти бредни оставь, я их почитаю. Глядишь, может быть, поумнею, – и с вызовом посмотрел на Боброва. – А теперь давай о наших делах поговорим, о севе и прочем.

Бобров рассказал о последних новостях, о проверке техники, о своём споре с Мишкой Приставкиным, но Егор, усевшись опять к столу, казался равнодушным. Весёлое настроение источилось без остатка. В такт словам тихо постукивал он пальцами по стеклу, и Евгений Иванович понял – далеко где-то сейчас Дунаев, незримо в другом месте присутствует.

А Дунаев и в самом деле вспомнил сейчас Елену, и ему опять захотелось в её тихую уютную квартиру. Там сладко спалось бы под монотонный шелест дождя за окном, и не надо выслушивать эти новаторские, будь они неладны, идеи Боброва, будто один он такой умный со своими Беловым и Плаховым. Ладно, Белов – тот мечтатель тихий, всю жизнь голову под рукой прячет, Плахов – рвач порядочный, выгоду копит, а Евгений Иванович, Женька Бобров, чего в эту компанию затесался? Может быть, потому что семьи нет? Скучно в пустой квартире, когда постель холодная, да? Ему вот такую, как Елена, она бы его грусть разогнала…

Хорошую идею ему сегодня Кузьмин подбросил о Елене. Всё-таки, что ни говори, головастый мужик Михаил Степанович, развеселил на целый день. «А не устроить ли Елену Алексеевну врачом в наш профилакторий?» – вот такой вопросец подбросил, а сам в глаза впился, как пиявка, на лице блуждающая улыбка тенью проплывает. А может быть, ему Елена эту идею подкинула? Она тоже хитростью не обижена. Но, как бы там ни было, мысль эта верная, не надо будет ему душой терзаться, искать повода для поездок в городок. В Осиновом Кусту найти время для встречи проще.

…Бобров замолк, уставился на Дунаева. Наверное, странным казался Евгению Ивановичу он в этот день, да чёрт с ним. Не дано, видимо, Женьке испытать такую радость, такое возвышающее чувство. Вон даже родная жена его бросила, как ненужный крапивный листок, вот он и болтается, неприкаянный, всякие идеи подбрасывает. И про Мишку Приставкина с раздражением говорил, наверное, потому, что Мишка на земле твёрдо стоит, дело своё делает, а мелких придирок не терпит, себя как личность ценит. Сказать, что ли, сейчас об этом Боброву или его самолюбие пощадить?

Но, наверное, Бобров и сам неловкое положение понял, со стула поднялся, пошёл, покачиваясь, к двери, касаясь грязным плащом знамён, тех всяких «переходящих» и «на вечное хранение», которыми колхоз «Восход» благодаря его, Дунаева, стараниям отмечен. Это – как зарубка на память, как реликвия его усилий, а не разных там Беловых и Плаховых.

У двери Бобров обернулся, растянул губы:

– Забыл спросить, Егор Васильевич! Договорился я со школьниками Пастуший овраг облесить. Поддерживаешь?

– Поддерживать, Евгений Иванович, можно того, кто падает, – засмеялся Егор, – а ты вон сам на ногах…

– Я серьёзно спрашиваю.

– Поддерживаю, поддерживаю, – махнул рукой Дунаев и как-то отрешённо посмотрел на главного агронома, отчего стало на душе у Боброва холодно и пусто, будто в погребе.

Дожди зарядили на неделю, мелкие, похожие на осенние, точно пропущенные через сито, но огорчений Боброву они не доставляли. Нет ценней весеннего дождя, а такие тихие, тёплые растворяют землю в творог, наполняют её, кормилицу, богатырской силой.

С утра он отправился за околицу. Верхом на Воронке объезжал поля, и весенний стылый воздух раздувал, как кузнечные мехи, его грудь, пьянил запахом отходившей земли.

В Пастушьем логу улеглось половодье, только резвился ещё тонкий ручеёк среди осевших размытых глыб, а на буграх уже вспенилась зелёным фонтаном бурная зелень. Если бы не дождь, можно было приглашать ребят. Благо уже готов посадочный материал, его стараниями завезён из лесхоза. Два раза звонила Лариса, спрашивала о начале работе. Евгений Иванович про себя улыбался, удивляясь её нетерпению, но посылать ребят в поле по такой грязи было бы безумием. Даже у него за полдня плащ насквозь пропитывался дождём, бугрился на спине горбом, как у верблюда.

Он приезжал домой, сбрасывал с себя заколяневший плащ, облачался в сухую одежду и чувствовал блаженство.

В четверг, ещё по темноте, Бобров проснулся от громкого стука в дверь. Пока надевал спортивные брюки, пока вышел в прихожую, тётя Стеша уже успела впустить раннего гостя. Он сразу даже не узнал Степана Плахова – на одежде серебрится снег, шапка белой стала.

– Долго спишь, хозяин, – зарокотал с порога Степан. – Ты на улицу выгляни – зима возвратилась…

– Случилось что-нибудь?

Степан шапку стащил с головы, к порогу стряхнул с неё снег, а потом, когда повернул к Боброву красное, взмокшее лицо, улыбнулся успокаивающе:

– А что может случиться? Не тревожься! Просто я подумал, что сегодня самый резон в лес съездить за брёвнами. Погода позволяет. Всё равно на таборе нашем будешь без толку целый день сапогами снег месить. Как, идёт?

Дубовые брёвна в лесхозе Бобров выписал ещё во вторник, и предложение Степана было как нельзя кстати. Надо только Егора предупредить, сбегать в контору за трактором.

Они выехали в лес часов в десять. Поездка предстояла дальняя – от Осинового Куста до Орешникова кордона километров пятнадцать – двадцать, а лесные весенние дороги известны – каждая ямка наполнилась всклень водой, из земли, как когтистые руки, тянутся коренья, и на них трактор с тележкой трясёт, как на ухабах. Но Степан вёл трактор уверенно, спокойно, и Евгений Иванович, сидя с ним рядом, даже залюбовался таким мастерством – только руки тяжёлые, узловатые на руль положил, и трактор покатился легко и плавно, будто сам, как кот учёный, обходит опасные, наполненные жидкой грязью лужи.

Лес, как в начале зимы, отяжелел от навалившегося снега, спрессованные шапки прижали хвою к земле, но обострённая чернота деревьев подчёркивала, что на дворе весна. Под ёлками, где снег не закрыл землю, уже торчат дрожащие зелёные стебельки первой травы.

Смотрит Бобров через стекло трактора и не узнаёт когда-то знакомых мест. По этой лесной дороге гонял он в молодости на Орешников кордон за поздними грибами, которые называют в его селе «серушками» и «зеленушками». Сейчас сосны вокруг подтянулись, почти небо закрыли, и дорога мрачной, непроходимой кажется.

А может быть, сегодняшнее заснеженное, сумрачное утро виновато?

Хотел он по дороге рассказать Степану о вчерашнем разговоре с Дунаевым, но не решился – какая беседа в тракторе, если грохочет он, как танк на параде.

На лесном кордоне, у похилившегося деревянного домика, напоминающего на клюку опёршегося старика, они увидели заросшего рыжебородого парня, подъехали к нему. Степан заглушил трактор, показал пальцем на лесника:

– Земляк наш, тоже осиновский!

– В лес сбежал? – улыбнулся Бобров.

– Ага. Тоже трактористом работал… Был знаменитым кукурузоводом. Серёга Бочаров.

Бочаров неторопливо подошёл к трактору, сонными глазами разглядывая гостей сквозь залепленные стёкла, но, видимо, узнав выпрыгнувшего из кабины Степана, заорал благостно, как пасхальный колокол:

– О, Степан Иванович, гость дорогой!

Степан тоже обнял парня и, дождавшись, когда выйдет Бобров, представил:

– Хранитель лесных кладов Сергей Бочаров, бывший князь, а ныне трудящийся леса, так?

– Всё смеёшься, дядя Степан, – ухмыльнулся парень. – С чем пожаловали?

Бочаров долго вертел ордер в руках, шевелил толстыми потрескавшимися губами, и Степан не выдержал, толкнул лесника в плечо:

– Ты чего шепчешь, как молитву читаешь? Небось заклинание какое знаешь, а?

– Я размышляю, дядя Степан.

– А чего размышлять, изволь узнать?

– На какой делянке лучше…

– А ты, парень, случайно с нас не натягиваешь? Уж больно долго размышляешь! Раньше ты вроде быстрее мозгой шевелил…

– Опять смеёшься?

– А как ты хотел? Знаю я вас, лесников, деспотов дремучих! У вас такса такая: как хворостинка – так полтинка, как сучок – так троячок.

– Отстал ты со своей таксой, дядя Степан, – серьёзно ответил Бочаров. – Может быть, раньше и было, только прошли те времена, кончились.

Словно обожгли эти слова Боброва. Сколько неприятных моментов сразу вспомнилось… В начале пятидесятых, когда нечем было топить печи в селе, осенью шли осиновские жители в лес, чтобы набрать валежника, «колушек», то есть старой опавшей хвои, наломать сучьев. Впрочем, шли – не то слово, скорее, крались, по-кошачьи стремились проникнуть в чащобу так, чтоб лесник не выследил, иначе неминуемый штраф, а то и таскание по судам. Раза два попадался и он с матерью, но, может быть, только то обстоятельство, что когда-то учила Софья Ивановна туповатого лесника в школе, спасало от громких скандалов.

Пока они договаривались, снег перестал валить, начало раздирать тучи, и округа ожила, наполнилась птичьим гомоном. Будто с небес полилась эта разноголосица, какая-то праздничная симфония оживила лес, влила в душу светлые чувства, и неприятный осадок от прошлых воспоминаний растаял, как дым.

– Ладно, дядя Стёпа, раз на хорошее дело нужно, – проговорил, неторопливо растягивая слова, Бочаров, – поедем к Аксютиному озеру. Там хлысты тридцатиметровые, осенью заготовленные, лежат.

– Ну вот, наконец-то понял, Бочаров. До тебя, как до жирафа…

Они добрались к Аксютиному озеру к обеду. Снежок начал подтаивать и, пока грузили хлысты, Бобров промочил ноги, в сапогах захлюпала вода. Степан собрал сучьев, полил соляркой, и сушняк загудел ровно, как в печи.

– Ну-ка, раздевайся! – скомандовал Степан.

– Так что ж, я по снегу босиком буду ходить? – засмеялся Бобров.

– Сейчас придумаем…

Степан вытащил сиденье из трактора, уложил рядом с костром, потом дубовый коротыш подкатил и предложил:

– Вот такая задача, Женя. Ты садись на пенёк, а ноги на сиденье. Будешь как турецкий святой. А обувь мы твою сейчас рядом с огнём посушим. Слышь, лесной воевода, – он к Бочарову обратился, – тащи больше валежника, пусть горит веселее…

Гудит костёр, играют языки пламени, и блаженная теплота потянула от ног по всему телу. Нет, всё-таки не восхищаться Степаном невозможно. В любой ситуации выход найдёт. Цепко стоит на земле человек, а Дунаев в нём только рвача, стяжателя видит. Об этом и рассказал Степану, когда Бочаров за сучьями ушёл.

Степан сел перед Бобровым на корточки, уставился на огонь, потом неторопливо заговорил:

– Я эти слова от него часто слышу. Будто меня одна выгода на хорошую работу толкает. А ты знаешь, Женя, что я больше всего люблю? Свободу действий, что ли… Ты посмотри, сколько у нас в колхозе начальников. Председатель, специалисты, бригадиров разных полно. И все норовят тебя понукать, как несчастного первоклашку за руку водить, чуть ли не учат в ладошку сморкаться. А разве уважающий себя человек такое может позволить? Я почему настаиваю на том, чтоб свёклу я сам от начала до конца выращивал? Да всё во имя той же свободы, чтоб не меня за руку водили, а самостоятельность дали, дали возможность себя человеком почувствовать…

Бочаров с охапкой сушняка подошёл, добавил в костёр дров, и пламя ещё веселей заплясало. Несколько минут Степан молчал, глядел на играющие языки, а потом сказал:

– Я вот Сергею завидую!

– Это почему ты мне завидуешь?

– Потому что ты в лесу один.

– Скажешь тоже, – ухмыльнулся Бочаров, – в лесу один! Да я тебе скажу, это самое страшное дело – одиночество. Летом в лесу ещё ничего, птицы поют, гомон стоит, как в детском саду, а зимой, когда завьюжит, дороги занесёт – тогда тоска скрипучая. Сосны скрипят, жуть наводят… Я бы прокурорам нашим кару такую предложил: приговаривать к одиночеству. Записать такую статью надо в какой-нибудь закон.

– А сам как же?

– Что ж себя к одиночеству приговорил? – оживился Бочаров. – Вот дожидаюсь, когда вы Дунаева прогоните, тогда я объявлюсь в Осиновом Кусту.

– Долго тебе ждать придётся, – засмеялся Степан, – колхоз-то у нас передовой, и председателя нашего только в президиум сажают.

– Ничего, разберутся, – ответил Бочаров, помрачнев. Когда разгружали около дома хлысты, спросил Бобров у Степана, за что разобижен так Серёга на председателя. Степан усмехнулся, стащил рукавицы, вытер вспотевшее лицо.

– Произволом парня обидел. Он, Серёга, упорный, как бес, в работе был сноровистый, плужил лихо. Жениться задумал, а домишко у него разваливается. Тогда к председателю: «Дай квартиру». Ну, а Егор Васильевич объяснять начал, дескать, как же я тебе квартиру дам, если у тебя дом на правах личной собственности. Серёга ему объясняет: «Этому дому в понедельник сто лет, одна труба торчит, а остальное гнилушки, только в темноте светятся». Дунаев предложил ему: «Ремонтируй». – «А у меня, как у того бродяги, – в одном кармане вошь на аркане, в другом – блоха на цепи». Короче, препирались они долго, а потом Серёга не выдержал, крикнул: «Ну и подавись ты со своим колхозом, лесником стану». Так и ушёл парень.

– Стоящий, говоришь? – спросил Бобров.

– Работящий, ничего не скажешь… В руках всё горит. Да и чему удивляться – видал, какой вымахал. В лесу сосен подобных мало. Только Дунаеву такие не нужны!

– Почему?

– А ему посредственности нужны, чтоб на этом фоне лучше выглядеть. Вот мы с тобой в лесу были – там среди сосен, глядишь, дуб затесался и давит всех своей кроной, солнце загораживает. Вот и Дунаев так норовит.

– Не со злобы так говоришь? – спросил Бобров.

– А мне злиться нечего. Тебе, Женя, откровенно скажу: если у меня в этом году со свёклой не получится, тоже, как Серёга, куда-нибудь на сторону подамся.

– Ну, за тебя мы повоюем!

– Не стоит, Женя!

Возвращаясь на квартиру, думал он о событиях сегодняшнего дня. Ему запомнился и понравился этот лесной великан, чем-то напоминающий могучий дуб, – Сергей. Вот каких работников земля трясёт! Может быть, поэтому она и силу упускает, кормилица, что уходят вот такие богатыри, обретают одиночество как благо, раками-отшельниками расползаются по укромным щелям.

А Степан? Наверное, это тоже крик души сегодня прозвучал, когда он, как о деле предрешённом, говорил о своём желании податься на сторону. Сокрушаются умные головы над проблемой миграции деревенского жителя, ломают копья в остром споре, но редко слышится в этом зычном хоре один риторический вопрос: а хозяин ли мужик на земле? Прав Степан: порушена извечная крестьянская психология – быть хозяином, подлинно свободным творцом на благородной ниве?

А разве не отвращает обман крестьянина, возведённый чуть ли не в ранг государственной политики? Ещё на его памяти, хотя он и маленьким был, в их колхозе на трудодень давали по двести – триста граммов зерна. Страшно подумать – сто тридцать граммов по рациону курице положено, а крестьянину с его чадами и домочадцами – чуть больше.

Интересный недавно разговор у него состоялся на конюшне, когда Воронка брал, с конюхом Игнатом Капитоновым.

Тот тоже чем-то Сергея напоминает – исполинской фигурой, ржавой, с кудряшками, бородой, крепкими узловатыми пальцами.

– Ну, как жизнь, Игнат Григорьевич? – спросил у него Бобров.

Игнат буркнул что-то неопределённое, пошёл в сторону. Такая неучтивость даже обидела Боброва, он догнал Игната, положил руку на плечо.

– Обидел кто, Игнат Григорьевич?

Игнат головой тряхнул, рыжие взлохмаченные брови поднялись в изломе над переносьем.

– Да нет, с чего ты взял?.. Я и сам любого обижу…

– Я так подумал, потому что на мой вопрос не ответил.

– А чего отвечать? Жизнь как жизнь…

– Ну, я думаю, сейчас жизнь хорошая, как ты считаешь?

– Небось хочешь подчеркнуть, что колхознику теперь зарплату добрую платят, так? Обычно начальство вокруг этого рассуждает…

– А что тут плохого?

– Молодой ты, Евгений Иванович, и многого наверняка не знаешь и не помнишь. Если здраво разобраться, то с крестьянином только сейчас рассчитываться за свои долги колхоз начал. А до этого лет тридцать с лишним мужик бесплатно работал, да ещё и на своих харчах. Раньше пастуха нанимали на общественном питании, а колхозники и на харчи себе даже не зарабатывали.

Вот так отбрил Игнат, и краска стыда обожгла Боброва. Мудро ответил старый колхозник, и деревенскую ситуацию одним мазком, как хороший художник, обрисовал, всю социальную несправедливость к кормильцам отечества высветил.

И разве только в оплате живёт она, эта идиотская, кошмарная несправедливость? А политика неперспективных деревень, когда как знак неполноценности, как нестирающееся клеймо, ставят на небольших посёлках? Простая истина, кажется, спора не вызывает: река с маленьких ручейков начинается. Порушь эти животоки, отсеки их – и исчезнет река. Почему же безжалостный нож отсекает деревни, оставляя их без хороших дорог, без магазина и школы, без добротного жилья? Будто в разбушевавшейся стихии один на один со своей судьбой остаются эти деревни и их тихие обитатели…

Надо Егору сказать, что мнимый пока авторитет у их колхоза, если в душах людских не растаяла желчь обиды за прошлое. Про этот разговор с конюхом Игнатом, про встречу с лесником обязательно рассказать надо.

 

Глава одиннадцатая

В воскресенье с утра ударил тугой ветер. Едкий, обжигающий, вроде на дворе не весна, а скоро грянет стылый январь, и земля, впитавшая влагу, раскисшая, как кисель, начала твердеть, подёрнулась мелкой корочкой.

– Ну, теперь погоду жди, – сказал при встрече Степан, когда Бобров пришёл на старую усадьбу.

О встрече они договорились ещё в лесу. Видно, вчера здесь похлопотал Степан – брёвна были размечены по размерам, часть из них была очищена от коры. Теперь Боброву вместе со Степаном предстояло отпилить концы, а потом приняться за самое главное – сделать протёсы, чтоб бревно к бревну вплотную подогнать.

– Плотник из меня, Степан, никудышный, – засмеялся Бобров, – так что зря ты меня в компаньоны принял…

– Ничего, послужишь, – ответил Плахов. – Ты одну присказку знаешь? Армейская шутка. Будто генерал в часть приехал и по плацу разгуливает перед строем солдат. А в первом ряду такие гвардейцы стоят – залюбуешься. Но генерал в дальней шеренге одного маленького, щупленького выискал, зовёт к себе. Тот подходит – ни жив ни мёртв, а тут ещё ростом и здоровьем не вышел. А генерал говорит: «Вот самый лучший солдат. Надо на него равняться. Что, сынок, послужишь?» А тот как рявкнет: «Так точно, товарищ генерал!» Вот и я тебя подбадриваю, чтоб духом не падал. Плотницкая наука немудрая, главное, силу не жалей.

Силу Бобров не жалел, но получалось плохо, хоть давно он не ощущал едкого ветра, чувствовалось, под курткой рубашка увлажнилась, прилипла к телу и даже движенья стала сковывать.

– А ты топор старайся помельче загонять, чтоб ровную щепу гнать. Вот как у меня…

На Степанову работу можно было любоваться. Тесал бревно он неторопливо, размеренно, а получалось на загляденье – ровные бока тесин точно рубанком остроганы.

– Опыт за пот даётся, – смеялся Плахов.

К вечеру они заготовили два нижних венца, и, когда уже закончили, пришёл дядя Гриша. Он деловито осмотрел заготовленные венцы, ухмыльнулся:

– Хороший почерк, Стёпка!

– Почему только мой? И Евгения Ивановича тоже.

– Ну, ему ещё рано похвалу отпускать. Небось и так дух вон.

Состояние у Боброва, и правда, было такое, будто кто-то бросил его в дробилку и она перемолола, перетёрла в порошок его кости и мышцы, и какое-то аморфное, амебье тело сейчас жгло крапивным жаром, боль отдавалась в висках, в жилах. Подожди секунду, и смерть навалится, как медведь, скрутит окончательно.

– А я за вами, ребятушки, целый день наблюдал из окошка, – опустившись на сруб, начал рассказывать дядя Гриша, – специально не стал подходить, чтоб делу не мешать. Помощник из меня в этой работе хреновый, одна помеха, но интерес поимел: думаю, на сколько силушки у ребят хватит. Малость не подрассчитал. Думаю, часа через три дух выпустят. К тому времени и ушицу сварил. Теперь простыла уха, обидно…

– Никак рыбу споймал, дядя Гриша? – спросил Степан.

– Да уж расстарался для этого дела. Должен же я свою лепту в восстановление Женькиного дома внести или нет? Не культёй, так ухой…

Когда ели в тесной избе дяди Гриши остывшую, но духмяную, пахнущую тиной уху из щуки, вернулось к Боброву ощущение собственного тела, и сонное, оглушённое состояние словно растворилось, только ныли, как к непогоде, кости.

Дядя Гриша, добавляя в миски аппетитное хлебово, хитровато поглядывал на Степана, кивал в сторону Боброва:

– Ухлестал ты парня, Степан. У тебя силушки, как у лося, а он с рукой дело имеет.

– Так пусть тренируется. Вместо утренней зарядки – полезно.

– Вот прогонят нас со Степаном из колхоза, – засмеялся Бобров, – будем срубы рубить. Хоть какая-то польза будет.

– Ну таких, как Степан, работников выбрасывать, – дядя Гриша взглянул на Плахова с любовью, – прокидаешься. Как есть, в чём мамаша родился останешься. – И переходя на деловой тон, спросил: – Не пойму, мужики, как вы вдвоём-то поднимете, чтоб нижние венцы подвести?

– А ты у нас зачем? – засмеялся Степан. – Небось силушку тоже за зиму накопил…

– Была сила, когда мать носила. А теперь, как есть, одна оболочка осталась.

Так прошёл остаток дня. И медленно таяла усталость, как под ясным солнцем остатки снега. Хорошо, что рядом находятся такие люди, понимающие, сочувствующие, способные поддержать и ободрить.

…Так и жил всю неделю Бобров, чувствуя себя защищённым, как бронёй, этим дружеским участием, хотя усталость от трудной физической работы ощущалась ещё долго. Но жизнь казалась безоблачной, как в детстве, будто та вечерняя заря надолго согрела его.

А перед следующим выходным, когда уже вовсю шёл сев, произошла первая ссора с Дунаевым. Работа шла на последнем поле, как раз у Пастушьего оврага, когда приехал Егор Васильевич. В заляпанной грязью кожаной куртке, резиновых сапогах он выглядел сегодня не так, как всегда. Обычно аккуратности Егора можно было удивляться – отутюженный костюм, по фигуре, по мерке сшитый, даже полноту скрадывает, ботинки начищены до блеска, и шляпа, чуть небрежно надетая, добавляла важности и будто подчёркивала его независимость.

