Глава первая
Сергей Прокофьевич Безукладов о смерти Брежнева узнал на рассвете того дня, когда принимал Боброва. Его разбудила переливчатая трель вертушки, и взволнованный обкомовский дежурный сообщил, что ночью получена шифровка, а сейчас первый секретарь собирает членов бюро и заведующих отраслевыми отделами.
«Значит, что-то серьёзное», – подумал Безукладов и, решительно сбросив одеяло, поспешил в ванную. Через несколько минут он уже спускался вниз к машине, которую наверняка прислал заботливый дежурный – таков обкомовский порядок. Увидев белеющую в темноте «Волгу», Безукладов усмехнулся: нет, ребята чётко знают дело – для них хоть камни с небес, а правило есть правило.
По дороге Сергей Прокофьевич пытался угадать содержание шифровки, даже спросил об этом у молчаливого водителя. Тот уже отвёз на работу «первого», и возможно, Георгий Павлович Черноиванов хоть фразой да обмолвился о том, что же произошло. Обкомовские водители – люди дотошные, могут по одной реплике, одному слову вычислить причину ранней колготы начальства, но на этот раз на вопрос Безукладова шофёр только неопределённо дёрнул плечом, и Сергей Прокофьевич понял: случилось что-то из разряда необычного. Так было однажды, когда снимали Хрущёва. Тогда всех обкомовских работников притащили на службу на заре, а в здании уже толпились чекисты, видимо, заранее предупреждённые о переменах.
На третьем этаже, в приёмной «первого», куда поднялся Безукладов, о причине вызова он узнал быстро. Полноватый, с кучерявыми волосами и крупными залысинами заведующий общим отделом Иван Корнилович Забабурин пошёл навстречу Сергею Прокофьевичу и, протянув руку для приветствия, наклонился и быстро зашептал на ухо слова, из которых Безукладов понял только два: умер Брежнев. Во рту вдруг появился сухой спёкшийся комок, и эта сухость сразу напомнила о собственной болячке – сахарном диабете, возникла как предостережение – не волнуйся, Сергей Прокофьевич, ты ведь тоже не вечный, думай в первую очередь о себе…
Верно говорят: кому недорога собственная жизнь? Даже маленькая букашка борется за существование с натугой и отчаянием, а уже про человека-то и говорить нечего: разумное существо как-никак, понимает, что умрёт он – и больше не воплотится ни во что, изотрётся в порошок, канет в бездну. Противные мурашки пробежали по телу…
Иван Корнилович дотронулся до руки Безукладова и этим словно прогнал мучительные мысли. Он показал на дверь Черноиванова, тихо проговорил:
– Идёмте, ждёт…
Они, вся обкомовская верхушка – второй секретарь Александр Матвеевич Локотков, сухой подтянутый мужик, кажется, совсем не стареющий, хотя в этом году ему стукнет уже шестьдесят, секретарь по идеологии Елена Дмитриевна Петушкова, страдающая полнотой и страшно переживающая из-за этого, и несколько заведующих отделами, – молча вступили в кабинет, молча тянули Черноиванову руки, а потом уселись за длинным столом, выжидающе уставились на Георгия Павловича.
Ровным, без эмоций голосом тот стал читать шифрограмму о смерти генерального секретаря, и Безукладов даже удивился «первому» – казалось, тот никак не воспринимает случившееся, говорит, будто о вполне обыденной вещи, только глаза поглядывают на собравшихся пронзительно и угрюмо.
Сергей Прокофьевич сидел, низко опустив голову, и всем своим обликом словно хотел ещё сильнее подчеркнуть грусть и испуг, вселившиеся в него с первой минуты известия о смерти генсека. Он вдруг вспомнил о своей встрече с Брежневым шесть лет назад. Тогда Безукладов работал заведующим финансово-хозяйственным отделом обкома, «сидел», как выражается Черноиванов, «на хозяйстве», и поручение, с которым надо было ехать в Москву, не совсем входило в круг его обязанностей. По крайней мере, так он думал. А повёз Сергей Прокофьевич в Москву подарок к предстоящему семидесятилетию Леонида Ильича.
Безукладов знал, что некоторые в обкоме посмеивались над его должностью, шутили, что от безделья Сергей Прокофьевич давно пересчитал мух в собственном кабинете, провёл инвентаризацию количества ног и крыльев у них и сейчас готовится издать сводный бюллетень на сей счёт. Ему и самому было немного странновато на первых порах, после шумной и беспокойной должности первого секретаря сельского райкома, оказаться в роли «лорда» по бог весть каким делами и «хранителя» неведомых «печатей».
Но вот появилось это поручение – подготовить подарок, выполнить задание руководства, и впервые Сергей Прокофьевич понял, как ошибаются обкомовские шутники: служба у него – дай бог терпения, как говорят, и дурочка с ума сойдёт. В подарке этом надо было воплотить несколько задач – во-первых, чтобы был он оригинальным и неповторимым, и упаси господи, если другие области облагодетельствуют «глубокоуважаемого Леонида Ильича» таким же сувениром; а во-вторых, он должен быть относительно недорогим, чтоб не заподозрили в расточительстве на казённый кошт, но и в то же время не слишком уж дешёвым, чтобы не обвинили в скупости руководителей их области.
Несколько дней размышлял Сергей Прокофьевич над будущим подарком и, наверное, не придумал бы ничего оригинального, не приди на помощь старинный друг Николай Гурков. Эх, верно подмечено – не имей сто рублей, а имей сто друзей! С Николаем они были знакомы давно, лет двадцать, пока тот работал в местной промышленности. Он и подсказал выход – попросить городского умельца Якова Петровича Зуева изготовить резной шахматный столик с комплектом фигур. Они вместе съездили на квартиру к Зуеву, упросили заняться подарком.
– Эта работа недёшево будет стоить, – сказал неторопливо Зуев.
– А кто вам сказал, что мы станем мелочиться? – взял инициативу в свои руки Николай. – Скупой платит дважды, это мы знаем. Потому, дорогой Яков Петрович, за ценой не постоим.
Возвращаясь тогда, Безукладов не удержался, выговорил Гуркову:
– Ты, наверное, поторопился, Николай, сказав про цену. Гляди, заломит старик – карман треснет.
– Да чего ж для такого случая жалеть деньги, а? – с вызовом ответил Николай. – Подарок такой один раз в жизни делают. Понравится самому – запомнит, кто преподнёс, а нет – бросит и забудет.
Подарок получился и в самом деле памятным. Отполированное, обработанное лаком берёзовое дерево искрилось розово-охристым блеском. На округлой столешнице Яков Петрович изобразил охотничьи сцены: стрелок, целящийся в дичь, летящая утка – кажется, даже слышится тонкий посвист крыльев, лось с могучими рогами и мохнатой, похожей на бороду гривой, вепрь-хитрован в поблекшем болотном тростнике. Поражали искусством резьбы и шахматные фигурки, любовно выточенные из корня берёзы. Правда, цена Сергея Прокофьевича немного смутила – пять тысяч рублей, но Николай сердито толкнул его в бок, чтобы не вводил в смущение перед старым мастером, сказал быстро:
– Хорошо-хорошо, Яков Петрович. Добрая работа и добрую цену иметь должна.
Безукладов показал подарок «перовому», и тот долго по-птичьи цокал языком, оглядывая столик, а потом не удержался, похвалил:
– Молодец, Сергей Прокофьевич, постарался на славу. Такое и не стыдно вручать. Поезжай в Москву, договоренность есть с помощником Леонида Ильича, что ты привезёшь сувенир. Перед зданием ЦК тебя встретят.
Через день Сергей Прокофьевич с трепетным волнением, в каком-то непонятном окостенении поднялся на нужный этаж и оказался в кабинете помощника «самого», небольшого седоголового мужичка, ставшего к тому времени очень популярным в стране. Кажется, совсем недавно ему присвоили Государственную премию за сценарий фильма о Малой земле. Сергей Прокофьевич вспомнил разговор с одним режиссёром-документалистом, который со смехом рассказывал, как этот маленький, сугубо штатский человек лихо командовал кораблями и эскадрильями, переданными в его распоряжение для съёмок. И как стояли перед ним «во фрунт» заматеревшие, заплывшие жирком генералы и адмиралы.
С помощником Сергей Прокофьевич был знаком и раньше, приходилось встречаться на съездах и других больших совещаниях, но вот поди же, заволновался Безукладов – ещё когда поднимался в лифте, руки ходуном заходили. Он чувствовал, как собрались морщины на лбу, и у глаз, но сделать с собой ничего не мог, выглядеть спокойным, беспечным и безразличным не получалось.
Помощник встретил Безукладова тоже напряжённым взглядом. Покрутив головой, словно от какого-то похмельного ощущения, показал ему место в примыкающей к своему кабинету и кабинету генсека комнате для подарков. Оживился он только тогда, когда Безукладов развернул упакованный столик, любовно протёр тряпицей, расставил на нём шахматы.
– Послушай, – спросил с восхищением помощник, – неужели действительно у вас сработано?
– Действительно, Александр Иванович.
– Ну и таланты же у вас в землю зарыты! Да таким вещам цены нет…
Безукладов хотел сказать, что ничего подобного, ни что у них в землю не зарыто, если сейчас есть возможность любоваться этим мастерски выполненным изделием, но не успел – в комнату в сопровождении ещё одного помощника уже входил Брежнев. Сергею Прокофьевичу показалось, что этот громоздкий, плечистый, с длинными руками человек грозно надвигается на него, и он даже попятился. Александр же Иванович услужливо выдвинулся вперёд, сказал генсеку:
– Вот, полюбуйтесь, подарок от… – и назвал область.
Брежнев долго молча разглядывал столик, затем повернулся к сжавшемуся в комок Безукладову, приветливо протянул руку. Пожатие получилось вялым, как и вялыми были слова, сказанные Брежневым, да и дались они ему с большим трудом:
– Передайте… моё спасибо… – с паузами, заплетающимся языком сказал генсек, – мой привет… трудящимся области…
И повернувшись к помощникам, добавил:
– А вещь в самом деле… хорошая… Одним словом, умельцы…
– Значит, можно отправлять на дачу, Леонид Ильич? – спросил Александр Иванович и, не дожидаясь ответа, подмигнул Безукладову – дескать, молодец парень, угодил.
Брежнев медленно прошёлся по комнате, оглядывая другие сувениры, – замысловатые фигурки божков и коней, дорогие хрустальные вазы с его портретами, на которых он сиял всем блеском своих орденов, красивую кавказскую бурку с кинжалом, инкрустированным дорогими камнями. Подарков было много, ими была уставлена вся комната, и Брежнев что-то говорил на ходу, но Безукладов не слышал слов, быть может, из-за волнения, охватившего его, а может быть, и потому, что говорил Брежнев тихо, медленно выталкивая из себя слова. Генсек пробыл в комнате несколько минут, потом тронулся к выходу и опять молча пожал Безукладову руку.
Уже когда Брежнев ушёл, помощник весело сказал:
– Ну, повезло тебе, дружище!
– Чем же повезло? – засмеялся Сергей Прокофьевич. – Тем, что теперь руку две недели не мыть?
– Остро шутишь, Безукладов! – помощник одарил его улыбкой, вроде как медаль повесил.
Знал Сергей Прокофьевич – от него такой улыбки можно ждать и не дождаться, а тут гляди – расплылось лицо, стало масленым, округло-лунным каким-то…
– Кстати, имей в виду: у Леонида Ильича память цепкая, он тебя наверняка запомнил… – добавил Александр Иванович.
Безукладов хотел ответить в том смысле, что он не очень нуждается прописываться в памяти вождей, придерживаясь принципа «подальше от царей – голова целей», но прикусил язык. Верно подмечено: промолчишь – за умного сочтут. Он вспомнил об этом, когда через полгода его неожиданно вызвал к себе Черноиванов и предложил должность секретаря обкома партии по селу, добавив, что с ЦК вопрос согласован. Но разве спросишь, чем руководствовался Георгий Павлович, жалуя ему такой высокий пост? А может, та встреча сыграла решающую роль, ведь наверняка не преминул напомнить Брежневу о нём помощник?
…Представительный, аккуратный, холёный Георгий Павлович закончил читать шифровку, и словно скорбная тишина на некоторое время повисла в кабинете. Какая-то металлическая тяжесть появилась в глазах Безукладова, и он со вздохом откинулся в кресле. Кажется, ещё секунда – и покатятся по щекам липкие слёзы.
Сергей Прокофьевич напрягся, уставился в одну точку, и губы подобрались, сжались в твёрдую линию. Теперь до него более отчётливо доходили слова Черноиванова:
– …Надо провести траурные митинги, подбодрить народ, сказать, что со смертью одного, даже очень яркого и незаменимого коммуниста жизнь не кончается. Особенно надо сейчас обратиться к трудовым коллективам, учащейся молодёжи – пусть правильно поймут всю боль нашей потери, всю нашу скорбь… – И, повернувшись к Безукладову, попросил: – Вы, Сергей Прокофьевич, наряду с митингами в колхозах и совхозах найдите время, встретьтесь в сельскохозяйственном институте со студентами и преподавателями. Там у нас «инакомыслия» хватает, так пусть хоть в эти дни будут вместе со всеми, почувствуют, так сказать, свою сопричастность.
– Сейчас, что ли, митинги проводить? – спросил заведующий отделом науки Шилин, горбоносый, с одышкой, толстяк.
– Нет, зачем же? – встрепенулся Черноиванов, и на его холёном лице вспыхнули холодным блеском мелкие капельки пота, как роса на стылых листьях папоротника, – первый признак, что и он всё-таки волнуется. – Только после того, как по радио официально сообщат о смерти Леонида Ильича. Кстати, передача будет в пятнадцать ноль-ноль…
* * *
В сельскохозяйственный институт Безукладов ехал в четыре часа. По стёклам автомашины нудно и мерно бренчал холодный мелкий дождик, под шинами противно хлюпала жидкая грязь, съедающая потемневший снег. На душе у Сергея Прокофьевича было так же холодно и неуютно, и может быть, из-за этого неприятного разговора с Бобровым. Надо же в один день всему навалиться, всем напастям сразу!
Руководство института – ректор Семён Дмитриевич Рудерман и секретарь парткома Леонид Сергеевич Кухаренко – ждали его на площади перед институтом, как раз там, где летом искрится переливами весёлых брызг фонтан, а сейчас на поржавевших трубах осел набухший под дождём снег. Обвисли мокрые сосны в институтском парке, низкое серое небо, казалось, цеплялось за их жидкие кроны, которые уже неумолимо вычесала осень.
Леонид Сергеевич первым подошёл к машине, помог распахнуть потяжелевшую от грязи дверь и, протянув для приветствия руку, суетливо спросил:
– Сразу в актовый зал двинемся?
– Сразу, сразу, если вы не возражаете…
– Ну, тогда в зал, митинг у нас готов.
Что-то обидное показалось Безукладову в этих последних словах – будто к смерти можно подготовиться, но он не стал ничего говорить, а молча зашагал за секретарём парткома и ректором. Они поднялись по широкой лестнице, такой памятной для Безукладова – как-никак, он выпускник этого института, – и оказались в небольшом фойе перед актовым залом. Пока Кухаренко бегал выяснять, можно ли начинать митинг, внимание Безукладова привлёк красочный стенд, на котором он даже издалека увидел свою фотографию. Да и надпись «Они учились в нашем институте» словно притянула к себе. Бузукладов начал рассматривать фотографии и от неожиданности покривился лицом – на него в упор смотрел своим бесхитростным взглядом Белов, оказавшийся на стенде рядом с ним, Безукладовым. Судьба словно нарочно нанесла этот удар, резкий, как в боксе, до хруста в челюстях, и он отвернулся, прикусив губу. «Чёрт знает что, наваждение какое-то», – подумал Безукладов.
Он поморщился, тоскливо покрутил головой, и неизвестно, чем бы всё кончилось, но по гулкому фойе уже спешил Кухаренко. Они вошли в зал, заполненный народом, и, пока двигались по проходу, шум стих, улёгся. Теперь мысли Безукладова безраздельно были заняты предстоящим мероприятием, и когда ректор предоставил ему слово, он заговорил, кажется, даже чересчур спокойно для подобной ситуации. Сергей Прокофьевич начал с силой выталкивать из горла слова, и непонятная странная визгливость появилась в голосе. Он говорил о тяжёлом несчастье, которое постигло народ и партию, о том, какого замечательного человека потеряла страна, но даже самому слышалась фальшь этих слов, а проклятая визгливость вдобавок словно её оттеняла.
Безукладов скомкал речь, не сказав и половины задуманного, тяжело дыша, ушёл с трибуны.
Потом выступали другие – ректор, преподаватели, вихрастый студент с бородкой, и в их словах слышались те же фальшивые нотки, округлые, как пятаки, которые катились в зал, точно по скользкому льду, но никого не брали за сердце. Безукладов глядел на людей, и по лицам, по выражению глаз, по пронзительной тоске, застывшей во взглядах, видел, что главное для собравшихся – высидеть, дождаться конца этого представления. Он вдруг вспомнил своё студенчество и митинг, посвящённый смерти Сталина. Тогда под печальные, рвущие душу на части мелодии слёзы непроизвольно лились из глаз. Тогда всё было всерьёз от безудержной тоски, а сейчас воспринималось как дежурное блюдо, чёрствое, скучное, давно приевшееся.
После митинга Безукладов задержался в институте – неудобно было уехать сразу, не поговорив с людьми. Это было не в его правилах, и он предложил Кухаренко пройтись по кафедрам, побеседовать с сотрудниками. И, наверное, всё кончилось бы традиционно, как говорят остряки ППР – то есть «посидели, поговорили, разошлись», но на кафедре почвоведения к Безукладову неожиданно обратился преподаватель Николай Александрович Артюхин (фамилию, имя, отчество ему быстро прошептал на ухо Кухаренко) и заговорил о том, о чём они вчера в обкоме говорили с Бобровым. Только, правда, с другой подкладкой, более научно, что ли.
А говорил Николай Александрович вот о чём. По его подсчётам получалось, что ежедневно в стране убывает две с половиной – три тысячи гектаров плодородной почвы, то есть один средний колхоз сметается с лица земли. Или такие цифры. Миллионы гектаров нуждаются в рекультивации в силу того, что ведутся заготовки торфа, горные выработки. А знаменитые ГЭС? Они стоили государству десятков миллионов гектаров. И если учесть, что при добыче полезных ископаемых, при строительстве изымаются из сельскохозяйственного фонда десятки миллионов гектаров, то неужели же мы не видим, что творим! Где будем жить, чем кормиться?
– Не надо драматизировать! – эти первые слова пришли в голову Безукладову.
– Как не надо? – Николай Александрович спросил громко, с возмущением. – Да неужели вы не понимаете, что, если так дело пойдёт и дальше, не только пахать-сеять негде будет в нашей стране и области, но и даже корову выпустить, представляете! По-моему, это трагедия. В Индии коровы священными считаются, а у нас даже непонятно кем станут. Реликтами, что ли?
– Ну, я думаю, – Безукладов пока говорил спокойно, стараясь не повышать голоса, – у нас до этого не дойдёт. По крайней мере, нашему поколению хватит и других забот – как на той земле, которая есть, растить обильный хлеб, кормить народ. Между прочим, ваша кафедра нам в этом плане помогает слабо. Не слышал я что-то в последнее время от вас разумных предложений.
– А по применению жидких комплексных удобрений? – вмешался в разговор Кухаренко.
– Даже если и была такая разработка, то, пожалуй, одна за несколько лет, а этого мало…
– Нет, почему же? – Теперь заговорил заведующий кафедрой Балаков, розовощёкий крупный мужчина с длинными, напоминающими деревенские ухваты руками. – А разве предложения по интенсивной технологии возделывания зерна до вас не дошли? Мы специально обобщили наши разработки, отправили в обком…
– Вспоминаю, вспоминаю, – сказал Безукладов, поднимая ладонь к глазам, то что пытаясь этим жестом напрячь память. – Только этого, наверное, мало…
Он попытался перевести разговор в другое русло, и этот нажим на дела кафедры делал сейчас специально – не готов он был в данный момент дискутировать с Артюхиным, да и ни к чему этот спор. Но, глядя, как настороженно смотрит на него Артюхин, как судорожно перебирает на столе какие-то бумаги, понял Безукладов, что от серьёзного разговора не уйти. И тот действительно заговорил, резко, взволнованно:
– Нет, Сергей Прокофьевич, не в разработках дело. Что наши бумаги – их наверху и читать не всегда читают. А вот тему, которую я поднял, нам с вами обсуждать всё равно придётся, хотим мы этого или не хотим! Будущее выставит такой счёт, от которого мы никуда не уйдём, за каждую цифру отвечать будем…
– А кстати, откуда у вас эти цифры? – спросил Безукладов.
– Насколько я знаю, в открытой печати они не публиковались…
– Они ни в открытой, ни в закрытой не публиковались, такие цифры никто не решится печатать…
– Почему?
– А потому, – Николай заговорил ещё резче, и Безукладов поморщился, – такие цифры – это приговор… Приговор бесхозяйственности, расточительности, которую может себе только социализм позволить.
– Ну, ну, вы говорите, да не заговаривайтесь! При чём тут социализм?
Николай Александрович как-то незряче поглядел на Безукладова, усмехнулся.
– Я так и знал. Знал, что сейчас вы начнёте меня к стенке припечатывать. «Говорите, да не заговаривайтесь» – это как раз то самое, как раз к стенке… А я не боюсь и ещё раз повторю: если в задачу социализма входит гробить землю, неразумно на ней хозяйствовать, плодородные угодья превращать в пустыри, то тогда непонятным становится сам смысл строительства социализма. Вот только несколько примеров из жизни нашего областного центра. Посмотрите, куда город растёт? Правильно, на юго-запад, как раз туда, где самые лучшие земли колхоза «Знамя Октября». А почему бы не на север, где рудоуправление свои развороченные, как волчьи пасти, карьеры оставило? Разве этого никто не видит? Ведь такое варварство творится на глазах у всех, в том числе и обкома.
– Я смотрю, – едва сдерживая себя, заговорил Безукладов, – товарищ Кухаренко, Артюхин у вас большой философ и критик, всем оценки даёт, не стесняясь. А между прочим, критиковать всегда легче, чем работать. Вы, товарищ Артюхин, слыхали что-нибудь о жилищной проблеме? И если знаете о том, как люди бедствуют в коммуналках, то странно мне ваши слова слышать. Ведь они как раз направлены на то, чтобы темпы строительства жилья сдерживать… Ну возьмёмся мы сейчас овраги и карьеры засыпать, и сколько времени потеряем?..
– А вы не засыпайте овраги, этим сами промышленники должны заниматься. Как раз рудоуправление… Ведь есть же закон о рекультивации земель, вот пусть и выполняют. А ваша задача – спрос им предъявить.
Безукладов поднялся, навис над столом, полный, с покрасневшим лицом, сказал резко, отрывисто:
– Указывать, – много умников найдётся. Давайте поменьше философствовать, побольше делать. А идейки подбрасывать – это легко, вроде как в футбол играть. Отпасовал – и взятки гладки. Да и не в такой день об этом говорить – как-никак, дорогой Леонид Ильич преставился…
Безукладов пошёл к двери, с остервенением натягивая шляпу на голову и проклиная себя в душе. Вот угораздило же его пойти по лабораториям и кафедрам, будто не мог другого занятия найти. Только пищу дал таким вот демагогам для кривотолков всяких. Может, теперь этот жалкий деляга будет кричать на любом перекрёстке: «Посмотрите, люди добрые, я и в областной комитет партии обращался, а что из этого вышло?..» Надо сейчас же сказать Кухаренко, чтоб укоротил ему язык.
Уже около машины Безукладов повернулся к громко дышавшему, будто тащившему на себе тяжкую поклажу Кухаренко, спросил грубо:
– Ну, и много у вас таких инициативных молодых людей?
– Да не обижайтесь на Артюхина, Сергей Прокофьевич! Сорвалось у него. Может, кто завёл человека…
– Ну-ну, значит, завели? – хмыкнул с неприкрытой иронией Безукладов. – Жена на кухне истерику устроила, а он сразу государственные дела решать кинулся. Так, выходит? Нет, не пойму я вас что-то, товарищ Кухаренко! Не забота этим человеком движет, а злоба, злоба на всё, может быть, даже и на Советскую власть. Слыхали, как он о социализме? Это серьёзный звонок, товарищ Кухаренко! Я скажу своим – надо вас или в отделе или на бюро послушать. Перекос явный в вашей воспитательной работе. Да и вы, товарищ ректор… – Безукладов сурово посмотрел на молчавшего Рудермана. – Знать бы надо, с кем работаете. А то получается, как в присказке: «Дай сердцу волю – заведёт в неволю».
Видел Безукладов, как смутилось руководство вуза, но ободряющих слов на прощание говорить не стал – пусть попереживает, пусть прочувствует, что у них в коллективе, как в порченном яблоке, червоточина завелась. Ведь с молодёжью работают, а с ней надо ухо востро держать, как со спичками, одно неосторожное слово, и пойдёт гулять пламя такими всполохами – не потушишь.
Сергей Прокофьевич молча протянул руку Рудерману и Кухаренко и уже в машине подумал, что как раз сейчас самое время махнуть в пансионат, принять баньку, сбросить с себя все тяготы сегодняшнего беспокойного, нашпигованного событиями дня. Он велел Николаю ехать в пансионат, а сам, ещё не остывший от разговора с Артюхиным, снова начал прокручивать в голове недавнюю перепалку.
Нет, в чём-то он, может, и прав, этот преподаватель. Когда жизнь человека, его деятельность приносит противоположные, чем задумывалось, результаты, искажается, перечёркивается чёрным мазком сам смысл существования его на земле. Кое-какие примеры, которые Артюхин приводил, действительно говорят, что происходит что-то не то. Человек как бы выталкивается за черту необходимости его присутствия на земле, более того, становится наиболее вредным на ней существом, так как губит то, что касается не только его, но и других её обитателей. В этом Артюхин прав. Но, с другой стороны, разве человек мало делает разумного, справедливого, того, что утверждает принципы созидания, сохранения и приумножает богатства земли?
Конечно, надо быть материалистом, учитывать извечный закон единства и борьбы противоположностей, потому что именно он объясняет логику человеческой деятельности. Но этот преподаватель, видать, не только диалектического материализма не знает, но даже с элементарной логикой не в ладах – не случайно же про социализм этак.
Сейчас некоторые, размышлял Безукладов, опять начинают поминать недобрым словом сталинское время. Но был в этом времени один жизненный принцип, который не грех унаследовать и сегодня, – дисциплина. Тогда демагоги, как этот Николай Артюхин, знали свой шесток, не баламутили народ, и люди занимались делом. Это только бездельник находит время для кривотолков, а тот, кто делом занимается, о деле и думает, на всякие инсинуации у него времени не хватает.
…Дорога пошла лесом. За окном машины шуршал дождь, отчего на душе было скверно. На неровном асфальте пузырились лужи, лес казался огромным и мрачным, только кое-где сохранившийся снег пестрел в глазах, успокаивал, и, может быть, благодаря этому Безукладов развеялся, из головы постепенно ушли мысли о трудовом сегодняшнем дне. А когда подумал о предстоящем тепле, запахе высохшей берёзы, кружащем голову, и лёгком как пух смоляном духе стен бани… Безукладов почувствовал, как щемяще-остро заныло тело в предвкушении знобящего, острыми иголками вонзающегося в кожу жара, и поэтому, когда Николай спросил, куда ехать – в домик или сразу в баню, сказал не раздумывая:
– Давай в баню.