Егор выскочил из «уазика», но к агрегату не пошёл, позвал бригадира. Бобров тоже пошёл поздороваться с Дунаевым. Сегодня с утра они не виделись и, уже когда подходил, услышал его распоряжение.

– Закончите это поле, Михаил, и агрегат перегоняй на четвёртое… Тоже ячменём засеешь…

Мишка недоумённо поглядел на председателя, потом на подходившего агронома.

– Это поле нельзя сеять, Егор Васильевич, – начал Мишка, по-прежнему не сводя взгляд с агронома. – Мы с Евгением Ивановичем под пар его определили.

Дунаев хмуро глянул на подошедшего Боброва, молча протянул руку.

– Точно говорит?

– Правильно, – подтвердил Бобров. – Так подходит по севообороту.

Председатель с минуту молчал, а потом махнул рукой:

– Знаем, знаем. Только ты научись правильно указания понимать. Говорят, прежде чем командовать, сам умей подчиняться.

– Есть! – по-военному ответил Мишка, и Бобров усмехнулся про себя: «Ещё не хватает для полноты картины, чтобы он сапогами прищёлкнул».

Мишка сорвался с места, но Бобров успел преградить ему дорогу:

– Подожди, Михаил!

Теперь пришла очередь удивиться Дунаеву, он холодно сощурил глаза, голосом спокойным, но твёрдым, в котором зазвенел металл, сказал:

– Отпусти бригадира, Евгений Иванович!

Мишка оттолкнул агронома и, не оглядываясь, петляя, как заяц, побежал к агрегату. Было видно, как вздрагивала его широкая, обтянутая брезентовой курткой спина, будто он сильно испугался. А может быть, так и было, страх – существо противное, а что здесь назревал скандал, он своим заячьим нутром почувствовал сразу и предпочёл поскорее удалиться: подальше от царей – голова целей.

– Так что ты, Евгений Иванович, бригадира задерживал? – теперь голос у Дунаева осел, стал мягким, и тот властный, ледяной оттенок будто оттаял под ласковым апрельским солнцем. – Сомневаешься в моей команде?

– Не только сомневаюсь – категорически протестую.

– Почему?

– А разве непонятно?

– Разъясни, разъясни…

Холодный, с издёвкой тон этот, точно удар в челюсть, был жёстким, неотразимым, и Бобров понял, что ничего не надо объяснять Дунаеву, он всё знает сам и делает всё расчётливо. Но желание не доводить дело до скандала заставило взять себя в руки, и он заговорил медленно, с трудом выталкивая из себя слова:

– Объяснение будет коротким. Если мы засеем четвёртое поле, то бригада останется без паров и вся научно обоснованная система земледелия ещё на несколько лет нарушается. А самое главное – опять будем землю на износ использовать.

– Земля – не сапоги, её не износишь, – Дунаев тоже говорил медленно, специально растягивая слова, словно наносил удары.

– Ну вы же агроном, Егор Васильевич! И лучше меня знаете, какие нежелательные процессы идут сейчас в чернозёме нашего региона!

– Значит, Озяб Ивановича наслушался, товарищ Бобров?

И вдруг ошеломляюще грубым, жёстким тоном, всё сметающим, как шквал ветра, сказал:

– Мне прописные истины не нужны, Бобров. Сам отлично их знаю. Только кто коров колхозных будет кормить? И чем? Они в агротехнике слабо разбираются. Докучаева – Прянишникова не читали, а сено и фураж каждый день требуют. Ты ещё не знаешь, какие страсти-мордасти осенью разгораются, а я их предвижу, потому что не первый год на свете живу и председательствую. А будет всё как обычно. Безукладов секретарю райкома позвонит, а тот – мне, и одни слова: «Родине нужен хлеб!» Им не заикнёшься, что в колхозе тысяча двести бурёнок или про твою научно обоснованную систему земледелия…

– О ней Безукладов сам говорил на совещании в январе, – прервал этот жёсткий монолог Бобров.

– А ты поменьше слушай, что говорят! Наблюдай побольше, как поступают. Говорить можно многое, но что делать, если в области план продажи зерна трещит, как старый мешок! Тут, брат, не до разговоров! Выгребай последнее. А в таких колхозах, как наши соседи, при желании хлебушка не наскребёшь, как говорят, сухи лелюхи. Тогда куда обратятся? К Дунаеву! Чуешь, какой поворот! Вот и буду я между двух огней – с одной стороны первый секретарь райкома и вся его королевская рать, товарищ Безукладов, а с другой стороны – коровы наши осиновские. Как думаешь, коровки эту борьбу выдержат? Чёрта с два!

– Но ведь при хорошей обработке пары окупятся двойной прибавкой урожая! – запальчиво крикнул Бобров и смахнул крупные горошины пота, выступившие на лице.

– Журавль в небе, Бобров! – не раздумывая, ответил Дунаев. – Журавль в небе! А нам хоть маленькая крохотная синица в руке нужна! Кто меня два года держать будет, дожидаться, пока пары озолотят колхоз? Да мне завтра же на дверь покажут. Умные советы хорошо со стороны давать, Женя.

Последние слова Дунаев говорил миролюбиво, даже показалось Боброву – с оттенком грусти, с подчёркнутым желанием не дать спору разгореться. Но принять этот примиряющий тон, спокойно разойтись сейчас – значит взять и на себя долю вины перед вот этой многострадальной землёй, загнать вглубь собственную совесть, затолкать, как мешок под лавку. Может ли, должен ли идти Бобров на это? Он вспомнил Николая Спиридоновича, его растерянный, поблекший лик в первый день своей работы, усталые сдавленные плечи. Вот так и он будет сдавлен этим молохом судьбы.

– Нет, Егор Васильевич, – сказал он стылым, незнакомым для себя голосом, – я совет не со стороны даю. За эту землю и я ответственность несу.

– Что же ты предлагаешь?

– Отмените свою команду.

– Опоздал, Евгений Иванович, – опять подчёркнуто миролюбиво сказал Дунаев, – вон уже Михаил агрегат повернул…

– В таком случае я напишу докладную в правление колхоза, в партком…

– Ну и напиши, – теперь в голосе Дунаева слышались игривые, с издёвкой, нотки. – Напиши, Евгений Иванович. Соберёмся, обсудим, как говорят, покалякаем. Глядишь, после и поумнеем…

Противно заболело в груди, какой-то обжигающий ком возник под левой лопаткой, сдавил до боли. Он пошёл, старчески волоча ноги, к посадке, где призывно ржал Воронок. Делать на этом поле больше нечего. А может быть, и в колхозе тоже? И не докладные писать, а заявление? Но память выхватила из припорошенной временем пелены прикрытую простынёй долговязую фигуру отца на больничной койке, его бледное взмокшее лицо, поблекшие, слившиеся с подушкой волосы, и он глухо застонал. Разве отец не мог бы пройти мимо чужого, на первый взгляд, горя, пощадить себя? Не прошёл, потому что обострённое чувство долга перед правдой, перед человеческой совестью не позволило. Отступить – значит порвать нить в прошлое, такое далёкое, но родное и понятное, а без этой ниточки будет несказанно трудно в будущем.

Бобров с трудом взобрался в седло, тронул повод. Воронок, точно угадывая настроение седока, резко с места взял крупной наметью, и скачка эта по полевой дороге остудила грудь, притупила боль под лопаткой.

В Пастушьем логу увидел Бобров стайку школьников, издали напоминающих грачей на весенней пашне, и это тоже подействовало успокаивающе. Значит, Лариса слово своё держит.

Бобров натянул повод, сбил на шаг Воронка, подъехал к ребятишкам, возившимся с посадками, и как будто натолкнулся на мягкий взгляд Ларисы. Она, видимо, раньше заметила его, шла навстречу.

Бобров соскочил с лошади, протянул руку:

– Здравствуйте, Лариса Фёдоровна!

– Не могу руку подать, – засмеялась Лариса, показывая свои перемазанные землёй ладони, и чуть смущённо сказала: – Здравствуй, Женя!

Слова эти прерывистые показались такими ободряющими, что Бобров шаг замедлил, посмотрел на Ларису. Разрумянившаяся от работы, показалась она ему необычно красивой, наполненной радостью, и ему даже стало стыдно за себя, за свой подавленный, опустошённый вид.

Он внутренне собрался и разговор старался вести весело, непринуждённо, когда обходили они отроги Пастушьего. Да и работой школьников остался доволен Бобров: ровные рядки молодых дубков, тополей, берёз, как ниточки, протянулись поперёк подошвы. Он на миг представил, как года через два-три вцепятся когтистыми кореньями эти посадки в горло оврага, сдавят его прожорливую пасть, и на душе посветлело. Хоть одно доброе дело останется после него на этой земле. Как события дальше развернутся, трудно предположить. Может быть, и бросить работу придётся, если вот так будет помыкать им Дунаев. А посадка эта останется, как память…

– Ну, а с домом что? – спросила Лариса.

– Сейчас не до этого, – махнул рукой Бобров.

– Скромничаешь, – она засмеялась. – Недавно специально на твою улицу ходила. Начало есть. Не забудь на новоселье пригласить.

– Тебя вместе с Дунаевым?

– Можно и вместе, а лучше одну. – И она с каким-то вызовом посмотрела на Боброва.

Может быть, стоило поддержать этот игривый разговор, но молчаливый протест возник в душе, и он сказал, стараясь произнести слова холодно и равнодушно:

– Дожить надо до этого.

– Доживём, Женя, – сказала Лариса. – Так что не забудь пригласить…

Бобров умышленно не стал продолжать эту тему, попросил Ларису ещё три-четыре дня поработать на Гремячке и, вскочив в седло, поехал. Но прощальный взгляд, погрустневший, потухший, заставил оглянуться. Лариса стояла на взгорке, скорбная, как изваяние. Что-то с ней происходило, непонятное пока для Боброва.

В конце мая в кабинет Дунаева бесшумно, по-мышиному, зашёл Кузьмин, в дверях стащил потёртый кожаный картуз, пригладил редкие волосёнки на вспотевшей лысине. У председателя было хорошее настроение: только что закончили на заседании правления обсуждение докладной главного агронома. Доволен Дунаев, не поддержали колхозники строптивца, на смех подняли.

– Ты, Евгений Иванович, – сказал ему бригадир Мишка Приставкин, – в колхозе без году неделю, а всё норовишь людей поучать, как воспитательница в детском саду. В какой угол сморкаться, указываешь. А не спросишь – нуждаемся ли мы в такой учёбе? Я, например, на этой земле одних сапог истёр – тебе и не снилось. Ты на свои дела посмотри: всё ли так делаешь?

Тонким психологом Мишка оказался, размышлял сейчас Дунаев. Он Боброву чётко намекнул: ты не Иисус Христос, на тебе пятнышки есть, тоже плохому настроению подвержен и вот докладную наверняка в запале горячности настрочил. И Бобров, почувствовав настроение людей, как-то сник к концу заседания.

Ничего, это только начало, дорогой Евгений Иванович. Дальше – больше, и у самого сколько таких уязвимых мест появится. Там недосмотрел, тут проглядел. Колхоз – организм сложный, за каждым руководителем десятки людей стоят, и какое они коленце сегодня или завтра выкинут – одному Богу известно. Но отвечать-то за это руководитель должен. Вот и пройдёт этот ребяческий максимализм, как весенний лёд на пруду, изотрётся на изгибах человеческих судеб и поступков.

Лучшее лекарство, когда человека на собственные поступки замыкают: «А ты сам какой?»

Доволен таким исходом Дунаев. Сбили спесь с Боброва, это только на пользу человеку пойдёт, поэтому и спросил у Кузьмина весело:

– Ну что, Михаил Степанович, опять «неизвестные мне лицы», да?

Кузьмин давно принимает этот председательский розыгрыш со смешком. Шутит Егор Васильевич – и пусть, значит, нравится человеку, со смехом легче жить. Но сегодня Михаил Степанович на слова председателя хохотнул коротко и изрёк, как молотком по голове стукнул:

– Не без того, не без того, Егор Васильевич. Но главное – Елена Алексеевна приехала.

Закружилась голова, как в детстве, когда на качелях катался, и стены поплыли. Вот новость так новость!..

– Где она? – слова были похожи скорее на стон.

– Да дома у меня пока гостюет. Наказ твёрдый дала – узнать, когда Егор Васильевич её принять может по делам службы и прочее. Вот так.

Хмельное ощущение веселья и радости наполнило тело лёгкостью и подвижностью, и он вскочил с места, может быть, и в пляс бы пустился, не будь сейчас в кабинете Кузьмина, цепко уставившегося на него. Взгляд этот, умный, холодно-расчётливый, заставил в дальний потайной уголок припрятать радость от предстоящей встречи, и Егор деловито посоветовал Кузьмину:

– Ты сейчас Елену Алексеевну на базу проводи. Надо же человеку оглядеться на новом месте работы. А я, как с делами управлюсь, тоже подъеду. Ну а бумажки свои оставь. Подпишу в твоё отсутствие.

Кузьмин исчез бесшумно, как и вошёл, а Дунаев с раздражением поглядел на кучу оставленных бумаг, не читая, начал подписывать. Но мысли были далеко, в каких-то космических высях.

Он с трудом высидел в конторе полчаса, и даже дорога, недальняя, всего в пятнадцать минут езды, показалась мучительно долгой. Дунаев гнал машину по лесу, вцепившись в руль, и только два слова крутились в голове, как заклинание: «Елена приехала».

Наверное, и она ждала этой встречи. Из гостевого домика выбежала на гул машины, оглядела его тревожно-радостным взглядом, не стесняясь присутствия Кузьмина, припала к груди. Михаил Степанович покряхтел сзади, буркнул под нос: «Я поехал», – и по-молодому резво сбежал с крыльца.

…Густым, настоянным на хвое воздухом, наверное, выветрило память. Егор не мог после вспомнить ни одного из тех горячих слов, которые он шептал Елене. Они сходили в баню, и когда Елена разделась, закружилась голова и поплыл запах парного молока от её тела, щемящий до стона. Долго пили чай в предбаннике, пахнущем смолой, но тот неповторимый парной дух не выветрился, лез в ноздри, горячил кровь до бурного кипения.

Только к вечеру они вышли на улицу, уставшие, разомлевшие от банной духоты и счастья. Егор подхватил Елену под руку – бояться здесь некого, один сторож – повёл показывать базу. Не скрывая гордости, Егор рассказывал, какое сопротивление пришлось выдержать и в колхозе, и у районных властей, чтобы добиться разрешения на строительство. А теперь вот она, красавица – двухэтажный спальный корпус, несколько деревянных финских коттеджей (для самых авторитетных гостей, в душе Егор надеялся, что и областные руководители не погнушаются здесь провести день-другой, а Безукладов уже облюбовал это место), просторная столовая, баня, лыжная база, лодочная станция.

Елена прижималась к плечу, слушала внимательно, и это вроде новые силы вливало, появилось желание выговориться выплеснуть из себя всё, потому что давно так хорошо себя не чувствовал Егор, не ощущал душевного подъёма. Он хотел рассказать о недавнем споре с Бобровым, о едком разговоре, который состоялся на поле, излить душу, но Елена вдруг остановилась, посмотрела в глаза:

– А обо мне подумал, милый?

Егор тоже остановился, недоумённо повёл плечами:

– О чём ты?

– Я женщина одинокая, – улыбнулась Елена, – а поэтому женская доля заставляет практичной быть. Одним словом, деловой, современной. Ну-ка, расскажи, какую зарплату мне твой колхоз положит?

Егор привалился плечом к гулкому стволу сосны у тропинки, удивлённо поглядел на свою спутницу. Как щелчком по лбу, она принизила его, спустила на грешную землю. И он заторопился успокоить Елену, чтоб не грызли её сомнения. Для неё он всё сделает, как надо, и сейчас уже всё продумано – полторы ставки как врачу обеспечены… Но это только сейчас, когда профилакторий не пущен, а потом и довесок найдётся, колхоз не бедный. И о квартире пусть не беспокоится – квартира в райцентре уже готова, надо устраиваться, только вот жить лучше здесь, благо один из коттеджей, вон он (Егор показал на дальний, вклинившийся в густой ельник домик), давно ждёт свою хозяйку.

– Не забоишься в лесу? – засмеялся Егор.

– Одна, может быть, и испугаюсь. Только ведь я надеюсь…

– Молодец, что надеешься, – Егор усмехнулся. Неприятный, с горечью осадок от вопроса Елены истаял в груди и даже успокоил – правильно она поступила, что его романтический дух развеяла, человек на грешной земле живёт.

Они остались на ночлег в «гостевом домике». Завтра предстояло оправдываться перед Ларисой, придумывать какую-нибудь историю с рыбалкой для начальства, бессонной ночью у костра. Подобное было и раньше. Лариса и на этот раз поверит, и нечего травить душу. Впереди была ночь счастья.

Но всё-таки мысли о Ларисе не уходили, тяжёлый этот груз давил, как, наверное, давит тяжкий камень, и боль, вонзившаяся в виски, не ослабевала. Может быть, это совесть стучала звонким молоточком?

 

Глава двенадцатая

Буря разыгралась под утро. Откуда-то с высоты обрушилась на землю со свистом неудержимая тугая волна, взлохматила деревья, сделала их округлыми, как копёшки на лугу, на одной нудной ноте запела в проводах, зазвенела стёклами. А потом всё потонуло в сплошном гуле, точно там, на улице, яростно колотил дождь.

Евгений Иванович ещё сквозь сон вздрогнул от резких звуков, вскочил с постели. За светлеющим окном – утро шло на землю – с трудом просматривалась улица, пыль плотной пеленой завесила дома на противоположной стороне, растрёпанные берёзы приклонились к земле, словно хотели спрятаться от яростной стихии. Противно орали потревоженные грачи на деревьях, а на крыше – видно, незакреплённым оказался лист шифера – гулко ухало, и этот грохот вселил в душу тревогу.

«Быть беде, – подумалось, – взбесилась погодка». И Бобров торопливо начал одеваться, размышлять было некогда. Крикнул тёте Стеше, проснувшейся от бури:

– Дверь закрой за мной, иначе сорвёт! – и выскочил на улицу.

Сухая пыль обожгла лицо, противно заскрипела на зубах, ветер ударил в грудь так, что стало трудно дышать. Высоко вскидывая руки, точно вплавь по речке – вроде легче двигаться, он перескочил улицу, прижимаясь к домам, где было чуточку тише, побежал к гаражу.

Теперь у него появился автомобиль. Недавно после сева его пригласил к себе Дунаев и, не глядя в лицо, сказал:

– Я новую машину получил, а старую решил тебе передать. На память!

Специально сказал с пафосом, благодетель. Но теперь машина была кстати. Да и Егор выехал в Подмосковье за тёлками, значит, все беды на его голову.

Машина завелась быстро, рванулась с места стремительно, будто прыгнула в мутную пелену пыли. Солнце, как сквозь зимнюю метель, выкатывалось на востоке, било ярким красным огнём в стекло. Подумалось, что обычно к восходу солнца природа словно замирает, успокаивается, но сейчас ветер крепчал, пел на все голоса.

У скотных дворов суетились люди, таскали слеги, заготовленные для пригона, подавали их наверх, где тоже копошились человек пять.

«Коровник раскрывает ураган!» – это стало сразу понятно. По скрипящей деревянной лестнице он метнулся на чердак и точно окунулся в грохочущий ад. Старое помещение, ещё княжеской постройки, протяжно стонало и кряхтело под ветром, точно жаловалось на свою судьбину. Половина помещения уже была раскрыта, голые стропила, как рёбра, выступали в мутном свете, листы железа заворачивались в причудливые рулоны, с дребезжащим звуком срывались на землю.

– Евгений Иванович, сюда! – голос заведующего фермой Фомича дрожал, тонул в грохоте железа, в нудном скрипе стропил. Бобров побежал по чердаку, перескакивая через связи, и тотчас же поплатился за неосторожность – под ногой хрустнула и провалилась доска, острым концом ударила в живот, тупая, противная боль поползла к груди. Споткнувшись, успел Евгений Иванович схватиться руками за откос у стропила, и это спасло его. Он подтянулся на руках, высвободил ногу, перекинул тело вперёд и, почувствовав крепкие доски под ногами, облегчённо вздохнул.

Он ещё раз проваливался, пока добрался до Фомича по старому прогнившему потолку. Фомич силился втянуть бревно, уложить его на край крыши, где ещё не содрало железо, но силёнок не хватало поднять толстый конец бревна, врезавшийся в сгнившую жесть. Он оказался точно приколоченный, не поддавался, и Евгений Иванович поспешил на помощь, с силой надавил на бревно, толкнул его осевший конец вверх, и оно заскользило к коньку, осыпая их ржавчиной. С его помощью Фомич поднялся на перекладину, куском проволоки закрепил бревно, тугим хомутом прикрепив его к стропилам, и крыша точно присмирела.

Фомич крикнул сверху:

– Давай второе бревно, Евгений Иванович, иначе хана. Снесёт, губастый…

«Наверное, он о ветре так», – мелькнуло в голове, улыбкой чуть тронуло губы, и Бобров, высунувшись через обрешётку, потянул к себе ещё одну слегу. Снизу ему наверняка помогали люди – отсюда не видно, – но слега теперь скользила легко, как по маслу, и скоро уже Фомич обрадовано крикнул:

– Хорош, сейчас крепить буду!

Липкий пот с грязью полз в глаза, стало тяжело глядеть вверх, туда, где Фомич, как акробат, одной ногой упёршись в перекладину, накидывал хомут на толстый конец бревна. Рукавом смахнув влагу со лба, Бобров крикнул:

– Фомич, на месте оставайся, надо другой скат крыши закрепить…

И опять он толкал тяжёлый комель бревна вверх, помогал Фомичу перекинуть его на другую сторону, уложить на край оставшейся крыши…

…Буря улеглась так же неожиданно, как и началась, резкий гул затих, точно оборвалась струна, последний раз вздрогнула, как живая, крыша, и Фомич, не боясь провалиться, спрыгнул вниз, на потолок, громко хлопнул в ладоши:

– Баста, Евгений Иванович, утихать начало…

Он стоял с лицом, перемазанным ржавчиной, ставший каким-то маленьким, придавленным, натянуто улыбался, хоть в глазах ещё не пропал страх, и тоненькая ниточка дёргалась под правым глазом. Наверное, и сам Бобров выглядел не лучшим образом, но сейчас думать об этом было некогда. Он оглядел ровные ряды построек фермы и пришёл в ужас – ещё на двух старых помещениях было сорвано по несколько листов железа, а на самом дальнем, новом, как его называли, «армянском», осталось несколько листов шифера.

– Как же так? – спросил он чуть слышно, скорее у себя, чем у Фомича, тем не менее бригадир услышал его, встрепенулся, заговорил быстро, проглатывая слова:

– А с него всё и началось. Я тут на ферме рано оказался – надо было сегодня скот в поставку грузить – и, когда она дунула, с весовой выскочил – батюшки-святы, как картуз с головы, крышу с нового коровника стащило. Мы и сделать ничего не смогли, только стоим, рот разинув…

От слов этих затрясло Боброва, как в лихорадке. Новый коровник уже при нём строили, сдавали три недели назад. Он вспомнил, как бригадир наёмной бригады шабашников – ох и силён русский язык, прилепили эту кличку, как в «десятку» попали, – коренастый, с животиком, с лысиной блином Рафик в кабинете Дунаева стучал в грудь кулаком:

– Мы, товарищ председатель, строители вечные. Наш предок – Давид-строитель, понымаешь? Сдэлаем – сам хвалыть будешь!

Эх, чёрт, сейчас бы этого Рафика сюда, он бы его первым долгом за грудки взял, показал бы ему, где раки зимуют, за что его «хвалыть» надо. Только где его сыщешь, Рафика этого, как ветра в поле?