У бани он вылез из машины, вскинул отёкшие руки, присел на корточках, и тело вновь обрело бодрость, налилось упругой энергией и силой. Заметив, что Николай начал возиться в багажнике, недовольно пробасил:
– Ну чего ты там? Пошли…
Сергей Прокофьевич не любил париться один, ему было скучно, поэтому Николай был его постоянным спутником.
– Сейчас, Сергей Прокофьевич. Вот только презент найду.
– Какой ещё презент? – спросил Безукладов, поднимаясь на высокие порожки.
– Презент от Егора Васильевича Дунаева.
«Наш пострел везде поспел», – подумал про себя Безукладов, а вслух спросил:
– Что за презент, чего он там ещё придумал?
– Жбан петровского кваса прислал.
– Это ещё что такое?
– Деревенский квас, только туда мёд для вкуса и бодрости добавляют…
– Ну тащи свой царский напиток, – засмеялся Безукладов, и под его могучим телом заскрипели порожки бани. – Придумают же штучки-дрючки!
Безукладов говорил вроде недовольным тоном, но Николай, давно изучивший своего шефа, услышал в этих словах благодушие и барское удовлетворение.
Глава вторая
Всё время, пока Евгений Иванович, лежал в больнице, погода на улице стояла кислая, мелкий изнуряющий дождь со снегом сыпал и сыпал на землю. Только за три дня до Нового года, как раз в день выписки Боброва, повалил снег, сначала редкий, крупными хлопьями, а потом просто неудержимый, и уже через час всю округу словно обваляло в белое, наполнило невесомым пухом.
Евгений Иванович и в жизни «на воле», как он теперь выражался, любил, когда пляшет снежный хоровод, украшает землю, сгребает в кучи последнюю шуршащую кольчужным звоном листву, а сейчас ему и вовсе неудержимо захотелось на улицу, появилось желание с головой окунуться, как в воду, в эту весёлую снежную заметь. До того уж обрыдло всё ему в этой больничной жизни, что домой тянуло невыносимо остро, до боли под лопаткой. Он побледнел, вспотел, собирая свои немудрые пожитки в сумку, и это не прошло мимо внимания соседей по палате. Один из них, с кем Евгений Иванович успел сдружиться за эти совместные дни и ночи, рыхлый, с астматическим дыханием старик, человек, впрочем, уравновешенный, спокойный и рассудительный, бывший учитель Константин Иванович Горюнин, не преминул заметить:
– Ты, Женя, не спеши. Теперь тебе спешить нельзя, слышишь?
– Слышу-слышу, – отвечал Евгений Иванович, но поделать с собой ничего не мог, пальцы были непослушными, дрожали, когда он прятал бритву, одеколон и грязное бельё в сумку. Только закончив сборы, Бобров виновато улыбнулся, рукавом отёр высыпавшую на лбу испарину. Во всём его существе сегодня, кажется, неосознанно жила мысль о том, что могут задержать, остановить, оставить ещё на несколько дней в этой ставшей вдруг до головокружения душной и тесной комнате, и тогда мечты, надежды лопнут, как надутый детский воздушный шар, а всё его праздничное настроение рухнет куда-то в мрачную пропасть.
Он осмотрел тумбочки и вдруг с неудовольствием – вот раздолбай! – увидел, что книжки-то, подарок Озяб Ивановича, как раз и забыл, а это плохая примета. Говорят, из больницы надо забирать всё-всё, до последней ржаной корки, иначе сюда непременно ещё раз угодишь. А книжки памятные – один том академика Прянишникова и «Русский чернозём» Докучаева, как раз те, которые скрашивали грустное пребывание здесь. Бобров вдруг улыбнулся, вспомнив, как сосед по палате, колхозник из дальней Сосновки Гриша Степанов посмотрел однажды на них и воскликнул:
– Слышь, Евгений Иванович, да как ты их читаешь? Там муть зелёная! Я поначалу думал, может, про шпиёнов такие толстые написаны, а здесь одни таблицы…
Затолкнув книги, Бобров ещё раз огляделся, вздохнул с облегчением: всё! Теперь надо врачиху ждать – Розу Савельевну, её приговор. У них как, у врачей, – семь пятниц на неделе. Дней десять назад собирались выписать Боброва, он уж и в мыслях был дома и тут – трах-тарарах! – плохая кардиограмма. Роза Савельевна пошутила: «Чистописание подвело Боброва». А вдруг, как в прошлый раз, прибор накорябал что-нибудь не так? Ведь вчера кардиограмму снимали… А вдруг прощай новогодний праздник дома, придётся встречать здесь, а самое главное…
Об этом, самом для себя главном, часто думал Бобров – в канун Нового года должна приехать Лариса, у неё ведь начинаются каникулы. Она будто мимоходом сказала ещё в начале ноября, когда Бобров сюда только угодил, но в память это врезалось острой отметиной. Конечно, и у Ларисы обстоятельства могут по-иному сложиться, но всё это время Бобров жил надеждой, которая, как яркий солнечный луч, светила ему и согревала душу.
Роза Савельевна появилась легко, стремительно, и с ней вместе в палату словно хлынул свет. Видимо, метель на улице прекратилась, солнце разорвало густую пелену и наполнило неповторимой краской каждый предмет. Даже кровати, тумбочки вспыхнули золотом.
Врачиха и сама была ослепительной красоты. Первое время Евгений Иванович даже удивлялся: не может быть человек таким красивым, по любой логике не может. Роза Савельевна была высокого роста, на лице точёный нос, живые, вгоняющие в одурь голубые глаза. А высокий лоб? А волнистые русые волосы, пышно раскинувшиеся по плечам?..
Сейчас Бобров смотрел на неё с нескрываемым интересом ещё и потому, что, как подсудимый, ждал приговора, справедливого или наоборот. И Роза Савельевна, кажется, пощадила его, подошла к кровати, хотя та стояла у самой стены и обычно обход начинался не с него, опустилась на стул, подставленный кем-то из сопалатников, и, улыбнувшись, сказала:
– Ну, Бобров, можете плясать – сегодня отпускаю. Всё у вас хорошо.
– Выходит, Евгений Иванович, за ёлочку дома выпивать будешь!
Жаль, хорошая компания разваливается!
– А вот выпивать-то Боброву как раз и не следует, – заявила врачиха, тряхнув волосами. – Слышите, Евгений Иванович?
– Не надо напоминать, Роза Савельевна.
– Ну, хорошо, хорошо! – засмеялась она, и её немного вытянувшееся от смеха лицо стало ещё красивее, налилось, как яблочко, здоровым розовым соком.
Бобров с трудом дождался конца обхода и, как только за Розой Савельевной захлопнулась дверь, начал прощаться с больными.
Всё-таки интересная штука жизнь! Не случись с Бобровым несчастья – наверняка не узнал бы он этих людей и жизнь его в чём-то, да проиграла бы. Не узнал бы, например, весёлого балагура Андреяна Полозкова, пожилого, прошедшего войну и плен, но не утратившего юмора мужика. Недавно рассказал Андреян случай, якобы с ним происшедший, и палата, что называется, легла от хохота. А история случилась простая. Напился как-то Ардреяха до чёртиков, а утром проснулся у себя дома – рядом женщина спит, волосы седые по подушке раскиданы. Патлы эти старческие взбесили хозяина.
– Ты откуда здесь появилась? – спрашивает он, грубо растолкав женщину.
– Сам привёл! – отвечает та.
– Не может быть… Тебе сколько лет?
А женщина кокетливо так отвечает:
– У дамы возраст не спрашивают, ей столько лет, на сколько она выглядит.
– Вот тут-то, – рассказывал Андреян, – я ей и врезал. Врёшь, – говорю, – люди до такого возраста не живут…
Вроде и лежали в палате больные люди, но грохнули так, что лампочки под потолком закачались, в глазах зарябило от света. Вот такой озорник и проказник этот Андреян. С ним первым и простился Евгений Иванович, пожал мосластую руку, пожелал здоровья и благополучия. Потом простился с Виктором Финогиным, мужиком помоложе Андреяна, сдержанным, с кудрявыми русыми волосами, заядлым гармонистом. Жаль только, что в больнице этим талантом похвастать Финогину нельзя, да и болячка у него серьёзная, как и у Боброва, прихватила аритмия, не сердце в груди, а трактор поплавленный – молотит громко, а всё невпопад. Но Виктор человек мужественный, ни стона, ни вздоха – держится, хотя порой аж зубами скрипит.
Предпоследним Бобров подошёл к Константину Ивановичу Горюшину, поблагодарил его за спокойствие и рассудительность, а потом затряс руку Гришке Степанову. Тот смотрел на Боброва восторженными глазами, понравился ему Евгений Иванович за свои толстые и непонятные книжки. Больше Бобров в палате оставаться не мог, хотя Гришка сказал:
– Ты посиди, Евгений Иванович, всё равно тебе бюллетень ещё не выписали.
– А он мне не нужен, Гриша. Безработному бюллетень – как безногому сапоги…
Бобров осторожно захлопнул за собой дверь, быстро добрался до лестницы, спустился в раздевалку, где облачился в свою праздничную одежду – как-никак в тот день в обком партии ездил – и только с грустью посмотрел на пальто: прямо спереди красовались серые пятна неоттёртой грязи. Это лишний раз напомнило ту, теперь уже давнюю историю: упал Евгений Иванович, как рассказывал Степан Плахов, прямо лицом в грязь. Хорошо, что увидел его в наступившей темноте Степан, а то неизвестно, чем бы дело кончилось. Мог и закоченеть от холода или захлебнуться.
Бобров попросил у кастелянши щётку, соскоблил грязь, очистил пальто и теперь, уже не теряя ни секунды, вывалился на улицу. Она словно оглушила его несметью света – яркого от прорезавшегося в малиновом ореоле солнца, от блестящего снега, неповторимой свежестью пахнувшего в лицо. Эта свежесть будто добавила бодрости, и Евгений Иванович быстро зашагал по тропинке к селу.
Наверное, от быстрой ходьбы, а может, от свежего бодрящего воздуха Бобров почувствовал, как вспыхнул на щеках румянец и несильная тупая боль появилась в груди. Видимо, лихо начал, подумал Бобров и сбавил ход. Теперь ему после больницы надо, как ребёнку, по шажку осваивать ходьбу, иначе снова может быть беда.
Домой добрался к обеду. На улицах села после метели произошло какое-то праздничное обновление. Кажется, этот снег лёг серьёзно, больше не стаёт, наоборот, ляжет плотно, скуёт, как спрессует, своей тяжестью землю до весеннего тепла.
Уже у калитки понял Бобров, что в доме кто-то есть, несколько свежих следов – крупных мужских, в кирзовых сапогах – на снегу остаются причудливые пупырышки, как кнопки гармони, и другие мелкие, с острыми каблучками – наверняка женские. И вдруг учащённо стукнуло в груди – а ну как это Лариса, его первая и теперь, наверное, последняя любовь, потому что после всего перенесённого, после предательства Любы, после всех передряг на работе сил осталось, как говорится, на малый мизер. Он почувствовал, что непослушными стали ноги, и, словно подбитой птице, не хватило вдруг воздуха.
Степан распахнул дверь – так вот отпечатки чьих кирзачей на снегу! – радостно заулыбался. Бобров поймал его взгляд, попытался найти в нём ответ на свой главный вопрос, но не нашёл и, вздохнув, заговорил:
– Ну, здравствуй, Степан! Я гляжу, ты тут домоседствуешь?
– А что делать? – засмеялся Степан. – Как говорят, ходи изба, ходи печь, хозяину негде лечь.
Он пошёл вперёд, увлекая за собой Боброва, и тот, едва переступив порог, сразу увидел Любу. Она сидела неподвижно, и у Евгения Ивановича защемило сердце, перед глазами поплыл серый сумрак. Наконец Люба поднялась, но шага вперёд не сделала, и Бобров тоже подавил в себе желание пойти навстречу. Что-то непреодолимое стояло в этой комнате между ними, незримая преграда словно перегородила путь – ни сблизиться, ни обняться.
А может быть, самая прозаическая деталь удержала Любу на месте – почти два месяца больницы не прошли для Боброва бесследно. Он видел в зеркале, как заострился нос, будто у мертвеца, впали щёки, утратившие румянец, две глубокие борозды распахали лоб. Болезнь не красит, это понятно каждому, и Бобров лишь молча поклонился Любе – поклонился немножко театрально, и она улыбнулась краешком губ. Потом она, вроде бы преодолев смущение, снова опустилась на стул, и у Боброва тоже немного полегчало на душе.
Между тем Степан, молчком наблюдавший эту сцену, заговорил торопливо, точно стараясь разогнать гнетущую тишину:
– А у меня сегодня отгул, как сейчас молодёжь шутит: «два отгула за прогул» – я и решил, Женя, печь в твоём доме протопить. Вернётся Серёжка из школы, а тут Ташкент, не придётся парню хлопотать…
– А что, Серёжа сам печь топит? – тихо спросила Люба.
– Конечно, – спокойно ответил Степан, – а кто ж за него? Парень, можно сказать, самостоятельным становится. Да и пора – двенадцать лет. Я в этом возрасте вообще в доме за командира был. Бывало, мать уходит, а мне поручение: «Ты, Стёпка, как из школы вернёшься – первым делом воды натаскай, десять вёдер корове и овцам, да ещё для себя. Ну а потом напои скот, навоз убери, к вечеру печку истопи». Вот, бывало, и танцуешь в доме, как чёрт на ступе, помнишь, Жень? Он ко мне забежит – айда, Стёпка, на лёд, банку гонять, – а у меня в это время, что называется, дым коромыслом, работа в самом разгаре.
– А вы не боитесь, что Серёжа дом спалит или ещё что сделает? – спросила Люба.
– Ты знаешь, Любовь Николаевна, – Степан опустился на стул, начал объяснять, как маленькой. – Главное, что ребят воспитывает – самостоятельность, доверие. Помню, я девять классов кончил и пошёл на лето в колхоз работать. А мне бригадир дядя Вася Курлыкин говорит: «Бери, Степан, с собой ребят посмышлёнее, будете загон для скота строить. А ты становись у них за старшего». Ну мне, честное слова, грудь от радости распёрло за такое доверие, ног под собой не чую. И что ты думаешь, за три дня такой загон соорудили, что взрослые диву дались – как это у ребят соображения хватило, как это они, черти, всё так разумно сделали. Вот и Серёжка сейчас понимает – он один в доме, без отца, надо стараться…
– А кто же его кормил? – с тревогой спросила Люба.
– О-о, – закрутил головой Степан, – тут просто кашеварня была. Девки мои придут – так, веришь или нет, на плите целых полдня кипит и варится. Правда, чаще всего моя Дарья им помощь оказывала, но он, Серёжка, и сам парень расторопный…
Только сейчас уловил Бобров, что все эти рассказы Степана специально для Любы, и похвалы сыну – успокаивающее лекарство для неё. Степан, видать, тонкий психолог, значит, какое-то беспокойство уловил в Любе. Хотя в своём рассказе о Серёже вряд ли что приукрасил, по крайнем мере, приходя в больницу вместе с ним, говорил Боброву то же самое.
Степан поднялся со стула, пригладил волосы, сказал:
– Слыхал новость-то?
– Какую?
– Твоего лучшего друга Кузьмина арестовали…
– За пьянку, что ли?
– Бери глубже – за воровство. На каких-то маклях попутали.
– Выкрутится…
– Ты так думаешь? – удивился Степан.
– А ты по-другому? Не такой человек Кузьмин, чтобы попадать как кур в ощип. У него и друзья найдутся, руку помощи протянут.
– Все друзья до чёрного дня…
– Не скажи, Степан, – Бобров усмехнулся, – эта братия единой верёвочкой повязана.
– Вот она и оборвётся, та верёвочка.
– Поживём – увидим.
– Дал бы Бог – наказали этого мошенника. Житья уже в колхозе людям не стало…
– А ты, видать, интересуешься, как в колхозе жизнь идёт? Между прочим, кто-то мне говорил, что уйдёт из колхоза в коммунальное хозяйство и всё, крышка.
– Зря шутишь, Женя, – Степан смущённо смотрел на него с высоты своего роста, – зря. Значит, так человек устроен, что до всего дело есть. А в колхозе я как-никак больше двадцати лет отбу́хал, от звонка до звонка.
Степан умолк, потом повернулся к двери.
– Ну, я пошёл. Поговорите тут, а мне ещё корове надо сена дать. Посмотри, Женя, за плитой. Прогорит – дров подкинешь…
Степан скрылся за дверью, и в комнате воцарилась гнетущая тишина. О чём говорить с Любой и как понимать её визит? Шаг к примирению? Разочарование в новом спутнике? Наконец, тоска по Серёжке?
Люба заговорила первой, спросила с упрёком:
– Что же ты мне не написал, что в больнице лежишь? Неужели адреса не помнишь?
Бобров промолчал, хотя мог бы ответить, что почти две недели лежал в реанимационной палате, потом больше месяца – в обычной, куда даже Серёжку не всегда пускали, но стоит ли?.. Было да прошло, теперь об этом надо быстрее забыть.
Люба, не услышав ответа, сощурила глаза в узкие твёрдые щёлочки, сказала с усмешкой:
– Видно, обо мне ни разу и не вспомнил. Все вы, мужики, на одну колодку.
Вот это да! К чему это она? На одну, не на одну – какое ей теперь до него дело? Люба тем временем продолжала:
– Самое главное – Серёжка тут одинёшенек, как перст! Откровенно говоря, я забрать его приехала…
– Почему?
– Разве не ясно? Мне про твою болезнь сообщили, я и встрепенулась – сын без родительского присмотра остался…
– Ладно-ладно, Люба, страсти-то нагонять.
– А никаких страстей и нет. Не пришёл бы ты сегодня, забрала б Серёжку.
– А тебе не кажется, что он у нас уже вполне самостоятельный, может принимать собственные решения? Так что учти на будущее.
– Учту, – буркнула Люба, – обязательно учту…
Разговор, кажется, не начавшись по-настоящему, подошёл к концу, и Люба встала со стула, вздохнула:
– Здоровье-то как, Женя?
– Теперь лучше.
– Ну, береги себя… Не будешь возражать, если я в школу загляну, Серёжку навещу?
– Почему же я буду возражать? – улыбнулся Бобров. – Мать ты ему или не мать?
– Ну, слава Богу, – Люба тоже усмехнулась и, как бы предупреждая возможный вопрос, сказала: а обо мне не спрашивай, Бобров, не спрашивай, всё у меня хорошо.
Люба ушла, и Евгений Иванович почувствовал, какая усталость навалилась вдруг на него, захотелось спать, отяжелели глаза, набухли веки, и он, не разбирая вещей из сумки, пошёл к кровати. Что и говорить, каждая встреча с Любой давалась ему через силу, а теперь, после болезни, и вдвойне тяжелее… Сейчас он особенно переживал за сына – как тот воспримет встречу с матерью? А вдруг и в самом деле Люба увезёт его с собой? И тогда опять он, Бобров, останется один.
* * *
Михаил Степанович Кузьмин после удачного дня никогда не забывал заглянуть в райцентровский ресторан. Ресторан – самое бойкое место в Осиновом Кусту, своего рода ярмарка, где можно и себя показать, людей посмотреть, и цену себе и другим узнать.
Сегодня у Кузьмина было спокойно и радостно на душе – хорошая сделка получилась в Ефимове – маленьком, чистеньком, словно аккуратная старушка, городке в соседней области. Туда Михаил Степанович ездил часто по своим хлопотным завхозовским делам, но контакт с директором мелькрупкомбината Ерохиным установил недавно, можно сказать, случайно. Познакомились они в городском ресторане в мае этого года, куда Кузьмин заглянул опрокинуть стопашок в канун дня Победы. Эх, святой праздник – день Победы, кажется, сам Бог повелел в эти майские дни выпить чарку водки, вспомнить фронтовых друзей, поблагодарить судьбу, что сохранила и дала возможность дожить до этих дней, уберегла от пуль и несчастий.
Михаил Степанович зашёл в ресторан под вечер, мест почти не было, и только в самом углу заметил он пустой стул, решительно двинулся туда и на вопрос: «Свободно?» получил утвердительный ответ.
Теперь надо было осмотреться, и Кузьмин без труда просчитал ситуацию. Сидевшая напротив парочка – он в потёртой джинсовой куртке, здоровый белобрысый парень, и она – с взлохмаченной головой (говорят, у молодёжи эта причёска называется «нас бомбили, я спаслась), густо намалёванными губами и такими тенями, что, казалось, будто на мир она смотрит зелёными кошачьими глазами, – так вот, эти молодые люди, как определил Михаил Степанович, видимо, недавно познакомились и сейчас заняты только собой. Сидевший рядом с Кузьминым мужчина был пожилым, наверняка разменявшим полсотни лет, по крайней мере, мешки под глазами, бледное, немного измождённое лицо подчёркивали, что человек пожил на свете, помесил землю.
Когда принесли водку, Кузьмин налил себе рюмку, поднял её и сказал, не обращаясь ни к кому конкретно:
– Ну, за победу, за неё, родимую…
Молодёжь, оторванная от своего гуркования, посмотрела на него с удивлением, дескать, блажит мужик, поднимая тост в этом бурлящем, клокочущем, как кипяток в котелке, ресторане, но сосед слева потянулся с рюмкой, поддержал:
– За победу!
И уже когда выпили, добавил:
– Ну, слава Богу, ещё до одной годовщины дожили!
Мужик заинтересовал Кузьмина, и он пристально посмотрел на него – никак тоже фронтовик? Но по возрасту вроде не подходит, молод слишком, – и не удержался, спросил:
– Воевал, что ли?
– Да, был такой грех. Три года и четыре месяца на передке, как отдать.
– Я сперва так было и подумал, а потом гляжу – молод вроде.
– Да нет, не ошиблись вы, хотя я и вправду по возрасту не подходил. С тридцатого – какой же из меня вояка? Так ведь сам удрал на фронт, к миномётной части пристроился…
– Значит, сын полка?
– Он самый. Гвардии рядовой разведчик энского миномётного полка РГК Ерохин, вот кто я на фронте был.
– И награды имеете?
– Две медали «За отвагу», ну и, естественно, «За победу» и прочее. Батя, командир наш, любил меня и к ордену даже представлял, только там, в штабах, на бумагах крест где-то положили – рано, мол, голубку, пусть ещё повоюет, понюхает пороха. А я его да толу за то время, пока из дома сбежал и до победы, столько понюхал, столько кровищи людской насмотрелся – даже сейчас усну и во сне вижу. Жена говорит: «Кровь – это хорошо во сне видеть, кто-то из родственников приедет». А я ей по морде готов дать. Нет, ты скажи, браток, не стерва, а? Ей бы посмотреть всё это, наверняка заикаться бы стала…
Вот так познакомился Михаил Степанович с Ерохиным, узнав в этот вечер, что бывший сын полка работает сегодня на самой мирной должности – директором мелькрупкомбината. Тогда, в застолье договорились они встретиться после праздников, и однажды, недели две спустя, Кузьмин заехал на комбинат. Директора он застал в кабинете, в пропылённом халате, с взъерошенными волосами. При виде Кузьмина Ерохин заулыбался, пригласил его сесть. Разговор шёл на первых порах пустой, никчёмный, простой трёп, да и заехал Михаил Степанович без всякой цели, «закрепить знакомство», как любил выражаться.
В его беспокойной мытарской деятельности лишнее знакомство никогда не помешает, это своего рода деньги про запас. И сейчас, когда у Кузьмина было свободное время, что ему стоило потратить полчаса на директора. Авось не пропадёт этот разговор, вдруг да понадобится в нужный момент Ерохин. И такой момент вскоре представился: Дунаев выдвинул перед Кузьминым задачу – во что бы то ни стало обрушить гречиху на крупу.
Вот тогда-то и вспомнил Кузьмин про нового дружка-фронтовика, покатил к нему, и они быстро договорились о предстоящем деле. Может быть, случайно, а может, и преднамеренно – теперь трудно вспомнить – Ерохин сказал о том, что в их городе любой комиссионный магазин гречневую крупу, что называется, с руками оторвёт, дефицит страшный, два рубля килограмм, и это тоже отложилось в памяти Кузьмина, словно легло в нужную ячейку. Как бы между прочим, он выяснил у Ерохина процент выхода крупы и дорогой провёл несложные подсчёты. Любопытная получилась математика: уменьшение выхода крупы даже на один процент давало большие выгоды.
Интересно всё-таки устроен человеческий мозг – как клещ впивается в какую-нибудь идею, держит её цепко, что паук муху. Сколько дней прошло с того разговора, а всё не мог Кузьмин с собой сладить – словно червоточина заимелась, зудит где-то внутри, как комар. Даже страх отступил.
В очередной приезд в Ефимов Кузьмин заглянул к Дмитрию Андреевичу (так звали Ерохина), покалякал о том, о сём, а потом спросил напрямую:
– Слышь, Дмитрий, ты мне, фронтовик фронтовику, как на духу скажи: могут твои девки такую справку написать, чтобы выход крупы уменьшить, а? Сам видел, какая гречиха нашего колхоза – плесенью тронута, влажноватая…
– А зачем? – удивлённо спросил Дмитрий Андреевич.
– Да я тебе объясняю, – снова завилял как заяц по степи Кузьмин, – гречка у нас некачественная, выход из неё никудышный…
– Хитришь, Михаил Степанович, петляешь… Что надо, говори прямо?
– Прямо так прямо. – Кузьмин почувствовал, что у него вспотел лоб. – Расскажу как есть. Я вот за последнее время сколько раз у тебя был, не считал? Наверное, раз пять. А в других местах? И что же? Работаю, можно сказать, впустую. Как в том анекдоте, пар в свисток уходит. Там трояк, там пятёрка, а кто компенсирует мои командировочные? Стыдно сказать, третий месяц домой копейки не приношу. Жена скоро, как кобеля приблудного, выгонит. И правильно сделает…
Врал Кузьмин, но, кажется, даже сам поверил в искренность своего вранья. Видел он, как мрачнеет Ерохин, и понимал, что тому страшно неприятен этот разговор, но он сдерживает себя, не перебивает, значит, ещё терпит. А ведь мог бы и сразу на дверь указать.
Дав выговориться гостю, Ерохин долго молчал, наверное, что-то прикидывал в голове, потом заговорил высоким встревоженным голосом:
– У тебя совесть есть, Михаил Степанович? Может быть, ты её в водке утопил, как слепого кутёнка, а? Ты за кого меня принимаешь, за вора? А знаешь ли ты, что мне собственная совесть не позволяет на такие сделки идти, не позволяет и всё тут!
– Понимаю, – вздохнул Кузьмин, – понимаю. И я совесть свою тоже не в сейф под расписку сдал. Но что поделаешь, дорогой Дмитрий Андреевич, если я всю жизнь в колхозе маюсь. А у нас жизнь известная – то за палочки пыхтели, теперь за гроши. Не слыхал разве про нашу житуху-горюху? Хотя что я говорю, сытый голодного не разумеет. Тебе хорошо – ты на хлебном месте сидишь, казна хорошую зарплату платит…
– Это у меня-то зарплата хорошая?