Вспомнив про поле, Бобров поглядел на запад, туда, где колхозные пашни лежат, и снова сердце дрогнуло от страха. Здесь, около села, в низине, уже улеглась пыль, на поливном участке овсяница примятая, как катком прикатана, а там, вдали, на холмах ещё клубится серый пыльный туман, языками в небо упёрся. Посевы только в рост пошли, и там буря большой урон нанести может.

Бобров осторожно – боль в ноге мешала – пошёл к лестнице. Фомич придержал лестницу, пока агроном на землю спускался, сам быстро вниз сбежал, завёл речь о ремонте.

– Ты, Евгений Иванович, подскажи там в правлении – надо материалы искать. А то зима спросит. Как говорят: «Пройдёт лето, пройдёт май – где ж ты был, Ванька Гамай?» У нас Ванька Рыков всегда такую частушку пел, хоть сам большой бездельник был.

Бобров и сам думал о том, как восстановить фермы, но нужного решения не находил. Он с тревогой поглядывал на запад. Сейчас его больше всего обстановка там, в поле, волновала. Тут картина ясная, хлопот теперь не расхлебать, а вот что там буря приготовила?

– Ладно, Фомич, – сказал он заведующему, направляясь к машине, – ты пока определяй, сколько тебе тут материалов потребуется, какими силами что делать, а я в поле покачу, видел, там облако какое стоит?

Фомич кивнул головой, хоть чувствовалось – не хотелось ему сейчас расставаться с агрономом, неопределённость его больше несчастья угнетала. Бобров, поняв это, уже из кабины крикнул:

– Ты духом не падай, Фомич!

Но, уже когда поехал, почувствовал – краской залило лицо и пот выступил. Утешительством занимаешься, а Фомичу утешение не очень нужно, он – калач тёртый, лет пятнадцать на ферме работает, ему эти утешенья – как мёртвому припарки. Вот если бы ты сейчас имел возможность ему шифер, доски дать, строителей подкинуть – лучше всякого лекарства утешения твои были бы. Для Фомича главное – дело. Фомич делу искренне предан. Может быть, не к месту вспомнилась одна история смешная о Фомиче. О ней всё село рассказывает. А дело было так.

В тот послевоенный год хлопот добавила засуха, неожиданно обрушившаяся в мае. Целый месяц по-летнему палило солнце, и посевы озимых, так хорошо перезимовавшие и дружно пустившиеся в рост, вдруг пожухли, припали к земле, сморённые жаром. Вырвешь пучок из земли – мочковатые корни поблекли, стали похожими на суровые нитки, а некоторые уже отмерли, почернели. Фомич председателем колхоза работал, гонял по полям, сам изнывал от жары, с тяжёлым вздохом заходил в хлеба, дёргал усохшие побеги и чуть не плакал. Жалко было трудов своих, людей, не считавшихся со временем на севе, жалко напрасно выброшенные семена.

В один из таких дней и приехал к нему его друг, агроном из райзо. И первый вопрос, конечно, про дождь.

Фомич только что вернулся с поля, уставший, раздражённый, кажется, не рад был и приезду старого товарища, ответил машинально:

– Не было…

– Посевы как?

– А я вчера в Ивановке был, – гость рассказывает весело, улыбаясь, – там церковь есть, ты знаешь… Так местный поп собрал свою гвардию – старушенций разных древних – и ну вокруг церкви с иконами да пением бегать. Не поверишь, часа два бегали! И вдруг облачко зашло, так, небольшое, в овчинку, и такой ливень обрушился – с пригорков ручьи побежали. Председатель тамошний Алексей Михайлович даже за свёклу начал переживать – не смыл бы…

Фомич, кажется, слушал и не слушал рассказ гостя, но из-за стола вскочил, указал на сельскую церковь:

– А наш, длинногривый чёрт, ни хрена ничем не занимается!

Несколько минут он молчал, а потом вдруг засмеялся, поняв наконец-то всю несуразность грозной своей тирады.

Вот как бывает, кажется, к самому чёрту на поклон пойдёшь во имя главного богатства – хлеба.

Бобров с асфальта повернул машину, она в гору полезла натужно. Как раз основные поля хозяйства начались. Да, погулял ветер всласть, вон как яровые взлохматил, горох кое-где даже из земли выдрал. А ведь после как на картинке было, неделю назад здесь даже семинар районный по боронованию проводили. Вспомнив про семинар, Евгений Иванович даже сплюнул в сердцах. Любят же районные начальники эти семинары, мёдом не корми. Ведь что за премудрость такая – горох бороновать? Да этот агроприём испокон веков известен. Так нет, надо людей собрать, чтоб потом при случае можно было сказать: «А мы никакие мелочи не пропускаем, даже вот по боронованию семинар провели, людей доброму делу учили».

Горькие размышления получаются, только и сам такой Евгений Иванович – сколько этих ненужных семинаров готовил на потребу районного руководства. Эх, правильно говорят: всякий умён задним умом!

Машина гору преодолела, резво пошла по гладкой дороге, как раз где ячменное поле раскинулось. Нет, это не дрогнуло перед бурей.

Бобров из машины вылез, походил по посевам – на душе полегчало. Как ковёр, стелилось зелёное поле, ему ещё один июньский добрый дождь – и урожай будет.

И опять «газик» скорость набрал, легко потянул. Теперь бы посевы свёклы осмотреть и, если там всё хорошо, – гора с плеч. Но чем ближе он подъезжал к свекловичному полю, тем тоскливее становилось на душе. Ещё издали увидел он широкую чёрную полосу, уходящую к горизонту, разделившую поле надвое, и понял – снёс ветер неокрепшие посевы.

Бобров остановил машину около посадки, пошёл через поле. От края, как раз где ветер ещё разгон взять не мог, – зелёные листочки посевов сохранились, прослеживались чётко, а дальше, к середине, только траурная чернота била в глаза. Первый раз в жизни увидел такое Евгений Иванович – верхний слой земли содрало, как шкуру, чулком, и теперь почва была похожей на старческое лицо, точно от несчастья, залегли эти грустные морщины. Вот тебе и ветровая эрозия! За каких-нибудь полчаса почти полполя унесла стихия, как ненасытный зверь проглотила.

Бобров чувствовал – судорогой начало сводить тело и холодный пот как стылый дождь, накалил лицо. Вот она, судьба хлеборобская, вся жизнь на удачу рассчитана. А не выпало этого счастливого везения – и целый год впустую.

На другом конце поля заметил Бобров «этажерку» – так называют кишинёвский трактор, специально созданный для возделывания пропашных культур, и понял – прискочил сюда Иван Фролов, колхозный свекловод, работящий мужик. На корточках по плантации ползает, точно ягоду ищет.

Бобров шаг прибавил, даже одышка появилась, и, когда к Ивану подошёл, понял – как потерю близкого человека переживает случившееся тот, лицо сумрачное, с отёками, впавшие глаза краснотой налились.

Иван молча руку протянул, вялую, потную, уставился на агронома, точно ждал помощи. Но что мог сказать сейчас Бобров, тут даже утешение не подыщешь.

– Здесь раньше свёклу сеяли? – только этот вопрос и задал.

Иван помолчал, ответ обдумывая, потом сказал глухо, со злостью:

– Сад старый не надо было сносить! Кому он мешал? Вот ветра и взыграли на свободе.

Обожгли эти слова Боброва, обида как стрелой пронзила. В огород Дунаева камешки. За этим полем сад был, старый, сразу после войны посаженный. Место для него подобрали на самом взгорке с южным склоном. Последние годы он яблок практически не давал – ухаживать за ним некому, да и во фруктах нужды не стало – у колхозников свои сады на огородах, а в кооперации ответ один – некуда сбывать яблоки, тары нет, по пять копеек за килограмм, за бесценок и то не принимают, отмахиваются, как от назойливой мухи. Вот и распорядился Дунаев с садом распрощаться, послал сюда бульдозеры, и они за два дня эти сорок гектаров раскорчевали, оттащили в буерак зеленеющие стволы. Тогда его похвалил начальник управления, приехавший в хозяйство.

– Молодец, Дунаев, правильно поступил. А то мы про этот сад тысячу директив спустили – раскорчуйте, а твои земляки нынешние упирались. Пашня у нас в районе и так сокращается, то под постройки уходит, то овраги размывают. А тут целых сорок гектаров гуляет, лишние корма можно вырастить.

Он так и поступил – засеял сад люцерной. Правда, щедрого урожая не предвидится – жёлтая какая-то трава растёт, на вымытых склонах явно азота не хватает.

Стыдно было сейчас смотреть в глаза Ивану, и тут ничего в оправдание сказать нельзя.

– Что будем делать, Иван? – голос стал глухой, как после ледяной воды.

– Тут теперь один выход, товарищ агроном, – Фролов, наверное, специально тянул это слово «агроном», мол, твой воз, тебе и везти, – пересевать свёклу.

– Кто ж в июне свёклу сеет? Да и земля сухая, дождей давно нет.

– Другого выхода нет, – Фролов опять внимательно посмотрел на Боброва, – иначе одни сорняки стеной станут. Обидно только, сколько труда здесь вложил. А насчёт посева надо так поступить – собрать женщин, сегодня же семена замочить в тёплой воде, чтоб ростки наклюнулись. Тогда даже сухая почва не повредит, всходы появятся. Был у нас такой опыт.

– Ну, тогда действуй, Иван, культивируй, готовь площадь, – слова эти Евгений Иванович произнёс торопливо, как руку подал к перемирию, и добавил: – А о семенах я позабочусь, сейчас же позабочусь, как только до конторы доберусь…

Доехал Бобров и до поля Степана. Но там драмы не было – посевы сохранились, только измочалил их ветер. «Тут слава Богу, – подумалось, – посевы отойдут».

Через полчаса Бобров звонил в областной центр своему другу Николаю Артюхину, доценту сельскохозяйственного института, чтоб посоветоваться, как тот тугой узел, в который сегодняшняя буря все его думы завязала, разрубить. Он головастый парень, Николай, делом своим добросовестно занимается.

– Ну, как поживаешь, Женя? Как хлеб крестьянский? – наверное, он улыбался сейчас, постукивая пальцами по столу, есть у него такая привычка.

– Про хлеб потом. Ты подъехать сейчас можешь?

– Что-нибудь случилось?

– Да-да, случилось, – Бобров умолк, ждал ответа.

– Ладно, только машину пришли, у меня сегодня почти свободный день. Так что встретимся.

Бобров вздохнул облегчённо, сказал бодро: «Ну, пока», – и положил трубку.

До областного центра час езды да час обратно, так что шофёр как раз к обеду Николая доставит. Бобров в столовую позвонил, заказал обед, шофёру распоряжение сделал, а потом за текущие дела принялся. Первая забота – семена свекловичные, надо их замочить, как Фролов советовал. Пока бригадира искали, успел Евгений Иванович позвонить в райцентр насчёт шифера. Председатель райпо долго молчал, дышал в трубку тяжело, отрывисто – здоровье подводит мужика, сердечко барахлит – потом ответил резко:

– Не могу тебе помочь, Евгений Иванович. Торговые фонды, только за наличный расчёт. Проси в управлении, там ваши фонды.

– Да у них, как говорят, сухи лелюхи, ничего нет…

– Дави, небось что-нибудь найдут. А у меня, брат, даже застройщикам не хватает. Может быть, председатель райисполкома чем и поможет. А я тебе сочувствую, но руки развожу.

Председатель райисполкома Завьялов долго с кем-то говорил по другому телефону, просил подождать, и Бобров ждал минут десять, пока наконец Завьялов не зарокотал басом:

– Ну, здорово, Бобров! Чем порадуешь?

Завьялов – он под бодрячка работает, человек на словах, что на гуслях, и Евгений Иванович в другое время не позволил бы, что толку – только время зря тратить. Но сегодня случай особый, экстренный, неужели и сейчас отделается обещаниями? Но у Завьялова сообщение о колхозных несчастьях тоже озабоченность вызвало, он попросил подождать и наверняка за второй телефон взялся, с кем-то ругался – в трубку доносился раздражённый бас, хоть и слов всех понять было невозможно. Минуты через три сказал:

– Слышь, Бобров, ты к председателю райпо Черных своего человека посылай. Он тебе тысячу листов шифера отпустит, мягкой кровли. А насчёт досок – не проси, вшивую изгородь и тут построить не из чего, сам выкручивайся…

– Да с Черных я только сейчас говорил насчёт кровли. Отказал…

– Ну, тебе отказал, – засмеялся дребезжащим смехом Завьялов, – а мне не посмел. Ты приучайся, хоть и молодой, торгашей понимать. У них профессия такая – из любого пустяка дефицит создавать, чтоб к ним на поклон люди шли. А то кто их ценить будет? Тебе эта психология понятна?

– Да уж как понятна… – засмеялся Бобров.

– Ну вот, а к вечеру начальник управления Сергеенко подъедет, посмотрит, что со свёклой твоей делать. Держи хвост пистолетом!

Бобров, положив трубку, улыбнулся грустно, первый раз за этот тяжкий день. И то дело, хоть какая-то помощь, одна забота с плеч свалилась. Теперь надо быстрее снабженца посылать, иначе через день концов не сыщешь от обещанного, на тебя же и вину свалят – не зевай, брат, на то и ярмарка.

Николай приехал к часу дня. Он вошёл в кабинет стремительной походкой, и Евгений Иванович даже залюбовался своим товарищем – кажется, Николай подрос за эти годы, стройнее стал, излишнюю полноту сбросил. Одна только и примета возраста – серебристая прядка в волосах, да лицо укрупнилось, черты стали грубыми, резко очерченными.

– Ну, как живёшь? – Николай порывисто обнял Боброва, прижался горячей щекой и, не дожидаясь ответа, спросил: – Люба в добром здравии? Сто лет её не видел… Красавица, королевой всего нашего факультета была! Признайся, небось угробил бабу своим деревенским житьём-бытьём, а, эксплуататор несчастный? – Но, видимо, уловив тревожное состояние друга, сказал уже серьёзно, усаживаясь на стул у окна: – Ладно, о наших любимых жёнах потом поговорим. Давай о деле, я понял, что у тебя не всё благополучно, так?

Бобров кивнул утвердительно, попросил:

– Ты сейчас со мной в поле можешь проехать?

– Какой разговор! – И Артюхин направился к двери.

Уже в машине рассказал Евгений Иванович о сегодняшней стихии, как снег на голову обрушившейся на хозяйство. И Николай долго молчал, потом ответил с грустью:

– В этих делах я, Женя, плохой помощник. Что могу сделать? Совет дать? Но советчик – не ответчик, с тебя всё равно спрос учинят.

– Да я как раз за советом тебя позвал. То, что на поле сегодня случилось, – мне исправлять. Я у тебя совета спрашиваю, что сделать надо, чтоб на будущее подобное не повторилось, ведь человек не одним днём живёт.

– Ох, Женя, как раз наоборот получается, – многое из того, что мы сейчас делаем, этим пахнет. Точно бабочка-однодневка, помнишь, по защите растений изучали? Век, что ли, у нас такой стремительный – не успеваем назад оглянуться. Дела свои обдумать как следует. Куда там, как лихие кавалеристы на конях гарцуем, в скачках упражняемся.

– Ну это, может быть, больше ваших, научных дел касается. У нас в деревне жизнь размеренная, тихая…

– Значит, тихая? – засмеялся Николай. – То-то ты меня сегодня искал, я даже по телефону твоё состояние понял.

Когда они к свекольному полю подъехали, Николай попросил:

– Давай не торопясь поле пройдём.

Евгений Иванович согласился, а про себя подумал, что тяжело ему опять будет глядеть на это израненное, в морщинах поле, как на больного человека.

Уже на середине Николай присел на корточки, взял щепоть сухой, шуршащей земли в руку, растёр между пальцами, покачал головой:

– Знаешь, что я сейчас вспомнил? «Русский лес» Леонова. Роман так пронзительно написан, душа болит, когда читаешь. Между прочим, там и об этой земле есть. Всего одна строчка. Помнишь, профессор Вихров вводную лекцию студентам читает, это, я считаю, гимн русской природе.

Евгений Иванович, сделал остановку и рассказал Николаю, что до бывшего имения князя – рукой подать, за один день добраться можно. Лес за селом и сейчас называют княжеским. И участки этого леса прежние названия сохранили – Волчий дворец, Подзорова степь, Тарасов сад. В середине одного участка сохранился дуб, который называют Таврическим. В памяти старожилов сохранилось, что дуб этот привёз князь из Крыма, где он иногда отдыхал.

– Вот видишь, ведь Виктор Васильчиков – князь, царский сановник, а землёй владел, надо сказать, с умом, стремился наибольшей выгоды достичь при наименьшем уроне для земли. Я недавно поехал в Москву, нашёл эту статью, прочитал и удивился: многие мысли и для нашего времени актуальны, будто из сегодняшнего дня выводы сделали. А ведь статья в 1869 году написана. Вот, послушай, я специально в блокнот выписал некоторые строки, – и Николай из кармана пиджака маленькую синюю книжицу извлёк, читать начал: – «С детства приучились мы смотреть на чернозём средней и восточной полосы России как на неистощимый источник богатства, как на Палестину, как говорят в народе, без удобрения и даже тщательной обработки производящую обломные урожаи. Нет ничего безотраднее, когда всё зависит от климатических случайностей – от дуновения юго-восточного ветра, приносящего то неожиданные морозы, то продолжительное ненастье, или от мглы и удушливого зноя». – Закончив, уставился на Боброва, спросил с волнением: – Ну, как?

Бобров кивнул, но говорить ничего не стал – стыдно стало говорить сейчас Николаю, что этому полю злая воля Дунаева недобрую службу сослужила.

Но Артюхин не спеша поднялся, с брюк отряхнул прилипший песок, взял Женьку за плечо, подтолкнул вперёд.

– Молчишь, удивлён? Я тоже, когда эти строки прочитал, поразился – значит, и раньше люди задумывались, как спасти землю, как сделать, чтоб на ней урожай тучный был. Кстати, Васильчиков первый в нашей округе свёклой начал заниматься, сахарный завод построил. Ты знаешь это?

– Знаю.

– Ну, а коль знаешь, дальше пойдём. Я тебе ещё несколько причин, почему здесь ветровая эрозия взыграла, назову. Главная – беднеет земля. Когда Василий Васильевич Докучаев впервые в Каменную степь приехал в 1892 году, чернозёмный пласт имел до четырнадцати процентов гумуса.

– Это я знаю. А что дальше делать?

– Что делать? – переспросил Николай. – А вот давай на луговину выйдем, присядем, и, если тебе интересно, я разговор продолжу…

Они чёрное несчастное поле пересекли, как раз к южному склону вышли, где раньше сад был. Теперь здесь люцерна первые цветочки выбросила, отливает светлой зеленью, а дальше к ручью – луг цветущий таволгой подёрнут, точно снежные хлопья по зелёному ковру разбросали. Они пересекли люцерну, и Николай серый в крупную клетку пиджак сбросил на траву, предложил:

– Садись!

Приятно было опуститься в это мягкое, как перина, разнотравье, даже сейчас, в жаркий полдень, благоухающее неповторимым ароматом. Тепло набрало силу, жгло лицо, но и от стыда горели щёки. Чувствовал Бобров свою причастность к этой вине перед землёй.

– Ну, я продолжить хочу, – Николай руку положил на колено Боброва, присевшего рядом. – Вывод один – надо не только сохранить плодородие, но и наращивать. А как это сделать? У нас в сельском хозяйстве слишком много экспериментов. Каждый знатоком себя считает. Вот, скажем, сталь варить или машины строить – не всякий возьмётся, сдержанно себя проявляет – не под силу такое, а на земле работать, хлеб растить – тут каждый горазд, готов по любому поводу рассуждать, себя специалистом считать. Это нас и губит. Была травольная система – побоку. Вильямс – плохой человек, внедрили пропашную систему – всё с ног на голову поставили, теперь от этого ушли, но и к наращиванию плодородия не подступились, наоборот, процесс обеднения земли продолжается.

– Так вы, учёные, молчите об этом! – не выдержал Евгений Иванович.

– Правильно… – Николай на какое-то мгновение замолк, потом продолжал: – Правильно… Мы об этом нечасто говорим. А знаешь, почему? Тем, кто нас слушает, эти слова не всегда по душе приходятся – и в первую очередь руководству. Вот давай конкретно твоё хозяйство возьмём. Сколько паров у тебя сейчас?

– Восемь процентов от пашни…

– А это много или мало?

– По научной системе земледелия…

– Ты подожди, скажи, сколько сегодня может колхоз внести навоза, удобрений на гектар? Тут надо это в первую очередь в расчёт брать. Что из того, если земля хорошую заправку не получит? Просто вхолостую прогуляет. Наш институт провёл эксперимент – десять тонн навоза на гектар при правильном внесении только плодородие сохраняет на один год, а больше – уже идёт наращивание плодородия. Вот и считай: тонн сто – сто пятьдесят навоза надо вносить, чтобы в срок ротации плодородие сохранить. Начинаешь с агрономом говорить – нет столько навоза в хозяйстве, животноводство слабо развито или хранение плохо организовано, одним словом, дорогой Евгений, куда ни кинь – всюду клин.

– Но во времена Докучаева степь сама плодородие накапливала?

– Правильно, накапливала, потому что веками не распахивалась, ковылём порастала. Разве можем мы сегодня себе такое позволить?

– Что-то ты мрачную картину нарисовал, – чуть слышно промолвил Бобров.

– Рад бы что-нибудь приятное, как конфетку в розовой обёртке, преподнести, да ничего не попишешь, такая грустная история получается.

– Выходит, мы сами кругом виноваты, рубим сук, на котором сидим, вредительством занимаемся?

– Ну так, наверное, сказать нельзя. – Николай грустно усмехнулся, передёрнул плечами, – просто иногда не хватает времени всё продумать. Век бурный, вот мы и спешим на всех парусах со временем в ногу. А о завтрашнем дне, о том, что, как эстафету, будущему поколению сдадим, не задумываемся.

А ведь многое можно сейчас делать – и органику производить за счёт соломы, торф вырабатывать для пополнения питательных веществ, и многое другое. Помнишь, в нашей деревне после войны в пойме реки торф добывали.

Евгений Иванович вспомнил, что, когда он ещё пацаном был, матери помогал этот липкий торф из ямы вытаскивать, по выгону на просушку раскладывать, только когда это было? Теперь, поди, никого и не заставишь этим грязным делом заниматься.

– Ты, вижу, усмехаешься. – Николай достал сигареты, прикурил в ладошку. – Скажешь, ветряные мельницы изобретаю. Но другого выхода я не вижу пока. Ты агроном-практик, вот и подумай, как лучше сделать. Тут рецепты готовые дать трудно, потому что лекарств для земли пока мало человек придумал. А что она в лечении нуждается – ты в этом сам убедился сегодня. Вон оно, поле, – как нож в сердце, чернотой глядит.

Николай поднялся, пиджак отряхнул, предложил:

– Ну, давай по другим полям проедем, поглядим, ладно? А то тут душой изойдёшь.

…Они обедали в колхозной столовой часа через два. Николай лихо орудовал ложкой, – видать, проголодался, а Бобров через силу проглатывал пищу, хоть с утра во рту маковой росинки не было. Вон он, Николай, наяривает сосредоточенно, и, наверное, не догадывается, что сегодня на многие дела глаза ему раскрыл, как нерадивого школьница воспитывал, учил уму-разуму, как на земле жить так, чтоб будущим поколениям за него не совестно было. И вдруг и в Николае злоба вспыхнула, тугой комок к горлу подкатил – не продыхнёшь. А что ж они, учёные, на которых государство деньжат не жалеет, помалкивают, вот словно эти щи молчком хлебают? Тоже, наверное, вдаль заглянуть лень или вслух сказать трудно? Спросить?

И он спросил в упор, и Николай поперхнулся, ложку отбросил, но сказал тихо, точно размышляя вслух:

– Наука тоже из людей состоит, Женя. Одному мужества не хватает, другому – ума, а третий и говорит, да его слушают плохо.

– Да об этом кричать надо!

– Что ж, ты прав – кричать надо. Только не впустую бухать, а чтоб на примерах конкретных убеждать, как говорят, гром не грянет – мужик не перекрестится. Вот тебя, чувствую, я сегодня убедил…

– Может, и убедил, трудно пока сказать, только одного моего убеждения мало. Тут и других надо убеждать.

– Я тебе предлагал в институт переходить – вместе бы работали и убеждали. Но ты испугался… – Николай, поняв, что не то надо говорить сейчас, сказал о другом: – Ладно, будешь в городе – в гости заходи. А Любу за меня поцелуй, видно, я сегодня её не увижу. – Он тряхнул рыжими волосами. – Думаю, что ты без меня с несчастьем своим справишься. Тут я тебе помощник плохой, учёная крыса, больше пером скриплю…

Сказав это, Николай поднялся и уехал сразу после обеда. А буквально через несколько минут подкатила к конторе белая «Волга», и Бобров, выглянув в окно, понял – приехал начальник управления сельского хозяйства Сергеенко. Он вылез из машины, выпрямился во весь рост, неторопливо пошёл к конторе. Евгений Иванович даже позавидовал Сергеенко – в свои сорок лет остался он по-юношески стройным, и волосы волнистые, только кое-где седыми ниточками прошиты. Владимир Дмитриевич – тоже агроном, несколько лет председателем колхоза работал в соседнем селе, человек по натуре беспокойный, поле любит, загар, кажется, не сходит с его лица.

Сергеенко дверь распахнул широко, неторопливо пошёл к столу, точно поплыл, и на загоревшем лице вспыхнула (именно вспыхнула – так показалось) улыбка, обозначила ровные белые зубы. Видно, сегодня он опять по полям целый день мотался – рубашка с короткими рукавами поседела и на башмаках пыль лежит густым слоем. Но настроение у начальника хорошее – сразу заметно. Он долго тряс руку Боброву, басил:

– Ну, привет, привет, погорелец!

– Да какой же я погорелец, – засмеялся Бобров, – скорее, утопленник…

– Какая разница, хотя, кому суждено сгореть, тот не утонет. – Присаживаясь к столу, попросил: – Ну давай, рассказывай, что у тебя тут случилось. Про ферму только не надо, заезжал сейчас, смотрел, представление имею. Как же получилось, что коровник новый без крыши остался?

– Её первой сорвало…

– Надо за строителями глядеть. У денег глаз нету. Ладно, Бобров, что в поле у тебя?

– Беда, Владимир Дмитриевич. – Бобров старался говорить спокойно, но чувствовал, как дрожали губы и слова получались какими-то рваными, без окончаний. – Сорок гектаров свёклы как корова языком слизала, остальная осталась, только кое-где изрежена.

– Ну, и что надумал?

– Пересевать, что же ещё? Семена готовим. Завтра и засеем…

– Это правильно, – Сергеенко утолщёнными пальцами подбородок сжал, так что белые круги обозначились, – только давай считать. Времени мало осталось той свёкле расти, – наверняка больше ста центнеров не получится. Значит, план полетит, а мы, Бобров, за план должны головой отвечать.

Евгений Иванович на гостя внимательно посмотрел – непонятно, куда клонит Сергеенко, хоть и правильно – на пересеянной площади доброго урожая не жди – время упущено, уже июнь на дворе.

Сергеенко заговорил энергично:

– Плохо думаешь, Бобров, плохо думаешь. У тебя шестьсот гектаров чистых паров, а ты жмёшься. Завтра загоняй трактора, гектаров сто лишних посей – вот и урожай. Да и вообще я к тебе сегодня планировал приехать – ещё один разговор напрашивается. Видишь опять лето засушливое, кукуруза взошла слабая, можно без кормов остаться… Замечал или нет?

– Заметил, – ответил Бобров, ещё не понимая, к чему Сергеенко клонит.

– Ну, а раз такое дело, вот тебе другое предложение. Надо гектаров сто за счёт паров подсолнечника посеять, на силос как раз успеет вырасти.

Так вот о чём разговор! И вдруг поле, чёрное, морщинистое, вспомнилось, и Евгений Иванович из-за стола поднялся, воротник рубашки застегнул.

– Этого я делать не буду, Владимир Дмитриевич!

– Какие-нибудь другие задумки? – Сергеенко с любопытством рассматривал агронома, в упор глядел, не моргая.

– Да нет, других планов нет, только я не хочу землю гробить. – Бобров чувствовал, что дыхание стало какое-то сдавленное и голос глуше, но он решил выговориться до конца. – Вот сейчас до вас был у меня Артюхин, почвовед наш институтский, любопытные вещи рассказывал…

– Николай, что ли, футболист этот? Ну, ну, интересно, – сказал Сергеенко, – я думал, у него, кроме футбола, ничего в голове нет, как говорят, одна извилина, и та прямая…

Стараясь не волноваться, сдерживая себя, начал рассказывать Евгений Иванович про князя Васильчикова, этого хоть и дилетанта, но борца за плодородие, о Докучаеве, о той тихой незаметной беде, надвигающейся на чернозём, но Владимир Дмитриевич до конца не дослушал, костяшками пальцев постучал по крышке стола.

– Ладно, ладно, Евгений Иванович, – он тоже поднялся, подошёл поближе, положил свою широченную, как лопата, ладонь на плечо Боброва, – не горячись. Я эти сенсационные новости не первый раз слышу. Такой тихий ужас развели, что страшно становится. Только… – Он в сторону отошёл и снова пристально, точно в первый раз увидел, уставился на Боброва: – Скажи мне, Евгений Иванович, ты сколько лет агрономом собираешься работать? Ну… три, пять, десять, сколько?

– Да не задумывался я об этом! – сказал Бобров и даже сам удивился, как искренне, непринуждённо эти слова произнёс. Почему об этом спросил Сергеенко? И тут же разгадка пришла – да это же он на недолговечность его указывает, если хочешь, даже прозрачно так намекает, что тебе постоянно думать надо, Бобров, от кого судьба зависит, в одночасье и поста своего агрономского лишишься. Вот так, ни больше и ни меньше! – На что намекаете, Владимир Дмитриевич? – спросил он с раздражением.

– А я не намекаю, – резко, уловив его тон, ответил Сергеенко, – я говорю, как оно есть. На наш с тобой век плодородия хватит. Не сто лет будем работать. А себя страховать надо – голова одна на плечах. Так что я требую – завтра приняться за эти дела. А размышлять – пусть это Артюхин делает.

– Нет, Владимир Дмитриевич, – и Бобров даже сам удивился твёрдости, с какой эти слова произнёс, голос будто на ветру окреп, – я ваши требования выполнять не буду…

Сергеенко поморщился, как от боли, и загоревшее лицо стало тусклым, матовым, и он, еле сдерживая себя, забасил густо, раздражённо:

– Рано самостоятельным стал, Бобров! А я такую самостоятельность терпеть не могу – если каждый на свой манер будет дело вести – что получится? Базар да и только, неуправляемая стихия. Не хочешь доброго совета – силком заставим. На бюро райкома пригласим, там и разъяснение сделаем, авось все под одной властью ходим, – и, круто повернувшись, Сергеенко неторопливо пошёл к двери, гулко бухал в пол башмаками, точно заколачивал гвозди.

Бобров возвращался домой вечером. В лохматом разрыве тучи перед самой землёй выскочило раскалённое, какое-то испуганное солнце, выкрасило дальний лес, дома, заиграло багрянцем в окнах. Такое солнце – первый признак, что завтра опять ветреная погода ожидается, будто не хватило сегодняшней бури.

Следы её даже здесь, в посёлке видны. На асфальтовой дорожке ещё не засохли, только подвяли сорванные листья, чернели мелкие сучья деревьев, трава, как причёсанная, припала к земле.

Да, тяжёлый день выдался. Болела содранная утром нога – днём не чувствовалось, а сейчас щиплет, мешает быстро идти. И ещё, казалось, болело скованное тело. Спроси сейчас у Боброва, где, в какой точке болит, – не разобраться. Только ощутимо лежала тяжесть в груди, точно душа нарывала от всего увиденного и пережитого сегодня. Хорошо бы, эта боль не прошла, не угасла, подучал Евгений Иванович и грустно усмехнулся.

 

Глава тринадцатая

В середине июня Бобров договорился со Степаном обойти его участок свёклы. Нет, больших тревог у Степана не было, просто кое-где на листве появилась желтизна, и надо было посмотреть, дать нужный совет.

Лишний раз убедился Бобров, каким вдумчивым, зорким мужиком живёт на земле Степан. И за успех его начинания зря беспокоился – свёкла, кажется, на славу удастся. А сомнения – себе можно признаться – были. Впервые в Осиновом Кусту Степан решил обойтись без свекловичниц, а новое всегда страшит, заставляет сомневаться.

Правда, у Боброва подобная практика была, но любой опыт, даже самый ценный, на земле точно не скопируешь, это каждый агроном знает. Как один человек на другого не похож, так и поле свой характер, отличительные черты имеет: плодородие, структурность. Но главная фигура – человек, он властелин и исполнитель замыслов. Хватит силы, терпенья, любви к делу – победа, а проявит благодушие и беспечность или дрогнет – пиши пропало.

Степана и силой, и терпением, кажется, Бог не обидел. Два дня назад, когда он встретился с Плаховым в поле, тот удовлетворённо показывал участок, где свёкла по развитию не отличается от обработанной вручную.

– Машину я одну придумал, – рассказывал Степан. – Вот подрастёт свёкла – запущу её в работу. Постригает сорняки. Конечно, придётся кое-где и ботву срезать, да не беда. Свёкла быстро лист выгоняет…

– Я как-то в журнале читал, – перебил его Бобров, – японцы специально листву свекольную секут, чтобы обеспечить быстрый рост…

– Неужели? – удивился Степан. – Ну, мне об этом читать не приходилось, только из своего грустного опыта знаю… Года два назад такой град у нас случился, что даже трудно представить – с небес в голубиное яйцо шрапнель летит, в десять минут на поле одни изрешечённые будылья маячат. Думаю, конец посевам, а через две недели градобитие даже незаметно. И урожай лучше прежних лет получился. Машину эту, ты, конечно, понимаешь, я придумал от нужды, видишь, кое-где сорняк появился?

– Покажешь свой луноход? – попросил Бобров.

– Обязательно. Там тоже твой совет потребуется.

Ехал в поле Бобров и рассуждал про себя: а вот если бы все механизаторы были похожими на Плахова, что было бы? Не пришлось бы ему с утра до ночи мотаться, как проклятому, по полям, быть своего рода палочкой-погонялочкой. И не только ему. Как-то подсчитал он – тридцать семь начальников в колхозе во главе с Дунаевым и все учат-воспитывают, только воспитание это не даёт добрых всходов.

Видимо, прав Степан – отторгли человека от земли.

Ему вспомнился Дорофей Сергеевич Болотников, угрюмый старик с копной волос на голове, с рыжей, клинышком, бородкой, со слитной родинкой на переносице. В пятидесятых ему было около восьмидесяти, но силу он, видать, не истратил – ходил прямо, как свеча, и даже зимой без шапки, от белого снега его лицо, кажется, ещё сильнее багровело, излучало зоревой свет. Говорил Дорофей Сергеевич редко, всё больше молчал, только поглядывал, вроде буравил человека хитрыми острыми глазками.

Но однажды, видимо, он не выдержал.

– Понимаешь, Софья Ивановна, – говорил он матери Боброва, – гляжу я на нынешних, как их там величают, хлеборобов, и злость берёт. Не хлебороды, а хлебоеды, вот кто они. Потом их жизнь не потчевала, а человек свою жизнь в поту должен прожить.

Слово это хлёсткое про «хлебоеда» в память, как клещ, впилось. Вот про Степана так обидно не скажешь, а про других?

В воскресенье они целый день вместе с Плаховым опять провозились на стройке. Хоть и медленно, но идёт дело. С помощью четырёх домкратов подняли они сруб, выбросили сгнившие венцы, провели новые. Дядя Гриша опять не удержался, похвалил Степана:

– Говорю тебе, Евгений Иванович, как есть талан в Стёпке пропадает. Большой талан!

«Таланом» Степана восхищался и Бобров, когда они начали устанавливать верхний венец. Тесали его на земле, но оказалось, что и подгонять к старому срубу не надо. Пазы выверены точно. Только большому мастеру такое под силу.

С помощью дяди Гриши они принялись тащить тяжеленную матицу на сруб. Смешно и грустно было смотреть на старика. Тщедушный, слабогрудый, он упирался одной рукой в конец шестиметровой лесины, старался подтолкнуть её вверх, помочь тянувшим на вожжах Боброву и Степану. Видно, от усердия этого лопнул брезентовый ремень на брюках, и поползли они к коленям, открывая миру грязные подштанники.

Степан залился смехом, но конец вожжей не выпускал, потянул с большей силой, покраснел, как рак, от напряжения. Матица, раскачиваясь, поползла вверх. С помощью лома Степан затолкал её в пазы, а потом опять захохотал, глядя, как, поддерживая одной рукой сползающие штаны, семенил дядя Гриша домой, наверное, в душе глубоко переживая свой конфуз.

Работали они в воскресенье дотемна и успели уложить почти все потолочины.

– Ну, теперь у нас задача, Женя, проще, – рассуждал Степан, когда они спустились на землю и уселись на брёвна отдохнуть. – На следующее воскресенье надо полностью застелить потолок, а потом и за верх примемся. Вот когда крыша появится, тогда и финал завиднеется.

Никогда не думал Бобров, что вот эта их совместная работа станет для него каким-то бодрящим лекарством, превратится в неистребимую потребность, как у иного человека желание ходить на охоту или рыбалку, собирать грибы. Теперь Бобров ждал выходные дня со сладостным чувством удовольствия, и тело зудело от предстоящего тяжкого, но доставляющего свежесть дела. Ощущение, будто вошёл в стылое, леденящее озеро, разгоняющее до кипения кровь, жило в нём всю неделю, а там новая зарядка, новый прилив бодрости из целебного источника.

Сегодня, собираясь в поле, Евгений Иванович поднялся пораньше, но и в ранний подъём не чувствовал собственного тела, мышцы, налитые силой, растворили усталость до конца, без остатка.

Июльское утро было ярким. Мягкое, какое-то домашнее солнце дробилось в окне на мелкие играющие хрусталики. Ни ветерка, ни движенья – деревца на улице опустили листья, словно вслушиваются в непуганую тишину, жадными губами ловят тепло.

Надо было предупредить тётю Стешу, что сегодня он не придёт к обеду. Работёнки много – пришло время апробацией заняться, определиться в натуре по площадям для будущего сева озимых, – одним словом, толкотни на целый день.

В последнее время всё реже стал Бобров питаться в столовой, и только иногда приходилось это делать, когда времени было в обрез. Евгений Иванович старался приезжать домой, это доставляло старухе радость, которую нетрудно было прочитать на иссохшем, перепаханном морщинами лице.

Тётя Стеша хлопотала около плиты, как заводная, готовила для него вкусные оладьи, картошку, жареную на сале, домашний квас. И от этой здоровой пищи, кажется, добавлялось сил.

Когда Евгений Иванович садился к столу, тётя Стеша пристраивалась рядом, не моргая глядела на Боброва, и в этом взоре нетрудно было угадать внутреннюю напряжённость, будто она сдавала важный и трудный для себя экзамен. А может быть, видела сейчас тётя Стеша не Боброва, а сидящего за столом Сашку, единственную свою радость в жизни, и острая пронзительная боль сковывала сердце.

Бобров заглянул в комнату тёти Стеши. Против обыкновения, он увидел старуху в постели. Обычно, возвратившись с ночного дежурства, она часа два хлопотала на кухне, прибирала комнаты.

– Приболела я, Женя, – сказала тётя Стеша извиняющимся тоном. Об этом можно было и не говорить – лицо у тёти Стеши бледное до серости, глаза сжались в крохотные слезящиеся прорези и губы стали сажевого цвета.

– Может быть, «скорую» вызвать» – предложил Бобров.

– Нет-нет, что ты, – задёргалась под одеялом тётя Стеша, – я сама отойду. Сейчас пилюлей поглотаю и отойду. Ты езжай, езжай в своё дело.

Полдня жил Бобров в тревоге. За время, прожитое под одной крышей, пожалуй, сроднился он с тётей Стешей, стала она для него тем надёжным посохом, который помогает идти по жизни. Ему было страшно оказаться опять в одиночестве. Прав тот лесник – нет страшнее для человека испытания.

Его переживания, наверное, отразились на лице, застыли скорбью. Не случайно Степан, когда встретились на поле, спросил тревожно:

– Что случилось, Женя?

– Тётя Стеша заболела…

– Ну, ты не печалься, – Степан говорил энергично и, Бобров понял – специально для него, – бодрым голосом, – оклемается старая. Она крепкая, тётя Стеша. Из такого страшного переплёта выкарабкалась, а тут справится.

Они часа за полтора обошли весь участок, и Боброву стала понятна озабоченность Степана. Прошедшие затяжные дожди сделали своё губительное дело – вымыли азот.

Бобров после расставания со Степаном отбирал колосья для апробации на пшеничных полях, а потом не выдержал, намётом поскакал в село. Он вбежал в дом, распахнул дверь в комнату тёти Стеши, и его будто слепая пуля толкнула в грудь – тётя Стеша лежала неподвижно, сухая фигура, обтянутая одеялом, вытянулась, стала длиннее, лицо ещё больше посерело, слилось с подушкой, чуть приоткрытые глаза глядели в сторону.

Бобров схватил обмякшую холодную руку, выбившуюся из-под одеяла, и всё понял сразу…

Сутки Бобров жил, как оглушённый, что-то говорил, делал, но это не отложилось в памяти, улетучилось, как дым в небе. И хорошо, что опять рядом оказался Степан, надёжный, практичный человек. Он приехал с поля к вечеру и, узнав о несчастье, принялся за дела, связанные с похоронами. Вместе с дядей Гришей Культей они сбили из проструганных, заготовленных на потолок в доме Боброва досок гроб, обили его синим плюшем, а потом отправились на кладбище копать могилу.

На второй день после смерти тёти Стеши в доме неожиданно появилась Лариса. Евгений Иванович, понурый, сумрачный, поразился её приходу. Лариса несколько минут постояла у гроба, установленного в комнате, а потом прошла в кухню, где сидел грустный Бобров, спросила:

– Когда похороны, Женя?

– Завтра.

– Так чего же ты сидишь? – спросила Лариса, и слова эти, видимо, в сердцах обронённые, вернули Боброва к жизни.

– А что делать?

– Поминки надо готовить, – нельзя без поминок, Женя. Так принято…

– Да как я этим сейчас займусь? И не знаю даже…

– Эх, непрактичный вы народ, мужики! – грустно усмехнулась Лариса.

Она бесшумно шмыгнула за порог. А Бобров тяжело поднялся со стула и почувствовал биение крови в висках, обжигающую горечь во рту, стыд за свою слабость. Надо смотреть в будущее, начинать новый отсчёт, чтоб улетучилась душевная слабость, возникала надежда на радость, на дела и поступки.

Вечером после похорон Бобров пошёл проводить Ларису. Она уходила последней – помогала перемыть посуду, навести порядок в комнатах. Какая-то клейкая духота объяла землю. Видно, ночью разразится гроза, подумал Бобров.

Лариса шла чуть впереди, и, наверное, от усталости фигура её сжалась, стала меньше. Как благодарен был ей сейчас Бобров! В трудную минуту пришла она на помощь, разделила с ним скорбь и заботы.

Он догнал Ларису, сказал то, что думал, и в темноте заметил: с трудом улыбнулась она. Но лицо осталось твёрдым, закаменевшим.

Они молча дошли до плотины пруда посреди старой деревенской улицы. Отсюда до дома Ларисы рукой подать, вон уже огонёк лампочки над крышей мерцает сквозь ветловые заросли. И снова Бобров заговорил о том, как важно в трудное время иметь рядом людей, на которых можно безоглядно положиться, поделиться с ними тем, что самому нести не под силу – того и гляди разорвётся в груди сердце, не выдержит, как у тёти Стеши.

– Не стоит об этом говорить, Женя, – Лариса сморщила лицо, и оно показалось Боброву ещё тоскливее, как от боли перекосившимся, – не стоит. С каждым из нас может несчастье случиться. Вот и я уезжать собралась…

– Как уезжать? – воскликнул Бобров.

– А очень просто, Женя, – голос Ларисы дрогнул, показался до слёз жалким. – Всё очень просто. Уеду к маме…

Она порывисто прижалась к Боброву, поцеловала его в щёку и ходко пошла по плотине. Звуки её шагов, гулкие от близкой воды, кажется, дробным стуком отзывались в сердце.

Возвращаясь, всё никак не мог Бобров обдумать, что произошло у Ларисы, какая радость или горе поднимает её с места? И как понимать её поездку к матери? На время отпуска едет, отдохнуть, что ли? У Ларисы сейчас каникулы, это понятно, но почему грусть неприкрытая? А может, до неё тоже дошли эти слухи о связях Егора с новой докторшей; Может быть, стоило сейчас догнать Ларису, разубедить? Сам Бобров в это поверить не мог. Любил же Егор Ларису! Да и не любить её нельзя.

В дом идти не хотелось, и Бобров уселся на пороге. В небе ещё качались, перемигивались друг с другом тусклые звёзды, а на западе, за домом, нарастал гул приближающейся грозы. Глухие раскаты начали распарывать небо, и вскоре набежавшие тучи спрятали звёзды, глаза запеленила темнота, густая, как дёготь. Где-то далеко протяжно, по-волчьи завыла собака, и снова тоскливо до дрожи стало на душе.

Лариса боялась темноты, и плотину она проскочила быстро, подгоняемая страхом. Но взбежала на взгорок, на освещённую улицу, и ноги точно налились свинцовой тяжестью, стали непослушными, негнущимися. Остаток пути до дома, метров сто, не больше, она ковыляла, как старуха. Земля пьяно колыхалась, казалось, уходила из-под ног.

В доме не светилось ни одно окно – мрачноватой пустотой отсвечивали стёкла, добавляя страха. Значит, Егора и сегодня нет дома. Тоскливо заныло под ложечкой, и в груди стало пусто, как на этой деревенской улице, где протяжно воет собака, выматывая душу.

Лариса быстро открыла дверь, в темноте пробралась в спальню и, не раздеваясь, повалилась в постель. В мелкой дрожи забились плечи, и холодно-обжигающие слёзы поползли по щекам. Всё смешалось в ней сейчас: злоба на Егора и жалость к себе, боль и горечь за прошлое, страх перед будущим.

Потом, когда она немного успокоилась и в голове прояснилось, стало легче дышать, Лариса сбросила с себя душившую одежду. Мысли теснили голову, одна хуже другой.

Сначала подумала она о Егоре. Её уже давно одолевали недобрые мысли о его ночных отлучках «с начальством на рыбалке». Нет, он и раньше, бывало, исчезал на ночь, и Лариса находила этому оправдание – время такое, что ли, едут и едут в хозяйство гости, и после обязательно застолье шумное. То шефы городские, то районные или областные чины, и даже своего рода негласное соревнование идёт – кто лучше гостей встретит, кто больше удивит разносолами всякими. Наверное, многим раньше и названия яств этих были незнакомы – шурпа, шашлык, салями, расстегаи и прочие – а сейчас, пожалуйста, гости дорогие, обжигающая уха по архиерейскому рецепту приготовлена – на курином бульоне, молодой барашек на огромном вертеле над угольями покручивается – слюнки бегут…

У Егора тоже есть два коронных блюда, для любого гости всё время наготове – раки малиновые, в кипятке отваренные, и требуха, духовитая, как на травах настоянная. Кузьмин чуть ли не бригаду содержит раколовов со снастями специальными. Ловят они раков на Струительном озере на провяленное мясо «с душком».