– А у кого же?
– Да у нас, наверное, как у лесников, самая низкая оплата. Тем Пётр Первый так повелел, сказал, что лесному и прочему воровскому люду деньгу платить малую, а мы за что маемся – один Бог знает.
– Плачь, плачь, – засмеялся Кузьмин, – так и поверил.
– Дело твоё. – Ерохин блеснул крупными, белыми, похожими на клавиши рояльной гармошки, зубами. – Хочешь верь, хочешь нет, только я тебе всю правду сказал. А справки такие давать запрещено законом…
– Эх, дорогой мой миномётчик, небось слыхал ты прокурорскую байку: закон что столб – перепрыгнуть нельзя, а обойти можно. Да и кто проверит – бумажка твоя в нашей бухгалтерии лежать будет, а туда не каждый заглянет…
Кузьмин специально, чуть ли не в каждой фразе намекал на фронт, на армию. Проверенное это дело, отработанное – слова про воинское братство срабатывают лучше поллитры, фронтовички храбрятся, боятся, что их в трусости обвинят, а на самом деле народ слезливый. А вообще-то чувство страха прячется в каждом, будь ты герой или подонок, храбрец или трус, надо только уметь этим чувством управлять, вовремя надавить. Ерохин вот про закон заговорил. Значит, надо ещё поднажать, и дело будет в шляпе. И, не дожидаясь ответа, Кузьмин продолжил:
– Из-за маленькой бумажки вы себя угнетаете, Дмитрий Андреевич. Можно сказать, копеечным делом геройство своё смазываете. А небось на фронте трусом не были?
– Почему спрашиваешь? Сам знаешь, награды зазря не давали, за них кровью плачено. Я дважды ранен, один раз тяжело контужен.
– Поэтому и спрашиваю, что вижу: геройский человек. Не всякий решится в двенадцать лет из дома убежать, солдатскую лямку наравне со взрослыми тянуть. Тут, брат, терпение адское надо, ну и смелость, само собой.
Кузьмин выжидающе глядел на Ерохина, чувствуя, что последние слова надломили, как веточку, его волю, и вдруг по-бабьи захлюпал носом, махнул рукой, размазывая вмиг набежавшие слёзы:
– Э, да что там говорить! Я ведь часто думаю: вот герои, кто они, совсем бесстрашные люди или нет, и прихожу к выводу – нет, все такие же, плоть от плоти земные. Только волю свою как в узде держат. Да, Дмитрий Андреевич, только волей и силой рождается бесстрашие.
Видимо, эти слова окончательно добили Ерохина.
– Ладно, Михаил Степанович, зайди к Зинаиде, нашему главбуху. Я ей скажу…
Все первые колымные деньги, сто шестьдесят рублей, Михаил Степанович истратил на покупку подарков для Зинаиды и Дмитрия Андреевича. Но Ерохин, увидев в кабинете Кузьмина со свёртком, вскочил с места, с раздражением замахал руками, и Михаил Степанович понял, что можно нарваться на большой скандал, сделай он хоть один неверный шаг. Кузьмин тотчас же ретировался, осторожно, по-кошачьи, задом. Зинаида же, наоборот, подарок приняла с благодарностью, и Кузьмин понял, что в будущем надо иметь дело только с ней, это удобней и надёжней, не придётся больше впутывать трусоватого Ерохина. Видимо, зря пел ему хвалебные оды Кузьмин про храбрость и смелость, не таким на поверку оказался дорогой фронтовичёк, «миномётный сын полка» Дмитрий Андреевич.
Когда же установились надёжные контакты с Зинаидой, Кузьмин со спокойной душой погнал машину за машиной с гречихой на мелькрупкомбинат. Потом часть крупы шла прямо в комиссионный магазин.
– А ты проныра, Кузьмин, – восхитился Дунаев, узнав про эту операцию. – Только гляди не увлекайся. Самое страшное в таком деле увлечение…
Но Кузьмин действовал спокойно, рассудительно и «не увлекаясь». Хотя однажды, когда Дунаев поручил ему «изыскать» деньги на покупку шубы Елене, кажется, чересчур размахнулся, отправив в комиссионный сразу целую машину крупы.
Вот эту операцию и задумал обмыть сегодня Кузьмин. Несколько тысяч в боковом кармане пиджака приятно грели душу, и Михаил Степанович с аппетитом посылал вовнутрь рюмку за рюмкой острой обжигающей водки. Эх, верно подмечено: первая – колом, вторая – соколом, а третья – пташечкой. Хрустит Кузьмин солёным огурцом, нанизывает на вилку ломтики сочной селёдки, и невообразимая благодать царит в душе, как в тёплый весенний день, когда разогретое лёгкое марево качается в полдень в степи. Эх, рассказать бы сейчас этим оглоедам, что толкаются у стойки за ради несчастной кружки пива, какими делами заворачивает Кузьмин, – не поверят, глаза лопнут от зависти.
Завхоз вспомнил вдруг, какую хохму они придумали после войны в общежитии МТС. Принесли туда магнето, приладили к постели Сашка Лялина, и, как только он уснул, крутнули головку. Вот уж вскочил паря! По комнате носился, будто ему задницу скипидаром намазали.
Но при воспоминании о Сашке в горле вдруг стал липкий ком, закупорило дыхание, появилась боль в сердце. Чёрт знает что, не выветрился Сашка из памяти, хоть ты разбейся на части, в самый неподходящий момент вспоминается. Вот и сегодня, казалось, на кой ляд ему ожить, а? У Кузьмина, можно сказать, праздник, прилив сил от радостной удачи, а тут, на тебе, всякие покойники в памяти оживают, встают перед глазами как истуканы.
Кузьмин подозвал официантку, попросил принести фужер водки. Самое время сейчас – плеснуть этой дозой в душу, приглушить память.
Девушка быстро вернулась с переполненным через край фужером, напомнила:
– С вас двенадцать семьдесят.
– Ладно-ладно, – миролюбиво закивал головой Кузьмин, выдернул из бокового кармана четвертную купюру: – Сдачи не надо.
Девица торопливо спрятала фиолетовую деньгу, быстро зашагала через зал к буфету. Кузьмин с интересом посмотрел ей вслед, весело крякнул: эх, жисть-жестянка, все звонкий хруст любят, всем он душу согревает!
Снова перед глазами встал образ Сашки Лялина, и Кузьмина даже передёрнуло: надо же, наваждение какое-то. Он потянулся к фужеру, лихо его опрокинул, и сразу стало легче, прошла одышка, только слабое кружение появилось в голове.
Кузьмин хотел уже уходить из ресторана, когда к нему за стол бесцеремонно подсели двое парней, вихрастых, патлатых, с неприятным запахом пота и перегара. И он не выдержал, сказал, медленно растягивая слова:
– Ну, вы, петушата, кыш отсюда!
Парни изумлённо посмотрели на Кузьмина, и один из них, горбоносый, веснушчатый, недоумённо проговорил:
– Ты что, батя, белены объелся или пережрал случайно? Кузьмин ощутимо почувствовал, как вздыбились волосы, как что-то ледяное вмиг выхолодило голову, обожгло щёки. Он поднялся из-за стола, схватил одного из парней за длинные липкие патлы, размахнулся и ударил. Он бы ударил и ещё раз, если бы на руке не повис другой парень, а тот, первый, изловчившись, не двинул его головой в грудь. Что-то хищное появилось теперь во взгляде этого парня, и глаза, злые, настороженные, кажется, насквозь пронзали Кузьмина.
Двое милиционеров, один из них сержант, появились неожиданно, растащили драчунов, приказали следовать за собой. Кузьмин пошёл первым, припадая на правую ногу, за ним гуськом потянулись парни, замыкал шествие второй милиционер. Только сейчас Кузьмин понял, какую нелепость он совершил, ввязавшись в эту ненужную глупую драку. Представил, как взбесится завтра Дунаев, узнав, что его доверенного помощника задержала милиция.
В дежурной части драчунов обыскали, и, когда из кармана Кузьмина достали пакет с деньгами, он прохмелел окончательно. Мёртвая тишина воцарилась в дежурке, когда толстая пачка легла на стол…
– Да ты, оказывается, буржуй, папаша, – подал голос один из парней. – Так чего ж сразу не сказал? Мы бы хлопнули за компашку по рюмочке и разошлись полюбовно. А ты драку учинил. Кто же с такими деньгами дерётся, чудо? Миллионеры ведут себя тихо, как мыши, без визгу и писку…
– Ну, ты! – рявкнул милиционер. – Разговорился не к месту…
Парень примолк, только взгляд его, насмешливый и дерзкий, мешал Кузьмину сосредоточиться, определиться, как теперь выкручиваться. Ведь наверняка спросят, откуда такие деньги, – и пошла писать губерния. Нет-нет, надо сейчас же искать выход, звонить Дунаеву. Тот в авторитете, поможет, надавит на кого следует.
Кузьмин потянулся к телефону, поднял трубку и тут же вскрикнул от боли – удар милиционера ладонью пришёлся по костяшке, и показалось, что из глаз посыпались искры.
– Не балуй, папаша! – крикнул дежурный. – Телефон тут не для тебя.
– Что, и позвонить нельзя?
– Пока нельзя, папаша, пока нельзя…
Кузьмин сжался в комок, недобрым, презрительным взглядом посмотрел на милиционера. Ишь, сопляк, разбушевался, как молоко на плите, властью своей кичится. Посмотрим, как ты завтра голубем заворкуешь, когда Дунаев узнает про всё да стукнет кому следует. Вот тогда запоёшь Лазаря.
От этих мыслей немного посветлело на душе, и теперь Кузьмин исподлобья смотрел, как милиционеры заполняли какую-то бумагу. Один вопрос волновал его. Ночевать здесь придётся или всё-таки отпустят домой?
Тот парень, которого Кузьмин ударил первого, начал рассказывать, как произошла драка, и один из милиционеров, болезненно сморщив лицо, стал записывать показания, изредка бросая взгляд на Кузьмина. Наконец он не выдержал, сказал с отвращением:
– А ты, оказывается, ещё и хулиган, батя! Ну ничего, у нас охолонёшь трошки. Слышь, Пустовалов, – теперь он обращался к своему напарнику, – посчитай-ка деньги. Сумму надо в протокол записать.
Милиционер, громко причмокивая губами, начал считать деньги. Холодный страх снова овладел Кузьминым, он почувствовал, как на лбу выступил стылый пот. Денег было много, и милиционер считал долго, поплёвывая на пальцы, а потом сказал с удивлением в голосе:
– Тут девять тыщ семьсот семьдесят рублей.
– Богато живёшь, дядя! – снова не удержался один из парней.
Сержант записал сумму в протокол и попросил Кузьмина расписаться. Сухими, непослушными пальцами Михаил Степанович вывел несколько закорючек, напрягся в ожидании, что же произойдёт дальше. Он подумал, что сейчас милиционеры начнут выяснять, откуда у него такие деньги, а он с издёвкой им ответит, что обокрал банк; тоже, подумаешь, рыжие Шерлоки Холмсы. Кстати, в Осиновом Кусту несколько лет назад действительно обчистили банк, и та история по сей день тревожит сельчан, идут всякие суды-пересуды. Тогда милиция с ног сбилась в поисках преступников, и только случайная зацепка помогла их найти. Ими оказались… один из работников милиции же Анатолий Судаков и его отец, тоже в прошлом сотрудник уголовного розыска, работавший после выхода на пенсию охранником банка.
История, казавшаяся таким таинственным детективом, на поверку оказалась банальной кражей. Просто следователи в спешке, когда осматривали хранилище, из которого унесли деньги, не разглядели, что пломбы на замках сбиты, и только один маленький штрих – обрывок провода, найденный в подвале хранилища, позволил потом раскрутить всё дело. История эта для милиции была не совсем красивой, и Кузьмин представлял, как взбесятся два молодых сотрудника, если он напомнит про то давнее событие, когда они зададут вопрос о деньгах.
Но они вопрос не задали. Сержант только приказал младшему спрятать их в сейф, и это немного успокоило Кузьмина. Значит, не удивил он их этой суммой, не насторожил.
Потом сержант занялся теми, патлатыми, а другому милиционеру приказал, показывая на Кузьмина:
– В камеру отведи, пусть проспится.
Эх, мать честная, подумал Кузьмин, значит, придётся здесь клопов давить. Ну и пусть, с него не убудет, перебьётся как-нибудь. Главное, про деньги не спросили, лопухи, а всё остальное – жуй да плюй, одним словом – мура.
С такими мыслями повалился Кузьмин на нары, и скоро его богатырский храп, как посвист Соловья-разбойника, начал сотрясать помещение. Кажется, даже окна зазвякали и готовы были вот-вот вывалиться из рам.
На следующее утро Кузьмин поднялся легко, как резиновый упругий мячик отскочил от нар, энергично растёр лицо. Он даже сам удивился этой пружинящей лёгкости, бодрости, будто после холодной купели, хотя в камере стояла жара и спёртый затхлый воздух здорово шибал в нос.
Впрочем, хорошее настроение быстро улетучилось, растаяло как белёсый туман в низинах после утреннего солнца. Минут через пятнадцать пришёл вчерашний сержант, повёл на второй этаж. Следователь Дубиков, немного знакомый Кузьмину молодой человек с волнистыми русыми волосами и круглыми, какими-то девичьими глазами, спросил сразу, без подготовки:
– Скажите, товарищ Кузьмин, откуда у вас столько денег в кармане оказалось?
– А что, нельзя, гражданин следователь?
– Что-то уж вы, Михаил Степанович, сразу так официально – «гражданин следователь»? Можно и проще – Николай Сергеевич. И носить деньги в карманах можно, только вот сумма уж очень большая. И откуда же она у вас?
– А если в карты выиграл – ведь не поверите, так? Значит, и скажу проще – все свои сбережения ношу с собой.
– А разве в сберкассе хранить не лучше?
– Плакатами говорите, Николай Сергеевич, а я в плакаты не верю, ещё в войну разуверился. Помните, сколько тогда лозунгов всяких появилось? Хотя что я у вас спрашиваю? Вас тогда и на свете не было. А вот мы потолкли грязь по путям-дорогам, как в песне поётся, фронтовым, столько, что одному Богу да нашим генералам известно.
Спокойно говорил Кузьмин, рассудительно, и если не дурак следователь, он уловит этот тон – дескать, молод ты ещё, сопля зелёная, по сравнению со мной, и учить тебе меня, как в присказке, – только портить.
– Вот с тех пор, – медленно, степенно говорил Кузьмин, – отвык я в лозунги да плакаты верить. Знаете, как в анекдоте: старушка на заборе матерное слово прочитала и начала искать, а за забором одни дрова лежат. Тогда она и закричала: не верь написанному. И мне не резон…
– Что-то я вас не пойму, – усмехнулся Дубиков.
– А чего тут непонятного? Я свои сбережения никаким сберкассам не доверяю – ношу с собой. Самая надёжная сберкасса.
– И даже когда в траншею попали, деньги при вас были? – спросил Дубиков, и Кузьмина аж передёрнуло – неужели раскусил, чёрт, его уловку? Тоже, хоть и спокойно, а с подковыркой говорит, вопросами норовит загнать в угол, как вилами к воротам прижать. Ну, ничего, не на такого напал, меня голыми лапами не обнимешь. И ехидно ответил, в тон:
– А вы что думали, я их на то время выложил?
– Ну ладно, – вздохнул Дубиков, – вообще-то я вас, Михаил Степанович, не из-за денег пригласил. Это так, к слову пришлось. У меня пока задача более простая – оформить на вас дело за хулиганство. Что же вы так на старости лет, а, Михаил Степаныч?
– Не люблю, когда с хамством к фронтовикам пристают.
– Так уж и с хамством? Как объясняют молодые люди, они просто подсели за ваш столик…
– Да неужели вы этим салагам верите, а мне нет? Старому, заслуженному фронтовику в душу плюёте, да?
– Вы не передёргивайте, Кузьмин! – Дубиков налился бурячным соком. – Не валите всё на ребят. Впрочем, напишите сами, что у вас там произошло, и мы на том разговор закончим. Пусть суд разбирается, оправдают – ваше счастье, а нет – придётся пятнадцать суток посидеть.
– Было бы за что, – буркнул Кузьмин и подсел к столу, взялся за ручку.
Но, написав несколько строчек, вдруг спросил:
– А от вас позвонить можно?
– Звоните, только недолго, телефон у нас параллельный, вдруг кому потребуется.
– Нет-нет, я быстро, – обрадованно проговорил Кузьмин и начал набирать номер.
Дунаев поднял трубку сразу и после сухого приветствия, узнав голос Кузьмина, спросил неторопливо:
– Ну что там у тебя, Михаил Степанович?
– В милиции сижу, – вздохнул Кузьмин, хмыкнул, взъерошил волосы.
– Что случилось? – Даже в трубке Кузьмин услышал, как надтреснулся голос председателя, стал глухим и раздражённым. – Можешь сказать, нет?
– Телефон я тут служебный занимаю, – сказал Кузьмин, искоса поглядывая на Дубикова, – ждут товарищи, потому долго разговаривать не могу. Одно скажу – хулиганство шьют…
Он услышал, как привычно хохотнул Дунаев и заговорил другим, мягким голосом:
– Ну, это, брат, полбеды. Небось опять «незнакомые тебе лицы» подвели, а? Признавайся, старый греховодник!
– Да не виноват я ни в чём! – В расчёте на Дубикова Кузьмин готов был стукнуть себя кулаком в грудь, но не стал: не поверит следователь в этот картинный жест, не поверит, и потому дальше стал говорить тихо, но многозначительно: – Я человек честный, меня на мякине не проведёшь. Вы ведь порядки здешние знаете?.. Всегда тот прав, у кого больше прав… Ну до встречи!
Кузьмин с напряжением посмотрел на Дубикова – не заподозрил ли чего в его словах? Ведь он хоть и туманно, но намекнул Дунаеву, чтоб тот пришёл на помощь. Главное сообщил, а там Егор Васильевич сам догадается, как действовать, не маленький.
За окном кабинета начинался поздний декабрьский день. Сквозь рвань облаков проглянуло розовое, испуганное солнце. И хоть было оно каким-то робким, несмелым, но всё равно заиграло в стёклах, сделало их разноцветными, и за окном даже сучки деревьев стали, кажется, багряными, похожими на осенние кленовые листья. Внезапное солнце, цветастые деревья – всё это благотворно подействовало на Кузьмина, и объяснительную он дописал уже спокойно, не указав, впрочем, главного – что инициатором драки был всё-таки он.
Закончив писать, Кузьмин протянул бумагу Дубикову.
– Посмотрите, может, что не так, товарищ начальник?
Но Дубиков сунул бумагу в папку, сказал: «Посидите пока в коридоре, скоро дело в суд направим».
…Кузьмин вернулся в камеру через час. На душе у него скребли кошки – всё-таки припаяла эта «мымра в очках» (так окрестил он строгую судьиху) пятнадцать суток за хулиганство. И не просто припаяла, но и долго и нудно, как дьячок в церкви, читала мораль о том, что нехорошо в таком возрасте нарушать общественный порядок и пить водку. Эти последние её слова переполнили чашу терпения, и Кузьмин буркнул:
– Ишь, умная какая! Я водку на фронте пить привык. Вас бы туда, тоже запили б.
Женщина замолкла, растерянно заморгала глазами за толстыми стёклами очков, и Кузьмин от удовольствия аж крякнул: получила? Так что мораль эту для других побереги.
Теперь была одна надежда – на Дунаева. Не мог он не прийти на помощь, не мог.
Глава третья
Звонок Кузьмина расстроил Дунаева. В кабинете методично стучали настенные часы, и стук этот, обычно не замечаемый, отдавался сейчас выстрелами в висках. И он, человек сильный и волевой, подумал вдруг о том, что сегодняшнее утро будто готовило к этому неприятному известию.
Дунаев вспомнил, как поехал на комплекс и всё там оказалось наперекосяк. Во-первых, ночью исчезла вода в коровниках и пришлось ругаться со слесарями, разбираться, почему это случилось и кто виноват, что сгорели сразу оба глубинных насоса и две башни оказались выведенными из строя. Во-первых, ночью же, при абсолютно тихой погоде, оборвался электрический провод и вспыхнула куча соломы, и если бы не прибежавшие сторожа, огонь мог перекинуться на все запасы кормов и дальше – на здания.
Представив, что могло бы стрястись, Дунаев просто окаменел и в контору поехал, твёрдо намереваясь провести сегодня же заседание правления колхоза и отвесить по первое число всем, кто причастен к этим безобразиям. Дорогой в машине он пытался успокоиться, даже пробовал петь, но получалось какое-то бессвязное коровье мычание, и он замолк. Тоже певец нашёлся! Потом вспомнилась вдруг байка про председателя колхоза, которого пригласили на бюро райкома с отчётом. Хорошего в этом было мало, но всем, кто спрашивал, зачем он оказался в райкоме, председатель весело отвечал: «Да вот, слушать будут».
«Ишь, соловей курский какой нашёлся! – поправил его один из членов бюро. – Не слушать, а драть тебя сейчас начнут, как Сидорову козу».
Вот об этом, может, и некстати, а может, в самый раз подумал Дунаев, возвращаясь с комплекса. Эх, председательская доля! Кажется она неподъёмной ношей, такой тяжёлой, будто стопудовый груз наваливается на плечи, могучим прессом выдавливает все соки, как из яблока-лесовки. Пожалуй, не было дня, чтобы не думал Дунаев: а не плюнуть ли на всё, не попроситься в отставку? Хотя какая там к чёрту отставка? Недавно председатель райисполкома молвил с издёвкой, когда он об этом заикнулся: «Советская власть отставок не принимает, она их даёт». Да и что скажет Елена, жёнушка дорогая?
Елена после той памятной ночи совсем перебралась к нему. Несколько дней в селе гомонили, узнав о новой пассии председателя, чесали языки о том, что Елена выгнала законную жену Егора Васильевича, но страсти быстро улеглись, забылись. И слава Богу! Теперь каждое утро Елена спокойно ехала на его машине в пансионат.
Вспомнив про пансионат, Егор Васильевич, будто от зубной боли, поморщился. Хлопотным оказалось это хозяйство. Самое главное – нет теперь отбоя от областных начальников, лезут, как тараканы в темноту. С одной стороны, это хорошо, у него теперь такие связи – трактором не разорвёшь. Но с другой – много хлопот поить-кормить знатных гостей. Ведь здесь на сухую не обойдёшься, недаром говорят, что сухая ложка рот дерёт. Слава Богу, Кузьмин оказался настоящим помощником, понимает с полуслова, всё схватывает на лету.
…Вспомнив свои утренние мысли, Дунаев снова передёрнулся и стал думать, как вызволить Кузьмина, ведь без него как без рук. Он вдруг вспомнил, что на прошлой неделе отдыхал в пансионате высокий, щеголеватый молодой подполковник милиции Иванников, заместитель начальника областного управления. Тогда Егор с возмущением подумал, что если ему всех областных чинов обслуживать, то и работать некогда. Но нет, зря подумал, верно подмечено: запас карман не тянет. Может, сейчас и пригодится.
Дунаев отыскал в бумажнике визитку, прочитал: «Игорь Иванович Иванников» и заказал через междугородную разговор с областным центром. И пока ждал, с иронией подумал: блажат большие начальники, визитки завели, как в барские времена. Хотя, может быть, так и надо?
Звонок, резкий, частый, заставил Егора Васильевича собраться, и пока излагал Иванникову суть дела, почувствовал, как противным липким потом покрылись руки и выступила холодная испарина на лбу. Дунаеву сделалось вдруг как-то тоскливо, неуютно в собственном кабинете: всё-таки просить – это всегда неприятно, какое-то унижение, перешагивание через собственное достоинство. Но другого выхода нет, Кузьмин слишком много знает, и если он начнёт «колоться», как выражаются уголовники (эту фразу Дунаев запомнил из какой-то книжки, прочитанной в молодости), то несдобровать и Егору Васильевичу – и к нему могут потянуться длинные щупальца милиции. Уж лучше их сейчас обрубить, эти щупальца, перенести унижение в разговоре. Он вдруг некстати вспомнил про шубу для Елены, красивую шелковистую шубу из норки, сделавшую её какой-то воздушной, изящной и лёгкой, прямо королевой из сказки.
Игорь Иванович слушал благожелательно, пообещал проявить самое активное участие в судьбе Кузьмина. Это успокоило Дунаева, он вытер вспотевшее лицо, почувствовал облегчение. Теперь надо позвонить второму секретарю Фокину, пусть он, куратор районной милиции, вникнет в суть дела.
С Фокиным Егора связывала давняя дружба, ещё с тех пор, когда они вместе работали в районном звене. И если действительно человек делает то, что ему предназначено судьбой, то Фокину сама судьба предназначила быть партийным работником. Даже в фигуре, немного склонённой вперёд, в целеустремлённой, стремительной как ветер походке угадывался его властный характер. Голос у Фокина был уверенный и размеренный, точно стучал метроном: он не говорил, а будто отливал слова, гладкие и быстрые, как пули.
Услышав голос Дунаева, Фокин обрадованно пророкотал что-то про установившуюся наконец хорошую погоду, поздравил с наступающим Новым годом, пожелал, как принято, здоровья, счастья и замолк, затаился, ожидая, что и Дунаев, в свою очередь, начнёт поздравлять его, иначе к чему же тогда этот звонок. Но Егор не стал рассыпаться в любезностях, а сразу приступил к делу, заговорил немного дрожащим (это он ощутил и сам, и потому снова стало муторно на душе) голосом о Кузьмине.
– Ты, гляжу, Егор Васильевич, – усмехнулся Фокин, – всё о своих работниках заботишься. То за агронома хлопотал, теперь вот за завхоза. Плюнь, почаще о себе думай. Ведь люди привыкают, что кто-то о них печётся, и начинают этим спекулировать. Ты заставлял своего Кузьмина напиваться и в драку лезть?
– Выходит, вы уже в курсе?
– А как ты хотел? Служба есть служба. Вот передо мной оперативное сообщение из милиции. Напился твой Кузьмин до чёртиков и драку учинил. Понимаешь, драку! Полез, старый чёрт, кулаками махать. Дубина он, твой Кузьмин.
– Да нет, – обрадованным голосом заговорил Дунаев (значит, всего-то за драку задержали этого дуропляса, опять свой пьяный норов сдержать не сумел), – он человек хороший, фронтовик. Можно сказать, боевой ветеран…
– Ну и не переживай, Новый год будет дома справлять. Это я тебе обещаю. Хочешь – пригласи его на стопку, а лучше врежь промеж глаз, чтобы знал, как себя вести. Мне, откровенно говоря, давно про него говорили – буен, как ураган, и в выпивке меры не знает…
Дунаев положил трубку довольный. Нет, великая сила дружба, как шестидюймовый снаряд, любую стену пробьёт. Это только говорят о «телефонном праве», что, мол, власть предержащие используют его для покровительства преступникам. А какой преступник Кузьмин? Так, простофиля, мелкого пошиба маклер, которому надо медяками как-то покрывать свои расходы.
Позвонив Елене, Дунаев со смехом поведал ей историю с Кузьминым и успокоил, сказав, что нужные звонки он уже сделал и дядя новогоднюю ночь будет отмечать дома.
– Ты не опоздаешь сегодня? – спросил он в конце разговора.