В первые годы председательства Егор частенько брал Ларису с собой, и она насмотрелась на эти застолья, когда подвыпившие мужики похваляются друг перед другом в умении лихо пить водку, а потом, посоловевшие, хриплыми голосами тянут песни. Застолья эти чаще всего кончались энергичными спорами о житье-бытье, об умении утвердить своё «я», об умении ладить или спорить с начальством, и Лариса думала с усмешкой: «Ещё нет молодца против винца».

Однажды спор этот чуть не перерос в драку. Приехавший начальник районного управления Сергеенко, разгорячённый летней жарой и большой дозой выпитого, лез на Егора:

– Да я тебя, Дунаев, в бараний рог скручу, – и он показывал, как это сделает, в непослушных руках тиская невидимые рога.

Егор вскочил из-за стола, как молодой бычок, изогнул шею, немигающе уставился на Сергеенко.

– Шею сломаешь, – исступлённо орал Дунаев.

– Я не погляжу, что ты у начальства авторитетом пользуешься, – ещё больше распалялся Сергеенко, – в подхалимах значишься, сомну…

Он потянулся руками через стол, пытаясь схватить Дунаева, и Лариса поняла, что пришла пора ей вмешаться. Она резко дёрнула за пиджак Дунаева, припечатала к стулу, а Сергеенко крикнула в лицо:

– Не стыдно, Владимир Дмитриевич?

Сергеенко закрутил головой, как бык в жару, но, видимо, этот резкий голосок и его отрезвил, он грузно плюхнулся на стул, обиженно фыркнул.

История продолжения не имела. Сергеенко о ней не вспоминал. После той встречи стали они с Егором большими друзьями и собутыльниками – Лариса только удивлялась, но для себя сделала вывод – больше ни ногой на такие «праздники». Один позор на свою голову. Самое страшное – Егор эту историю никак не пережил и наутро только похохатывал:

– Не переживай, Ларочка, перемелется – мука будет!

– Да ведь стыдно, Жора!

– Сама знаешь, стыд не дым! Обломается Сергеенко, и не мне, а ему рожки обломают.

– Да не о том я говорю, кто прав, кто не прав в вашей истории. Представь, завтра колхозники узнают, как их председатель в лесу пьяный дрался. Думаю, лицо не поднимешь, на людей не взглянешь. Стыд ведь какой!

– Баба ты, Лариса, – грубо сказал Егор, – баба и есть.

Мне плевать, что люди скажут. Я им что, как попу в церкви, должен каяться? И вообще прекрати этот разговор, надоел!

– Тебе надоел, а мне не надоел? Кончал бы ты эти застолья устраивать, богом прошу! Нехорошим они кончатся…

Не угадала Лариса, не кончились они бедой для Дунаева. А вот для неё в другую беду переросли. Женским чутьём она угадала ещё в то время, когда Егор на юг летал – что-то сдвинулось в его жизни, какой-то новый крен судьба дала. А может, и не на юге он был? Исчезла у Ларисы вера Дунаеву, как порушенное дерево повалилось с грохотом.

А потом врачиха эта, племянница Кузьмина, появилась в колхозе. Лариса видела её однажды в кабине у Егора – красивая, ничего не скажешь, глаза с поволокой на мир самодовольно смотрят. Егор тогда смутился, начал пальцами по стеклу стучать в волнении, а врачиха с каким-то внутренним вызовом поглядывала.

Лариса пришла к Егору по школьным делам – надо было заключить договор для ученической производственной бригады на летнее время. Но при постороннем человеке разговор не начинала, ждала, когда врачиха покинет кабинет. Но, кажется, у той не входило это в планы, она сидела на диване, небрежно откинувшись, развязно поглядывала на Ларису, и той стало не по себе. Она поднялась, пошла к выходу, как можно беспечнее сказала:

– Ну, в другой раз зайду!

Егор вскочил со стула, пошёл за ней, и Лариса уже за дверью уловила его доверительный шёпот:

– Жена!

После услышанного её точно охватило огнём. Вот так, вспыхнуло пламя и накрыло с головой, прошило со всех сторон, как картошку в костре, и она внутренне сжалась. Захотелось клубком скатиться с крыльца правления, но Егор её окликнул, подбежал запыхавшись:

– Лариса, почему не подождала?

– Так ведь у тебя посетители, – с трудом растягивая слова, сказала Лариса.

– А-а, – нарочно небрежно сказал Егор. – Это наш новый врач профилактория.

Сказал и уставился на Ларису, словно ждал её реакции на сказанное. Но она молчала, и Егор заговорил торопливо, точно пытался заглушить её мысли:

– Будем сейчас на правлении рассматривать штаты нового профилактория. Мороки с ним – дай Бог терпения! То мебели не хватает, то аппаратуры разной медицинской. На будущей неделе придётся к Безукладову ехать – просить помощи. Он вроде крёстного отца этого профилактория, мне всяческую поддержку обещал.

– Ладно, – сказала Лариса, – я завтра утром с договором зайду.

– Хорошо, хорошо, – опять заторопился Егор, – завтра как раз на наряде его обсудим.

Говоря эти слова, Егор будто в спину её подталкивал, и она пошла в школу. Зной вытопил запахи, только пыль стояла на улице, и от неё першило в горле. А может быть, от сомнений, прятавшихся в сердце, горько стало во рту и на душе?

Недели через три о связи Егора с врачихой заговорили в открытую. Соседка, учительница Наталья Владимировна, встретив Ларису на улице, заговорщически подмигнула и, подбирая слова, сказала:

– Ты, Лариса Фёдоровна, поглядывала бы за Егором Васильевичем. Нехорошее про него люди рассказывают.

Лариса насторожилась. Может, о застольях разговор пошёл? А Наталья Владимировна продолжала, как пришивала к земле острыми гвоздями…

– Нелестное… Будто бы роман у него с врачом новым из колхозного профилактория. Говорят, зачастил Дунаев на Струительный, чуть ли не каждый вечер там ошивается…

…На улице гроза разыгралась по-летнему оглушительная, с пушечными раскатами и ослепительными, всё небо раскраивающими, острыми вспышками молний, дождь сначала слабо зашелестел, а потом шквалом обрушился на землю, слился в сплошной гул, будто неведомые грозные колесницы покатились по земле.

Вот такая гроза бушевала в голове у Ларисы, когда слушала Наталью Владимировну. У неё хватило сил вытерпеть разговор до конца, но, уже когда возвращалась домой, почувствовала: что-то лопнуло в ней, надломилось с хрустом, как сухая ветка под ногой. Конечно, может, и неправду говорят люди, но разве собственное чутьё не подсказывает то же самое? Кинуться сейчас к Егору, вцепиться руками в волосы, разодрать одежду – пусть кается?

Но внутренний голос, трезвый и рассудительный, остановил мысли, как путами сковал: «А что это даст? Хочешь любовь руками удержать? Зубами, стиснутыми до боли? Только любовь кулаками не отвоюешь, её душой, сердцем удерживают. А у Егора остыло, видно, сердце, стало, как мартовская сосулька, холодным».

Так и не сказала она Егору в тот вечер о горьком разговоре, перетёрла в себе в мучную пыль тяжкую весть. Но ноша эта давила и давила на плечи. К вечеру, когда Егор должен был появиться с работы, она внутренне сжималась, спутанными шагами уходила в спальню и погружалась в какую-то полудрёму, когда не поймёшь, то ли сон, то ли мысли наяву плывут в серой мгле.

Но три дня назад, когда утром Егор заскочил после ночёвки на базе, она не выдержала:

– Может быть, совсем туда переберёшься? Ночным сторожем.

– Ты что, Лариса? – Егор был не готов к этим словам, и глаза его испуганно округлились. – Каким сторожем?

– А врачиху новую охранять… Вдруг воры там заведутся, украдут красавицу…

– Ты о чём? – багряным осенним листом вспыхнуло лицо Егора, пятна, как малиновые всполохи, выступили на шее. – О какой красавице, – не понимаю… Ты вроде ревновать меня решила?

И, справившись с собой, погасив румянец, хохотнул привычно:

– Когда ревнуют – значит любят. Верная примета. А я-то думал, что ты меня давно разлюбила. Всё помалкиваешь, грустными глазами на меня глядишь, сожалеючи как-то… – неприкрыто издевался Егор, и Лариса сказала твёрдо, как о давно решённом:

– Я в отпуск уезжаю.

– На машине?

– …Так что у тебя время будет подумать о нашей совместной жизни.

– Видать, ты сегодня с левой ноги встала, – и Егор пытался схватить её за руку, но Лариса, отступив на шаг, сухо произнесла:

– А я сегодня вообще не ложилась! Ждала, когда ты с гулянки возвратишься…

И такая сонная тишь, как в зимнем лесу, установилась в доме, что в висках захолодело. Егор долго беззвучно шевелил губами, хотел что-то произнести, может быть, признаться. Сейчас Ларисе это было бы легче перенести, видно, перекипела душа. Но Егор никогда мужеством не отличался, в этом Лариса убедилась. Видимо, думает сейчас Егор, что Лариса встрепенётся от его слов, побежит в райком жаловаться на мужа. А Егор страшно боится, что ляжет пятно на его репутацию.

Стишки едкие недавно прочитала где-то Лариса, и две «строчки запомнились про то, чем привлекают мужей: «Итальянка – грацией, а русская – судом и парторганизацией». Зря боится Егор, потерянное не вернёшь…

Тогда, в пылу спора, слова об отпуске сорвались сами по себе, а потом, уже после ухода Егора, она спокойно всё обдумала и пришла к выводу – в её положении именно так и надо поступить. Она бы и раньше это сделала, но умерла тётя Стеша, и Лариса, представив, как трудно сейчас Жене, осталась. И правильно поступила. Благодарен ей Бобров, у него даже глаза теплотой наполнились, когда она в дом к нему с девчонками из своего класса пришла.

Гудит за окном дождь, только громовые раскаты стали глуше, да молнии реже взрывают темноту комнаты. И кажется, глуше стала тоска на душе. Вспомнила Боброва, и померкла злость и обида на Егора, словно темнотой этой проглотило. Хорошо, что на свете есть Женя.

И мысль, радостная, успокаивающая, пришла, как спасенье. Наверное, сохранилась где-то в глубине души любовь к Боброву.

Бобров шёл на работу и размышлял о том, что сегодня, после такого дождя, лучше всего перебросить технику на вывозку навоза, всё равно в поле ничего делать не придётся. Не заходя в контору, отправился в бригаду к Мишке Приставкину, и тот его распоряжение на этот раз принял без лишних разговоров:

– Правильно, Евгений Иванович. А то будут трактористы слоняться без дела по стану.

Заглянул и в бригаду к Ивану, радостно для себя отметил: разумный человек бригадир! Оказывается, он уже распорядился навесить погрузчик, подцепить к тракторам тележки.

У трактора заметил Степана, посоветовал:

– Благодать какая… Самое время окучивать…

– Конечно, – сказал Степан и спросил участливо: – Как ты, Женя?

Бобров неопределённо махнул рукой, и Степан тихо проговорил:

– Понимаю… Эх, подвела тётя Стеша. Ведь оно как в жизни получается? Живёт человек в напряжении, и все болячки от него отскакивают. А чуть расслабится – тут его, как из засады, хворь косит. Она, тётя Стеша, впервые за долгие годы, может быть, у тебя по-человечески жить стала, а смерть её тут и подстерегла. Ты крепись, Женя…

Возвращаясь в село, думал Бобров, что, наверное, в чём-то прав Степан. В последнее время тётя Стеша отошла душой, посвежела, налилась румянцем, как спелый помидор. Только сердце, надломленное горькой судьбой, сохранило в себе тяжкие отметины. Они и свели в могилу старую.

На сельской улице Евгений Иванович столкнулся с Ларисой. Она торопливо шагала, разбрызгивая грязь, с большим чемоданом в руке.

– Значит, и в самом деле уезжаешь?

– Пока в отпуск, пока в отпуск, Женя, – быстро ответила Лариса.

– Давай помогу.

– Ой, спасибо, – опять торопливо ответила Лариса, – вроде ничего в нём нет, а тяжесть, как от камней.

– А что ж Егор не проводил? Мог бы и машиной помочь… Яркой краской запылали щёки Ларисы.

– Не спрашивай про Егора, ладно? – Она говорила хриплым, осевшим голосом, но говорила твёрдо, будто отсекала свою прежнюю жизнь.

Долгое время шли молча, а потом Лариса снова заговорила, уже спокойнее.

– Знаешь, Женя, в жизни человека наступает такой предел, когда он не может больше равнодушно вглядываться в свою память. Стыдно становится так, что хочется по-страусиному голову в песок спрятать. У тебя так не бывало?

– Нет, – ответил Бобров.

– Ну и правильно. Ты всегда честно жил, как по отмеренной линеечкой тропе шёл.

Поделиться бы сейчас с Ларисой своими горестными раздумьями, тем, что его тревожит, доводит до лихорадки, только зачем это ей? Чувствуется, выговориться надо человеку, излить душу, и клапан этот нельзя закрыть – по себе знает Бобров. Он как спасение, – выплеснется через него обида, боль, спадёт с души тяжесть, и станет легче жить.

Опустив обиженно голову, Лариса шла рядом. Глаза её, огромные, как на церковной иконе, наполненные печалью, смотрели в одну точку.

– Я тоже поначалу, – продолжала Лариса, – жила без сомнений, без тревожной совести. Работала, ребятишек учила, назад не оглядывалась. И плохо, наверное, делала. Человек должен свою жизнь прошлым отрезвлять.

Непонятно как-то говорила Лариса, лицо дрожало, будто в плаче.

– О чём ты, Лариса?

– А хотя бы о нас с тобой. Должна же я была рассмотреть в тебе хорошего человека?

– Так уж и хорошего?

– Точно, Женя.

– Так выходи за меня замуж, – засмеялся Бобров.

Специально так сказал, чтоб на шутку разговор свести, помочь ей сбросить груз оцепенения. Но она его шутливого тона не приняла, молчала долго, потом сказала с внутренней болью:

– Наверное, поздно, Женя. Для тебя поздно. Что ж тебе всяких неудачников подбирать с дороги? Ты жизнью не сломленный, честный, у тебя счастье впереди. А может быть, с Любой жизнь настроится. Пишет она?

Бобров отрицательно покачал головой.

– Ну и пусть, сама виновата, что счастье своё на пустую жизнь променяла.

Лариса повеселела, повела плечами и как будто про себя заговорила:

– Вот к маме в Ряжск поеду, покупаюсь, позагораю, в лесу поброжу – благодать! У меня дедушка лесником был, и я, когда маленькой была, в лесу боялась. Мне казалось, будто за каждым деревом какое-то невообразимое чудище скрывается, только и ждёт, когда я к нему приближусь, чтоб схватить когтистыми кореньями. А сейчас тянет в лес, прямо зуд какой-то! Кажется, в лесу воздухом не только лёгкие прочищаешь, но и душу.

– Так ты когда в Осиновый Куст вернёшься? – спросил озабоченно Бобров.

– Не знаю, Женя… Нечего здесь больше делать. – И неожиданно спросила с улыбкой: – Ты, может быть, беспокоишься насчёт новоселья? Как же, обещала… Так ты не огорчайся, на новоселье обязательно приеду, только весточку подай…

Шутит, бодрится Лариса, чтоб легче душевные муки преодолеть, и, наверное, правильно поступает, когда топит свои сомнения в шутке. Целебнее лекарства, чем смех, природа не придумала. Только Боброву сейчас не до смеха. Как на зыбком плотике, держалась его жизнь, поддерживаемая Степаном, тётей Стешей, Озяб Ивановичем, да и Ларисой тоже. А теперь он сразу двоих из этих людей мог вычеркнуть из своей жизни, и сердце сжалось в какой-то леденящий кусок.

На автобусной станции в центре села толкался народ, неугомонные ребятишки, подтянув штаны, гоняли по лужам между застывшими автобусами, и в этих лужах дробилось весёлое солнце. Бобров стоял в стороне, ждал, пока Лариса вернётся с билетом. Но эта весёлая кутерьма его не успокоила, наоборот, начала раздражать, будто всё это – и смеющиеся люди, и резвая ребятня, и игривое солнышко, купающееся в лужах, виновато в том, что уезжает Лариса, в которой он почувствовал сегодня прежнюю ценность для себя.

Она вернулась, запыхавшись подскочила к чемодану:

– Ну мне пора, Женя!

Бобров попытался сказать что-нибудь весёлое, но губы свело, как в судороге. Только два слова вытолкнул через силу:

– Прощай, Лариса!

– Эге, так не годится, – Лариса улыбнулась, но, кажется, и ей эта улыбка далась нелегко. – «Прощай», Женя, страшное слово, вроде в вечность человек исчезает. Давай лучше – до свиданья! Да, что ж это я…

Лариса опять поставила чемодан на асфальт, порылась в сумочке и в маленьком блокнотике что-то написала, потом подала оторванный листок:

– Адрес мой, на всякий случай…

Потом, точно угадав настроение Боброва, сказала:

– Ты не грусти, Женя. Помнишь, какой фильм мы с тобой в последний наш вечер смотрели? Забыл? А я помню… Хорошее у него название было – «Если позовёт товарищ». Вот и адрес тебе на тот случай, если будет трудно. Ты мне – весточку, а я мигом… Ты только позови, не поленись, позови товарища…

Снова напускной иронией Лариса отсекла собственную грусть, помогала себе преодолеть тяжкий отъезд из Осинового Куста, и Бобров грустно махнул рукой. Ладно, пусть будет так… Только сейчас он остро почувствовал, как необходима ему Лариса: будто посох слепому беспомощному человеку, чтоб легче шагалось по жизни.

Автобус скрылся за поворотом. На опустевшей площади осталась только мелкота, с гиканьем резвящаяся на прогретом асфальте. Он долго стоял, морщась от яркого солнца. А может быть, это горечь потери ещё одного близкого человека перекосила, как от зубной боли, лицо?

Но жизнь не остановишь. Надо и эту утрату перенести, переплавить мужеством, делом, и он пошёл с площади.

Бобров пришёл на конюшню, подседлал Воронка, поехал в поле. Ему надо было сейчас побыть одному, успокоиться, обрести уверенность в себе. Воронок шлёпал по грязи, похрапывая, потом перешёл на рысь. Быстрая езда заставила сосредоточиться. И мысли потекли в привычном русле – надо жить, бороться за вот эту землю.

Бобров побывал в Пастушьем – вдруг неожиданно закралась тревога, как молодые деревца перенесли ливень. Ведь их и смыть могло разгулявшимся потоком.

Но тревога оказалась напрасной – видно, крепко вцепились молодые посадки в почву, не одолела их водная лавина, только придавила смытой с полей грязью.

Он спешился, быстро поправил пригнутые деревца, отгрёб от побегов грязь и, закончив работу, удовлетворённо подумал, что полосы – добрая память о Ларисе, её отметина на этой земле.

Стоило ещё доскочить до Гремячки, но времени уже в обрез – надо ехать на комплекс, посмотреть, как организовали бригадиры вывозку навоза. Но едва он пересёк проходную, его окликнули. Секретарша из колхозной конторы бежали за ним, размахивая руками.

– Что случилось, Симочка? – спросил, когда она, запыхавшись, подбежала ближе.

– Ой, Евгений Иванович, еле сыскала вас, – выпалила она, – там в конторе вас мальчик дожидается.

– Какой мальчик?

– Говорит, сын ваш, Серёжа. Он вас уже часа два ждёт! Сын сидел в сквере около правления и, наверное, не узнал сразу отца, а когда узнал – побежал навстречу, вихрастый, взлохмаченный, повзрослевший парнишка. Он прижался к нему, и казалось, теплота его тела проникла в душу, начала растапливать стылый осадок последних дней.

Потом они присели на скамейку в сквере, и Серёжка, по-взрослому в упор смотревший на Боброва, рассказывал, как он добирался до Осинового Куста в душном автобусе.

– Не страшно было в дорогу одному пускаться?

– Ты что? – засмеялся Серёжка. – Меня вроде за маленького принимаешь? Мне уж одиннадцатый год, в пятый класс пойду.

– Всё равно маленький.

– Ну да, скажешь… Мы в пионерском лагере в «Зарницу» играли в лесу, там, знаешь, какие ёлки мохнатые, страшные, а никто не испугался, когда в атаку шли…

– Ты что, уже в пионерском лагере побывал?

– Сбежал. – Серёжка усмехнулся. – Надоело, и сбежал…

– А мать не ругала? – спросил Бобров и смутился. Как-то муторно стало на душе, будто только он один виноват, что они расстались и у Серёжки отца не стало. Но сын смущения этого не заметил.

– Нет, не ругала, – сдержанно ответил он и добавил рассудительно: – Да и за что ругать? Жить там тоскливо, домой тянет, голодновато. Я специально на спортивных штанах карман пришил, чтоб хлеб после обеда прятать.

– А ко мне сам решил приехать? – спросил с тревогой Бобров.

– Сам, а кто ж ещё? Мамка, правда, не пускала. Только я сам захотел, понимаешь? – У Серёжки помрачнел взгляд. – Захотел и поехал…

– Соскучился?

– Ага, соскучился…

– Ну мать как?

Серёжка размеренно, как-то не по-детски осознанно сказал после долгой паузы:

– Раздражительная она какая-то стала. Кричит много.

– Может, ты её обижал?

– Нет. Я нормально веду себя, учусь хорошо, по улицам не гоняю. Только иногда на велосипеде катаюсь, и то редко.

– Ладно, – сказал Бобров, – пойдём обедать. Ты небось есть хочешь?

– Ага, – засмеялся Серёжка. – Как волк.

Они обедали в колхозной столовой, и Бобров явственно ощущал, как рождается в нём новое, неведомое раньше ощущение духовной близости вот с этим вихрастым человечком, лихо уплетающим сейчас кислые щи. Ощущение это приглушило боль тягостных потерь.

Вечером к ним домой заглянул Степан. Он возвращался с работы, перемазанный, усталый, но при виде Серёжки заулыбался во весь рот:

– Вот так радость, Женя!

Серёжка на кухне чистил картошку, и это тоже понравилось Степану:

– Да он ещё и помощник! Ты где же этому научился?

– В пионерском лагере, – ответил Серёжка.

– Ну, теперь ты весело заживёшь, Женя, – рассудительно сказал Степан. – Мои девчушки, когда матери дома нет, – первые помощницы.

– До школы немного времени осталось… – пробормотал Евгений Иванович.

– А при чём тут школа? В школу Серёжка может и здесь ходить. Как, Серёжка, останешься у отца?

– А можно?

– Чудак человек, – за Боброва сказал Степан. Почему же нельзя? Школа у нас – любой городской не уступит, трёхэтажная, учителя знающие. Зимой я тебе валенки сваляю, тёплые, как печка. Ходил когда-нибудь в валенках?

Серёжка отрицательно закачал головой, а Степан продолжал:

– Вот видишь… А ещё мы с тобой на зимнюю рыбалку будем ходить. На зорьке… Эх, золотое времечко! Глядишь на лес, а он как будто пожаром вспыхнет – солнышко, значит, на свет божий выбирается. А на восходе – самый злой мороз, колется тысячью иголок. Но окунь клевать начнёт – и забудешь про всё на свете: и про колотун-мороз, и что сопля ко льдине примёрзла…

– Ты так рассказываешь, Степан, – засмеялся Бобров, – что у меня даже слюнки потекли…

– А что? – улыбнулся Степан. – Доживём до морозов – и отправимся все трое.