– Нет-нет, – торопливо ответила Елена, – в три буду дома.
– Ну, жду и люблю, – Дунаев чувствовал, как тепло разливается в груди. В пронзительной тишине он слышал сейчас радостный, чёткий, со звоном, стук собственного сердца.
* * *
В последний день года мутная сумрачная пелена, висевшая обычно с утра, растворилась в голубом бездонном небе, грязно-серые облака откатились к горизонту и там покойно залегли. Когда Бобров пошёл в лес за ёлкой, лёгкий морозец точно тоненькими иголочками впивался в лицо, разглаживая морщины, воздух нагнетался в лёгкие, как насосом, и они словно отрывали тело от земли, делали шаг пружинящим, невесомым.
Мысль поставить дома ёлку родилась утром. Она пришла неожиданно, как отголосок памяти о далёком детстве. Мать всегда к новогоднему празднику наряжала ёлку, и, когда Евгений был маленьким, эта процедура превращалась в неповторимую сказку, вспомнив про которую сегодня, он почувствовал, как побежала по щеке непрошеная горячая слеза. Мать с утра начинала рассказывать, как придёт к ним в сумерках Дед Мороз, как он будет спрашивать, здесь ли живёт хороший, послушный мальчик Женя, и, узнав, что здесь, станет наряжать ёлку игрушками.
– А где он игрушки возьмёт? – замирал Женька.
– О-о! – восклицала мать, всплёскивая красными шелушащимися от воды руками. – У Деда Мороза игрушек хватает! Знаешь, какая у него большая сумка? Там припрятано для хороших мальчиков и игрушек, и сладостей…
– Мама, а я хороший мальчик? – испуганно спрашивал Женька.
– Ты? Да как сказать… Когда слушаешься – то да, а когда нет…
– Мама, а ты не говори Деду Морозу, что я тебя не всегда слушаюсь. Не скажешь?
– Ладно, не скажу, – говорила мать, пряча улыбку. Вечером Женька не спал, чутко прислушиваясь, когда же стукнет дверь и в комнату войдёт долгожданный гость, прошуршит огромными валенками о половик, спросит про мальчика, а потом примется за своё торжественное дело. Но время шло, нудное, тягучее как резина, а тревожную тишину никто не нарушал. Только мать гремела на кухне посудой, и Женька уставал: глаза начинали смыкаться в дрёме, густая, как ночь за окном, темнота давила на голову, и он проваливался в глубокую, как колодец, яму, а когда просыпался, в окна уже бил свет, на улице свистел ветер, а за стеной звенькали стёкла. Но главное – в углу, там, где обычно стоял батарейный радиоприёмник «Родина», теперь красовалась ёлка, и в комнате ощутимо пахло лесом и хвоей. Кажется, всё пело в Женькиной душе звонкой песней, жаворонковой трелью поднималось ввысь хорошее настроение.
Конечно, Серёжка – уже большой парень, и ему не надо повторять материнские рассказы про доброго сказочного Деда Мороза, но и ему будет приятно увидеть в их мужицком, неуютном без женского догляда доме ёлку.
Бобров вошёл в лес, проваливаясь по не схваченному ещё морозцем свежему скрипящему снегу, пошёл к Тимофеевскому оврагу, где на крутых щелистых склонах, словно приклеенные, росли разлапые мелкие ёлки, стоящие сейчас как праздничные, припорошенные ватной пеленой снега. Евгений Иванович облюбовал одну, прямую, как свечка. Жалко было даже заносить над ней топор, но представил, как обрадуется Серёжка, – и срубил красавицу, рукавицами сбил снег и заторопился домой.
Он снова шёл по мягкому морозному лесу, впитывая его лёгкий бодрящий дух, и вдруг… вспомнил Ларису. Господи, подумалось, неужели она не приедет, неужели забыла о своём обещании? В конце концов, её право, ей решать, как поступить. А может быть, визит в больницу – только ответ на тревожное письмо? Ведь они, женщины, всем своим существом чувствуют, когда человеку плохо, когда надо прийти на помощь…
Три дня, которые Бобров провёл дома, кажется, добавили ему сил. Он торопливо шёл и всё никак не мог надышаться этим сладким воздухом. Потом вдруг появилась злость на самого себя. Как он мог тогда в юности так легко, бесшабашно расстаться с Ларисой, выкинуть её из сердца, как выкидывают ненужную вещь! Где-то Бобров читал, что в некоторых странах в новогоднюю ночь выбрасывают ненужные вещи, и потому утром улицы города завалены хламом. У него хламом оказалось завалено сердце, и вот до сих пор всё никак не может очистить он душу от накипи глупых поступков.
Бобров вернулся домой и принялся устанавливать ёлку. Из двух дощечек старого ящика соорудил крестовину, закрепил ёлку, а затем поставил в тот самый угол, где она стояла всегда в далёком детстве.
Небольшие эти усилия дались, однако, с трудом, Бобров даже вспотел, но сделанным остался доволен. Вот бы посмотрела сейчас мать и тоже порадовалась бы, как ребёнок, неповторимому хвойному запаху, наполнявшему комнату. На ёлке, конечно, не хватало игрушек, даже простой ваты не оказалось. Впрочем, подумав, Бобров нашёл выход. Из старой фуфайки надёргал ваты, правда, не такой уж белой, распушил её, и на мохнатые ветви словно лёг снежок, чем-то напоминавший тот, который стряхнул Бобров с ёлки в лесу.
Серёжка прибежал домой в час дня, радостный, раскрасневшийся. Морозный день добавил ему румянца, наложил его густо на щёки и уши. Увидев ёлку, Серёжка радостно воскликнул:
– Ой, папа, красавица какая!
– Игрушек не хватает, – вздохнул Бобров.
– Ничего, пап, за игрушками можно и в магазин сбегать. Знаешь там какие продают – на загляденье!
Чувствовалось, что Серёжке искренне хотелось, чтобы ёлка у них была праздничная и нарядная, и Бобров сказал:
– До магазина мне идти далеко.
– Я сам сбегаю, ладно?
Бобров кивнул, и Серёжка, торопливо нахлобучив шапку, направился к двери.
– Ты поел бы, сынок!
– После, после…
Бобров критическим взглядом окинул свою квартиру, и многое ему в ней сейчас не понравилось. Причудливая паутина в углу, на кухонном столе клеёнка с тёмными размывами, запылённая люстра – да мало ли недостатков можно найти в запущенном холостяцком доме!
Он вооружился шваброй с длинной ручкой и начал энергично наводить порядок, когда в дверь постучали. Степан? Не может без этих своих штучек-дрючек, заходил бы просто, без стука. Бобров крикнул: «Да!», готовый чего-нибудь брякнуть Степану за его излишнюю церемонность, но дверь распахнулась, в комнату вползло облако пара – и Лариса – при виде её он даже вздрогнул, – застыла на пороге.
Всё что угодно мог ожидать Бобров, да и встречи с Ларисой, если честно, он ждал, жил этой надеждой, – но чтоб вот так внезапно… Кажется, ноги прилипли к влажному вымытому полу, отнялась речь, и только глаза уставились на улыбающуюся, немного смущённую Ларису. Наконец, спохватившись, осипшим, как от родниковой воды, голосом Бобров пригласил Ларису пройти, помог раздеться, усадил на стул.
Наверное, из книжек в сознание Боброва врезалось выражение «душа поёт». Именно такое состояние чувствовал он сейчас, и, кажется, готов бы, не стесняясь Ларисы, даже запеть или сделать что-нибудь другое, из ряда вон выходящее, но сдержался.
Лариса опустилась на стул, спросила, смеясь:
– Признайся, Женя, ты в сказки веришь? Я дорогой ехала и думала: явлюсь, как фея, в канун Нового года, вот удивишься…
Бобров признался, что он действительно уже не ждал Ларису сегодня, и это вдвойне радостно и неожиданно, как в сказке со счастливым концом.
– Наверное, трудно было добираться? – спросил он. – Под Новый год все домой спешат, семейный праздник… Я однажды ездил по туристической путёвке в Индию. И надо так случиться, что последний день путёвки – тридцать первое декабря. Ну, утром толпимся в аэропорту в Дели, ждём самолёт. А за окном туман как стена стоит. Рейс, естественно, задержали, прилетели в Москву в пять вечера, с задержкой почти на три часа. А там уже автобус дожидается, из района прислали. Ну, думаем, предстоит нашей команде Новый год в дороге праздновать… И что же? Шофёр так машину гнал, что ровно в двенадцать я домой вошёл. На всю жизнь я ту дорогу запомнил…
Последнюю фразу Бобров произнёс уже с раздражением на себя, комкая слова. Нужны Ларисе сейчас его байки! Устала с дороги, наверняка голодная. Об этом и сказал, но Лариса отрицательно покачала головой:
– Нет, Женя, я не голодна. Успела у соседки своей пообедать.
– Так ты, выходит, давно приехала?
– Часа два, наверное…
– А почему же сразу не зашла?
Лариса не ответила, но по лицу её Бобров сразу понял, что сморозил глупость. Ну разве не чувствует он, как тяжело женщине сделать такой шаг. Ведь приход Ларисы – своего рода подвиг, победа над собой. И к соседке Наталье Константиновне она зашла специально: набраться смелости, как набирают в лёгкие воздуха перед прыжком в воду.
Лариса всё-таки справилась со смущением, сказала, смеясь:
– А мне хотелось с Наташей поговорить. Как-никак, полгода почти не виделись. Ну и сам знаешь, когда сходятся две женщины, – разговоров на добрые сутки. Трещим как сороки, спешим выговориться. Но пообедать мы всё-таки успели. – И, помолчав, спросила участливо, с материнской ноткой: – Как здоровье-то твоё, Женя?
– А, нормально! – Бобров ответил легко и торопливо, словно боясь, что она не поверит. – Понимаешь – нормально!
Сегодня в лес ходил… за ёлкой вот – катился вроде воздушного шара. Кстати, как тебе наша ёлка?
– Красивая…
– Серёжу за игрушками послал. Будем украшать.
Лариса смотрела на него с недоверием. Наверное, тёмно-серое, как газетный лист, лицо его не очень ей нравилось, да и дыхание, сдавленное, тяжёлое, говорило о том, что Бобров ещё не справился с болезнью.
Прибежал Серёжка, радостный, запыхавшийся, и в комнате вроде посветлело, точно выветрился тяжкий дух сдержанных и немного казённых слов. Лариса, засучив рукава своего бордового праздничного платья, начала вместе с ним развешивать игрушки, поручив Боброву делать поводки для подвески украшений. Евгений привязывал нитки к шарам и тихо радовался. Да, с приходом Ларисы в доме словно каким-то другим, хрустально-искристым, стал даже воздух.
День клонился к концу, за облака закатилось солнце, и повалил лёгкий, пушистый, прямо-таки действительно новогодний снег. Эх, хорошо бы сегодня и в полночь была такая же погода!
Игрушки, купленные Серёжкой, были красивыми. Эти жёлтые, синие, ярко-красные и зелёные шары, чем-то напоминающие яблоки, розовые и белые свечи, витиеватые сосульки, белки и багряногрудые снегири с прищепками – всё это сейчас горело и сверкало, и в доме словно заиграла праздничная музыка.
Закончив наряжать ёлку, Серёжка вдруг робко спросил:
– Папа, а можно я на праздник уйду?
– Как это – уйду? – удивился Бобров.
– А мы всем классом решили Новый год на катке встречать. Под звёздным небом, знаешь, как здорово!
Каток – новое развлечение в Осиновом Кусту. Десятки лет стояло в центре села болото, весной заполняющееся до краёв сбегающей со всей округи водой, а летом служившее лягушачьим царством, над которым вились стрижи, чайки-крачки и ласточки. Сейчас болото засыпали мусором, привозным грунтом, выровняли беговые дорожки, сделали стадион, площадку для игры в хоккей. А несколько дней назад на стадионе установили ёлку, вокруг неё залили лёд, и от детворы отбоя не стало – гомонят допоздна.
Бобров искоса глянул на Ларису, но она молчала, а Серёжка с такой мольбой смотрел на отца, что тот наконец утвердительно кивнул:
– Ладно, иди.
– Ну, пока! – обрадованно крикнул Серёжка и скрылся за дверью.
И снова гнетущая тишина повисла в комнате. Лариса словно затаилась, спряталась в начавшую сгущаться в доме вечернюю темноту. Она с тревогой смотрела на Боброва, наверное, жалела его, больного и слабого. А он не больной и не слабый! Он хочет жить настоящей жизнью, не сгибаясь и не прячась ни от кого!
Нет, нет, нет, надо что-то сделать, отогнать то проклятое оцепенение! Непонятная судорога затрясла тело Боброва, но, странное дело, вместе с этой судорогой тепло наполнило её до краёв, а потом обожгло, подняло как на крыльях, и Евгений почти в беспамятстве подошёл к Ларисе и, притянув её к себе, поцеловал долгим горячим поцелуем. Глухой стон сорвался с её губ, словно мольба о любви, и Бобров ещё сильнее прижался к ней, почувствовав, как неровными толчками заколотилось сердце в груди.
– Ой, Женя!.. – Лариса глядела ему в лицо своими грустными, с застывшими блёстками слёз глазами. – Ой, Женя…
– Милая… – шептал, обжигаясь собственными слезами, Бобров. – Милая…
…Они очнулись, как ото сна. То, что они пережили за эти минуты, словно сделало их одним целым, соединило души и мысли. Бобров вдруг как безумный заговорил про ту далёкую ошибку юности, когда он так легко потерял Ларису, а она, сказала просто:
– Я есть хочу, Женя!
– Господи, какой же я осёл, совсем тебя заморил! – воскликнул Бобров и, боясь получить отрицательный ответ, спросил, вглядываясь в помолодевшее, такое дорогое лицо. – Мы вместе встречаем Новый год, правда?
– А как же, Серёжа? – вопросом на вопрос ответила Лариса.
– Ну, я не думаю, что ребятня сегодня рано угомонится. Бобров начал хлопотать на кухне, а Лариса, поправив у зеркала причёску, вдруг засмеялась радостно и легко. Всё в ней сейчас торжествовало победу, словно она преодолела трудный затяжной перевал и стояла теперь на самой вершине, обдуваемая чистым, молодящим, озорным ветром.
Когда-то в студенчестве они во время каникул ездили на Северный Кавказ, взбирались на Машук, густо поросший снизу дубами и мелким кустарником, через который трудно продраться, не поцарапав лицо и руки. Но когда поднялись на вершину, откуда была видна гористая округа, залитый солнцем Бештау, гора Железная, на вершине которой покоилось небольшое облако, – вся эта красота вдруг расслабила, захотелось смеяться и плакать. Именно такое чувство жило сейчас в Ларисе, чистое и праздничное, и она побежала на кухню, взъерошила Женьке волосы, рассмеялась весёлым искристым смехом.
Потом они сидели за столом, ели дымящуюся картошку с солёными огурцами, пили грузинское сухое вино, заботливо припасённое Бобровым, и Ларисе казалось, что каждый глоток, как утренний воздух, расширяет до краёв грудь, обновляет и наполняет жизнь смыслом.
В полночь сдвинули бокалы, выпили за Новый год.
– Пусть он будет у нас счастливым, – сказал Бобров, – и самое главное – чтобы мы были вместе.
– Ты хочешь этого, Женя?
– А ты как считаешь? Знаешь, я не думал, что когда лежишь в больнице, то как-то по-особому, острее и тоньше, что ли, воспринимаешь всё пережитое, все просчёты и ошибки. Понимаешь, в больнице я пришёл к выводу, что самая страшная моя ошибка в жизни – это то, что наши пути разошлись.
– Это я виновата, Женя, – чуть слышно сказала Лариса.
– Нет, – покачал головой Бобров и пригубил вина. – Наверное, всё-таки мудрые люди придумали выражение: «Если бы юность умела, если бы старость могла». Вернись сейчас моя молодость, поверь, никакой Дунаев тебя не завлёк бы…
При упоминании о Егоре Лариса помрачнела, и горькая улыбка, как от кислого вина, застыла на губах. Бобров понял, что воспоминания о бывшем муже – запретная тема, если он не хочет огорчить любимого человека. Тогда он заговорил о другом – о своём походе в лес за ёлкой, о бодрящем лесном воздухе, о радости Серёжки, и Лариса вдруг сказала с тревогой:
– Послушай, Женя, а ведь мне пора.
– Как пора?
– Так. С минуты на минуту может явиться Серёжка, а он ведь не маленький, всё видит…
– Ну, я скажу ему, что ты теперь моя жена. Самое понятное объяснение…
– Да? Самое понятное? Нет, Женя, так эти вещи не делаются. Мальчика надо подготовить…
– Как подготовить?
– Чудной ты, Женя! Не знаю как, рецептов на этот счёт нет, но, поверь, тебе надо поговорить с ним, узнать его мнение…
– Значит, не останешься?
– Нет, и не проси. Во имя нашего будущего счастья, Женя. В общем, собирайся и проводи меня, я переночую у Натальи Владимировны. А завтра, хотя что я говорю, уже сегодня обязательно снова приду, тогда и поговорим все втроём.
Ох, как не хотелось сейчас Боброву выходить на морозную, обжигающую стынь улицы, и самое главное – отпускать от себя вновь ставшую такой родной и близкой Ларису. Но во многом она, конечно, права. Нужно найти верные слова, объяснить всё Серёже так, чтобы сын поверил в глубину его чувства, чтобы всё понял.
Лариса быстро собралась, и они вышли во двор. Бобров оставил дверь незапертой на тот случай, если в его отсутствие появится Серёжка – шёл уже второй час ночи. На улице пронзительно синела чистая, с густой россыпью звёзд ночь, окрепший морозец давил так, что вмиг перехватило дух и заложило уши.
В доме, где раньше жила Лариса, ярко горели окна, рядом в мутноватом свете качались деревья, прозрачные, отбелённые инеем. За шторами мелькали тени, и Бобров понял, что у Дунаева идёт веселье. Он взглянул на Ларису, пытаясь понять, какие чувства вызывает всё это в ней, но на бледном от фонарного света лице её не отражалось ни интереса, ни возмущения, и Бобров успокоился.
Они расстались около калитки Натальи Владимировны, и Лариса, прижавшись к Боброву, крепко поцеловала его, как обожгла губами. Ему стало трудно дышать, опять появилась боль в груди, но всё равно он чувствовал себя сейчас не скорбящим сиротой, покинутым и униженным, а, наоборот, сильным, здоровым и жизнерадостным человеком.
– Ну, до завтра, – сказал он, и Лариса засмеялась так, будто смех её вырывался откуда-то из самой глубины души.
– До сегодня, милый, до сегодня!..
* * *
Бобров вернулся домой, уселся в кресло и стал ждать Серёжку. Ему сейчас, сию же минуту позарез вдруг нужна стала ясность, пусть горькая, нерадостная, но полная ясность их будущих отношений с Ларисой. Он сидел и думал о том, что теперь, после того, что произошло сегодня, без Ларисы он уже не сможет, не сможет по одной простой причине: жизнь без неё станет пустым местом, голым нулём. Но ведь он, ещё лёжа на больничной койке, разработал для себя целую программу борьбы за идеи, которыми заразил его Озяб Иванович. Нет-нет, он должен, должен довести это дело до конца, чтобы не было стыдно перед будущими поколениями, которым ещё жить и жить на земле…
Бобров почувствовал вдруг усталость, прилёг и уже задремал, когда услышал, как скрипнула дверь. Серёжка, весь в снегу, ввалился в комнату, и она наполнилась запахами зимней свежести. Серёжка стряхнул снег с пальто и шапки, и на пороге образовалась небольшая лужица. Надо было вставать, кормить наверняка проголодавшегося сына.
Увидев поднимающегося с кровати отца, Серёжка смутился, видимо, из-за своего позднего возвращения, но Бобров не стал выговаривать сыну, не хотелось обижать парня в такую чудесную ночь.
– С Новым годом, Серёжа! Есть хочешь?
– Да нет, папа, мы конфет наелись. – И, оглядев комнату, спросил с нескрываемым интересом: – А тётя Лариса где?
– Ушла, – стараясь говорить спокойно, ответил Бобров.
– А куда же она ушла? Ведь у неё родственников в Осиновом Кусту нет.
– К знакомым.
– Эх, зря ты её отпустил, – вздохнул Серёжка.
– Почему?
– Мы сегодня с ребятами говорили. Её любили в школе. Говорят, самая лучшая биологичка была.
– Кто-кто? – переспросил Бобров.
– Ну, преподаватель биологии, биологичка. Она, говорят, так интересно рассказывала, что заслушаешься…
Серёжка умолк. Тишина воцарилась в доме, и оба молчали, пока Бобров не решился спросить:
– Послушай, Серёжа, а как ты посмотришь, если тётя Лариса совсем перейдёт к нам жить, постоянно, то есть?
– Женой твоей, что ли, станет?
– Да, женой…
– А мама?
– Ну как тебе объяснить! – Бобров взмахнул рукой, словно полотенцем, точно смывая с лица вязкую влагу. – Парень ты уже большой, хотя и не знаю, поймёшь ли… Выходит, разные мы с твоей матерью люди. Ну что тебе говорить – разные, и всё тут… Вот вас в классе сколько?
– Семнадцать!
– А скажи, разве можешь ты со всеми одинаково дружить? Нет? Ну вот видишь… Так уж жизнь людская устроена: к одному человеку прикипишь, как клеем приклеенный, а другой мимо проходит, и ты на него в лучшем случае равнодушно смотришь… Я понятно объяснил?
– Понятно, – вздохнул Серёжка.
– Вот и с матерью твоей разошлись мы в разные стороны – никаким клеем не склеишь.
– А с тётей Ларисой?
– А с тётей Ларисой? Как бы тебе объяснить… Люблю я её, понимаешь? Такое дело, люблю…
– Ладно, папа, – сказал Серёжка, – я спать хочу, знаешь, какой у нас праздник весёлый был!..
Он пошёл в свою комнату, а Бобров словно сжался в комок: нет, не получился у него разговор с сыном. Не получился, оборвался на полуслове… А может быть, пока и к лучшему, недаром говорят – утро вечера мудренее.
Утром Серёжка проснулся необычно рано. Он на цыпочках прокрался на кухню, загремел тарелками, наверное, проголодался. Евгений Иванович вышел к нему – Серёжка грыз чёрствый кусок хлеба.
– Ты за стол садись, сейчас завтракать будем, – сказал Бобров.
– А тётя Лариса придёт?
– Не знаю, – вздохнул Евгений Иванович.
– Скажи ей – путь приходит, ладно? – И сын прошлёпал босыми ногами к столу.
Глава четвёртая
Лариса проснулась поздно. За окном стояла мутная пелена тумана, и в комнате было темно, словно не стёкла впускали свет, а он пробивался сквозь плотную матовую плёнку. Деревянная койка была узкой, но ночью уставшей Ларисе это ложе показалось мягкой колыбелью. Она вмиг уснула, и ей снились приятные сны – широкий луг с ослепительно белыми цветущими таволгами и душистым шалфеем, ольхи, застывшие над рекой. Такое время бывает в июне, когда приходит наконец настоящее лето и прокалённая округа наполняется душным зноем, звоном комарья и кукушечьей перекличкой в лесу.
Сейчас на Ларису словно пахнуло тем радостным временем, и она блаженно вытянулась на неудобной кровати. В маленькое окно комнаты заглядывали деревья с густым волнистым налётом инея, мягкий туман клонил в воспоминания.
Как жила она после ухода от Дунаева, на что надеялась? Человек – существо хрупкое, отними у него надежду на будущее, оборви тоненькую ниточку веры в добро, благородство, справедливость – и жизнь потеряет смысл. Вспомнилась вдруг строчка из какого-то стихотворения: «Вера двигает горы».
Лариса всё это трудное время жила верой в Боброва, и сознание того, что он не продаст и не предаст, не сломится и не согнётся, добавляло Ларисе сил.
Она приехала к матери в большое рязанское село под Ряжском опустошённая, подавленная, смятая, будто по ней прокатился, вдавив в землю, могучий тягач. Обычно люди с радостным волнением переживают встречу с домом, но Ларису родное село, кажется, ещё больше угнетало. Не только своим видом, – а время безжалостно обошлось с ним, оно опустело, вместо многих хат зияли прорехи, как в старческом, растерявшем зубы рту, – но и настроением – люди теперь жили в селе лишь пожилые, с подорванным здоровьем, и даже обычная человеческая улыбка была тут событием.
Село душило Ларису своей безысходностью. Такая вот безысходность могла ожидать и её. Будет она здесь учительницей, вечно одинокой, как ветла на болоте. Братья и сёстры Ларисы давно разъехались кто куда. Одна сестра, Шура, плотная толстуха, жила теперь в Москве и всё время звала к себе, в шумную, многолюдную столицу, рисуя заманчивые картины спокойной и зажиточной жизни. В Москве, по словам Шуры, приличная обстановка с продуктами и «тряпками», не надо ломать голову над этими житейскими проблемами, а что касается квартиры, то приезжие получают даже быстрее, чем коренные жители, причём квартиры комфортабельные, в «спальных» районах столицы – Тёплом Стане, Бирюлёве, Вешняках – то есть вдали от шумных магистралей, среди хвойных и берёзовых перелесков, где приятно дышится пахучим еловым настоем. Господи, восклицала сестра, до чего же хороша такая тишина; после московской толчеи, суматохи она кажется блаженством!
Но Москва не прельщала Ларису ещё с далёких студенческих лет, когда они с подругами на несколько летних дней ездили в столицу и буквально валились с ног от усталости, пытаясь «объять необъятное» – проехать и пройти как можно больше, всё рассмотреть и запомнить. Лариса вспомнила с улыбкой, как однажды на Новом Арбате, куда девчонки затащили её в гастроном купить на дорогу продуктов, она прислонилась к стеклянной стене и сказала со стоном:
– Больше я никуда не пойду!
Напрасно девчата тащили её за руку – идти Лариса не могла. Она стояла, как гусак на стылом льду, – попеременно меняя усталые ноги, и, дождавшись подруг, попросила взять на оставшиеся деньги такси, чтобы доехать до Павелецкого вокзала.
В общем, неприязнь к Москве жила в ней с тех пор, не пропала, впилась в сознание, как заноза. Но и в родном селе она считала своё житьё-бытьё временным, по-цыгански таборным, и когда пришло письмо от Женьки Боброва, обрадовалась несказанно.
Лариса ехала в Осиновый Куст с необычным подъёмом, с трепетным волнением ждала встречи с Бобровым, хотя отлично понимала – многое в их отношениях в прошлом.
Однако, узнав от Натальи Владимировны, какое несчастье постигло Боброва, поняла: места для сомнений нет. Она должна, обязана идти к нему, увидеть его, вдохнуть в него силы. Лариса побежала в школу, вытащила с уроков Серёжку – и в больницу. Именно тогда, в палате, она окончательно поняла, чего не хватало ей всё это время, пока терзалась в рязанской глуши, – этого сиплого, усталого, срывающегося, но всё равно такого родного и близкого голоса и мягкого, нежного, выворачивающего наизнанку всю душу взгляда.
Лариса вернулась домой, но этот голос жил, звенел в ней, как запомнившаяся, полюбившаяся мелодия, как звенят в памяти трели жаворонка или соловьиные коленца, и если бы Бобров не лежал в больнице…
В комнату заглянула Наталья Владимировна, пригласила к столу – уже одиннадцатый час и пора подкрепиться. Лариса встала с трудом, воспоминания расслабили тело. Но ледяная обжигающая вода из-под крана освежила, словно наполнила упругой силой, и за столом она сидела сияющая, как праздничная ёлочная игрушка, так что даже сдержанная Наталья Владимировна не утерпела, спросила:
– Послушай, Лариса, ты сегодня прямо как невеста. Может, и в самом деле замуж тебя отдадим скоро?
– Не надо мне этого, – засмеялась Лариса, – замужем я уже побывала, хватило через край.
– А как же Бобров?
– Ой, не говори! Но если уж и сойдёмся, то без свадьбы, без лишнего треска.
Они пили чай, когда в дверь постучали, Наталья Владимировна торопливо выскочила из-за стола, толкнула дверь, и в комнату ввалился – свят-свят-свят! – Дунаев. У Ларисы забегали по моментально закоченевшей шее мурашки, и ей показалось, что она сейчас упадёт: поплыла, закружилась голова. Похоже, Дунаев был с похмелья: покрасневшее, помятое, с глубокими морщинами лицо выглядело смущённым, на лбу серебрились капельки пота. Но заговорил он необычно оживлённо, с каким-то вызовом, обращаясь к Наталье Владимировне:
– Это что же получается, дорогая соседка? Можно сказать, тайных гостей у себя скрываешь и словечком не обмолвилась. Хорошо, вчера люди добрые увидели.
И уже Ларисе, хриплым голосом:
– Домой не зову, но поговорить надо! Впрочем, можно и здесь. Наталье Владимировне наши отношения известны, поэтому я хотел бы с тобой уточнить… как это сказать… словом, об имуществе. Думаю, ты из-за этого и приехала, а вести разговор в присутствии Елены…
Дунаев на некоторое время замолчал, видимо, подбирал слова, как объяснить ей про новую жену. Этой паузы Ларисе хватило, чтобы взять инициативу в свои руки.
– А почему ты думаешь, что я из-за имущества приехала? Вопрос заставил вздрогнуть Дунаева.
– Но ведь должны же мы, так сказать… как юристы выражаются, привести в порядок наши имущественные отношения? Если хочешь знать, мне стыдно, что я вроде бы выгнал тебя на улицу…
– Знаешь, – сказала Лариса, – если тебя беспокоит только это – не волнуйся. Я ни в чём не нуждаюсь.
– Так уж и не нуждаешься?
– Да.
– И счастлива?
– И счастлива!
Дунаев перевёл взгляд на хозяйку дома, крякнул:
– Ну, с Новым годом вас, Наталья Владимировна! В другое время можно было бы и рюмочку пропустить, но сейчас некогда – на работу спешу. Эх, вот Бог службу придумал! И в будни как белка в колесе скачешь, и в праздники покоя нет…
– Так отдохнули бы, себя пощадили.
– А скот, а фермы? Вдруг мои помощники не накормят скотину? Им-то что, они в стороне, а я в бороне.
И Дунаев пошёл к двери, немножко картинно втянув голову в плечи, словно всем своим видом подчёркивая, сколь нелёгкий груз покоится на этих плечах.
В комнате воцарилась тягостная тишина. Наталья Владимировна, щадя Ларису, не хотела комментировать визит Дунаева. А Лариса думала: жалкий какой-то стал Егор, конечно, не имущество беспокоит его, скандала боится, огласки, прячет, как страус, голову в песок. И приход его – своего рода разведка.
Наталья Владимировна начала рассказывать сельские новости – обычный разговор о том, кто из бывших выпускников женился и кто развёлся, кто где учится и какие дела в школе. И, наверное, увлёкшись, они не услышали, как открылись сени, и только топот ног и стук в дверь комнаты заставили насторожиться. Наталья Владимировна поднялась со стула, пошла открывать, и теперь на пороге – о, Господи! – у Ларисы ёкнуло сердце – стоял Бобров, смущённо комкая в руках шапку. Он тихо поздоровался, сказал:
– А я к вам, Лариса Фёдоровна. Ждём вас с сыном.
…Лариса собиралась и грустно думала: что за утро тревожное такое? У неё защемило в груди – как пойдёт она сейчас в дом Бобровых, что скажет Серёжке?..
Они вышли на улицу и словно окунулись в стылую изморозь. Солнце ещё не разогнало туман, на деревьях причудливыми бусами тускло блестел узорчатый иней, под ногами хрустел сдавленный ночным морозцем снег.
Молча прошли мимо бывшего дома Ларисы. Теперь, днём, он казался каким-то пустым, одичалым, только занавески на окнах, повешенные ещё ею, Ларисой, напоминали о том, что в доме продолжается жизнь. И снова защемило сердце – может быть, оттого, что увидела эти цветастые, с крупными маками занавески, а может, от пугающей неизвестности – что-то будет дальше?
Евгений Иванович, заметив её тревогу, заговорил о пустяках, о погоде, которая наверняка разыграется и сгонит туман, а потом установится ясный день с лёгким, бодрящим морозом. Но она не приняла этого весёлого тона, сказала с грустью:
– Мне, наверное, надо уезжать, Женя?
– Как уезжать? Ты только приехала…
– Знаешь, Женя, – хрипло проговорила Лариса, – сложно мне с тобой… Впрочем, не с тобой, не так я выразилась. С сыном твоим… Вот как ты объяснишь сейчас моё появление в доме?
– Очень просто. Тётя Лариса в гости пришла. А может быть, и прямо скажу: тётя Лариса будет жить у нас в доме, и я на ней женюсь.
– Ну а что он скажет? Возьмёт и убежит из дому, тогда как?
Бобров наклонился вперёд, ускорил шаг и, наверное, от раздражения – Лариса увидела это сразу – у него побагровел затылок.
– Не убежит Серёжка, понимаешь, не убежит. И тебя встретит хорошо… Он, кстати, ночью, когда вернулся, про тебя спрашивал, а ты сразу – убежит, убежит! Так что успокойтесь, дорогая Лариса Фёдоровна, с вашим будущим учеником всё будет нормально.
– Здорово рассуждаешь! – засмеялась Лариса. – Уже и на работу определил. А вдруг там места нет?
– Нет – когда-нибудь будет, можно подождать. А впрочем, давай зайдём завтра к директору и выясним.
– Да, серьёзно ты, Женя, обдумал – и за меня, и за себя, – сказала Лариса, и на душе стало одновременно и радостно, и грустно.
– А ты как хотела? Я в больнице почти два месяца провалялся, а там лежишь, в потолок смотришь, и всякие мысли в голову лезут. Я тогда ещё понял, – вздохнул Бобров, – не могу я без тебя, Лариса, хоть что со мной делай – не могу…
* * *
Лариса осталась ночевать у Бобровых. Когда утром, теперь уже не в качестве гостьи, а на правах хозяйки помогала Жене собирать на стол, она вдруг почувствовала, как тяжело ей поднять глаза на Серёжку, всё боялась наколоться на холодный обжигающий взгляд. Она попыталась взять себя в руки, стряхнуть эту противную слабость, но успокоиться не удавалось.
Наверное, Бобров всё заметил, потому что после завтрака сказал, что надо сходить в школу, однако уже на улице Лариса замялась:
– А может, не пойдём, Жень? В другой раз, а?
– Нет-нет, – Бобров подхватил её под руку и потащил по обледенелой сельской улице.
Он видел, как приветливо кивнул с высокого крыльца своего дома Степан Плахов, и тоже радостно поздоровался, заулыбался во весь рот. После счастливой ночи весь окружающий мир сейчас представлялся Евгению Ивановичу какой-то сказкой: заиндевевшие деревья, не сбросившие свой наряд с новогодней ночи, казались одетыми в таинственные хрустальные платья, и даже в чириканье воробьёв ему слышалась весёлая праздничная песня.
В школе, естественно, директрисы не оказалось (кому охота так рано тащиться в каникулы в пустые классы). Бобров и Лариса долго бродили по заледеневшей дорожке вокруг здания, радостно болтали о том о сём. Но когда Лариса рассказала о вчерашнем визите Дунаева, о его словах насчёт имущества, Евгений скрипнул зубами от злости:
– И что же ты ответила?
– Сказала, чтобы не беспокоился за своё материальное благополучие. Я в его шмотках не нуждаюсь, как впрочем, и во всём остальном…
– Ну и правильно… – облегчённо вздохнул Бобров.
Через несколько минут появилась Ангелина Петровна. Бобров не видел директрису давно, и сегодня она показалась ему какой-то похорошевшей, с лёгкими пушистыми волосами, выбивающимися из-под шапки, прозванной женщинами «бояркой», с разрумяненным быстрой ходьбой и лёгким стылым ветерком лицом. Ангелина протянула пухлую, обжигающе-горячую руку Евгению Ивановичу, а с Ларисой радостно расцеловалась. Потом она повела их в кабинет, и всё говорила, не останавливаясь, как коллектив школы переживал уход Ларисы. Глаза её сияли.
– Вот видишь, а ты боялась, – вмешался Бобров, и Ангелина Петровна замолкла, непонимающе уставилась на Евгения Ивановича. А он заговорил о цели их прихода в школу, о намерении соединить свои судьбы.
Ангелина Петровна весело хлопнула в ладоши, поправила непослушную седую прядь.
– Да вы даже представить себе не можете, Лариса Фёдоровна, какая это для меня радость. На днях Серафима Дмитриевна – вы её знаете – в декрет уходит. Значит, будет кому заменить. И вас, – директриса посмотрела на Боброва, – мы тоже в школу приглашаем. У нас коллектив женский, даже простого учителя труда подобрать не можем. Пойдёте, Евгений Иванович? Всё равно вы теперь вроде как не у дел остались…
– Евгению Ивановичу рано о работе думать, – возразила Лариса, – ему лечиться надо, здоровье укреплять…
– А я и не тороплю, – Ангелина Петровна говорила быстро, точно боялась, что её не выслушают до конца, – время терпит, только поправляйтесь… Мы вам такую нагрузку навалим – не продыхнёте. Будете у нас уроки труда, машиноведения вести. Небось устройство трактора и сельхозмашин не забыли?
– Не забыл, – рассмеялся Бобров. Ему нравился этот разговор. Он вспомнил вдруг своего институтского преподавателя механизации Чиркина, сухого, поджарого, с морщинистым худым лицом человека, любимца студентов. Именно с Чиркиным ездил Бобров во время студенческих каникул на целину убирать урожай и, наверное, за серьёзность, пытливый ум тот назначил Боброва бригадиром комбайнёров.
Евгению Ивановичу вспомнились широкие, безбрежные целинные просторы и бескрайние разливы пшеницы, колышущейся под тугим степным ветром. Он ощутимо почувствовал дурманящий запах полыни, сухой соломы, обжигающая прокалённая степная жара вдруг снова словно пахнула в лицо. Боже, какое это было счастливое время! Даже работа, тяжкая, изнурительная, почти двадцать часов в сутки, казалась тогда праздником.
Бобров быстро освоил комбайн (за что он по сей день благодарен Чиркину), и скоро по намолоту обогнал даже опытных совхозных целинников, чем вызвал у них неподдельную зависть. Но самой высокой оценкой были одобрительные слова Чиркина:
– Из тебя хороший хлебороб будет, Женя!
Эх, ошибся ты, дорогой учитель, хоть нет в том вины ни твоей, ни его, Боброва. Нет нынче нужды в преданных земле работниках, если даже такие хлебопашцы, как Степан Плахов, орудуют сейчас не в поле, а в столярной мастерской, сколачивают гробы да ладят скрипучие табуретки.
А впрочем, почему ошибся Чиркин? Ошибся не он, а те, кто держит крестьянина, как ретивого коня, в узде. Николай Спиридонович Белов вспоминал в своих записках слова Ленина – «не сметь командовать крестьянином!» А на практике люди, именовавшие себя ленинцами, только тем и занимались, что выкручивали руки кормильцу России, душили его голодом и налогами.
Евгений Иванович вспомнил рассказ матери о судьбе Ивана Александровича Шатских, который жил на их улице. Весной сорок седьмого у него умерла с голода жена, и он в отчаянии пошёл в саманную хатку, стоящую напротив дома, приладил верёвку к стропилам, подставил табуретку, и всё, конец… Схватила петля тугим узлом шею, и ещё одна жизнь оборвалась нелепо, сломалась как спичка. Их и похоронили вместе с женой, в одном большом гробу, и они лежали, скрестив на груди узловатые, натруженные извечной крестьянской работой руки.
Говорят, общество живёт так, как живёт в нём крестьянин. А он живёт пока плохо, это Бобров видит каждый день. И что самое обидное, вроде даже не ропщет, смирился со своей долей, как смиряется вол с ярмом на шее. Молодёжь, и та, придя в сельское хозяйство, быстро свыкается с этой обречённостью, становится в лучшем случае равнодушной, а в худшем – запивает, топит в водке тоску и безрадостность бытия.
Обо всём этом думал сейчас Евгений Иванович, размышляя над предложением директора школы. Он долго молчал, а она с нетерпением поглядывала на Боброва, пытаясь распознать его мысли. Наконец Бобров сказал:
– Согласен, Ангелина Петровна, но только имейте в виду: на работе я человек тяжёлый, с причудами, вдруг какой-нибудь фокус выкину. Не побоитесь?
– Не побоюсь, – засмеялась директриса. – Мне с тяжёлыми людьми легче работается.
Они договорились, что выйдут на занятия числа десятого, как раз к началу четверти. Пока же Ларисе Фёдоровне надо съездить в Рязань, оформить расчёт, ну а Боброву – окончательно окрепнуть да и помочь ей в переезде.
Из школы возвращались довольные. На улице потеплело, мутное, какого-то морковного цвета солнышко выкатилось из-за туч, зависло невысоко над головой – и утренняя тишина развеялась, на сельских улицах загомонили петухи, день наполнился светом. Лариса была необычно разговорчива, похоже, исход разговора с Ангелиной Петровной наполнил её радостью, и всё в ней сейчас, как вино в бокале, пенилось и искрилось.
Но, видимо, приятное в этот день ещё не кончилось. У калитки Бобров увидел высокую подтянутую фигуру в оранжевом лыжном костюме и поначалу даже оторопел. Откровенно говоря, сегодня не хотелось больше ни с кем встречаться, остаток дня хорошо бы провести с Ларисой, может быть, даже уйти в лес, где сейчас так здорово пахнет снегом и хрустальной свежестью струится воздух.
Но, приблизившись к дому, Бобров узнал в лыжнике Николая Артюхина и обрадовался. Николай довольно хмыкнул, расплылся в улыбке, и на небритых щеках засеребрилась щетина. Он радостно протянул руку Боброву, сдержанно поздоровался с Ларисой и начал объяснять:
– Лыжный кросс мы затеяли со студентами по поводу Нового года. А я вот от группы отстал и решил старого друга навестить. Не возражаешь?
– Скажешь тоже! – засмеялся Бобров. – Милости просим. И знакомься заодно – моя жена Лариса…
Артюхин ещё раз протянул руку Ларисе, хмыкнул с нескрываемым удивлением, но ничего не сказал, только во взгляде было изумление: мол, ну и обормот ты, Бобров, жён меняешь, как перчатки. Николай хорошо знал Любу, и ему теперь эта новость – как снег на голову. Но не объясняться же при Ларисе, и Евгений Иванович, выдержав испытующий взгляд Артюхина, пригласил его в дом.
– А скажи, пожалуйста, Николай, лыжнику можно выпить чарку вина за Новый год со старым другом, а?
– Одно знаю, – в тон ему улыбнулся Артюхин, – что с точки зрения спортсмена это плохо. Но вот за встречу с другом да ещё сразу после Нового года – с превеликим удовольствием. Как это в анекдоте? А, вспомнил… У попа спрашивают, может ли он стакан водки с утра выпить. «С утра?» – с удивлением спрашивает батюшка. – «Да». – «Без закуски?» – «Да». – «До заутрени?» – «Да». – И поп отвечает: «Да с удовольствием».
Кажется, Лариса начала входить в роль хозяйки, и с её помощью Бобров быстро собрал на стол, налил две рюмки – для неё и Артюхина, а свой стакан наполнил компотом. Николай удивился.
– Не могу, – просто сказал Бобров, – только несколько дней как из больницы.
– Значит, нам больше достанется. – Николай лихо опрокинул рюмку и, закусывая, заговорил со смехом: – Понимаешь, втянули меня, черти, мои второкурсники (я у них куратор группы) в эту историю. Слабо, говорят, вам, Николай Александрович, с нами в лыжный поход отправиться, Новый год на природе встретить, хоть вы и спортсмен бывший. «Почему?» – спрашиваю. А очень просто, отвечают, авторитет преподавательский не позволит. Э-э, думаю, милые, подначиваете? Ладно, готовьте, говорю, лыжи. И знаешь, Женя, не пожалел. Такой у нас чудный праздник получился, как в сказке. Тридцать первого пришли в лес, палатки разбили, лапника нарубили, на него одеяла расстелили – чем не праздничное ложе получилось? Только они, дьяволы, разве дадут уснуть? Всю ночь до утра песни, танцы. А костёр!.. Вот так и провели праздник.
– Поздравляю, – сказал Бобров.
– Ну, спасибо. Только учти, Женя, я к тебе не случайно заехал. Мне помощь твоя нужна. Помнишь, мы летом встречались на поле?
– Помню.
– Не даёт мне покоя это поле… И не только конкретно оно, а и всё наше почвоведение. Ты, наверное, и сам чувствуешь: спрессовались проблемы в такой тугой узел, что касаются уже не только специалистов, практиков, но и всего народа. Исстари Россия считалась мировой хлебной житницей, поставщиком продовольствия. Я начал изучать материалы и узнал, что до революции на хлебном рынке наша страна была одним из главных поставщиков, миллионы пудов отборного зерна шли на Запад, даже в Канаду. А теперь, наоборот, мы превращаемся в жалких импортёров, растрачиваем все свои золотые запасы, разбазариваем природные ресурсы. Неинтересно говорю?
– Нет-нет, мы тебя с удовольствием слушаем.
– Ну, так вот, сейчас за хлеб на Запад уходит наша нефть. Будто её у нас море разливанное, без начала и края. А ведь придёт время, иссякнет этот запас, и наши потомки вместо бензина двигатели будут чем, водой заправлять?
– Ну, до этого, наверное, ещё далеко…
– Не скажи, время может быстро свой счёт предъявить. Мы первый раз закупили хлеб в шестьдесят третьем, двенадцать миллионов тонн. Народу объяснили, что это временная мера, результат засушливого лета, вот пройдёт ещё немного, и всё стабилизируется. А теперь? Теперь каждый год закупаем сорок – пятьдесят миллионов. Трубопроводы сто с лишним миллионов тонн нефти качают за границу, а наша земля скудеет и скудеет, превращается в жалкий чахлый пустырь, на котором скоро будет расти один чертополох.
– Ну и что ты решил?
– А я пока ничего не решил. Пока за меня всё решают. Вот недавно сказал я секретарю обкома, что наши колхозы и совхозы своей политикой подрывают плодородие, наносят ущерб чернозёму, а меня теперь на заседание парткома приглашают.
Будут проказу из меня изгонять, как на суде инквизиции. Вот я и хотел с твоими мыслями познакомиться.
– А я тебе свою статью, что для областной газеты писал, показывал? – спросил Бобров.
– Нет… Напечатали?
– Как бы не так. Говорят, всё тот же Безукладов вмешался и под сукно положил.
Бобров поднялся, нашёл в шкафу записи Белова, черновики статьи, передал Николаю. Тот углубился в чтение, шевеля толстыми, обветренными губами, потом поднял голову:
– А кроме областной никуда не посылал? – Нет.
– Ну и зря. За убеждения надо бороться…
– Он уже поборолся, – грустно усмехнулась Лариса. – Это ему дорого стоило. Почти два месяца на больничной койке провалялся.
– А я не сдамся, – твёрдо сказал Николай. – Буду сражаться, как Николай Иванович Вавилов…
– Постой, постой. Но ведь Вавилов – враг народа. Его и при Хрущёве не реабилитировали, значит…
– У нас, Женя, – усмехнулся Николай, – всяк, кто мыслит по-своему, свой багаж в голове имеет – обязательно враг. Вот и нас с тобой небось такими считают. А мы – обычные люди, только сердце за родную землю острее болит. Ну, давай ещё маленькую хлопну да поеду – к вечеру дома надо быть…
Глава пятая
Партийный комитет занимал в сельскохозяйственном институте три кабинета на третьем этаже главного корпуса. В последнем, комнате для заседаний, просторной, полукруглой, стояли столы со стульями, как в аудиториях, а в самом торце возвышался массивный, чем-то напоминающий огромную лодку стол с примыкающим к нему столиком для председателя. Три больших окна делали кабинет необычно просторным, светлым, и Николай вдруг почувствовал себя каким-то маленьким и жалким. Он ощутил, как тело обдало горячим, точно банным, теплом, а в ушах словно тоненько и печально зазвенел колокольчик.
Кабинет наполнялся людьми. Они входили оживлённые, общительные, шумно рассаживались, делая вид, что не замечают Николая, хотя большинство этих людей Артюхин знал хорошо, как и они его. Вот протиснулся в дверь профессор кафедры земледелия Иван Степанович Мищак, высокий, хмурый, с глубокими морщинами, со следами ожогов на лице. Во время войны Мищак был танкистом, несколько раз горел, и эти белёсые пятна – как пожизненное клеймо фронтовых лет. Может быть, это наложило отпечаток и на его характер – несдержанный, вспыльчивый.
Рядом с Мищаком шёл доцент Мартынов, веснушчатый, курносый коротышка, известный в институте тем, что через каждые два года он разводился со своими новыми жёнами, и разводы эти всегда сопровождались шумными скандалами. Впрочем, всякий раз Мартынову удавалось выходить из этих передряг, что называется, сухим; его отставные пассии успокаивались и мирно ретировались, а Николай Петрович отделывался очередным выговором «за аморальное поведение».
Вошёл заведующий кафедрой физколлоидной химии Днепров, статный, широкоплечий красавец с васильковым взором. В обычные дни он всегда был приветлив с Николаем, непременно заговаривал о футболе – Днепров слыл страстным болельщиком, мог на память назвать добрую сотню фамилий отечественных и зарубежных игроков, выдать точную информацию, когда, кто и на какой минуте забил гол, – но сегодня прошёл мимо, даже не поздоровался, будто не заметил. Видно, плохи твои дела, Артюхин, – с невесёлой усмешкой подумал Николай, глядя, как важно, словно жених, прошествовал и осторожно опустился на свой стул Днепров.
Наконец в кабинет вошли члены парткома и шумно расселись, разговаривая, однако, вполшёпота. Кухаренко поднялся, застегнул пуговицы распахнутого пиджака, словно отрубив этим жестом всё неофициальное, и заговорил сухим, нудным голосом о том, что на сегодняшнем заседании парткома планируется рассмотреть информацию отдела науки и учебных заведений обкома партии о положении дел на кафедре почвоведения и земледелия.
Как и ожидал Артюхин, никто не возразил, только Мищак что-то буркнул под нос, но Кухаренко стукнул карандашом по графину, и в кабинете опять воцарилась тишина. Из-за первого стола поднялся инструктор обкома Неугодьев, румяный, с аккуратной причёской, – Артюхин вдруг подумал, что портреты таких вот молодцов с приглаженными, точно склеенными волосами, вывешивают в окнах парикмахерских, – и заговорил хорошо поставленным, артистическим голосом:
– По поручению секретаря обкома партии товарища Безукладова наша комиссия, – он жестом показал на трёх сидящих рядом молодых людей, – две недели изучала положение дел на кафедре почвоведения и земледелия. Нас, сами понимаете, интересовало всё – и состояние преподавательской работы, и научные разработки учёных кафедры, и морально-политическая атмосфера в коллективе. Должен сказать, что объём работы комиссией был проведён большой – мы посещали лекции и практические занятия, присутствовали на заседаниях кафедры, досконально изучали протоколы предшествующих обсуждений, наконец, встречались со студентами и преподавателями, знакомились с результатами исследований. Столь большая работа даёт нам все основания сделать принципиальный вывод – на кафедре сложился хороший коллектив учёных-экспериментаторов, способный решать большие и сложные задачи, поставленные партией перед нашим сельским хозяйством…
– Тогда зачем же собрали? – буркнул Мищак.
– Прошу соблюдать тишину! – Кухаренко опять застучал карандашом по графину и недовольно оглядел зал.
Неугодьев сделал паузу и снова заговорил. Учат их, что ли, там в обкоме специально, подумал Артюхин, или должность накладывает отпечаток? Вроде обычные, даже штампованные фразы говорит Неугодьев, но в каждом слове ужасная значимость и весомость. Сейчас он вещал о том, что в период развитого социализма наше сельское хозяйство обретает новое дыхание на основе концентрации и специализации, углубления интеграции и повышения плодородия за счёт мелиорации…
Николай слушал, и ему казалось, что в ушах стоит треск, что не человек это всё говорит, а пулемётно тарахтит старый мотоцикл.
Наконец, закончив свои позитивные пассажи, Неугодьев заговорил об Артюхине, о том, что, вместо того, чтобы своими научными разработками способствовать расцвету села, решению Продовольственной программы, некоторые учёные изобретают особые концепции, граничащие с мальтузианством, на каждом перекрёстке кричат об убывающем плодородии…
Николай напрягся, подался вперёд. А Неугодьев продолжал уже разгорячённо и зло:
– Мы с товарищем Артюхиным беседовали несколько раз, и он прямо заявил, что нынешняя система земледелия, сложившаяся в колхозах и совхозах, вредит плодородию, а всё, что мы делаем сейчас на земле, – это образец бесхозяйственности и расточительности, на которую способен только социализм… Говорили вы так, товарищ Артюхин?
Артюхин поднялся бледный.
– Я не говорил, что на это способен только социализм, просто я подчёркивал, что социализм позволяет себе расточительность по отношению к земле.
– А разве это не одно и то же? – выкрикнул Днепров.
Снова стучал карандашом Кухаренко, призывая к тишине, но зал уже начал накаляться, и порядок установился с трудом. Неугодьев, поправив шевелюру, продолжил:
– Мы беседовали со студентами, и они подтвердили, что во время своих лекций товарищ Артюхин часто цитирует работы какого-то князя, кажется, Васильчикова! Может, объясните партийному комитету, с каких пор вы этого эксплуататора, можно сказать, царского сановника, считаете авторитетом, чуть ли не классиком отечественного земледелия…
Артюхин вытащил папки, достал блокнот, обратился к Кухаренко:
– Леонид Сергеевич, можно мне ответить на это обвинение?
– Потом, потом. – Кухаренко нахмурился, сказал раздражённо: – Вы, товарищ Артюхин, научитесь сначала слушать. Говорят, что степень интеллигентности человека как раз измеряется умением слушать других.
– Хорошо, – сказал Артюхин. Он понял, что сегодня ему больше предстоит слушать, чем говорить, и, взяв ручку, начал делать пометки в блокноте.
Неугодьев говорил ещё долго, обвиняя Артюхина в фальсификации данных, которые тот приводил товарищу Безукладову, по поводу растранжиривания земель, увеличения потерь от добычи торфа и других полезных ископаемых.
– А вы можете привести другие цифры? – не сдержался доцент Мартынов, и Артюхин мысленно его поблагодарил.