– И меня возьмёте? – спросил Серёжка.

– Обязательно, – твёрдо сказал Степан. – Зачем же слова на ветер бросать. Ты вот только оставайся. – И добавил с грустной ноткой: – Отцу без тебя, Серёжа, плохо. Он один, как кулик на болоте… Останешься?

– Ты его не тормоши, Степан, – Бобров ощутил, как тёплая струя благодарности Плахову обдала его, согрела внутри, – пусть поживёт, осмотрится. Потом сам решит. Да и у Любы надо согласия спросить.

– Конечно, конечно, – Степан утвердительно закивал, – только я к тому говорю, Женя, что сына лучше на природе воспитывать. Городские – они какие-то квёлые, как петушки-поздныши. У нас как-то в охотничьем хозяйстве задумали фазанов разводить. Ну, в инкубаторе вывели птенцов, потом лето в вольере содержали на дармовых кормах, а осенью, уже в листопад, выпустили на волю. Боже мой, так их половину лисы пожрали. Неспособные они оказались к свободной жизни, непрактичные, сидит, как квочка, в траве, а его лиса – цоп! А вторая часть на деревьях замёрзла. В ноябре морозец стукнул, сиверко потянул, и южане эти перья опустили… Идёшь по лесу, смотришь, к ногам – шмяк! Мёртвый фазан свалился! Вот такие дела! Человек с молодости закалку получить должен. Ну, Серёжа, ты своим делом занимайся, а нам с отцом про дела надо поговорить…

Он поманил Боброва пальцем и, когда они вышли на улицу, полушёпотом сказал:

– Сегодня меня Дунаев вызывал. Приказал комбайн зерновой Юрки Парамонова принимать…

– А зачем тебе это?

– Вот и я ему то же самое толковал. На своём участке мне на всё лето работы хватит. Сейчас вот первое окучивание, потом второе… Перед уборкой надо долотование провести. Одним словом…

– Ну, а Егор что?

– Ты его знаешь… И слушать не хочет… Не нравится Дунаеву, как Парамонов работает, потери допускает. Гусар, мол, а мне толковые комбайнёры нужны…

– Ладно, – хмуро произнёс Бобров, – завтра попробую его убедить.

– А если не получится?

– Получится, – успокаивающе ответил Бобров, хоть и сам не верил, что удастся убедить председателя. Упрямый он, может и злобу затаить. И со Степаном при первой возможности счёты свести попытается.

– Ну а если не получится, – Степан рубанул со злостью рукой, – уйду из колхоза. Понимаешь, Женя, мне всё это надоело. Как милостыню прошу, чтоб мне дали возможность самостоятельно делом заниматься. Я не нищий под окошком.

Договорившись в воскресенье снова встретиться на стройке, они расстались. Степан мерил улицу тяжёлыми шагами, и даже в походке этой чувствовалось раздражение. Надо воевать за Степана, такие работники земле нужны.

 

Глава четырнадцатая

Егор появился в кабинете в девятом часу с припухшим лицом. Был он какой-то тусклый, как затёртая медная монета, в набухших глазах вспыхнула краснота, судорожные пальцы мелко дрожали, как от испуга. Наверняка опять бурную ночь провёл, подумал Бобров, наблюдая, как суетливо перекладывает бумаги на столе председатель. Одно поразило его больше всего – кажется, ни одной тени переживаний не отложилось на сумрачном лице Дунаева. Значит, равнодушно воспринял уход Ларисы, как мелкое, не заслуживающее внимания, будничное событие.

– Наряд провели? – спросил хрипло Дунаев.

– Да, – Бобров предвидел этот вопрос, как, впрочем, и то, что за ним последует длинный рассказ Дунаева, как с утра мотался он по различным районным делам. Ведь надо же как-то объяснить своё позднее появление на работе.

Бобров дождался окончания этого красочного монолога, сказал:

– Егор Васильевич, я о Плахове хочу спросить…

– Опять о Плахове! Дался тебе этот Плахов. Носишься с ним, как с писаной торбой! – Егор зло сверкнул глазами.

– Нельзя его сейчас на комбайн переводить, Егор Васильевич. – Боброву хотелось спокойно, без спора убедить председателя. – Пусть закончит работы на участке.

– Послушай, Бобров, – Егор раздражённо уставился на агронома, – вот ты полгода ещё в колхозе не работаешь, а на языке только одно слово – Плахов да Плахов, чего ты из него национального героя делаешь?

Судорожными пальцами он принялся снова перекладывать бумажки, специально, чтоб успокоиться, словно в новую атаку готовился.

– Не национального героя, – Бобров пока говорил спокойно и даже сам себе удивлялся: как это он не взорвался, не возвысил голос. На дерзость надо было отвечать дерзостью! – Просто хозяина поля я хочу в Плахове видеть…

– Хозяина или хозяйчика? В замашках Степана скорее последнее проглядывается…

– Почему?

– Очень ясно, почему. Натура у него стяжательная. Денег много надо.

– Но ведь деньги умеючи зарабатывают…

– Знаешь, Евгений Иванович, ты меня к старому разговору подводишь. Я уже эти песни слышал… Ты мне скажи, чем это тебе Степан так по нраву пришёлся? По старой дружбе или тем, что дом тебе помогает восстанавливать?

Горячий жар захлестнул Боброва, и у него тоже пальцы заплясали, как у Егора. А Дунаев слова выталкивал резко, как топором рубил:

– Будет Плахов на комбайне работать, будет. Вольницу эту кончать надо. Получается – каждый раб на свой лад…

– Степан – не раб, – выдавил Бобров, – говори, да не заговаривайся.

– Но и не вельможный боярин, – рубанул Дунаев. – Амбиции у него на три воза. Если так каждый в колхозе себя вести начнёт… Что будет? Тогда и председатель не потребуется.

Ты, Бобров, анархию не разводи. И со Степаном своим мне больше в душу не лезь, хватит, обрыдло.

– Но ведь уйдёт человек от обиды!

– Пусть катится на все четыре стороны. Незаменимых людей нет. Придёт время – и нас с тобой заменят. За то, что либерализм в колхозе развели, погонят поганой метлой.

Говорил Дунаев резко, будто булыжники метал, и Евгений Иванович понял – бесполезный разговор он затеял. Вот только почему верит Дунаев в собственную непогрешимость, где источник этого самодурства? Ведь председатель – должность выборная. Неужели равнодушие мешает дать себе окорот?

Подумал так и мысленно усмехнулся: в том-то и дело, что мешает равнодушие. Потеряли люди веру в слова, живут своими мелкими заботами, и вот на этом фоне разворачиваются такие нахрапистые деятели, как Егор, давят собственной амбицией, глушат окружающих, как молчаливую рыбу в реке…

Он нашёл в поле Степана, рассказал о разговоре с Дунаевым. Тот побледнел, дёрнулся щекой, лицо у него каким-то отёчным стало. Он крякнул, произнёс с придыхом:

– Ну-у, пусть! Кончилась моя колхозная жизнь, Женя! Здравствуй, новая!

– Не спеши, Степан! Я говорил тебе – повоюем!

– Хе, дорогой Евгений Иванович! Овца с волком тягалась – одна шерсть осталась! Завтра же на работу не выйду. Загнись она, свёкла эта, – и в глазах сверкнули слёзы.

А через неделю на заседании правления Дунаев внёс предложение исключить Плахова из колхоза «за систематическую неявку на работу без уважительных причин». Присутствовавший Бобров поднялся, сказал запальчиво:

– Вы, Егор Васильевич, знаете, почему не выходит на работу Плахов. Обидели человека!

Вскочил Кузьмин, погладил лысину, подёргал своими мохнатыми бровями:

– Не в своё дело лезете, Евгений Иванович! Члены правления знают Степана, давно его знают. Зарвался Степан, всё на собственный манер живёт. Я поддерживаю предложение Егора Васильевича. И люди нас поддержат. Надоело со Степаном возиться.

Только Иван Дрёмов, бригадир, вздохнул искренне:

– Хорошего работника теряем, Егор Васильевич!

Егор выскочил из-за стола как ужаленный, с досадой бросил ручку на стол, она со стуком упала на пол:

– Что вы все взялись: хороший работник, хороший работник… Неделю на работе не появляется! А почему? Тут агроном намекает, что я виноват. Да, я предложил Степана на комбайн перевести. И правильно, считаю, предложил. Хлеб ждать не будет.

– Но у нас другие механизаторы есть, – сказал Иван.

– А ты помолчи, если с бригадой управиться не можешь! В прошлом году мне твой Парамонов нервы мотал, и в этом хочешь.

– Да за дело мотал, – не успокоился Иван, – правильно возмущался. В колхозе уборка, а машины на профилактории работают, зерно с поля хоть в мешках таскай…

– Ты что, против профилактория?

– Против, – решительно сказал Иван, и даже Бобров удивился его смелости. Кажется, ещё один честный человек есть в колхозе, кто Егору в рот не заглядывает.

– Ну-ну, – дёрнулся Егор, – любопытно, почему ты против?

– Против – и всё, надоела показуха.

– О какой показухе толкуешь? Сам секретарь обкома товарищ Безукладов, – Егор с явным удовлетворением произносил слова, с оттенком гордости, – эту нашу, можно сказать, инициативу поддержал, сейчас стройку курирует, а ты в этом показуху увидел…

– Так и есть показуха, – не сдавался Иван, спросил дерзко: – А он, ваш товарищ Безукладов, с народом посоветовался? Может быть, ему, народу, не профилакторий на Струительном озере, а, скажем, душевые в мастерских? С работы трактористы идут – ни кожи ни рожи…

– Может, им, трактористам твоим, бассейну ещё соорудить, – Кузьмин ехидно взглянул на Ивана, – чтоб нырянья-купанья всякие устраивать?..

– Ладно, – поднял руку Егор, остановил спор, – мы сегодня не этот вопрос обсуждаем. Если вас, товарищ Дрёмов, сильно волнует профилакторий, то в другой раз полную ясность внесём. Сейчас о Степане Плахове разговор…

– Гнать его, – взвизгнул Кузьмин.

Словно глухонемые собрались в кабинете Дунаева: косят взглядом на председателя, сопят, как тяжкий воз с сеном в гору волокут, только Кузьмин крутится на стуле, всем своим видом подчёркивает нескрываемое пренебрежение к главному агроному. В свои шестьдесят он сейчас больше на какого-то юродивого похож – лысый, лицо одутловатое, морщинистое, и брови как приклеенные. Раньше при царях шуты служили. Вот и тут при Дунаеве в качестве шута Балакирева состоит.

Только двое – Бобров и бригадир Дрёмов – проголосовали против исключения Плахова из колхоза. Видно, и в самом деле плетью обуха не перешибёшь. Злая мысль мелькнула в голове, – а может быть, Дунаеву такие, как Плахов, и вовсе не нужны? При безропотной покорности легче жить припеваючи…

На шкафу увидел Бобров покрытую пылью папку, ту самую, в которой собраны материалы Николая Спиридоновича, и усмехнулся: видимо, не нашлось времени у председателя прочитать, лежит на том же самом месте. И выходя из кабинета, он, повернувшись к Дунаеву, спросил:

– Возьму?

– Возьми, возьми, Женя, – подчёркнуто миролюбиво ответил Дунаев.

Он возвращался домой на закате. В разрыве туч перед самой землёй показалось воспалённо-красное солнышко, и Евгений Иванович с тихой грустью улыбнулся: видимо, даже светилу стыдно за земные дела.

Около своего дома на лавочке сидел Николай Спиридонович, и Бобров завернул к нему. Было немножко странным видеть его в валенках – на улице сухая, обжигающая теплынь, какая устанавливается в уборку, с полей плывёт запах свежеобмолоченной соломы. Даже рубашка приклеилась к телу, а он в валенках печётся.

– Проклятый ревматизм одолел, – уловив его взгляд, проговорил Николай Спиридонович, протягивая руку. – Заметил я, Женя: как уходит человек на пенсию, так на него болячки сыплются, как чирьи от простуды. Может быть, механизм какой в организме выключается? Как у трактора датчик?

– Не знаю, – засмеялся Бобров.

– Понятное дело, – продолжал Белов, – откуда тебе знать? Человек ты молодой, здоровый… Правда, вид у тебя не жениховский. Достаётся?

– Не без того…

– Агрономский хлеб тяжёлый, по себе знаю. Захотелось излить душу, и Бобров рассказал о сегодняшнем заседании.

– Да они что там, с ума посходили? – Николай Спиридонович даже привскочил, но, ойкнув, опять плюхнулся на лавку. – Степан лучший механизатор, землю нутром чует. Эх, временщики неумные, что ворочают. Ну и куда он теперь, Степан? Хорошего человека от земли отвадили…

– Узнаёте папку? – спросил Бобров.

Старик кивнул головой, и Евгений Иванович изложил ему своё решение – опубликовать заметки в областной газете.

– Нет, Женя, – Белов энергично замахал руками. – Я прошлый раз тебе об этом говорил и сейчас повторю: сам берись. Тебе и карты в руки. А наблюдения тебе дарю.

Они поговорили ещё несколько минут, и Бобров заспешил домой. Хотелось немедленно сесть к столу, написать резкую статью о бедах русского чернозёма, набатным колоколом напоминающего о своей незащищённости. И обязательно о судьбе Степана, чей труд мог бы сослужить добрую службу земле, если бы утвердить на ней крестьянина как рачительного хозяина.

* * *

Профилакторий открывали в конце августа. На исходе лета ещё иногда случаются такие дни, когда улягутся ветры, уютная тишь по-кошачьи мягко ляжет на усыхающую траву, на бурую стерню пустеющих полей, на успокоенный, жадно впитывающий про запас последнее тепло лес, готовящийся к долгой зимней стуже.

Именно такой день выдался в последнее воскресенье августа, и Егор, торопясь на Струительный, с удовольствием отметил: расстаралась погодка для такого события. Даже солнце, какое-то облегчённое, яркое, скользит плавно в небе, как по воде, пронзает тело насквозь, заряжает бурной энергией.

Профилакторий можно было открыть и раньше, но Егор не хотел отвлекать людей от уборки, хоть Елена и настаивала. Энергичной хозяйкой оказалась эта Елена Алексеевна! Даже с некоторой гордостью наблюдал Егор, как она торопила строителей, вникала буквально в каждую мелочь, с напором проталкивала в правлении свои проблемы. Видно, дал бог силу её локтям.

Но с доводами Егора о том, что не стоит будоражить колхоз в горячую пору уборки, она всё же согласилась. Правда, выговорила себе право забрать нескольких молодых колхозниц для работы санитарками и горничными.

– Этак, Елена, – смеялся Егор, – ты меня без доярок оставишь. Коров некому будет доить…

– Я не виновата, Жора, – она глядела на Егора ласково, но пронзительно, точно впиваясь в лицо, – сам пригласил… на работу. Теперь прислушивайся да помогай…

Егор кивал головой, с хрипом втягивал в себя воздух, будто в горло ему вонзились острые пальцы Елены. Но в душе был рад, что рядом оказалась эта женщина, милая и необходимая, как глоток освежающей влаги, и с ней самые неодолимые преграды можно проскочить легко, играючи.

После отъезда Ларисы стало проще исчезать из дома, и практически всё время Егор ночевал в профилактории.

Правда, он не хотел вызывать нездоровый интерес к своей персоне (слава Богу, и так хватает разговоров) и после работы ехал домой, чтоб и шофёр, и соседи знали и могли при случае подтвердить: Егор Васильевич – сама порядочность.

Егор с трудом дожидался темноты, суетливо расхаживая по гулким комнатам, а потом выводил из гаража машину, гнал в лес, вцепившись вспотевшими руками в руль, и точно растворялся до утра в густой мохнатой темноте.

Самыми тяжёлыми были утренние часы, когда оживало небо, наполнялось тёплым светом, и он проникал в домик Елены, струился по комнатам. Надо было вскакивать, торопливо бежать к машине, но, кажется, каждая клеточка тела протестовала, требовала покоя. Егор поднимался с большим трудом, начинал махать руками, словно разгонял перед собой зыбкую пелену сна, и становилось немного легче: оцепенение таяло под теплотой летнего утра.

Сегодня Егор ночевал дома, в тоскливых комнатах, где в каждом углу повисла скука, но всё равно выспался отлично. Впереди у него был напряжённый день, на открытие приедет много гостей, и ему надо быть добрым и энергичным, таким, каким его знают. Должен приехать и Безукладов. Два дня назад, когда ему позвонил Дунаев и пригласил к себе, Сергей Прокофьевич воскликнул радостно:

– Одолел?

– Да…

– Ну, тогда жди…

Одно смущало Егора – мало будет колхозников на этом празднике. Он хотел мобилизовать весь колхоз, но бригадиры воспротивились – уборка ещё не закончилась, в поле шёл осенний сев, скирдовка. Они в один голос просили не трогать людей.

– Ладно, – махнул рукой Дунаев, – и без вас обойдёмся. Вот конторских девчат мобилизуем.

Егор приехал на Струительный в половине десятого, а через полчаса собрались и гости. С удовлетворением наблюдал Дунаев, как к ограде бесшумно подкатывали легковушки. Значит, районные чины не погнушались его приглашением. Теперь скоро и Сергей Прокофьевич должен появиться.

Безукладов приехал в сопровождении первого секретаря райкома Выволокова, и это тоже легло на сердце тихой радостью. У Дунаева в последнее время отношения с ним складывались сухо, напряжённо, чувствовалась недоговоренность, натянутость, даже проскальзывали нотки раздражения. Егор часто размышлял о причинах этого недоверия, но видимых не находил и терялся в догадках. А может быть, про Елену «базарное радио» доложило? Так напрасно волнуетесь, товарищ Выволокин, можно и узаконить эти отношения. По крайней мере, кажется, к этому идёт дело. Лариса за полтора месяца даже три слова не написала, как в воду канула. Значит, будет у него право на свободу действий.

И всё-таки хорошо, что Сергей Прокофьевич притащил с собой секретаря, наверняка на банкете оттает душой Выволокин, отмякнет в присутствии высокого начальства, пойдёт на сближение. А Дунаеву это на пользу, с райкомом лучше жить в мире.

Снова поразила Дунаева Елена своей находчивостью и энергией. После того как Безукладов разрезал ленточку, она взяла инициативу, повела гостей показывать хозяйство. В ландышевого цвета халате казалась она какой-то по-весеннему лёгкой, изящной, и даже Безукладов с нескрываемым интересом поглядывал на неё и, наверное, больше восхищался её красотой, чем слушал.

Не растерялась, не смутилась Елена, когда Выволокин с ехидцей спросил:

– Сколько у вас сейчас, Елена Алексеевна, колхозников отдыхает?

Знает он всё, так ведь не удержался, захотел Елену, а заодно Дунаева в краску вогнать. Но она ответила с достоинством:

– Москва не сразу строилась. Будут и отдыхающие. Вот Егор Васильевич подвёл немножко, затянул уборку.

Гости удовлетворённо засмеялись, и сам Выволокин не удержался от улыбки, а Сергей Прокофьевич спокойно пророкотал:

– Ну, отдыхать всегда найдётся кому. В крайнем случае, горожан подошлём. Они до отдыха охочи…

Потом был банкет прямо на воздухе, в тенистой рощице на берегу озера, где предусмотрительный Кузьмин сбил столы, накрыл их белоснежными скатертями – чем не ресторан! Мужчины вслед за Безукладовым сняли пиджаки, с аппетитом уплетали ароматные шашлыки, хвалили хозяина. И Сергей Прокофьевич не удержался: поднял тост за людей, которые украшают землю делами – «за дорогого Егора Васильевича».

Только маленький штрих на какое-то время омрачил праздник в душе Егора. Когда разъехались гости и Егор пошёл провожать к машине Безукладова, Сергей Прокофьевич спросил:

– Но что же всё-таки за человек этот Бобров, ваш новый главный агроном?

– Мой старый друг, – быстро ответил Дунаев. – Вы же помните.

– Старые друзья, – Безукладов поднял палец, – это не старое вино, дорогой Егор Васильевич. Не всегда крепкие, надёжные. Злую статью написал твой Бобров в областную газету.

– Неужели? – только и нашлось у Дунаева.

– Точно. Приносил ко мне редактор материалец этот на согласование. Видимо, у самого поджилки трясутся печатать всякую чушь. Только ты не переживай, Егор, статья та не появится. Запретил я её печатать. Не то время, чтобы у людей интерес обывательский подогревать. А тебе рассказываю с одной целью: не будь доверчивым, друзья могут тоже подвести под монастырь.

С тем и уехал Безукладов, а Дунаев остался стоять на лесной дороге. Сверху медленно оседала густая темнота, покорно ложилась к ногам, как преданная собака. Бензиновая гарь надолго растворила запах хвои. Он глядел, как между стволов причудливо сверкают огоньки удаляющейся машины, и, когда они совсем исчезли, ощутимо почувствовал усталость, будто вот такие сосны-великаны навалились могучей кроной на плечи, давят их непомерной тяжестью. День сегодня выдался хоть и приятный, но хлопотливый.

Дунаев вспомнил разговор о главном агрономе, и дрожь пошла по телу. Прав, наверное, на сто процентов Сергей Прокофьевич, подумал Егор. Действительно, пытался он в старые мехи молодое вино влить. А у Боброва, кажется, свои взгляды на их прежнюю дружбу. Он начинает палки в колёса вставлять по службе. И поддержка Степана Плахова – не горькое заблуждение, а позиция. Интересно бы в статью эту заглянуть, не полощет ли там он его, Егора?

Дунаев вернулся в домик к Елене, опустился в кресло, блаженно вытянул ноги. Елена уселась рядом, спросила заинтересованно:

– А что это Безукладов тебе на ухо шептал?

Он с неохотой рассказал про статью Боброва, а та оживлённо хлопнула в ладоши, вскочила с места:

– Верно говорят: бойся волка сзади, козла спереди, а плохого человека со всех сторон…

– Бобров – не плохой человек, – промолвил Дунаев, но эта реплика, кажется, масла в огонь добавила.

Елена ещё больше распалилась, как лесной костёр из сушняка:

– Чудной ты, Егор Васильевич! Уже на свете немало живёшь, а простой истины не запомнил: доверяй, но проверяй. Откуда ты знаешь, какую цель Бобров в жизни преследует? Ты с ним беседовал? Может быть, он для тебя специально нож в спину готовит?

– Не такой человек, – ещё раз глухо сказал Дунаев.

– Зря в это уверовал, – страстно заговорила Елена. – Вера твоя, правильно Безукладов подметил, на старых представлениях о Боброве держится. А может быть, он на твоё место метит?

– Ну-ну, скажешь тоже…

– А ты подумай, подумай, – Елена так и не села, расхаживала по комнате, сверкала глазами. – Всякий человек себя защищать должен. Вот и тебе совет: найди повод да и предложи Боброву работу в другом месте поискать. Он, кажется, по свету уже немало колесил… – Елена порывисто подбежала к Егору, обхватила горячими руками голову, зашептала. – Ты себя береги, миленький…

Стало душно, как перед грозой, теплота залила тело, и Егор блаженно засмеялся. Свечным огарком истаял разговор, оплыл радостным ощущением счастья, любви. Как же он должен быть благодарен судьбе, что подарила она ему эту женщину! Будто в холодном, промороженном погребе вспыхнул тёплый огонёк, греет тело, наливает силой.

– Ну, милый, – Елена разжала объятия, опустившись на колени, заглянула в глаза, – теперь поедем в Осиновый Куст. Обещал ведь…

Именно сейчас Егору не хотелось ехать домой. Хотелось лечь спать, разогнать усталость, вытянуть тело. Но уже много дней подряд Елена просит его показать квартиру, будто хочет проверить всю глубину их взаимоотношений.