Но вопрос не смутил инструктора, он сказал безапелляционно и раздражённо:
– А мне и не надо этого делать! Цифры приводил в беседе с товарищем Безукладовым доцент Артюхин, а вот где он их наскрёб, может, из передач различных заграничных голосов – это его дело. Одним словом, я хотел бы заканчивать, товарищи. Выводы напрашиваются сами собой – в вашем здоровом коллективе происходит… конвергенция (Артюхин чуть не рассмеялся – видимо, оратор специально запасся этим научным словечком, чтобы окончательно покорить учёную публику), да-да конвергенция с антинаучными теориями. Об этом мы и будем докладывать бюро обкома партии. Но думается, вы сегодня вправе и сами дать оценку воззрениям товарища Артюхина…
Закончив, Неугодьев полез в карман за платком, чтобы вытереть вспотевший лоб.
– Может быть, будут вопросы к товарищу Неугодьеву? – торопливо спросил Кухаренко, но члены парткома молчали, только Мартынов, ёрзая на стуле, тянул руку, как школьник.
– У вас вопрос, Пётр Васильевич?
– Да, и можно сказать, не очень сложный. – Голос у Мартынова сел, словно от сырости, и он хрипло продолжил: – Вот мне непонятно, какой ущерб нанёс своими высказываниями товарищ Артюхин? Думаю, что его тревоги должны быть и нашими с вами тревогами.
– Позвольте, позвольте, Пётр Васильевич, – перебил Кухаренко, – мне такая постановка вопроса не нравится. Вы так, вроде походя всех нас в сторонники Артюхина записываете… Я вас правильно понял?
– Нет, неправильно. Да и не нуждается Артюхин ни в каких сторонниках, просто имеет человек собственное мнение и баста.
– Так уж и баста, – вступил в разговор ректор Рудерман. – Да я чувствую, что у нас тут не консенсус, как должно быть среди коллег, среди научных работников, а такой разнобой, что голова кругом! Конечно, человек имеет право на собственное мнение, но кто позволил тому же Артюхину охаивать систему социализма. Это уже, простите, не научный спор, а политический, ниспровержение, знаете ли, идёт полнейшее. А вы, товарищ Мартынов, не разобравшись, бросились, как грудью на амбразуру, вопросец свой с заковыркой подкидываете…
– Но имею же я право задать вопрос проверяющему? – Чувствовалось, что Мартынов теряет выдержку. Выпрямившись во весь свой далеко не баскетбольный рост, он начал рассекать кулаком воздух. – Или только его надо слушать, как проповедника с амвона?
– Я смотрю, – усмехнулся Кухаренко, – что-то ты стал у нас больно разговорчивый, товарищ Мартынов. А вот когда мы твои персональные дела обсуждали, молчал как рыба, ни звука, ни писка…
Мартынов осёкся и махнул рукой – дескать, ну и разбирайтесь как хотите.
Возникшую паузу использовал Кухаренко, попросив высказаться присутствующих на парткоме. И первым вскочил Днепров, пригладил волосы – не может этот красавчик даже сейчас удержаться от ненужного кокетства, – отвёл глаза в сторону и заговорил, торопливо глотая слова:
– Самое страшное, дорогие коллеги, что товарищ Артюхин не скрывает своих гнилых взглядов. Мне недавно рассказывали студенты-второкурсники, как у них Николай Александрович принимал экзамен. Вы думаете, он спрашивал у них про те знания, которыми они овладели, изучая курс почвоведения? Как бы не так! А недавно он в течение часа читал им лекцию, по сути дела, направленную против колхозного строя, проводил мысль, как неразумно, нерачительно относятся колхозы к земле, которую государство закрепило за ними навечно. Вот вы, говорил он, будущие технологи, должны ратовать за сохранение плодородия. Не продовольственная программа, не забота, как накормить людей, а только одна задача – сохранить землю. Во имя чего? Идея фикс Артюхина: земля – наследство для потомков. Кстати, самому лучшему студенту Василию Слепокурову, ленинскому стипендиату, он поставил тройку только за то, что тот не читал «Русский чернозём» Докучаева. Если следовать этой логике, то многим из нас надо ставить вообще двойку. У меня, например, тоже не хватило сил одолеть эту книгу, там цифры сплошные…
После Днепрова поднялась Софья Николаевна Хворостухина, член парткома, преподаватель кафедры политэкономии, и Артюхин почувствовал, как холодная тоска поползла в душу, и сразу стало так одиноко, как может быть одиноко только чахлому стеблю посреди бескрайних просторов, когда давит его к земле разгульный ветер. Эта женщина, очень похожая на кустодиевскую купчиху, в безвкусном цветастом платье, почувствовав настроение парткома, затрещала, как пулемёт, выплёскивая одно обидное слово за другим. По мнению Софьи Николаевны, Артюхин давно зазнался, всем своим поведением бросает вызов общественному мнению института, и коль он даже не удержался при таком авторитетном руководителе, каким является товарищ Безукладов, значит, далеко он зашёл, ох как далеко…
Хворостухина говорила долго и нудно, и Артюхин, сначала пытавшийся записывать суть её выступления в блокнот, вскоре понял, что дело это бесполезное. Теперь он думал лишь о том, дадут ли ему возможность выступить, потому что слишком уж чётко вся эта проработка спланирована. Интересно только, кто режиссёр – Кухаренко, а может, бери выше, сам товарищ Безукладов?
Вставали ещё несколько человек, говорили всё одно и то же, и Николай с грустью подумал: вот это и называется «монолитным единством».
Правда, в конце заседания поднялся Мищак. Его обгоревшее лицо побагровело, и он заговорил вдруг о том, что Артюхин хороший преподаватель и напрасно здесь Днепров пытается мнение одного или в крайнем случае нескольких студентов выдать за коллективное. Но Мищака уже не слушали, и даже когда встал Николай, гул не прекратился.
– Я не собираюсь оправдываться, – Артюхин старался говорить медленно и спокойно, – послушайте только, что пишет человек, всю жизнь посвятивший земле.
Он раскрыл переданные ему Бобровым записки Николая Спиридоновича Белова и начал читать:
– Земля – уникальная среда обитания, породившая человека, его «альма матер». Она же – последнее пристанище, материальная субстанция его истории и бессмертия. Лучше А. Ахматовой об этом не скажешь:
И ещё я хочу сказать… Меня здесь обвинили в преклонении перед князем Васильчиковым. Да, я действительно ссылался на его статью. Но ведь не только я уважительно к нему отношусь. Карл Маркс назвал его одним из самых значительных людей в России. Вот послушайте маленькую цитату…
Все снова загудели, и Кухаренко не выдержал, вскочил с места.
– Не надо пристёгивать к месту и не к месту цитаты, товарищ Артюхин. Они были сказаны в своё время. И вообще мы не о князе Васильчикове сейчас толкуем, а о вас.
Артюхин сглотнул сухой ком в горле, с трудом выдавил:
– Тогда мне не о чем больше говорить. Только одно могу добавить – время рассудит. Да оно уже и наказывает нас. Вы посмотрите, что происходит в сельском хозяйстве. Обширная держава, миллионы гектаров земли, а накормить себя не можем. А что же ждёт наших детей, внуков, какое наследство от нас они получат, об этом вы думали?
Артюхин сел, угрюмо скривил рот. Теперь, после того как скомкали его речь, отвергли аргументы, у него вообще пропал интерес ко всему происходящему. Будь что будет, мысленно махнул Николай рукой.
Кухаренко поднялся, одёрнул на располневшей фигуре пиджак, заговорил сначала тихо, а потом всё громче и громче.
– Нам надо, товарищи, принимать решение. Судя по прошедшему, довольно оживлённому обсуждению, мы единогласно (он сказал это словом с нажимом, подчёркнуто громко) пришли к выводу, что коммунист Артюхин в своих политических и нравственных выводах допускает антисоциалистические оценки, в преподавательской деятельности проповедует студентам чуждые нам взгляды и позиции. Вполне понятно, что такому человеку нельзя доверять полностью, и у меня есть конкретное предложение: поставить сегодня вопрос о пребывании Артюхина в партии и на занимаемой должности…
Николай опешил, но по гулу, возникшему в зале, понял, что даже члены парткома не согласны с таким предложением. Потянулись какие-то тягостные, полные жгучей тревоги минуты, и когда начали голосовать, выяснилось, что Кухаренко не поддержал никто, кроме Хворостухиной. Даже ректор сказал задумчиво:
– Видимо, Леонид Сергеевич, вы поторопились. Нельзя рубить сплеча, ведь перед нами человек со своей судьбой, товарищ по работе, способный преподаватель. Кстати, Артюхина мы не один год знаем…
– Тогда давайте свои предложения, – промычал, не поднимая головы от стола, Кухаренко.
«Кустодиевская купчиха» виноватым голосом заскрипела:
– Обидно, конечно, что не прошло предложение Леонида Сергеевича, но выговора с занесением в учётную карточку товарищ Артюхин наверняка заслуживает…
За выговор проголосовало большинство, и только Кухаренко не поднял руки, с каким-то отрешённым видом глядя по сторонам. Он молчал с минуту, а потом произнёс:
– Ну что ж, решение принято. И пусть это для вас, товарищ Артюхин, послужит хорошей школой. Только хотелось бы предупредить – сегодня партком был настроен мягко, но в следующий раз он вряд ли простит ваши дерзости.
Уходил Артюхин смущённый, но не раздавленный, не смятый. Всё произошедшее сегодня произвело на него впечатление какого-то шаманского обряда, запрограммированного скорее всего Безукладовым. Может быть, тот ждал от этого спектакля и большего, и не его воля, что всё закончилось так. А выговор, что ж, пережить можно. Правда, когда-то Артюхин читал, что в русской армии, если старший по званию объявлял младшему выговор, то надо было думать об отставке. Однако Николай не чувствовал за собой вины. Он шёл по коридору и думал, что есть на свете люди, в которых живы ещё долг и честь, и от этого стало вдруг легко и радостно, как-то по-ребячьи светло на душе.
…А вечером в кабинете Безукладова, где Кухаренко и Неугодьев докладывали ему о результатах заседания парткома, наоборот, царила гнетущая атмосфера. Сергей Прокофьевич расхаживал вдоль стены, тяжело ступая по мягкому ковру, и говорил, не скрывая раздражения:
– Фокусами занимаетесь, дорогие товарищи! Не партийные работники, а гимназистки в передничках с кисейной вышивкой. Да вас коммунисты просто не уважают. Так, товарищ Кухаренко, в институте никогда порядка не будет. Хотите, я вам один случай расскажу?
Помню, я ещё секретарём райкома работал, был такой отстающий колхоз в селе Зворыкино. Что ни год, там новый председатель. Не выдерживали люди, дисциплина в хозяйстве была такая, что, как говорится, кто в лес, кто по дрова. Полный раскардаш, одним словом. Ну, долго я думал, как этот колхоз укрепить. Думал-думал и придумал: послать председателем заместителя председателя райисполкома. Жалко, конечно, хороший человек, можно сказать, товарищ мой задушевный, но, с другой стороны, – надо же как-то выходить из положения. Ну, приглашаю, беседу веду, а у него тысяча отговорок: и жена больная, и дочь десятиклассница, надо ей дать школу закончить, и здоровье фронтом подорвано… Одним словом, наговорил мне с три короба, а я на своём стою.
Хочешь, говорю, с партбилетом жить или не жаль расставаться? «Нет, – отвечает, – я, Сергей Прокофьевич, партийный билет на фронте получил, можно сказать, под пулями». Тогда чего крутишь? Он опять про свои невзгоды и домашние неурядицы. Ну я и говорю: приходи в семь часов на бюро райкома партии. Пришёл, костюм новый надел, орденами позвякивает, думает нас этим разжалобить, слезу выжимает фронтовыми заслугами. А мы заранее договорились – никаких уступок. Два часа бой держали, настоящий бой, как на фронте. Правда, не сломили его, и тогда я внёс предложение об исключении из партии. Сам понимал – круто беру, но по-другому нельзя, партия не дом общественного призрения, не собес – и исключили, не дрогнули. А он, дурачок, вышел из райкома и прямым ходом на станцию, под поезд бросился. Вот так и ногу потерял. Но что самое интересное, после, уже на протезе, приходил – раскаивался и говорил: «Недооценил момент, не знал, что вы со мной так круто обойдётесь, потому и смалодушничал». Вот и вы, друзья, по-моему, сегодня малодушие проявили. Да это и понятно, нет необходимой закалки… Вы сколько лет в партии, товарищ Кухаренко?
– Пять, Сергей Прокофьевич…
– Оно и видно. Соплями мажемся, а к тем, кто социализм охаивает, сострадание проявляем. Вы хоть это поняли?
– Поняли, – торопливо кивнул головой Неугодьев.
– Ну, а коль поняли, пусть вам этот случай доброй школой послужит. До свидания, и давайте впредь на таких пустяках лица не терять, быть стойкими до конца.
Кухаренко вышел на площадь перед обкомом, глубоко вздохнул. На улице при свете фонарей синел чистый снег, тёмные ели источали аромат хвои. И этот аромат заглушил вдруг растерянность в душе, наоборот, появилось желание быть стойким и сильным, как Безукладов, а не жалким мерихлюндиком, каким оказался сегодня. Хотя кто-то ведь сказал, что партийность – это прежде всего человечность. Об этом надо подумать.
Глава шестая
От милиции до райкома всего несколько десятков метров, и следователь Дубиков, пока шёл, так и не смог догадаться о причине вызова ко второму секретарю Фокину. Тот принял его вежливо, усадил на стул, начал расспрашивать, как идут дела в отделе. Здоровенный розовощёкий Фокин, кажется, слушал с большим вниманием, но Николай Сергеевич терялся в догадках, зачем же всё-таки он потребовался секретарю. Обычно по служебным делам в райком вызывали начальника райотдела. И эти вопросы замысловатые, с подвохом, тоже с успехом могли бы задать ему – благо, каждое утро докладывал оперативную обстановку в районе.
Однако Фокин с интересом слушал Дубикова, не перебивал и только после долгого разговора спросил как будто между прочим:
– А скажите, Николай Сергеевич, за что у вас сидит Кузьмин из Осинового Куста?
– Так, банальная история, – усмехнулся Дубиков, ещё не понимая интереса собеседника, – подрался в ресторане с молодыми ребятами.
– Только и всего? – оживился Фокин.
– Только и всего, – пожал плечами Дубиков, а после некоторой паузы добавил: – Правда, есть один любопытный момент – при досмотре во время задержания у Кузьмина в карманах оказалась большая сумма денег – около десяти тысяч…
– Ну и как же он объяснил их появление?
– А очень просто: сказал, что все свои сбережения с собой носит.
– Любопытно, любопытно… – Фокин забарабанил пальцами по стеклу.
– Да, любопытно, – живо отозвался Дубиков. – Впрочем, товарищ секретарь, мы сейчас пытаемся распутать этот клубок, и кое-что уже проясняется. В частности, в тот день Кузьмин был в Ефимове, и деньги эти получил в комиссионном магазине, куда сдавал гречневую крупу.
– Это что, на такую сумму он крупы сдал? Где же он её взял?
– В этом и загадка, – вздохнул Дубиков. – Но думаю, и здесь мы концы найдём.
– Ну хорошо, хорошо, – вдруг как-то торопливо сказал Фокин, – занимайтесь… Только я вас хочу просить ускорить это дело: в райцентре кривотолки разные пошли. Кое-кто сплетни всякие готов разнести, знаете, как это в деревне… А ещё мне недавно звонил Егор Васильевич Дунаев, председатель колхоза, тоже интересуется судьбой Кузьмина…
– Ну вот его-то забот я никак не пойму, – усмехнулся Дубиков. – Кузьмин в колхозе личность известная, пьяница знаменитый. С ним там разные истории приключаются…
Фокин, вёрткий, похожий на юношу, вдруг вскочил и заходил по кабинету мелкими, какими-то куриными шажками, заговорил резко, с нажимом.
– О каждом из нас можно слух любой распустить. Сейчас люди на язык острые – несут, кому что на ум взбредёт. А я Кузьмина знаю несколько лет, человек он принципиальный, опытный, преданный нашему делу. Конечно, верно подмечено: один Бог без греха. Вот и Михаил Степанович недостаток имеет, в рюмку любит заглядывать. Но фронтовику эту слабость простить можно, как-никак на войне кровь проливал.
Фокин подошёл к Дубикову, молча протянул руку, словно давая понять, что разговор исчерпан, теперь следователь знает интерес секретаря райкома и всё сделает так, как надо.
Когда Дубиков возвращался в милицию, резкая досада вспыхнула в нём – неужели Фокин и в самом деле считает Кузьмина безобидным чудаком? Но досада была недолгой. Ладно, сейчас не время спорить с Фокиным, полной ясности по делу Кузьмина нет, хотя за полмесяца пришлось повозиться изрядно. И пока Кузьмин как сурок отсыпался в КПЗ, Дубиков, наоборот, чувствовал, что бессонница у него становится постоянной, до подташнивания, до головной боли.
Обычно же он на отсутствие сна не жаловался. Возвращаясь домой, прочитывал газеты, на которые днём не хватало времени, плотно ужинал, а потом подушка притягивала его как магнитом. Иногда, правда, после ужина Дубиков усаживался к телевизору. Этот «ящик для дураков», как называл телевизор сын, он уважал, но сил хватало только посмотреть новости, а потом Николай Сергеевич укладывался спать, и сон, крепкий, без сновидений, длился до шести часов, до первых кремлёвских курантов.
Занявшись делом Кузьмина, Дубиков с раздражением обнаружил, что теперь он вечерами долго ворочается в постели, прокручивая в голове события прошедшего дня, а в первый раз он долго не мот уснуть после встречи с главным бухгалтером мелькрупкомбината Зинаидой Васильевной Фортунатовой, оформлявшей квитанции на переработанную продукцию. Зинаида Васильевна встретила следователя спокойно, подчёркнуто вежливо и внимательно, так, как встречают уважаемого гостя, и это сначала насторожило Николая Сергеевича, но потом он успокоился: ну а если бухгалтер просто культурный, душевный, добрый человек – так что же в этом подозрительного?
Кстати, на Зинаиду Васильевну Дубиков выходил долго. Пока Кузьмин «тянул» пятнадцатидневный срок, он так объяснял, откуда у него в кармане оказалась большая сумма: это его сбережения на «голубую мечту» – автомашину «Жигули», которую он намеревался купить, чтобы хоть на старости лет «пофорсить с шиком», ибо в жизни всегда была одна только нищета да работа.
Тогда Дубиков решил встретиться с женой Кузьмина. Михаил Степанович жил на краю Осинового Куста, рядом с рекой, в самом, можно сказать, экзотическом месте. Дом стоял прямо на берегу, и наверняка в паводок стылая волна плескалась около порога. За рекой темнел чёрный зимний лес, а перед лесом стеной стояли тростниковые заросли. Место это называлось Горелые тылы, видимо потому, что в этих тростниковых зарослях по осени нередко вспыхивали пожары, и языки пламени вставали над болотами, освещая тронутый уже желтизной лес.
Дубиков подумал, как хорошо здесь должно быть летом, когда деревья встают на горизонте зелёной грядой, а рядом с порогом искрится река и мягкая трава-гусятник на берегу манит своей прохладой, какой-то пуховой нежностью.
Впрочем, все эти романтические мысли быстро выветрились из головы, лишь только он увидел жену Кузьмина. Она вышла на стук Дубикова в дверь на веранду, недовольно осмотрела его с головы до ног, попятилась назад, молча махнула рукой. Непонятно было, что означает этот жест, – то ли приглашение в дом, то ли недовольство: ходят, мол, тут всякие, от дела отрывают.
Но Дубиков смело протолкнулся вперёд, в комнате стащил фуражку с головы, представился:
– Следователь Дубиков…
Жена Кузьмина всплеснула руками и опустилась на лавку в передней комнате. Дубиков тоже присел, не дожидаясь приглашения, и брякнул с ходу:
– А скажите, Мария Дмитриевна (имя, отчество узнал у Кузьмина), это правда, что вы собирались купить «Жигули»?
– Какие ещё «Жигули»? – хрипло спросила старуха.
– Ну, обычные «Жигули», знаете, машина такая… удобная вещь для хозяйства… за грибами ездить.
Мария Дмитриевна зло засмеялась:
– А на какие шиши, извините, её, машину эту, купить, а? Небось она денег стоит, так?
– Самая дешёвая – около семи тысяч… – Дубиков говорил спокойно, сдержанно.
Мария Дмитриевна зашлась в кашле.
– Да кто это вам наплёл про машину-то? Может, дурак мой по пьянке? Он любит прихвастнуть, мёдом не корми. Всё из кожи лезет, хочет как начальники жить, да только ничего не получается, в бутылку надо поменьше заглядывать.
– Пьёт?
– Да уж не на хлеб мажет! Слаще сахара ему она! Вот и к вам угодил небось из-за неё, голубушки?
– Подрался в ресторане.
– Совсем сдурел мужик, – вскричала низким голосом Мария Дмитриевна. – Водка начисто мозги разжижила. Без ней, проклятой, дня не живёт. Ну, и долго продержите?
– Пятнадцать суток, как положено…
– Не продержите, небось дружки постараются, выпустят.
– Какие дружки? – Дубиков с нескрываемым интересом уставился на собеседницу.
– Да разве мало их у него? Как у загульного кобеля, поди! А я, грешница, скажу вам ото всей души – устала, больше сил моих нет, от вина этого проклятого, хоть бы оно совсем пересохло. Может, правительство надумает и бросит её выпускать, а? У вас в милиции не слышно об этом?
– Не слышно, Мария Дмитриевна, не слышно. – Дубиков засмеялся. – Так значит, не собирался он машину покупать?
– Ну что вы пристали – машина да машина! Лучше скажите – передачки там у вас для этих… ну, как мой, принимают или нет? Ведь с голоду, поди, мучается.
– Не положено им передачу…
– Не положено? Вот, дурак, втесался-то! А всё поездки эти. Как в Ефимов съездит – обязательно пьяненький вернётся.
– Наверное, там угощают хорошо?
– Да как на эту крупорушку поедет, так и напивается всякий раз.
Дубиков достал из сумки бланк протокола, записал содержание разговора с Марией Дмитриевной, попросил расписаться. Она буквально на глазах сникла, нервно потёрла руки.
– А за что расписываться-то?
– Ну, что машину не хотели покупать и сбережений на эти цели не имели…
– Какие у нас сбережения! Дочь вот прошлым месяцем замуж выдали. А это, дело известное, разорение одно… Только на свадьбу тысячу двести рублей ухлопали. Хорошо, что сваты помогли, а то совсем разорились бы.
Пора было уходить. Разговор с Марией Дмитриевной всех тайн Кузьмина, конечно, не раскрыл, но некоторые важные пометки Дубиков для себя сделал. И прежде всего – никаких сбережений этот человек не имел. Теперь предстояло выяснить, как и откуда появились у Кузьмина деньги. Впрочем, и здесь появилась одна важная деталь: видно, не случайно жена про Ефимов вспомнила. Придётся ехать туда, изучать все торговые операции на мелькрупкомбинате.
Но прежде всего решил Дубиков поговорить с председателем колхоза Дунаевым, тем более, что, если верить Фокину, тот проявляет озабоченность судьбой Кузьмина. И, беседуя с Дунаевым, Дубиков заметил, что председатель колхоза слушал заинтересованно, весь напрягся, как пружина. Поначалу следователь решил, что Дунаеву крайне неприятна эта история только потому, что Кузьмин опозорил своим поведением колхозный коллектив. Но Егор Васильевич вдруг раздражённо, зло сказал:
– Да вам, смотрю я, нечего делать… Раздули кадилом канитель. Ну, переел человек водки, не сдержался, дал по морде двум соплякам, и что, сразу в преступники его?
– Нас сейчас не пьяные похождения Кузьмина интересуют, – стараясь не повышать тона, возразил Дубиков. – Тут всё ясно, как дважды два. Но при задержании у Кузьмина обнаружена большая сумма денег. Михаил Степанович утверждает, что деньги эти – его собственные, собранные на машину, а жена его заявила, что таких денег у мужа никак не могло быть. На это что скажете?
– Ну, а я-то что? – По лицу Дунаева скользнула хмурая тень, он отвернулся, уставился в окно, всем своим видом подчёркивая, что разговор ему неприятен.
Тогда Дубиков передал председателю слова жены Кузьмина про мелькрупкомбинат, и Дунаев, отмахиваясь, словно от надоедавшей занудливой мухи, сказал холодно:
– Не помощник я вам в этих делах. Разве председатель знает всё, что в колхозе делается? Это не отдел милиции, где пятьдесят человек работают. Да и то небось не про всякого начальник в курсе, кто чем занимается: водку пьёт или дуги гнёт. А у меня команда большая, и за каждым глаз да глаз нужен.
– Но ведь должен же хоть кто-то знать, какие материальные ценности отпускались Кузьмину?
– В бухгалтерии, наверное, знают, – равнодушно зевнул Дунаев.
Дубиков вышел из кабинета и отправился в бухгалтерию, где долго объяснял худой девице с завитыми кучерявыми волосами, что ему нужно. Она минут десять ковырялась в потрёпанных бухгалтерских книгах, шевеля губами. Наконец тряхнула своими кудряшками, проговорила:
– Вот, Михаил Степанович последний раз сдавал гречку на переработку в декабре.
– Квитанция есть?
– А как же – ордер, и по кладовой он прошёл.
– Тогда я попрошу вас подготовить копию этого документа.
Девица передёрнула плечами, точно за ворот её бежевой кофточки покатились холодные струи стылого осеннего дождя, и проворчала:
– Без председателя не могу…
Опять пришлось идти к Дунаеву, и тот хохотнул:
– Ну что, Шерлок Холмс, наклюнулась удача какая?
– В нашем деле удача – вещь редкая. Скорее клад найдёшь, чем улику. – Дубиков был уверен, что Кузьмин отправлял гречиху на переработку, безусловно, с ведома председателя, и теперь решил «сыграть под простачка», вздохнул грустно: – Какие у нас удачи – так, бумажки собираем. Кстати, вы скажите своим работникам, чтобы мне содействие оказали…
– Какое такое содействие?
– Копию снять с одного документа.
– Ну вот, началось, – Дунаев скривился. – Говорил же я, что вы без того не можете, чтоб человека не мытарить, бумажками разными к стенке припирать, как медведя рогатиной…
– Да что вы расходились-то, Егор Васильевич? – Дубикова наконец рассердило это шипение. – Каждый человек отвечает за свою работу и должен делать её добросовестно.
Видимо, и Дунаев понял, что перегнул палку. Он молча нажал кнопку звонка, и вскоре в кабинете появилась девица с завитушками, а уже через несколько минут нужная копия лежала в милицейской, потрескавшейся от времени сумке Дубикова, и теперь можно было держать путь в Ефимов.
Дубиков ездил часто, следовательский хлеб – это хлеб на колёсах, приходится за день мотаться столько, что устаёшь до чёртиков. Сейчас он добрался до автостанции, купил билет, уселся в автобус и на память пришло совсем недавнее дело…
Под октябрьские праздники в небольшом соседнем городке угнали такси. Об угоне в их отдел сообщили спустя двадцать минут, но не так просто ночью перекрыть дороги, чтоб серой мышью не проскользнула угнанная автомашина.
Дубиков, дежуривший по отделу, выехал с бригадой на трассу, связывающую тот городок с областным центром, и опоздал. Опоздал всего на несколько минут, но таких важных, таких дорогих… На перекрёстке лучи фар выхватили из темноты трактор «Беларусь» на обочине, и Дубиков приказал остановиться. Двигатель машины смолк, и в глухой осенней ночи послышался сдавленный стон.
Николай Сергеевич подбежал к трактору, раскрыл дверцу кабины, отметив про себя, что металл сохранил тепло – значит, ещё недавно «Беларусь» работал. Стон, громкий, пронзительный, опять разорвал тишину ночи, и Дубиков, нащупав ногой подножку и распахнув дверцу кабины, крикнул в темноту:
– Сюда, на трактор, светите!
Яркий сноп света ударил по заляпанным стёклам, и Дубиков увидел человека в грязной фуфайке, привалившегося к спинке сиденья и судорожно хватающегося руками за правый бок. Меж дрожащих пальцев сочилась пенящаяся кровь. Вместе с подоспевшими милиционерами Дубиков начал осторожно вытаскивать раненого, и тот застонал ещё громче, просто захлебнулся в крике, а руки всё стремились прикрыть живот справа, где была, видимо, ножевая или огнестрельная рана.
Дубиков склонился над трактористом.
– Мы – милиция! Что случилось, можете объяснить?
– Ищите такси жёлтого цвета… Там трое, они шофёра убили и меня… ножом пырнули…
– Где таксист? – крикнул Дубиков.
– Не знаю, может, в машине… Я выстрелы слышал…
Потом, когда тракторист оклемался в больнице (рана в живот оказалась не очень опасной, хотя и не обошлось без операции – нож коснулся кишечника), Дубиков восстановил все перипетии этой истории. Вячеслав Кречетов возвращался с поля, где буксировал автомашины со свёклой. Выскочил на трассу, чтобы ехать домой, и тут начал глохнуть дизель. Время ещё не позднее – около шести, только-только загустела, стала непроницаемой темнота. До деревни было недалеко, и Славка мог бы бросить трактор, оставив его до завтрашнего утра, но что будет с машиной за ночь? Подраспустились братья славяне, крадут всё, что под руку попадёт, и кто даст гарантию, что завтра от трактора не останутся только рожки да ножки!
Пока Кречетов снял топливный насос, продул форсунки, прошло много времени. Но трактор завёлся, и Славка обрадовался – слава Богу, поехали! Однако тут на обочине в свете фар он увидел три машущие фигуры.
– Что случилось? – крикнул Славка, выпрыгивая из кабины, и тут же ощутил, как один из подошедших, длинный худой дылда, приставил к его горлу острый нож.
Славка отшатнулся, но и сзади его схватили за руки, сдавили плечи. Это уже не шутка, подумал парень и вдруг невдалеке в кювете увидел белеющую длинную машину. Тот, что был с ножом, сказал высоким злым голосом:
– «Волгу» видишь? Ну так вот, цепляй её на буксир и тащи на асфальт. И не вздумай шутить…
Он подтолкнул Славку к кабине и сам полез вслед за ним, крикнув своим помощникам:
– За таксистом смотрите! И трос зацепите…
Ситуация была критической, Кречетов понимал, что ослушайся он сейчас, сделай одно неверное движение – и всё: получит удар в грудь или живот.
Славка осторожно сдал задом к «Волге» – теперь при свете задней фары он ясно видел заляпанную грязью, почти по ступицы врезавшуюся в размытую промоину машину.
– Пусть цепляют трос, – сипло сказал Славка.
– А ты не спеши, парень, – прохрипел длинновязый. – Что, поджилки трясутся? Тогда кальсоны запасные имей!
Кречетов видел, как в машине замельтешили тени, и в глушащейся туманом тишине раздались вдруг два выстрела. Он хотел выскочить из кабины, но снова почувствовал на горле противный, мертвяще-холодный металл ножа. Оглянувшись ещё раз, увидел, как один из троих, рослый, в светлой куртке, прицепил трос к трактору.
– Тяни!
Кречетов газанул. «Беларусь» на секунду поднялся на дыбы как резвый конь (видно, здорово засела «Волга», подумалось вскользь), а затем, натужно взревев, медленно полез из лужи. Парень в белой куртке отскочил в сторону, что-то закричал, но что – не было слышно за рёвом двигателя.
«Беларусь» с трудом выбрался на асфальт, медленно, с пробуксовкой, отчего в кабине противно запахло резиной, двинулся вперёд, вытягивая «Волгу». Эх, как мечтал сейчас Кречетов, чтобы на асфальте показалась какая-нибудь машина. Тогда б он знал, как поступить: поставит трактор поперёк дороги, а там будь что будет.
Но пока везло этим троим: на шоссе было пустынно, даже вдали не колыхалось ни единого огонька. Тракторист в последний раз газанул, «Волга» выскочила на асфальт, и почти в тот же момент Кречетов ощутил резкий удар в правый бок. Будто острая игла впилась в тело, и перед глазами растеклась, загустела темнота.
…Обо всём этом он рассказал Дубикову уже в больнице, спустя два дня. Конечно, детали показаний Кречетова могли бы ускорить поиски, но тогда надо было спасать раненого, и Дубиков хрипло, не узнавая собственного голоса, скомандовал:
– Сержант Купавых, останешься со мной – будем ждать попутную машину и организуем преследование. А вы, – он обратился к водителю и милиционеру Лобанову, – гоните сейчас в Осиновый Куст, сначала в больницу, а потом в отдел, нам нужна помощь. И пусть передадут в областной центр – такси направилось в сторону города.
Они остались с сержантом Купавых на ночной продуваемой насквозь трассе. Стылый, острый ветер сковывал тело. Дубиков отвернул рукав шинели, посмотрел на часы – благо, «Командирские» светятся в темноте, – и удивился: время летело стремительно, уже девятый час. Ещё немного – и автомашина достигнет города, растворится в многочисленных улицах. Может быть и так, что преступники бросят её, а сами укроются на знакомых «хазах».
Но, видимо, в тот вечер немного везло и капитану Дубикову, и когда вдали сначала замелькали огни, а потом стал нарастать гул мотора автомобиля, он подумал, что ещё не всё потеряно. Дубиков выскочил на середину шоссе и расстегнул на всякий случай кобуру – вдруг водитель не остановится и тогда придётся стрелять вверх.
Острые лучи фар приближавшегося автомобиля, кажется, выжигали глаза, и Дубиков на миг потерял возможность что-либо видеть вокруг себя и сзади. И только когда от машины до следователя оставалось совсем немного, он понял, что это грузовик.
Противная тяжесть сдавила грудь – уйдут, сволочи, как пить дать, уйдут. Машина по-поросячьи взвизгнула тормозами, и Дубиков почти на ходу прыгнул на подножку, свистнул Купавых и, оказавшись в кабине, крикнул:
– Останови!
Только потом он рассмотрел в тусклом свете приборной доски водителя – молодого паренька с острым подбородком, длинными лохматыми волосами, одетого в джинсовую куртку.
– Что случилось, товарищи? – спросил шофёр, но Дубиков не ответил, распахнув дверцу, крикнул в темноту:
– Купавых, быстрей…
Грузный Купавых кряхтя взобрался в машину, прижал следователя к рычагу переключения скоростей.
– Гони! – крикнул Дубиков. – Километров сто твой двигатель выдержит?
– Выдержит, – кивнул парень.
– Ну тогда дави на всю катушку.
– Да что случилось, товарищ капитан? – Видимо, шофёр тоже рассмотрел Дубикова, даже звёздочки на погонах сосчитал.
– Машину угнали, такси…
– Ха! – Шофёр скривился. – Да разве на моей колымаге такси догонишь? Всё равно что на тракторе…
– А ты жми, – вмешался в разговор молчавший до того Купавых, – жми, не жалей…
– Мне жалеть нечего, – возразил шофёр, – только грузовик – не легковушка, из него много не выжмешь.
Но Дубиков смотрел на спидометр и думал: напрасно, парень, свою машину хаешь, стрелка уже завалила за сотню, а дальше дорога пойдёт ровнее, без единой колдобины – совсем недавно был сделан ремонт, её расширили, она стала трёхрядной, и в крайнем случае можно будет легко обогнать любую машину даже при встречном движении.
Но всё получилось и сложнее, и проще. На выезде из Куренёвки – маленькой деревеньки в несколько домиков, прижавшихся к дороге, – Дубиков заметил красные фонари на обочине и приказал шофёру погасить свет и сбавить скорость.
– Держись левее, – сказал он, а сам точно прилип к стеклу. Да, на обочине стояла длинная легковая автомашина. Около неё сновали тёмные силуэты.
– Купавых, ты первый прыгай, постарайся в тень спрятаться. – И когда тот выскочил из притормозившей машины, Дубиков шепнул шофёру: – А теперь врубай фары и полный вперёд. Только рядом остановись, не проскочи…
Яркий свет снопом ударил в обочину, осветил жёлтое такси. Люди, копошившиеся возле машины, забегали, засуетились, прыгнули в кювет, но даже сквозь гул мотора Дубиков услышал звук выстрела. Тогда он тоже выпрыгнул из кабины, подбежал к «Волге». Людей не было видно, только ещё один выстрел, со стороны леса, разорвал тишину. Теперь явно стреляли те, кто убегал, и Дубиков тоже пальнул, скользя и падая, побежал по влажному песку.
Он бежал и лихорадочно думал, что сейчас преступники доберутся до леса, а там попробуй разыщи их в темноте, но стон, глухой, противный, заставил его вздрогнуть. Он заметил впереди качающуюся тень, крикнул «стой» и передёрнул на всякий случай пистолет.
Приблизившись, Дубиков увидел, что стонет согнувшийся человек в светлой куртке.
– Оружие!..
– Нету!..
– Тогда подходи! – Дубиков напрягся всем телом, вскинул пистолет.
– Не стреляй, – прохрипел человек. – Я ранен…
Так, значит, Купавых не промахнулся. Но чёрт его знает, может, темнит парень, и сейчас ударит с близкого расстояния в упор. Дубиков почувствовал, как вселяется в него страх, и на всякий случай – а ну как преступник действительно вздумает напасть, прыгнул прямо на него, вмял в землю. Наверное, тот и в самом деле был ранен – протяжно, по-собачьи, завыл, и Дубиков, быстро вскочив, потянул его за собой на дорогу.
Он вёл задержанного к асфальту и чувствовал под пальцами тёплую липкую кровь. Вскоре их догнал Купавых, и вдвоём они втиснули задержанного в кабину. Дубиков спросил у водителя:
– Аптечка есть?
– Есть.
– Ну, давай, перевязывай… У него, кажется, рука ранена. Шофёр включил свет в кабине, стащил с парня куртку и прямо поверх рубашки начал наматывать бинт. Время терять было нельзя, и Дубиков начал допрос. Задержанный рассказал, как они поймали в районном городке такси и поехали в областной центр. Нет, зачем ехали, он не знал, это их старший, Колька Стиляга (Дубиков сразу вспомнил: известный в округе вор-рецидивист, недавно вышел из заключения, об этом сообщалось в оперативке), попросил съездить с ним его, Веньку Старухина, и Женьку Власенко. Нет-нет, пистолета у него нет, только нож.
– Так это ты трактористу к горлу нож приставлял?
– Нет, я в такси сидел, а потом трос цеплял… В кабине с трактористом Женька был.
– А как же вы в кювет заехали?
– Таксист, гад, подстроил. Наверное, думал, раз в кювете окажется, значит, спасётся.
– А пистолет у кого – у Стиляги, да?
– У него… Так что вы осторожнее…
– Пожалел волк кобылу, – усмехнулся Купавых.
Дубиков лихорадочно думал о том, как теперь задержать остальных и где искать таксиста – наверняка труп (в машине его не было).
– А водителя вы где бросили?
– По дороге.
– Живой?
– Ты что, дядя? – ухмыльнулся Венька. – Да разве Стиляга живого отпустит?
…Да, задалась ночка. И по сей день вспоминает эту историю Дубиков. С помощью приехавших в полночь сотрудников они перекрыли дороги, послали патрульную машину по трассе. Труп шофёра нашли километрах в пяти от того места, где «Волга» скатилась в кювет. Он лежал на обочине с двумя пулевыми отверстиями в груди, весь залитый кровью.
Власенко вышел на дорогу к утру, видимо, изрядно наблукавшись по лесу. Он вздрогнул, когда его окликнули милиционеры из засады, кинул нож в кусты и вдруг заплакал, трясясь всем телом, беззвучно, и в горле его время от времени что-то всхлипывало, как при простуде.
Труднее оказалось со Стилягой, но к обеду и он не выдержал, подобрался к шоссе, попытался остановить машину. Предупреждённый шофёр не остановился, но место запомнил точно, и когда оперативная группа, в которую входил и Дубиков, обложила Стилягу, как обкладывают охотники медведя, понял Колька, что сопротивление бесполезно, и выстрел в туманном приглушающем звуки лесу прозвучал негромко и одиноко.
Ребята из оперативной группы осторожно приблизились к месту, где залёг Колька. Он лежал на спине, широко раскинув ноги в серых от грязи ботинках, и из виска его на жёлтую кленовую листву капала парящая кровь, а на небритом, заросшем рыжей щетиной лице застыла гадливая улыбка. Словно перед смертью хотел сказать Стиляга: «Ну, что, гады, взяли?»
Почему сейчас вспомнилась Дубикову вся эта детективная история от начала до конца? Может, всё-таки испугался тогда за свою жизнь Николай Сергеевич? Стало жалко жену Валю, сына-обормота Алёшку? Да нет, не вспоминал он о них в ту ночь, не до того было. А вот сейчас, по дороге в Ефимов, эта история вдруг ожила, как кадры кино закрутились перед глазами. И даже вздрогнул Дубиков: как знать, чем могло бы всё кончиться. Уже несколько ребят из их отдела лежат на кладбище под пирамидками со звёздочкой…
С этим грустным настроением и добрался Дубиков на мелькрупкомбинат. Директора Ерохина на месте не оказалось, да, откровенно говоря, и не любил Николай Сергеевич начинать с начальства. Он постучал в дверь с табличкой «Главный бухгалтер», и оттуда послышалось: «Войдите».
Дубиков распахнул дверь, и его обдало тонким ароматом духов. Хозяйка кабинета глядела приветливо, морщинки, тонкой чёрточкой пролегавшие по лбу, разгладились, исчезли, в глазах угадывался неподдельный интерес. Следователь опустился на стул рядом с широким полированным столом, на котором горкой громоздились папки с бумагами, счёты с замызганными костяшками, чёрный телефон, и представился.
Мимо Дубикова не прошло, как потемнели глаза женщины, дрогнули ресницы, но эта растерянность жила всего секунды. Почти тотчас же глаза обрели прежний свой цвет, заголубели спокойно, и лицо похорошело, помолодело. Бухгалтер тоже представилась, спокойно начала слушать Дубикова. Потом у следователя родится сравнение, что поведение Зинаиды Васильевны смело можно сравнить с артистическим искусством. Она талантливо и небезуспешно разыгрывала из себя честного, безгрешного человека.
Но всё это Дубиков поймёт позже, через несколько дней, когда до конца разберётся в общем-то не сложных, чересчур откровенных и даже наглых махинациях Зинаиды Васильевны и Кузьмина, а пока он попытался выяснить, какое отношение имеет завхоз к мелькрупкомбинату. Однако Зинаида Васильевна сделала непроницаемое лицо, сказала, что нужно время, чтобы изучить бумаги, так, на память, она назвать никого не может, потому что заказчиков у мелькрупкомбината очень много.
Попросив Дубикова зайти через два часа, главбух улыбнулась обворожительной улыбкой, и Николай Сергеевич ушёл из кабинета, будто насквозь пропитанный её вежливостью и благодушием. Что ж, может быть, и хорошо, что здесь такая медленная, размеренная жизнь, наскоком дела не решаются – и Дубиков отправился искать столовую. Она оказалась невдалеке, на соседней улочке, маленькая, но уютная, а горячие, дымящиеся щи вызвали такой аппетит, будто Дубиков не ел несколько дней.
Пообедав, он отправился бродить по городу, по спокойным, укрытым грязным снегом улицам и через два часа вернулся в контору.
Зинаида Васильевна встретила следователя ещё приветливее, сразу начала шелестеть бумагами. По её словам выходило, что последний раз колхоз «Восход» сдавал на переработку гречиху полтора месяца назад, и теперь комбинат с ним полностью рассчитался, никакой задолженности не осталось.
Дубиков попросил снять копии с квитанций на сданное зерно и выданную крупу, и Зинаида Васильевна вызвала в кабинет высокую красивую девушку с блестящими серёжками, долго разъясняла, что надо сделать, и потом, уже отпустив сотрудницу, обратилась к Николаю Сергеевичу:
– Может быть, это меня и не касается, – сказала она, – извините великодушно, если не в свои дела лезу, да только скажите: зачем вам эта гречиха потребовалась?
Дубикову не хотелось пока раскрывать все карты, и он пробормотал:
– Да так, дело по одному колхозу расследуем…
– Уж не на Кузьмина ли? – как-то испуганно спросила Зинаида Васильевна, но вторую часть фразы сказала уже тихо, спокойно: – Он почему-то у нас давно не появлялся…
– А что, вы Кузьмина хорошо знаете?
– Да уж хорошо или нехорошо, но встречаться приходилось. Он к нам часто гречиху привозит.
– А куда Кузьмин после переработки крупу сдаёт?
– О-о, – наигранно засмеялась Зинаида Васильевна, – вы меня о чём-нибудь попроще спросите. Я в его дела не вникаю…
В кабинет вошла девушка с блестящими серёжками, положила перед Зинаидой Васильевной несколько бумажек.
– Нет-нет, – раздражённо сказала главбух, – совсем не то написали.
– Да я по книгам регистрационным искала, коэффициенты вроде правильные брала.
– «Правильные, правильные», – взъярилась Зинаида Васильевна, но моментально, точно одёрнув себя, сказала вкрадчиво: – Поручишь какое дело – как следует сделать не могут. Работнички называется…
Девушка, побледнев, вышла, и Дубиков понял: в своей конторе Зинаида Васильевна – гроза и ветер. Она долго вертела в руках бумажки, принесённые стройной красавицей, потом поднялась, пристально поглядела на Дубикова:
– Вы посидите несколько минут… Придётся самой всё уточнить. – И скрылась за дверью.
Дубикову пришлось ждать минут пятнадцать. Уже появилось какое-то смутное ощущение тревоги, когда наконец на порог ступила Зинаида Васильевна. На лице её опять царило благодушие, и она с улыбкой протянула бумажки следователю.
– Вы извините, пожалуйста. Всё перепутают девицы мои, а потом за них переделывай. И всегда так: вроде людей в конторе много, а поручить некому…
– А что эта девушка не так сделала? – спросил Дубиков.
– Говорю вам, перепутала… По коэффициентам считала, а всё на УСИИ поставила! – Зинаида Васильевна, прищурившись, наблюдала за Дубиковым.
Пора было уходить, но что-то сдерживало. И вдруг Николай Сергеевич перехватил недобрый взгляд Зинаиды Васильевны, будто она говорила: ну, что вам ещё нужно, отстанете вы наконец?..
Он вышел из кабинета и в коридоре столкнулся с той самой красивой девушкой и удивился: почему-то именно с ней ему хотелось сейчас встретиться, – и сказал тихо, извиняющимся тоном:
– Простите, кажется, из-за меня вам досталось…
Девушка остановилась, губы её дёрнулись в натянутой улыбке:
– Ничего, бывает. На работе всё бывает…
– Но из-за меня у вас неприятности, – пробормотал Дубиков.
Она махнула рукой:
– У начальства всегда тот прав, у кого больше прав.
– Простите, а в чём именно вы ошиблись? Нет, нет, – торопливо добавил Дубиков. – Меня ваши производственные секреты не интересуют, просто жалко вас стало.
– А меня не надо жалеть, – тряхнула волосами девушка, – сама за себя постоять смогу. Только обидно: ведь расчёт я сделала правильно, по действующим нормам.
– Какой расчёт?
– Обычный, выход крупы. По всем существующим коэффициентам. Только нашей Зинаиде Васильевне разве угодишь. У неё то Савва, то Варвара…
Девушка вздохнула и, постукивая каблучками, пошла по гулкому коридору, а Дубиков стоял и думал, что, похоже, здесь, на мелькрупкомбинате, он больше ничего не добьётся, надо дальше исследовать пути-дороги Кузьмина.
Первая удача, кажется, попала в руки следователю в комиссионном магазине, где толстая продавщица довольно быстро нашла квитанцию приёмки крупы от колхоза «Восход» и гражданина Кузьмина.
Продавщица пригласила его в небольшую подсобку (удивительно, как это она там помещалась), указала на стул рядом со столиком в углу – дескать, присаживайтесь, а сама удалилась в торговый зал, где уже возбуждённо роптали покупатели.
Теперь надо было собраться с мыслями, изучить всё досконально, чтобы не допустить в спешке ошибку. Он вспомнил разговор в райкоме, ещё раз отметил для себя заинтересованность Фокина. Но ошибиться, кажется, было невозможно: в квитанциях, выданных за сданную крупу на имя Кузьмина, значилось около десяти тысяч рублей, причём половина суммы была оформлена как плата за гречку, сданную лично Михаилом Степановичем.
Так вот, выходит, откуда были в тот вечер у Кузьмина деньги. Да, на такую сумму можно погулять… Но где же он взял крупу? Ясно, что налицо воровство, только как это доказать, чтобы не выкрутился, не выскользнул Кузьмин, как налим, из рук?
Дубиков бросил тоскливый взгляд на бумажки на столе. Выходит, порядочная скотина этот завхоз. Вот так фронтовичёк… Около пяти тысяч за один раз положил в карман и глазом не моргнул, держится героем, бьёт себя кулаком в грудь.
Следователь позвал продавщицу.
– А вы не помните, ещё когда-нибудь колхоз или гражданин Кузьмин сдавали крупу?
Толстуха оживилась, глаза её повеселели – видимо, поняла, что этого милицейского начальника только крупа интересует.
– Почему не помню? На моей работе надо всё запоминать, а то в тюрьму угодишь…
– Так уж и в тюрьму? – вздохнул Дубиков.
– А как же? Вы, милиция, народ дотошный, всё равно, что вам нужно, найдёте, а потом начнёте таскать. Да, крупу из этого колхоза я несколько раз принимала.
– Документы сохранились?
– Должны быть!
– Ну ладно. – Дубиков поднялся, одёрнул шинель, – как вас зовут-то, простите великодушно?
– Александра Николаевна.
– У меня к вам просьба, Александра Николаевна. Не могли бы вы выбрать по накладным все поступления крупы и суммы денег, которые вы колхозу выплатили?
– Да что уж с вами делать! Приезжайте через два дня – пожалуй, разберусь…
Дубиков шёл из магазина на автостанцию, и был он сейчас доволен – день прожит не зря, хотя и много ещё неясного, придётся поработать. Но работа не пугала – главное, направление наконец-то определилось, и он представил, как закрутится, замельтешит Кузьмин, когда начнут всплывать все его похождения. В автобусе следователь ещё раз мысленно прокрутил события сегодняшнего дня, и вдруг одна мысль, острая, как щепа, впилась в сознание: что же там, на мелькрупкомбинате, эта Зинаида Васильевна темнила? Почему бумаги сперва завернула? Эх, чёрт, не побеседовал он обстоятельно с той девушкой, а зря…
Глава седьмая
С приездом Ларисы в одичалом, давно не имевшем женского присмотра доме сейчас вершилось чудо, праздник, и Боброву казалось, что не в одном, а в каждом его углу горит нарядная ёлка. Евгений Иванович всей душой ощущал, что и в его жизни пробудилось наконец праздничное чувство, хлынуло, как весеннее половодье, могучим потоком, подхватило его легко, как пушинку, и понесло, понесло…
Он не понимал теперь, как жил без Ларисы, и не мог представить себе, что произойдёт, если вдруг в один прекрасный день останутся они в доме снова одни с Серёжкой, а потому, когда Лариса надумала ехать в Рязанскую область к матери за вещами, Евгений твёрдо решил: он поедет тоже.
Вместе с Бобровым вызвался ехать и Степан, который, конечно же, понимал, что из Евгения Ивановича плохой помощник, на нём только ветер возить. Степан договорился в своём коммунхозе о грузовой автомашине, и они тронулись ранним утром – Лариса в кабине с шофёром, шебутным и расторопным Лёнькой Анисимовым, а Бобров со Степаном – в кузове.
Утро выдалось морозное: и дома, и деревья, и даже небо было белым, заиндевевшим.
– Ну, брат, держись, – посмеивался Степан. – Продадим с тобой дрожжей…
Он оказался прав – стоило машине вырваться за село, набрать скорость, как холодный, обжигающий ветер насквозь прохватил тело. Степан стукнул по кабине, и Анисимов высунулся в окно, крикнул: – Ну, что там у вас?
– Скирду соломы смотри!
– А, понял! – заржал Лёнька. – Цыганский пот прошибает?
Вскоре он остановил машину, указал на белёсую, укрытую инеем скирду:
– Валяйте, мужики!
Степан легко спрыгнул с кузова, раскопав скирду, начал подавать Евгению охапками сухую, пахнущую летним зноем солому, и вместе с ней будто вернулось летнее тепло. Они забили соломой весь кузов, закопались поглубже, а Боброва Степан даже привалил охапкой сверху.
– Теперь будем ехать, как на печке.
На родину Ларисы приехали к обеду. Отряхнув с пальто солому, Бобров, прежде чем спрыгнуть с кузова, осмотрелся, и что-то внутри словно оборвалось: диковатая картина предстала перед глазами. О своей Берёзовке Лариса рассказывала ему ещё в институте: и тогда пустела она, теряя своих жителей, а сейчас вообще казалась дряхлой старухой. Бобров на секунду представил, каково здесь летом, когда могучая крапива и чертополох пучатся на старых усадьбах, или осенью, в мокрую погоду, под монотонный шум дождя.
Сколько таких деревень приходилось видеть ему на своём веку! Умирающих, пустеющих на глазах, где оставались только сгорбленные, с изборождёнными глубокими морщинами лицами старухи и старики. Идёшь по такой деревне, и кажется, что в каждом доме гроб – такая несносная тоска и скорбь висит в воздухе… А ведь кипела и здесь буйным ключом жизнь, женились люди, рождались дети, а в праздничные дни заливалась гармонь…
Пожилая невысокая женщина в чёрной жакетке и пуховом платке появилась на пороге, и по тому, как рванулась к ней Лариса, Бобров понял – это мать, Нина Дмитриевна. О матери рассказывала Лариса душевно, с теплотой, и Бобров знал, что любит она её страстно и нежно, как любят самого близкого и дорогого человека. Мать овдовела три года тому назад и жила теперь одна.
Бобров легко спрыгнул с кузова, протянул Нине Дмитриевне руку.
– Ой, Господи! – заулыбалась она. – Дочка приехала – я и рада без ума, других не вижу…
– Мама, это Женя, Евгений Иванович, – негромко сказала Лариса.
– Да разве я не вижу, – засмеялась старушка. – С твоих слов угадала…
Значит, и о нём шёл у Ларисы с матерью разговор. На душе у Боброва стало теплее.