Егор вёл машину неторопливо, специально рассчитывая как можно позже подъехать к дому. Всё-таки злые глаза всегда найдутся. И от этого полз по спине неприятный холодок.

Елена проговорила осевшим, сиплым голосом:

– Как сметану везёшь! Может, боишься?

. – Чего боюсь? – Егор спросил непринуждённо.

– Да всего боишься! – Елена повернула голову к нему и, наверное, улыбнулась холодно, но в тёмной кабине не различишь.

Сказать ей сейчас, что и в самом деле муторно на душе у него, какой-то стылостью её сковало – обидишь до слёз. Но себе-то признаться можно – состояние такое, будто на чужом огороде застали. А вдруг распахнётся дверь в их доме, выйдет Лариса. И он представил, как покроется каплями холодного пота.

Дунаев сосредоточенно вглядывался в выхваченную острым лучом дорогу, искал в голове слова оправдания и не находил – все они казались ему пошлыми, предательскими. Наверное, у него даже губы шевелились, и Елена спросила:

– Ты что-нибудь сказал?

– Нет-нет, – быстро ответил Егор и плотно сжал губы.

Домой он заходил спокойно, без страха, хоть и оглядываясь – всё-таки неприятно, если соседи увидят его в этот поздний час в обнимку с чужой женщиной. Впрочем, какой чужой, усмехнулся Егор, самой близкой, роднее и дороже человека не придумаешь…

В доме он включил свет, и мягкая теплота его успокоила. Елена деловито осмотрела комнаты и, усаживаясь на диван, сказала:

– У тебя красиво, ты не находишь?

– Да-да, – кивнул он головой и торопливо загремел в шкафу.

Опять этот вопрос напомнил о Ларисе. Ценой её усилий уютно и тепло в доме. Егора квартирантом можно считать. Но сказать так – значит обидеть Елену.

Егор достал рюмки, налил коньяку.

– Ну, за счастье!

– За счастье в этом доме, – засмеялась Елена. – Не очень плохой тост?

– Хороший, если ты себя имеешь в виду…

– Торопишься, Егор…

Нет, не только он, Елена тоже торопится. Разве случайно она рвалась сюда, в квартиру? А этот пронзительный взгляд во время осмотра комнат и выражение торжества на лице сейчас? Видно, в мыслях она уже давно стала женой Егора, полноправной хозяйкой. Вот и сейчас вернулась к разговору с Безукладовым и заговорила основательно:

– Ты про добрый совет секретарши не забудь. Береги себя, ты не солнышко, всех не обогреешь.

Кажется, единственной была эта ночь, когда не мог уснуть Егор… Елена посапывала по-детски рядом, разбросав по одеялу свои длинные сильные руки, а к нему не шёл сон.

Тугой повязкой сдавило голову, перемешало мысли. Но одна, сквозная, как стрела, всё-таки впилась в мозг: видно, и в самом деле с Бобровым ему не по пути, правы Безукладов и Елена. Надо искать повод для того, чтоб им разойтись. Так будет лучше, по крайней мере для него. Логика событий последних дней диктовала такую необходимость.

 

Глава пятнадцатая

Боброву казалось, что теперь при встрече со Степаном он не сможет оторвать глаз от земли. Ему было стыдно перед ним, как будто во всём случившемся только его вина.

В воскресенье, когда Бобров вместе с Серёжкой направился на «новостройку», как теперь называл родительский дом, он в душе лелеял надежду, что там не окажется Степана. Да это и будет объяснимо, наверняка тяжкие сомнения терзают сейчас его друга.

Но глухие удары молотка в доме внутренней дрожью отозвались в душе Боброва. Значит, Степан с утра уже при деле, и стало горько во рту, как от лекарства.

Евгений Иванович протолкнул вперёд Серёжку, а сам ещё несколько мгновений топтался на веранде, преобразившейся за эти дни. Была вставлена новая широкая, чем-то напоминающая школьную доску, рама, перестелены полы. Значит, не только сегодня здесь работает Степан. Такое в один день и пятерым мужикам не под силу.

Он прошёл в комнату и увидел Степана на полу. Тот рубанком скоблил плинтуса. Работал сосредоточенно, светлая рубашка прилипла к телу, и по красному возбуждённому лицу катились грязные ручейки пота.

Завидев Боброва, Степан отбросил рубанок, медленно поднялся. От протянутой руки пахнуло в лицо смолистым запахом распаренного леса. Был он сосредоточен, на лице как будто добавилось морщин, но голос звучал ровно, спокойно:

– Ну, здравствуй, Евгений! Без тебя командую…

Тёплая улыбка на лице Степана показалась такой обнадёживающей, успокаивающей, что Бобров тоже улыбнулся, похлопал по липкой спине ладонью:

– Значит, без хозяина?

– Ага, – засмеялся Степан. – На свой страх и риск…

– И получается? – Он старался подольше поддержать это хорошее настроение.

– Чего знаешь, Женя, – за плечами не носишь… Вроде получается.

Лицо Степана вновь озарила улыбка.

– Мы с тобой тогда разумное решение приняли. Я тут вот несколько дней работаю и всё с благодарностью думаю: чем бы сейчас безработный и беззаботный бывший колхозник Степан Плахов занимался, а? С Дарьей своей кур считал или с Гришей Культей рыбалил на реке? Не мужицкое занятие, скажу тебе. Топором стучать куда как веселее, душе приятнее.

Бобров оглядел комнату, заваленные стружкой полы и усмехнулся:

– Да ты, наверное, и ночевать домой не ходил?

– Откуда узнал, Женя? А правда, получилось однажды. Заработался, а потом глянул на часы – третий час миновал, значит, рассвет скоро грянет. Думаю: «Идти домой сейчас – лишнюю колготу затевать», – и прямо на кучу стружек повалился. Зато, брат, утром и гром, и молнии были. Дашка моя в этом поступке самое худшее усмотрела. Прискакала, толкает: «Ты где это ночь коротал, соколик?» А я спросонья никак не пойму, глазами на неё только зыркаю. Бабы – они своё цепко, как кот сало, стерегут. Так что на другой день уже домой ночевать отправился во избежание кровопролития.

Степан говорил весело, в гулких пустых комнатах его голос казался зычным, как у деревенского пастуха на заре, и даже Серёжка удивился:

– Дядя Степан, ты тут песни не пел?

– Пел, Серёжа, пел… Затяну во всю глотку: «Ах ты, степь широкая!», а потом себе окорот даю: если буду орать, дядя Гриша прибежит на голос. Тогда пропащее дело – от работы на добрый час оторвёт, начнёт лясы точить: «как есть скажу» да «как есть скажу».

– Вот бы и отдохнул как раз, – сказал Бобров.

– Зачем, Женя? – И вдруг лицо Степана перекосилось, весёлая улыбка исчезла, и на впалых щеках натянулась до бледности кожа. – Мне как раз работа силу добавляла, душу ласкала. – Добавил тихо, доверительно. – Тяжело мне, Женя, на душе муторно, как в осенний день. Только вот занятие это и спасает.

– Что думаешь делать?

– Да я тебе уже раньше свою программу нарисовал. Уйду в коммунальный отдел, давно зовут.

– Значит, землю навсегда бросишь?

– А что, я к ней пуповиной присох? Без меня обойдётся. Егор, он старательных не любит…

– Егор не вечный колхозный председатель…

– А ты из меня хочешь вечного колхозника сделать? Я что-то не замечаю, чтобы люди задумывались, кто их в дальнейшем кормить-поить будет. Все в город бегут, будто на асфальте булки произрастают.

– Поймут люди…

– Когда поймут, тогда в нашей речке воды много утечёт… А нас с тобой, может быть, и на этом свете не будет. Вот Серёга станет землю топтать… Кстати, я подумал тут: а не выгородить ли Серёжке комнату отдельную, а? Для парня необходимо. Растёт ведь. Я тут прикинул: за счёт веранды как раз получится.

– Ой, как хорошо, дядя Степан! – воскликнул Серёжка.

– Вот видишь, – улыбнулся Степан. – Серёжка это быстро уловил…

– Ладно, – буркнул Бобров, – это мы после обсудим. Ты всё-таки про себя расскажи…

– А про себя уже нечего рассказывать, – засмеялся Степан. – Перебродил, как молодое вино, теперь все мысли на место встали. Ты думаешь, я зря здесь торчал эти дни? Работа лучше лекарства всякого…

Видимо, так оно и было. По себе знает Бобров – мысли на место встали. Ты думаешь, я зря здесь торчал эти дни? Работа лучше лекарства всякого…

Видимо, так оно и было. По себе знает Бобров – делом любое несчастье лечат. И то, что у Степана трезвый, цепкий ум, крепкая воля, – это очень хорошо. Но сам Бобров примириться с потерей такого работника не может. Нарывает душа, будто от хилой октябрьской непогоды, в ней, как в разбойничью ночь, что-то свистит недоброе. За таких людей, как Степан, надо всеми силами бороться.

Он сбросил пиджак – в комнатах было по-летнему жарко, – начал помогать Степану подгонять плинтуса, а Серёжка принялся вытаскивать на улицу разный хлам.

– Так ты мне ничего про его комнату не сказал? – спросил Степан, когда Серёжка на улицу с ведром выпорхнул.

– А ты как думаешь, – Бобров посмотрел на Степана в упор, – останется у меня Серёжка? Думаю, ему наша бобыльская жизнь быстро надоест. Да и Люба его здесь не оставит. Небось скоро явится. Дело к школе идёт…

Первое сентября Бобров ждал со страшной тревогой. После смерти тёти Стеши Серёжка стал для него той надёжной поддержкой в жизни, без которой он даже не представлял свой завтрашний день. Об этом и сказал он Степану:

– Да, брат, сложная ситуация, – Степан тяжело вздохнул, – а комнату всё равно давай сделаем, а? Не век тебе скитальцем обретаться. У меня вот такие предложения.

Он пошёл на кухню, увлекая за собой Боброва, показал на чулан, где хранила когда-то мать всю свою кухонную утварь, где стояли ларь для муки, сундук с барахлом. Бобров быстро понял задумку Степана – за счёт веранды увеличить комнатушку, чтоб жилось здесь Серёжке нормально – можно и кровать поставить, и стол…

– Ну, как, одобряешь? – спросил Степан.

– Да ведь ты ещё недели на две себе работы нашёл, – засмеялся Бобров. – Я с тобой и не рассчитаюсь…

– Рассчитаешься, – усмехнулся Степан. – На свадьбу сына пригласишь или на свою – вот и весь дебет-кредит. А насчёт работы не беспокойся – месяц по милости Дунаева я могу гулять, а там на другие харчи махнём.

Вечером, возвращаясь на квартиру, думал Бобров о Степане, ощущая душевное спокойствие. Нет, не выбили из жизненной колеи Степана переживания последних дней, не поколебали стойкости, за него можно быть спокойным. А вот за колхоз, за землю, потерявшую ценного работника, кто постоит, кто поддержит? Надо ехать в райком, обком, стучаться, доказывать, это, как божий день, ясно. Вот проводит Серёжку к бывшей жене и поедет…

Но провожать Серёжку не пришлось. Дня через три тот нашёл отца на стане тракторной бригады Приставкина, поманил заговорщически пальцем:

– Папа, поди сюда!

Бобров недовольно передёрнул плечами – наверняка у него какая-нибудь идея появилась. В последние дни идей этих у него хоть пруд пруди: то голубей завести, то аквариум. Про голубей они договорились, а вот насчёт аквариума ещё не всё ясно: где корм для рыбок брать? Задача эта непосильной оказалась.

Но на этот раз Серёжка выпалил с ходу:

– Мама приехала!

Хоть и готовился к этой встрече, а от слов Серёжки сердце заныло. Он заспешил домой через выгон, и в душе было серо и тоскливо, как вот на этом выгоне, иссушенном августовской жарой. Жёлтые былинки качались на ветру, вызванивали скорую осень, и в тонком звоне словно звучали боль и состраданье к Боброву.

Люба сидела на порожках дома, видимо, так и не решившись переступить через них. Посмотрел на неё Евгений Иванович и даже удивился: поблекла за это время она, как трава на выгоне, глаза в кровяных прожилках глядят тяжёлым налитым взглядом, на скулах матовая дряблая кожа. Видимо, и ей нелегко. Но, странное дело, сострадания в душе не возникло. Он спокойным шагом вошёл в калитку. Завидев Боброва, Люба вскочила, резво сбежала с порожков, протянула руку.

Через минуту они сидели на кухне и в присутствии Серёжки вели какой-то серый ненужный разговор на тему «Как дела». Чувствовал Бобров, что сейчас скажет Люба о главном – о Серёжке, которому, конечно, надо жить с матерью, и внутренне сжимался. Наконец он не выдержал, скомандовал сыну:

– Ты погуляй, Серёжа! – надеясь, что в его отсутствие будет легче вести разговор с Любой.

Серёжа уходил с неохотой. Наверное, он тоже что-то ждал от этого разговора. Как знать, может быть, эти два близких ему человека снова помирятся и ему не надо будет уезжать в город, а наоборот, заведёт он здесь белоснежных голубей, будет по утрам с ладони подбрасывать в голубизну неба, наблюдать их» стремительный полёт.

Серёжка скрылся за дверью, и Бобров уже хотел повести разговор о сыне, но Люба положила ему руку на колено, тихо попросила:

– Выслушай меня, Женя…

Он передёрнулся, опять внутренне сжался в комок, ожидая неприятного разговора, но Люба сказала как будто про себя:

– Замуж я выхожу…

Странно, в другое время эти слова показались бы горькими, обидными, а сейчас скользнули мимо, почти не отложились в сознании. Слабый луч надежды возник в душе: а может, Серёжка с ним останется? Зачем он в новой семье? Только помехой будет.

Люба заговорила издалека о том, как тяжело ей с Серёжкой, каким большим неслухом растёт сын, и Бобров, догадавшись о дальнейшем разговоре, прервал:

– Пусть со мной живёт!

– А можно? – спросила Люба с тревогой, и Бобров окончательно понял, зачем приехала Люба.

Он невольно улыбнулся, сказал уверенно:

– Даже очень нужно. – И добавил с внутренней гордостью: – Дом я старый родительский восстанавливаю. Недели через две перейду. Там Серёжке нравится.

– Ну и хорошо, хорошо. – Люба заговорила спокойно, с любопытством вглядываясь в лицо Боброва, – ему с отцом лучше будет…

Через полчаса она засобиралась на автобусную станцию, и Бобров не стал отговаривать. Внутренний холодок отчуждения, тупая боль прошлых обид ещё жила в нём, и Люба наверняка это понимала. Она торопливо обняла Серёжку, расцеловала и пошла на улицу, не оглядываясь. Наверное, она плакала, плечи тряслись в мелком ознобе, но ни сил, ни желания остановить её у него не было. Он только подтолкнул в спину Серёжку:

– Проводи мать! – и устало опустился на стул.

Вслед за тёплой погодой пришла в Осиновый Куст осенняя слякоть. После первого сентября ударили стремительные ветры, натянули рваные тучи, и колючий, обжигающий холодом дождик посыпал на землю. На полях шли последние работы – убиралась свёкла, пахалась зябь, но дня через два окончательно развезло дороги, густой туман окутал землю, и всё остановилось.

Бобров за непогоду успел навести порядок в документации, просмотреть наряды и потом сел за письмо в райком партии. Писал он не только о судьбе Степана, но и о русском чернозёме, вкладывая в строки раздумья свои и Николая Спиридоновича. Письмо получилось длинное, но главный довод прослеживался чётко: земле надо вернуть полноправного хозяина, на ней должны работать такие люди, как Плахов.

Весь сентябрь Бобров с тревогой ждал результатов, но в колхозе никто не появился, и только на одном из нарядов Дунаев попросил:

– Ты задержись, Евгений Иванович!

Бобров с удивлением посмотрел на председателя, пересел поближе к столу. Странно сложились их отношения в последнее время. Дунаев был с ним сух, официален, и Евгений Иванович понял: обижается Егор за поддержку Степана и, может быть, даже кипит весь внутри, но сдерживает себя. Он вообще в последнее время резко изменился – стал раздражительным, злым и даже на Кузьмина покрикивает, принародно снимает стружку за выпивки. Размышляя об этом, предполагал Бобров, что всё это происходит из-за Ларисы, которая так и не вернулась в Осиновый Куст. Правда, она появилась в селе на несколько часов в канун учебного года, быстро оформила документы на расчёт, забрала кое-какие вещи и уехала, не дождавшись Егора. Об этом рассказала Евгению Ивановичу соседка Ларисы и добавила скороговоркой:

– Она вам привет передавала, Евгений Иванович… Обездоленно-пусто стало в груди, будто сентябрьским стылым ветром вымело всю теплоту.

Сейчас Бобров ждал, что скажет Дунаев, и про себя определил, что разговор предстоит тяжкий, недобрый. Председатель дождался, пока кабинет покинул бригадир Приставкин, сказал тихо с оттенком ехидцы:

– Не знал я, Женя… Оказывается, в тебе пропадает великий писатель, можно сказать, Лев Толстой…

– Ты о чём, Егор?

– Да вот об этом же… Вчера из райкома звонок был, а до этого из областной газеты… Все просят – успокойте вашего агронома… А я и не знаю, как к тебе подступиться. Ты в последнее время замкнутый какой-то…

– Не пойму, Егор Васильевич, – раздражённо спросил. Бобров, – почему меня надо успокаивать?

– Ну вот, опять заводишься, – перебил Дунаев, – потому, что нельзя умнее других быть. Ты в своей писанине о главном забываешь – о той проблеме, которая сейчас всю державу беспокоит, – как людей накормить.

– А разве забота о чернозёме не этой цели служит?

– Чудак человек, ей-богу! Да пойми ты, нельзя в нашей жизни так! Чтоб и рыбку съесть, и на кол сесть. Что-нибудь одно…

– Что будем со Степаном Плаховым делать? – резко спросил Бобров.

– А что с ним делать? С ним – картина ясная. Говорят, уже на работу устроился…

– Надо вернуть Степана в колхоз, – твёрдо сказал Евгений Иванович.

– Нет, – отрезал Дунаев, – об том и речи быть не может…

– Тогда и нам говорить не стоит.

Бобров почувствовал, как тугой комок застрял в груди, с трудом поднялся, заплетающимся шагом пошёл к двери. Целый день он ощущал дрожь в теле, слабость: как после болезни. Значит, стоит на своём Дунаев, чувствуя поддержку высокого начальства. Но и Бобров не отступит. Звучат в нём тревога за родную землю, и этот звон будоражит сознание.

В начале октября появился в колхозе высокий белобрысый парень. Было немножко странно смотреть на него – мужик на высоких каблуках, как женщина, весь расфранчённый. Он бесцеремонно протиснулся в кабинет Боброва, представился:

– Свинцов, инструктор райкома…

Бобров посмотрел на гостя с ожиданием, и тот спросил:

– Жалобу писали?

– Разве это жалоба? – грустно усмехнувшись, ответил Бобров.

– А что же это? Вот тут и резолюция нашего второго секретаря. Читаю: «Товарищу Свинцову, проверьте эту жалобу и результаты проверки доложите заявителю».

– Значит, жалоба? – снова с усмешкой спросил Бобров и добавил со злостью: – В заявители попал…

– Вы не сердитесь, товарищ Бобров, – парень холодно посмотрел на него, – но такой порядок существует. У нас в райкоме строго по каждой жалобе разбираются.

– Ну и что, разобрались?

– Да, да. – Он с воодушевлением начал говорить, перебирая бумаги. – Значит, так! Товарища Плахова, о котором вы пишите, из колхоза уволили правильно. Вот тут у меня объяснение, написанное самолично товарищем Дунаевым. Что тут говорится: «За неисполнение указаний правления колхоза». Короче, за недисциплинированность. Зря вы таких людей поддерживаете, товарищ Бобров.

– А вы с Плаховым разговаривали?

– А зачем? – вопросом на вопрос ответил Свинцов. – Товарищ сейчас устроился на работу, говорят, всем доволен, в колхозе не нуждается.

– Значит…

– Значит, – перебил инструктор, – этот факт мы отметаем как извращённый. А что касается ваших рассуждений о земле, то тут и проверять нечего, одни общие рассуждения, одним словом, теоретические измышления…

– Повторите, как? – усмехнулся Бобров.

– Теоретические измышления, вот как, – парень сморщил лоб, – так, по-моему, в газетах пишут. Сейчас у нас много таких развелось. Будто у них за страну душа болит, а на самом деле вредят, людей от дела отвлекают…

– Каких людей?

– Да вот таких, как я, например. Вы думаете, мне легко было к вам вырваться? Почти месяц времени не находил – то заседания, то совещания, справки, отчёты разные. А тут жалоба ваша за душу тянет. Понимаю, конечно, что там и проверять-то нечего, всё ясно, как божий день, но надо было с вами встретиться, разъяснить…

– Ну и что, разъяснили? – спросил снова с грустной иронией Бобров.

– Да, я думаю, что теперь вы отчётливо понимаете абсурдность вашей позиции…

– А если я не согласен с вашими выводами? Да поймите же вы. Степан Плахов не злостный нарушитель дисциплины, как представляет его Дунаев, а добросовестный работник, который отдаёт всего себя делу. Потерять его – значит нанести вред…

– Вы знаете, – усмехнулся инструктор, – незаменимых людей нет…

– А вы назовёте, кто первым произнёс эту фразу? – спросил Бобров.

– Не знаю, – инструктор захлопал глазами, – все так говорят.

– Так вот, объясню вам – мысль эту расхожую на свет божий извлёк Сталин. А для чего, не знаете? Да для того, чтобы оправдать массовые гонения и уничтожение кадров. Раз незаменимых людей нет, значит, можно всех и истреблять.

– Простите, – поперхнулся инструктор, – я этого не знал. Но всё равно, Плахов не тот человек, которого надо защищать, товарищ Бобров. А потом, это непорядочно – защищать неблаговидные поступки своего друга. Всему колхозу известны ваши взаимоотношения.

– По-вашему выходит, что дружить с человеком нельзя, даже если цена этой дружбы – целая жизнь. Я Степана, слава богу, с раннего детства знаю…

– Тем хуже, – инструктор противно стучал костяшками пальцев по столу, – тем хуже… Нельзя же, Евгений Иванович, своих друзей так выгораживать…

– А если друзья правы? Тогда как? Тоже руки в брюки, да? А о судьбе чернозёма вы поговорите с Николаем Спиридоновичем Беловым. Знаете такого?

– А, это чудак такой, – засмеялся парень, – знаю, как же… Поговорю… Ну ладно, я пошёл…

Он быстро шагнул к выходу, картинно поднял руку в знак прощания и скрылся за дверью. А Боброва скорчило всего, он будто усох, как усыхает в конце лета трава. Господи, подумалось, ведь этот парень ушёл с видом победителя. Сколько их, вот таких мотыльками порхающих людей, за последнее время развелось! И неплохо живут, довольны всем, а прежде всего сами собой, решают судьбы людей походя, как ударом топора отсекают.

Но жизнь надо продолжать, какой бы сложной она ни была, подумал Бобров, продолжать во имя Степана, родной земли, во имя завтрашнего дня: каким он будет, завтрашний день? Радостным, добрым или вот таким, как сегодня, когда хочется сжать кулаки, стучать в двери, доказывать? А может, пережить всё молча, дождаться, чтоб поутихли боли… Скорее в доме работы закончить, перебраться, жить затворником…

При мысли о доме перед Бобровым возник образ Ларисы. Ну да, как же, это она о новоселье говорила. Поди дозовись её сейчас! И опять защемило сердце, холодная волна обдала изнутри. Эх, как ему сейчас не хватает тёплой поддержки! А может быть, написать ей письмо? Где-то имеется адресок…

И опять сомнения начали раздирать душу – а поймёт ли его Лариса? У неё теперь свои заботы. Слышал Бобров в посёлке, что колхозная врачиха перешла уже на квартиру к Егору и тот по утрам возит её на работу в профилакторий… Впрочем, это его мало волнует, и Бобров отрешённо махнул рукой.

Через два дня его неожиданно вызвал председатель среди дня. Был Дунаев какой-то праздничный, чуть бледноватое лицо искрилось тихой радостью. Видимо, ему хорошо жилось с новой женой, и от этого стало грустно и обидно за Ларису.

– Евгений Иванович, почему заключительный отчёт по урожайности не подписан? – спросил с ходу Егор, и Боброву всё стало ясно. Значит, доложила колхозный бухгалтер о неприятном разговоре, состоявшемся между ними. Евгений Иванович наотрез отказался подписать заключительный счёт, и свою правоту он попытался доказать бухгалтеру. Работники бухгалтерии включили в валовку хлеба и зерно, собранное на паровых полях, тех, которые засеяны против воли Боброва, а в результате этой несложной операции урожайность возросла на три центнера по колхозу, дутая урожайность. Тогда бухгалтер, кажется, всё поняла, скривила губы, но молча забрала отчёт. И вот теперь вызов к председателю…

Бобров постарался спокойно объяснить положение, говорил твёрдо и неторопливо, хотя в душе не верил, что вся эта «химия» делалась без согласия председателя. Но надо до конца выяснить ситуацию, и Бобров пристально, в упор глядел на Дунаева. Медленно, зоревой краской наливалось лицо Егора, потом стало багровым, как после бани, и он сорвался на крик, какой-то бабий, пронзительный:

– Значит, подсиживать меня вздумал, Бобров? Значит, нож в спину направляешь? За всё хорошее, да?

Евгений Иванович сцепил дрожащие руки. Кажется, никогда в жизни на него так не кричали, и этот пронзительный крик, как боксёрский удар, приковал к месту.

Надо было отдышаться, набраться силы, и Бобров ещё несколько минут молчал, слушал запальчивый крик Дунаева, а потом сказал через силу первые слова. Голос осел, как от родниковой воды, но твёрдые нотки он сохранил:

– Я не подсиживаю тебя, от тюрьмы спасаю.

– От какой тюрьмы? – Егор закатил глаза. – О чём толкуешь?

– Об элементарной уголовной ответственности за приписки.

– Хе, – ехидно улыбнулся Егор. – Ты поищи дураков в другом месте, нету приписок, нету! По учётным листам комбайнёров всё правильно проведено, не проверишь, а площади давно под зябь вспахали. Чем докажешь?

– Да мне и не надо доказывать, – Бобров опустил глаза, – не моё это дело…

– А коль не твоё дело, подписывай отчёт, – приказал Дунаев.

– А вот это меня даже под пистолетом не заставишь!

– Значит, не заставишь! А заявление на расчёт можно заставить написать?

– Надо?

– А ты как хотел? – Егор, красный, возбуждённый, забегал по кабинету. – Как мне работать, если агроном себя великим умником считает, палки в колёса на каждом шагу… Ты думаешь, ты один честный, а другие мошенники, у них душа не болит? Ещё как болит, нарывает, как чирий. Я тебе уже раз объяснял: «Не живи, как хочется, а живи, как бог велит». А наш бог, он такие загадки загадывает…

– Ты про кого говоришь, Егор Васильевич? – Евгений Иванович прищурился, и Егор от этого вопроса дёрнулся, руку взметнул вверх, указал пальцем в потолок.

– Там всё знают… Всё…

– И про твои приписки?

– Опять ты за своё… – Егор бег свой прекратил, подошёл поближе, сказал тихо, почти шёпотом: – В общем, я тебе всё сказал, Евгений Иванович. Терпение моё кончилось. Не желаешь работать – пиши заявление и катись к чёртовой матери.

– Если нужно заявление, то за ним дело не станет. Напишу. Только, Егор, имей в виду – всех не разгонишь. А разгонишь – с кем работать будешь? Сам ты, по-моему, в последнее время работать разучился, только руководишь.

Бобров ушёл в свой кабинет и на чистом листе начал писать заявление. Но буквы ложились на бумагу какие-то рваные, колючие, и он два листа смял и бросил в корзину. Надо было успокоиться, ещё раз всё осмыслить, и Евгений Иванович отбросил ручку.

Но чем больше Бобров размышлял, тем яснее становилось для него: напишет или не напишет он сейчас заявление – это не самое главное. Главное – нет пока у людей понимания тех проблем, которые его волнуют. И не только у Егора – с ним всё ясно! Другие цели преследует председатель. А вот те, кто рядом с ним работает, разве они задумываются? Да и Евгений Иванович тоже хорош, он, как Дон Кихот, с ветряными мельницами воюет один. Наверное, стоило всех колхозников подключить, их совесть разбудить…

И опять плавный ход этих мыслей как взрывом разметало: а что могут люди, если их мнения и не спрашивают? Тогда людское мнение ценно, когда им дорожат. Если бы так было…

Бобров взял ручку, написал заявление. Теперь он это сделал спокойно, с чувством необходимости, размышляя о том, что, видимо, и в самом деле плетью обуха не перешибёшь…

Он отнёс заявление Дунаеву и, не дожидаясь, пока Егор прочитает его, пошёл обратно. Он уже был у двери, когда Егор с хохотком своим обычным, довольным сказал:

– Ладно, сегодня и рассмотрим на заседании правления.

Надо бы остановиться, сказать что-нибудь резкое, но противный этот хохоток, кажется, все жилы в теле натянул, они, как струны, звучно запели, заскрипели ржавым тросом. «Чёрт с ним, – подумал Бобров, пусть наслаждается, а я и без правления проживу».

Он пришёл на квартиру необычно рано, и Серёжка, видимо вернувшийся недавно из школы, уставился на него недоумённо:

– Ты чего, папа?

Только сейчас он подумал, что, видимо, не надо посвящать Серёжку в свои переживания, и сказал как можно равнодушнее:

– Надо нам с тобой к переезду на новое жительство готовиться!

– Прямо сегодня? – воскликнул радостно Серёжка.

– После обеда посмотрим, – сказал Бобров, – может быть, там и краска не подсохла…

– Небось подсохла, – по-взрослому рассудительно сказал Серёжка и испытующе долго поглядывал на отца.

После того разговора со Степаном о комнате для Серёжки мальчишка наполнился какой-то внутренней радостью.

После обеда они сходили на новостройку. Но, как и предвидел Бобров, полы, покрашенные четыре дня назад, ещё отпечатывали след, и даже Серёжка сообразил:

– Ладно, папа, давай ещё потерпим!

Они вернулись на квартиру, и Серёжка уселся за уроки. Тихо зашуршал страницами учебников, а Бобров бесцельно слонялся по комнатам. Он теперь вот так слоняться должен долго, пока не устроится на работу. А может быть, не надо было писать это малодушное заявление? Даже посоветоваться не с кем. Степан на работе, а другие…

Чувствовал Бобров, как бледнеет, почти светящейся становится кожа на лице… Как он мог забыть в это время о Ларисе? Ведь она бы не оказалась безучастной…

Бобров попросил у сына ручку, вырвал несколько листов из тетради и уселся за письмо. Он писал неторопливо, как разговаривал, о всех своих делах, поднимал голову, словно всматривался в возникшее перед ним такое родное и близкое лицо Ларисы, потом опять тихо шуршал ручкой. Только об одном не написал Ларисе – о новой жене Егора. Надо было щадить близкого человека. А то, что Лариса близкий человек, Бобров почувствовал не только сейчас.

 

Глава шестнадцатая

После ноябрьских праздников Бобров поехал на приём к Безукладову. Все его попытки добиться справедливости по отношению к Степану, приковать внимание к мыслям Николая Спиридоновича Белова и собственным в районе успеха не имели – первого секретаря не было (он находится в отпуске), а второй долго выслушивать не стал.

– Послушайте, Бобров, – перебил он Евгения Ивановича, – ведь у вас был в колхозе наш инструктор?

– Был.

– Так чего же вы мне голову морочите? Он нам написал, что с вами состоялась обстоятельная беседа. Чего же вы ещё хотите? Какую идею «фикс» пытаетесь нам изложить? Прошу только иметь в виду, председатель колхоза товарищ Дунаев характеризует вас как человека недобросовестного, пытающегося в колхозе плодить рвачей, шабашников…

Слова эти подействовали как холодный душ, Бобров сжался, а потом махнул рукой и вышел из кабинета. Может быть, ему надо было идти напролом, до конца изложить свои аргументы, но внутри что-то сломалось, хрупнуло, как сухой сучок под ногами.

Готовясь к поездке в обком, он боялся, что и там вдруг откажет ему мужество, поэтому со дня на день откладывал поездку. Впрочем, были и причины – переезд, хлопоты по дому, болезнь Серёжки. Надо же было шалуну на застывшей речке прорубь пробить и, разгорячённому после катания на коньках, напиться ледяной, обжигающей воды. Бобров хотел уж попотчевать ремённой кашей Серёжку, но вспомнил свою молодость и остепенился – он тоже был не чище. Пришлось керосином – по старой деревенской привычке – растереть; отпаивать сына чаем с малиной.

Бобров вышел на улицу ещё по темноте и даже опешил от неожиданности: лёг на землю первый снег, чистый, сахарный какой-то, мелкий, как пыль. И сейчас порхают лёгкие снежинки, искрятся в свете окошек. От дома Степана Плахова тень отделилась, двинулась ему навстречу, и влажный снег запел под ногами. По тяжёлым размеренным шагам понял Бобров: Степан уже бодрствует, к нему и направился наверняка.

Степан, протягивая руку, спросил:

– Ну что, поехал?

– Да, – коротко ответил Бобров. – Ты тут в случае, если ночевать в городе придётся, за Серёжкой пригляди…

– Обязательно, – пробасил Степан и засмеялся, – слышь. Женя, примета есть добрая: в дождь и снег – самое доброе дело из дома выбираться…

– Ладно, – махнул рукой Бобров.

До областного центра от Осинового Куста езды – один час, но Бобров специально пораньше пришёл на автобусную станцию. В первые рейсы толкотни поменьше, а потом повалит сельский народ кто на работу в город, кто по магазинам, колбасу-мясо искать, и тогда бока береги.

К обкому добрался Бобров к девяти часам, но пока в бюро пропусков оформлял бумажку, пока дежурный милиционер пристально разглядывал его партийный билет, пока кабинет Безукладова на третьем этаже разыскал, – время к двенадцати приблизилось.

– Ждите, сейчас Сергей Прокофьевич занят, – бросила секретарша в приёмной, и Бобров опустился в мягкое кресло.

Первый раз за свою жизнь был Евгений Иванович в обкоме, и его поразила какая-то благостная тишина в длинных коридорах, неторопливая жизнь. Иногда в приёмной появлялись мужчины в костюмах с иголочки, с бумажками, вопросительным знаком изгибались перед секретаршей, о чём-то шептались, и в этом тоже было что-то таинственное и торжественное. Впрочем, на них Бобров мало обращал внимания, в голове, как на затасканной пластинке, снова прокручивались слова, которые он скажет Безукладову, скажет горячо, страстно.

Но, видимо, и на него подействовала обволакивающая тишина, и чем дольше он сидел в этом мягком кресле, тем больше крепло желание поскорее выбраться на свежий воздух, глотнуть обжигающего ветра, расправить затёкшие плечи.

Секретарша с огненными крашеными волосами медленно заполняла карточку, потом надолго исчезала за дверью кабинета Безукладова и, когда появилась, объявила, как манифест прочитала:

– Сергей Прокофьевич примет вас на двадцать минут, больше у него времени нет.

Надо было собраться с мыслями, успеть всё рассказать по порядку, но в голове плыла какая-то мешанина, как шуга в весенней реке. В кабинет он входил робко, чуть не споткнувшись в «матюкальнике» (теперь у каждого уважающего себя начальника кабинет с тамбуром, с двойными дверями, чтоб, не дай бог, кто не услышал, о чём говорит «хозяин»), но в просторной длинной комнате немного успокоился. Безукладов сидел за столом мрачный, усталый, глаза его смотрели тускло на мир, но при виде Боброва он улыбнулся краешком губ, и это добавило силы Евгению.

– Евгений Иванович, кажется? – спросил Безукладов, не поднимаясь из-за стола.

– Верно, Сергей Прокофьевич, – торопливо ответил Бобров.

– Ну садитесь… О чём будем разговор вести?

Евгений Иванович пристроился на стул и заговорил о Степане Плахове, о том, как немилосердно расправились с тем в колхозе, хотя и с ним, Сергеем Прокофьевичем, была договоренность передать землю в аренду.

– Была, – подтвердил кивком головы Безукладов.

– Так вот не получилось…

– А почему?

Бобров рассказал о стычке Плахова с председателем, и Безукладов прищурил глаза.

– Так вы считаете, что Дунаев поступил неправильно?

– Считаю…

– Да вы понимаете, что вы говорите, – Безукладов закрутился в кресле, и оно жалобно пискнуло. – Вы что ж, за анархию?

– Никакой анархии, Сергей Прокофьевич. Просто за самостоятельность…

– А это уж чистейшей воды демагогия! Какая, к чёрту самостоятельность, когда человек не выполняет распоряжений правления колхоза…

– Но ведь он тоже занимался важным делом, не менее важным, чем уборка. Можно сказать, первый раз хотел человек доказать своим трудом, что может современный механизатор сделать на земле, если ему предоставить свободу действий. Неужели вы не понимаете, что при нынешней системе управления мы людей, даже инициативных, деятельных, в угол загоняем всякими приказами и инструкциями…

– Любопытно, любопытно, – Безукладов начал потирать свои пухлые руки. – Ну-ка расскажите, какую свободу действий мы у крестьян отняли…

В словах Безукладова прозвучало раздражение, но это не остановило Боброва, только голос немного осел от волнения и в этой гулкой комнате сейчас звучал хрипло:

– Да вы лучше меня это знаете… И когда пахать, и когда сеять нас учат, и какую культуру лучше выращивать… Даже термин изобретён такой – «директивные культуры». Раньше кукуруза с бобами была, теперь – другие. А крестьянин должен на земле работать самостоятельно, как на собственном огороде, тогда он всю душу в дело вложит, потому что ему работа в радость будет.

– Да я смотрю, вы, товарищ Бобров, лирик, – Безукладов посмотрел с вызовом на Евгения Ивановича, – вам бы песни петь…

– А при чём здесь песни?

– А при том, дорогой товарищ, что самостоятельность, о которой вы толкуете, может к такому привести, что люди завтра зубы на полку…

– Да и сейчас уже в магазинах хоть шаром покати.

– Вот-вот. А почему? Да всё потому, что вот такие, как вы, народ от дела отрывают всякими разговорами о самостоятельности. Вроде кружков художественной самодеятельности развели…

– Значит, – спросил, задыхаясь, Бобров, – Степана Плахова правильно из колхоза убрали?

– Слушай, Бобров, – резко сказал Безукладов, – у тебя есть ещё что?

Бобров заговорил о чернозёме, его горестной судьбе, изменить которую могут только разумные меры, и тогда будущим поколениям не будет стыдно за своих предков, но Безукладов опять перебил его:

– Я читал вашу статью, которую вы в областную газету направили.

– Но её не напечатали…

– И правильно сделали… Нечего людей будоражить.

– Почему? – опять этот вопрос невольно слетел с языка.

– Думаешь, ты один этой проблемой занят? Мы прошлой зимой целое совещание посвятили, два дня учёных слушали. Правильно говорили товарищи, только время ещё не пришло к земле лицом повернуться. Понимаешь, товарищ Бобров, не пришло. Надо людей сначала досыта накормить.

– Но ведь продуктов потому и не хватает, что земля силу теряет. Правильно учёные тревогу бьют.

– Ну это уж нам судить, правильно или неправильно. Вот провели совещание, что называется, пар выпустили, теперь каждый должен своим делом заниматься. Кстати, товарищ Бобров, вы где сейчас работаете?

– Нигде, – тихо промолвил Бобров.

– Вот видите, – Безукладов возвысил голос, – вам бы делом заниматься, а вы, простите, дурака валяете…

Безукладов повернул голову к окну, смотрел в него безучастным взглядом, точно подчёркивал, что разговор окончен. Но если бы даже он и захотел оставить Боброва у себя в кабинете, то бы не усидел ни секунды. Ему опять нестерпимо захотелось на улицу, будто в кабинете не хватало воздуха. Бобров быстрым шагом пошёл к двери, а по длинному, устеленному мягкими коврами коридору почти бежал. Он сбежал по мраморной лестнице вниз, в раздевалке торопливо набросил пальто и, передав дежурному свой пропуск, толкнул тяжёлую, массивную дверь.

Свежая струя мягкого, разогретого выскочившим из-за туч солнцем воздуха наполнила грудь. На улице пахло подтаявшим снегом, хвоей от могучих елей у входа, и это тоже вливало силы в душу. Вялыми, судорожно пляшущими пальцами Бобров достал таблетку из кармана, проглотил, и показалось, в голове посветлело, он начал улавливать городской шум, такой долгий и печальный, как звон колоколов. А может быть, это в нём самом сейчас звонили колокола обиды, разочарования от того, что не получилось разговора с секретарём обкома, не нашёл он нужных слов, чтобы убедить в своей правоте?

Тупая боль возникла под ложечкой, засосала внутри, и возникла страшная тоска по дому, будто он там не был сто лет. Бобров жадно ловил воздух, и казалось, даже в нём угадывается травяной запах осиновских полей, хвойный настой недальнего леса, горькая пряность болот.

«Ну и ладно», – махнул он рукой и пошёл по площади, разбрасывая набухший влагой снег. Шёл он и думал, что, наверное, вот из таких горестных «ну ладно» берёт исток людское равнодушие, поражает сердце, как ржа железо. Но ведь человек живёт одну жизнь, он должен себя беречь, защищать, и это равнодушие становится тем панцирем, как у черепахи, который будет прикрывать его надёжно и долго.

Бобров с трудом протиснулся в отходящий на Осиновый Куст автобус. Дюжие парни в зелёно-ядовитых куртках, в молочного цвета шлемах, наверное, строители, припечатали его к ограждению шофёрской кабины.

Курносый кучерявый шофёр, оглядев набитый людьми салон, гнусаво пропел: «Располным-полна моя коробочка», – и со скрежетом включил скорость. Бобров ожидал, что при движении станет в автобусе немножко попросторнее, но его ещё сильнее притиснули к металлической переборке.

Так он и стоял на одной ноге, пока через три остановки гурьбой не высыпали эти крепыши-парни. Боброву показалось, что он вынырнул из глубины, пробил толщу воды и всё никак не мог надышаться.

Кучерявый шофёр включил радиоприёмник, и в салоне полилась музыка, тягостная, как долгий звон струны.

– Слышь, друг, – толкнул Боброва в бок водитель, – не знаешь, чего это сегодня целый день траурную музыку по радио шпарят? Может, умер кто?

– Не знаю, – буркнул Бобров, а сам грустно хмыкнул. Может быть, эта музыка по нему плачет, его отпевает, рыдает, склонившись над мёртвым. Все надежды смяла судьба, чёрным грифелем провела черту. В воспалённой памяти возник страшный, почти забытый эпизод из детства, когда со Степаном зимой заблукали в метель на Жидковском поле. Они по просьбе матери Степана хотели привезти соломы, прихватили с собой салазки. Метель только начиналась, ещё робкие снежинки мелькали перед глазами. Но ветер окреп в несколько минут, набрал силу, снег повалил валом, и всё слилось в прозрачном полумраке. Им стало страшно и они повернули домой, но их следы заровнял снег. Хоть какой-нибудь ориентир появился бы, может быть, ветла на огороде Степана, тогда станет легче… Но ничего не было видно в этой безбрежной мути. Только за несколько шагов выступил из снежной пелены дом Степана, и они обрадованно побежали по снежной целине, спотыкаясь и падая.

Вот и сейчас перед ним какая-то снежная муть, что там впереди – не видно.

В Осиновом Кусту Бобров зашёл в магазин купить гостинцы сыну – не поймёт Серёжка, если отец без подарка явится. Потом зашагал к скверу перед Домом культуры. Желание это возникло, как немой укор – сколько уже здесь Бобров, а всё не найдёт времени хоть минутку постоять на могиле деда Дикаря, согреть памятью.

Скромная пирамидка с крашеной звездой возвышалась среди тополей. Холмик земли прикрыт нерастаявшим снегом, только в ноздреватых щелях ещё зеленеет по-весеннему трава, будто не коснулась её жёсткая рука осени. Сжалось сердце, словно он, как и вот эта одинокая могилка, оказался брошенным. А может быть, так оно и есть? Кто теперь рядом с ним – только Серёжка да Степан… А другие? Даже Лариса не пишет, как в рот воды набрала…

Он медленно пошёл назад, уже густо-серые сумерки ложились на село, от оттаявшей земли, как дымок от костра, потянулись сизые полосы тумана. И вдруг неожиданная мысль пришла в голову: а ведь дед Иван тоже страдалец за землю. Только тогда у него всё предельно ясно было, как в чистый день: вернуть кормилицу крестьянину, и он со всей своей революционной страстностью исполнял долг, ни на минуту не задумываясь даже о собственной жизни. Может быть, вот так и Бобров должен поступать? Чувствует свою правоту, а это самое главное. За правоту эту надо стоять насмерть.

Мысль эта укрепила шаг, Бобров зашагал легко, размашисто и, уже когда поворачивал к дороге на центральную усадьбу, неожиданно столкнулся с Кузьминым. Тот, видимо, направлялся в райцентр, шёл покачиваясь. Весь облик его – и распахнутая шуба, и сбившаяся шапка на голове, и эта походка, усталая, как после тяжкой работы, – недвусмысленно говорил: опять Михаил Степанович пьян в доску.

Кузьмин остановился за несколько шагов до Боброва, уставился тяжёлым, невидящим взглядом:

– Никак ты, Евгений Иванович?

– Я, – буркнул Бобров и уже хотел разминуться с Кузьминым – говорить с этим человеком сейчас не хотелось, – но тот клешневатыми пальцами схватил за пальто, потянул к себе и уже на ухо прохрипел:

– Слушай, люди болтают – Брежнев умер…

Так вот почему звучала эта скорбная музыка сегодня.

Бобров оттолкнул Кузьмина, пошёл дальше. Яркой злобой наполнилось сознание. Всякая смерть страшна, а этот даже в такой день напился до чёртиков.

Опять появилась боль в груди, и Евгений Иванович с грустью подумал, что, наверное, тревоги последних дней, сегодняшний до слёз обидный разговор с Безукладовым не прошли бесследно. Он укоротил шаг, но боль не ушла, а жгла, жгла. Последнее, что запечатлела память Боброва уже почти перед домом, – как он медленно валится на мягкий снег и, кажется, из-под земли протяжный колокольный звон поплыл в ушах.

Он пришёл в себя на следующий день. Прямо в лицо бил яркий солнечный свет, и Бобров с трудом раскрыл слипшиеся глаза. Какие-то непонятные предметы и вещи окружали его, над головой тянулись провода. Он выпростал руки из-под ослепительной простыни, хотел подняться, чтоб осмотреться, разобраться, но неведомо откуда появившаяся девушка в белом халате склонилась над ним, опалила своим дыханием. Розовощёкая, с белоснежными локонами, она показалась Боброву изумительно красивой.

– Вам нельзя подниматься, – точно узнав его желание, сказала она полушёпотом. – У вас… – И повторила ещё раз: – Вам нельзя подниматься…

Если бы Бобров мог подняться и посмотреть в окно, то он увидел бы, как по припорошенной дорожке спешили в больницу Лариса и Серёжка…