Они миновали тёмные сени и оказались в передней комнатке, какой-то весёлой, светлой, благоустроенной. И в другой комнате, куда они прошли, раздевшись, довольно просторной, было тоже нарядно и уютно – белые занавески на окнах, аккуратно застеленная широкая кровать, диван, столик-комод с телевизором. В доме было тепло – к печке, которая делила дом надвое, просто нельзя было притронуться, и Бобров быстро согрелся.
Степан с Лёнькой слили воду из радиатора – обратно решили ехать завтра, – вошли в дом, и в нём сразу же стало тесно от трёх мужиков.
Бобров наблюдал за Ниной Дмитриевной и удивлялся: её глаза сверкали как-то необычно. О чём она сейчас думает? Может быть, вспоминает свою молодость, когда было в этом доме весело и оживлённо, когда гомонили голоса детей – у неё, кроме Ларисы, ещё две дочери, – мужа? Или рада за Ларису, что та наконец в бурном потоке жизни начинает, кажется, пригребать к счастливому берегу? Какая мать не мечтает об этом!
Усевшись на диван, Степан вдруг сказал:
– Слышь, Жень, на деревню поглядел, честное слово, слёзы наворачиваются…
– Почему? – спросил Бобров.
– Тоскливо-то как, а? Будто жизнь умерла! – И, обращаясь к Нине Дмитриевне, спросил: – Сколько же домов в вашей деревне?
Нина Дмитриевна вышла из-за перегородки, вытерла руки о фартук, сказала с грустью:
– Семьдесят четыре осталось.
– А было?
– Эх-х, да что там вспоминать. Только после войны семьсот дворов было. На семь километров вдоль оврага деревня тянулась. Я фельдшером работала, так, бывало, пока всю обойдёшь, устанешь – ноги не держат.
– Но почему же сейчас так мало людей стало? – не унимался Степан.
– А вы сами-то где работаете?
– Он в коммунхозе столяром, – ответил за Степана Бобров.
– Ну вот уже и половина ответа на ваш вопрос. Рыба ищет, где глубже, а человек – где лучше.
– А где же вторая половина ответа?
Но тут в разговор вмешался Лёнька, крякнул, повертел могучей шеей.
– Да что ты, Степан, к человеку прилепился? Как банный лист, право слово! Разве на все твои вопросы ответишь?
– Отвечу, отвечу, – засмеялась Нина Дмитриевна, – вот только обед вам приготовлю, и отвечу. А то натощак какой разговор?..
Она скрылась за занавеской, а Бобров подумал о том, что мать у Ларисы замечательный человек, и старость в ней не чувствуется – лёгкая, как пушинка. Может, правду говорят, что человек лишь тогда становится старым, когда у него начинает дряхлеть душа, а не тело. У Нины Дмитриевны же душа молодая.
Наверное, наступают такие минуты, когда человеку хочется помолчать. Видать, всё-таки устали мужики за дорогу, и в комнате надолго повисла тишина. Только в передней шёл негромкий разговор между Ларисой и матерью. Впрочем, они скоро пригласили гостей к столу, и первым поднялся Лёнька. Под ним хрустнули половицы, и Степан не удержался:
– Ну и бегемот же ты, Леонид Батькович! Как трактор «Кировец» топаешь!
Лёнька ничего не ответил, только прищурился, довольный, долго и блаженно плескался в чулане под рукомойником. Между тем Лариса накрыла на стол, достала из сумки бутылку водки, подала Степану:
– Командуй!
– А что, Жене уже не доверяешь?
Лариса улыбнулась:
– Давайте, ребята, пока без него выпьем, ладно? Вот окрепнет, станет таким же сильным, как Леонид, тогда пожалуйста…
Степан разлил водку по рюмкам, виновато поглядел на Боброва и сказал:
– Ну, мир дому сему!
Бобров, видя, как лихо, в один глоток расправился с рюмкой Лёнька, сказал:
– Плесни ему ещё, а то вторая первую не догонит.
– И правда, Лёня, – засмеялся Степан, а Лёнька завозился на стуле.
– Дело говоришь, дело! Я вот анекдот знаю…
– Ладно, анекдот потом. – Плахов наполнил Лёнькину рюмку, вздёрнул вверх большой палец: дескать, вперёд.
Лёнька блаженно улыбнулся:
– Сегодня можно, авось не за рулём. Эх, жизнь шофёрская, сколько из-за тебя недопито – страсть Божья. Только компания соберётся, а ты себе по тормозам – нельзя. Скажи вот, Степан, шофёр – это профессия или как?
– Конечно, профессия.
– А какая же это профессия, если тебя любой плюгавенький милиционер может этой самой профессии лишить…
– Значит, лишали? – улыбнулся Степан.
– Да ты что! – замахал руками Лёнька. – По мне уж так: или спокойно за столом пару бутылок усидеть, или вообще ни капли. А то получается, вроде как у льва в пасти – риску много, а удовольствия нуль…
Женщины рассмеялись, и Нина Дмитриевна, немного раскрасневшаяся – она тоже выпила рюмку, – достала ещё одну бутылку.
– Да это уже праздник получается!
– На здоровье, ребята. – Нина Дмитриевна оглядела гостей прозрачно-чистым взглядом. – В этом доме водку пьют редко… Да и вообще затихло наше село, и в праздник молчит, и в будни…
– А кстати, – Степан поднял руку. – Вы, Нина Дмитриевна, обещали про село своё рассказать. Я не забыл.
Женщина долго молчала, а потом тихо заговорила:
– Я часто о судьбе нашего села думаю, и не только нашего, всей округи. И вот что вижу – будто рок какой на деревню напал. Ведь получается, что её четыре раза как топором вырубали. Первый раз при коллективизации – я тогда ещё девчонкой была, но хорошо помню: погнали кулаков на Север. А кто кулаки те? Да в основном самые лучшие работники: пахари, мельники, плотники, – одним словом, мастеровые люди. И вот их с земли согнали, осиротили её, бедную…
Нина Дмитриевна, заметив, что её слушают внимательно, даже Лёнька отложил ложку, всполошилась:
– Ой, что ж это, заговорила я вас, вы и кушать бросили, голодные сидите!
– А вы говорите, говорите, еда от нас никуда не уйдёт.
– Да что ж тут говорить… А потом война грянула. Кого она прежде всех подобрала? Да опять же тех мужиков, кто старательностью, совестливостью отличается. Такие ведь в кусты не прячутся, это им долг перед родной землёй не позволит. Я как-то посчитала – из нашего села в плену десять мужиков было, в основном те, про кого говорят – куга болотная. Конечно, на фронте всяко бывало, и сильные, честные люди у врага оказывались, не понаслышке об этом знаю…
– Вы что, и на фронте были?
– А как же, почти три года на передовой. Три ранения и контузия…
– Героическая женщина! – гаркнул Лёнька.
– Ну, героического в бабе мало, визгу и писку больше. Только что поделаешь – приходилось и под пулями ползать, и под артобстрелом, и под миномётный огонь попадать. Самое страшное, скажу вам, это миномёт, – визжит, проклятый, как поросёнок резаный, всю душу на части рвёт. Да ещё тяжко было, когда у меня ранение в левую ногу и контузия приключились – сама глухая как пень, голова медным котлом звенит, а тут ещё нога… так болит, хоть на стену лезь…
Мужчины сидели молча, им казалось, что эта седая женщина стала теперь вроде выше ростом, сутулые плечи её расправились, и как-то даже потеплело в этом уютном домике. А Нина Дмитриевна говорила дальше, спокойно и рассудительно:
– Мы каждый год Девятого мая в центре села собираемся, у обелиска, где фамилии не вернувшихся с войны написаны. Так вот их ни много ни мало – около тысячи. В каждом доме кто-нибудь: или брат, или муж, или отец не пришли… А потом ещё один удар. Это уже Хрущёв придумал: скот ликвидировать. Бывало, в каждой газете призыв: личному – бой. Все в коммунизм рвались: корову сдай, а молоко получишь на колхозной ферме… Только тому молоку быстро ноги находились: всё до килограмма в город, в заготовки отправят, а собственным ребятишкам кашу сварить не на чем. Бывало, к роженице придёшь, и её, бедную, становится жалко. Бегом к председателю, а тот в ответ: «Ты что, Нина Дмитриевна, не понимаешь, мне заготовки выполнять надо, иначе голову с плеч снимут?» Вот так третий раз рубить деревню начали…
Степан потянулся к бутылке, разлил водку в рюмки. Надо было как-то разрядить тягостную обстановку, сложившуюся за столом, и Лёнька выпил первым.
– А ведь ты мне не говорила, что Нина Дмитриевна на фронте воевала, – укоризненно сказал Ларисе Бобров.
– Не успела, наверное, – рассмеялась Лариса. И добавила серьёзно: – Вообще-то мама у меня человек смелый.
– Да, как же, смелый, – вздохнула Нина Дмитриевна, – трусиха первая, всю жизнь начальства боялась, только уже перед самой пенсией расхрабрилась – пришла к председателю и вопрос ребром: «Строй новый медпункт, иначе в старом совсем крыша завалится». Ну он поворчал, а за дело взялся. Теперь хоть есть куда людям обратиться.
– Нина Дмитриевна, – сказал Степан, – а вы не всё рассказали про деревенские напасти, сами говорили, четыре раза село подрубали.
– А четвёртый – сейчас идёт. С одной стороны, улучшилась жизнь в селе – деньги стали платить, жильё строить. Но загляните в наши магазины – шаром покати. Вроде и главный человек в стране крестьянин, а купить ему нечего. Вот он и плюнет на всё, детишек в охапку да в город. Там ведь и газ, и асфальт, и культура для детей…
– Не больно-то хорошо и в городе, – сказал Степан.
– Всё равно лучше, чем в селе, – вздохнула Нина Дмитриевна, – легче жизнь достаётся. А дальше ещё хуже будет, потому что и городские, и наши власти все ищут того мужика, который в сказке двух генералов накормил. Но теперь таких мало, они тоже хитрые стали. Вот ты небось из колхоза сбежал? – неожиданно спросила она Степана.
– Сбежал, – сказал Степан.
– Ну вот видишь, и все так, стрекозлом от земли скачут.
– Да у меня случай особый, – смущённо улыбнулся Степан. – Я, в общем-то, и не сбежал, меня погнали. Говорят, не так работал, мало спину гнул.
Нина Дмитриевна разлила остатки водки.
– Ну, давайте, ребята! По русскому обычаю, раз начато, значит, до конца должно быть выпито.
И она первой допила рюмку, потянулась за огурцом, захрумкала им с аппетитом.
– А ты сегодня весёлая, мама! – не удержалась Лариса.
– Значит, гости по душе, – улыбнулась Нина Дмитриевна.
После обеда Лёнька улёгся на диван и вскоре захрапел. Степан пошёл в село, а Лариса с матерью начали собирать вещи. Бобров вызвался было помогать, но ему тактично дали понять, что и сами вполне управятся, и он тоже последовал Лёнькиному примеру – прилёг на кровать и провалился в мягкий успокаивающий сон.
Он проснулся перед вечером, когда в окнах уже полыхали малиновые сполохи вечерней зари. Отдых подействовал как лекарство, тело налилось лёгкостью и необычной свежестью, как после лечебной ванны (когда-то, лет десять назад, Бобров отдыхал на курорте в Железноводске).
И вдруг он вспомнил раздражённое лицо Безукладова, его пронзительный, уничтожающий взгляд. Эх, послушал бы сегодня Безукладов Нину Дмитриевну, и без амбиций, апломба начальственного, а спокойно и взвешенно.
Бобров встал, тихо вышел в переднюю. Степан сидел за столом и беседовал о чём-то с матерью Ларисы. Он посмотрел на Евгения, заботливо спросил:
– Ну, выспался?
– Да, – сладко потянулся Бобров.
– А мы вот опять за жизнь толкуем. Эх, Господи, везде она одинаковая.
Евгений Иванович спросил про Ларису, и мать сказала, что та ушла в школу забирать документы. Тогда Бобров вышел на скользкую утоптанную тропинку и пошёл вдоль деревенской улицы к центру села.
Мороз усилился, потянул юго-западный сырой ветерок – первый признак смены погоды. Сиротливо замелькали огоньки в разбросанных по косогору домишках, и такая бедность, скудость была в их облике, что Бобров почувствовал, как начал наливаться злобой. Ведь здесь наши кормильцы живут, захотелось ему крикнуть во весь голос.
Деревенскую улицу надвое, точно острым ножом, рассекал широченный сухой овраг с оголившимися каменистыми боками. Эта глубокая расщелина, чем-то напоминающая горную, подобно Пастушьему, – та же глубокая рана на теле земли, такая же ненасытная, которая поглощает в свою открытую пасть богатые плодородные угодья. Овраг уходил далеко за село, в поля, и снова больно стало на душе Боброва. Может быть, стоило бы здесь пруд сделать, хоть как-то облагородить это изуродованное природой место?
Начинало темнеть, на небе появились первые дрожащие звёзды, и он зябко передёрнул плечами. Ветер продувал насквозь, делал кожу на руках сизой, пупырчатой. И хорошо, что встретилась вскоре Лариса, а то Бобров продрог бы изрядно. Они возвращались домой под руку, и Бобров чувствовал, как шло от Ларисы, проникая через одежду, уютное тепло.
Она неторопливо рассказывала, как удивился директор её неожиданному отъезду, как долго уговаривал остаться хотя бы до конца учебного года, и Бобров даже насторожился: а может, и самой Ларисе вдруг взгрустнулось в родном селе? – но промолчал.
…Уезжали рано утром. Юго-западный ветер сделал своё дело – притащил метель, и засеяло с небес, липкий снег забивал дорогу. На деревья нахлобучило крупные плотные шапки, которые придавили самые длинные ветки к земле.
Степан с Лёнькой быстро побросали два тяжёлых чемодана с вещами в кузов, и только со шкафом, громоздким и неуклюжим, пришлось повозиться. Бобров категорически возражал против того, чтобы тащить этот шкаф в Осиновый Куст – авось найдутся деньги купить новый, да и в квартире матери стало как-то пусто и сиротливо, но Лариса заупрямилась, шепнула ему на ухо:
– Не перечь, может быть, в нём моё счастье спрятано…
Бобров улыбнулся, махнул рукой, а дорогой был даже благодарен этому громоздкому шкафу – за ним меньше дуло, не так засыпало снегом. Они со Степаном, укрывшись брезентом, который предложила взять Нина Дмитриевна – слава Богу, догадливая женщина! – могли даже разговаривать. А говорили опять о судьбе деревни – видимо, у каждого на душе накопилось многое.
Бобров рассказал о вчерашней прогулке по селу, об овраге, напоминающем рану, и Степан вздохнул:
– Знаешь, Женя, и всё-таки нам надо зубами за деревню держаться, спасать её…
– Не знаю, не знаю, – усмехнулся Бобров. – Кто как, а некоторые в коммунхозах попрятались.
– Ладно, – буркнул Степан. – Не подначивай. Я ещё вам покажу. Во мне крестьянский дух не весь ещё истребили…
* * *
Через два дня неожиданно приехал Николай Артюхин. На этот раз он был одет в тёмную меховую куртку, и Бобров понял, что сегодня у Николая не лыжная прогулка, а, судя по озабоченности, которая застыла на лице, привело его в Осиновый Куст какое-то важное дело.
Николай стянул с покрасневших рук перчатки, сбросил куртку и, оставшись в тёмном, мелкой вязки свитере, прошёлся по комнате, вбирая в озябшее тело тепло. В доме было жарко. С приездом Ларисы Евгений сжигал в печке по нескольку охапок дров, опасаясь, что она будет мёрзнуть.
Согревшись, Николай подсел к столу, внимательно поглядел на Боброва.
– Я к тебе по делу, Женя! По поводу статьи…
– Что, не понравилась?
В глазах Николая появилось что-то жалобное и одновременно злое, наверное, ему не хотелось снова окунаться в эту историю, но он всё-таки начал рассказывать. Говорил с юмором, шутил над самим собой, своей робостью перед «власть имущими».
– Ну, так надо правоту доказывать, – решительно проговорил Бобров, – в райком идти, в обком…
– Чудной ты человек, Женя, – улыбнулся Артюхин. – Да знаешь ли ты, что весь этот концерт Безукладов затеял. Был он у нас на кафедре, а я не удержался, наговорил ему лишнего, вот и закрутилась машина…
– Да, Безукладова я знаю, – сказал Бобров, – тоже приходилось встречаться…
– Ладно, Женя, – Артюхин выпрямился за столом, – чёрт с ним, с Безукладовым. Знаешь, что я придумал и зачем приехал? Давай статью твою в Москву пошлём. Есть у меня договоренность в один толстый журнал её протолкнуть. Только к запискам этим надо фактуры добавить.
– Ну и действуй.
– Не мог же я без твоего согласия действовать. Да и старика Белова тоже. Кстати, как он?
Услышав про Белова, Евгений Иванович заморгал виновато. Стало стыдно, что после выписки он не нашёл времени навестить Николая Спиридоновича. А ведь тот несколько раз был у него в больнице, приносил книги, сладкий малиновый компот, душистые яблоки, от которых словно щедрой осенью пахло в палате…
– Понятно. – Артюхин не стал развивать эту тему. – Так ты не будешь возражать?
– Не буду.
– Ну, тогда жди известий. Впрочем, и неприятностей тоже. Сам знаешь, начальство у нас не любит, когда его тревожат.
Николай поднялся, хотел, наверное, ещё что-то добавить, но, взглянув на часы, стал одеваться.
– Извини, Женя, на автобус пора…
– А чай? – удивился Бобров. – Ты хозяйку насмерть обидишь!
Николай улыбнулся Ларисе, вздохнул, извиняясь, и она сказала:
– Ладно, Женя, пусть едет.
Артюхин спешным широким шагом пошёл к двери и, оглянувшись, ещё раз кивнул головой на прощанье.
Глава восьмая
Среди зимы нередко выдаются дни, когда неожиданно пахнёт теплом, устанавливается чуть ли не весенняя погода, снег набухает сыростью, и эта сырость как пар висит в воздухе. В такие дни, кажется, прибавляется сил, в предчувствии будущей весны человек наполняется бодростью, ожиданием яркого солнца, высокой голубизны неба.
Сейчас, в январе, до весны было ещё далеко, но оттепель, вдруг нагрянувшая после морозов, словно омолодила Боброва. Он первый раз шёл на работу в школу, шёл торопливо, словно боялся опоздать, хотя предутренняя смуглая тьма не развеялась ещё до конца и до начала занятий было много времени. Лариса даже посмеялась над ним (у неё уроки начинались с десяти), когда подавала горячий, обжигающий чай – дескать, какой же ты учитель, если волнуешься больше, чем школьник.
А Бобров и в самом деле волновался и не находил в этом ничего странного: всю жизнь он занимался другим делом, жил землёй, искренне любовался, как после майских дождей растворяется почва, становится какой-то творожистой, и острые всходы, прокалывая её, тянутся к солнцу. А потом среди июля загуляет лёгкий ветер над зелёным безбрежным морем, и покатятся отливающие сизой темнотой переливчатые волны набирающих силу хлебов. Именно этим предчувствием спелого хлеба и жил всегда Бобров.
Но сегодня ему предстояло сделать новый, совсем неизвестный шаг. Что скажет он школьникам? Да и есть ли ему о чём поведать ребятам? Все предшествующие дни Бобров жил этой тревогой, и сегодня она не улеглась в нём, сжимала тугой пружиной душу, и, кажется, впервые после болезни он ощутил глухой сбой в сердце.
Бобров долго дожидался Ангелину Петровну, мучился и страдал в одиночестве, но когда наконец в школе начали появляться ученики, как-то ожил, немного успокоился. Директор повела его в девятый класс. Наверное, странно выглядел со стороны, в глазах ребят, этот смущённый, уже немного источенный годами человек. Бобров дождался, пока директор представит его классу, и, заговорив о предмете, которым им предстоит заниматься, неожиданно почувствовал, что постепенно уходят неуверенность и страх, а слова наполняются логическим смыслом целесообразности дела, которому ему предстоит служить.
Он вдруг на секунду вспомнил умирающую на глазах рязанскую деревню Ларисы, своё теряющее хлеборобов село, утрачивающую плодородную силу землю, и, кажется, впервые понял, что перед ним сидят люди, которым должны передать эстафету добра или зла они, старшее поколение. И от того, каким разумом наполнить головы этих людей, зависит, будут ли царить на земле беспокойство, доброта и благородство, или, наоборот, равнодушие, зло и насилие.
Бобров говорил о механизации, которая способна облегчить тяжкий хлеборобский труд, о техническом прогрессе, который должны привнести на поля они, люди грамотные, подготовленные, молодые. Наверное, говорил он немного с пафосом, но класс слушал внимательно, и это его успокоило – значит, понимают ребята, значит, бьёт в точку…
Потом он заговорил о человеке на земле, без которого мертва любая идея. Только человек – творец и созидатель – способен украсить жизнь, ощутить, как пахнет спелый хлеб, весенние цветы, грибная сырость в августовских лесах, кипенная таволга на июньских белеющих лугах. Не удержался Бобров, вспомнил и о конкретных людях, с кем ему приходилось работать, о Степане Плахове, например, и снова почувствовал, что нашёл контакт с классом.
А впрочем, похоже, переоценил себя Бобров, здорово переоценил. Он закончил рассказ, попросил задавать вопросы, и сразу взметнулась рука на первой парте. Вихрастый веснушчатый паренёк поднялся, одёрнул куцый пиджачок, спросил сиплым голосом:
– Вот вы, Евгений Иванович, хорошо говорили о земле. А между прочим, сами ушли из колхоза. Непонятно получается…
Горечь появилась во рту, неприятно стало, холодно на душе, будто в грудь бросили стылую ледышку. Не ждал такого вопроса Бобров, хотя к ответу на него всегда был готов. Но ведь не расскажешь же этому пареньку, да и всему классу, перипетий их борьбы с Дунаевым. А впрочем, и об этом, наверное, стоит поговорить, только не сейчас, не на бегу…
Бобров видел, что ребята с напряжением смотрят на него, ждут, и сказал, что хороший вопрос ему задали, честный и прямой, в самую, что называется точку, и отвечать на него надо так же честно и прямо. Только на это сегодня не хватит времени.
Зазвенел звонок. Можно было уходить из класса, первый урок состоялся, но удовлетворения от этого он не чувствовал, какая-то тяжесть поселилась в душе. Бобров знал – ученики будут ждать его ответа.
* * *
После звонка Фокина Кузьмина вызвал начальник отдела милиции Смольников. Бравый подполковник, с нескрываемым интересом разглядывая завхоза, спросил с ухмылкой:
– Ты, что ли, Кузьмин?
– Он самый…
– Говорят, бузотёр большой. Надо бы тебя подольше подержать, да только ни к чему. Чего бестолку на тебя харчи тратить?
– Значит, отпускаете? – обрадовался Кузьмин.
– Значит, отпускаем. Только смотри, попадёшь другой раз – всё от звонка до звонка отслужишь. Понял?
– Понял! – Кузьмин подумал: Егор Васильевич постарался. И правильно, кто ж ещё придёт на помощь, если не свои?
Дунаев встретил Кузьмина хмуро, и тот понял, что разговор будет не из приятных. Сжавшись на краешке стула, Кузьмин, казалось, слышал биение собственного сердца: оно стучало гулко и учащённо.
И этот стук, которого Кузьмин раньше не замечал, словно всколыхнул его, в нём зашевелилась злость, и он вдруг подумал, что и с его стороны безропотной покорности теперь не будет, не для себя одного старался. И пусть о чём угодно говорит сейчас председатель, Кузьмин даст ему понять, что отныне они повязаны одной верёвочкой и судьбой.
Дунаев оторвал тяжёлый, какой-то сонный взгляд от стола, спросил хрипло:
– Значит, явился? Ну и как прикажешь считать твоё отсутствие – отпуском или длительной командировкой?
– Считайте отгулом. – Кузьмин пытался иронизировать. – Как там молодёжь говорит: два отгула за прогул…
Завхоз глядел таким тупым, пустым, будто в комнате, кроме него, никого не было, взглядом, что Дунаев взорвался:
– Да ты что, и в самом деле решил из себя дурака корчить? Почему напился? Сколько тебя можно предупреждать? Ведёшь себя, как мальчишка, хоть и лысину нажил…
– Лысина ума не прибавляет, – усмехнулся Кузьмин. – Наоборот, учёные люди говорят, что это происходит превращение головы в задницу, сначала по форме, потом и по содержанию.
– Вот у тебя она точно в задницу превратилась! – Дунаев вскипел ещё сильнее. – Столько лет мужику, а всё неймётся… Скажи, деньги тебе вернули?
– Вернули…
– Ну, хоть тут слава Богу. – Дунаев облегчённо вздохнул – значит, до главного в милиции не докопались, не открыли кузьминские штучки-дрючки, а это самое главное.
Егор Васильевич сразу воспрял духом.
– На товарищеский суд пойдёшь, – сказал Кузьмину, – там с тебя стружку снимут, но на работе оставят, понял?
Однако завхоз покачал головой, и Дунаев опять повысил голос:
– Ну, чего пыжишься, что непонятно? Недоволен, что ли? Кузьмин отрицательно покрутил головой.
– Недоволен.
– Да, ты, оказывается, нахал, дорогой Михаил Степанович! Уж не думаешь ли, что деяния твои доблестные простить надо? Моли Бога, что и так легко отделался, только похудел немного.
– На милицейских харчах не поправишься… А я помощи от вас ждал-ждал, да, видать, зря…
– Я звонил куда нужно. – Дунаев невольно похолодел: осмелел Кузьмин, надо его одёрнуть, на место поставить и на том разговор закончить. Пусть спасибо скажет, что уголовное дело не завели, деньгами не заинтересовались… А пятнадцать суток отсидел – так не барин, умом крепче станет.
Кузьмин расправил плечи, нахально уставился на Дунаева.
– Что-то не пойму я вас, Егор Васильевич. Вы и нашим, и вашим. Всё норовите и рыбки съесть и на хрен сесть. А меня, товарища своего, к стенке прижимаете. Да это вам надо Господу Богу спасибо говорить, что уголовное дело не завели. До крупы доберутся – вместе отвечать будем.
– Продашь? – зло сощурился Дунаев.
– А что, я один отдуваться должен? За музыку платит тот, кто её заказывает, а мы вместе с вами музыку заказывали и фокстрот-танго вместе танцевали.
«Так вот он каков, Кузьмин, – не такой наивный, каким кажется», – подумал Дунаев, а вслух сказал грубо:
– А у тебя, случаем, рожа не треснет? Зря ты меня в свои компаньоны тащишь, зря! Подумай получше, ведь не одна же у тебя извилина в голове…
– Не знаю, не знаю, – спокойно отозвался Кузьмин. – Только имейте в виду: чуть чего – и вам не поздоровится.
«Убирайся прочь!» – хотелось крикнуть сейчас Дунаеву, но трезвый рассудок подсказывал – не надо, на наживай себе врага. Ты с Кузьминым одной ниткой-верёвочкой повязан, так что пока лучше разойтись с миром.
Дунаев поморщился, как от изжоги, лицо его скривилось, но сказал уже тише:
– Мне за всё отвечать приходится – такая судьба у меня, председательская ноша тяжёлая. Но ты не гневайся, не рычи – люди должны видеть, что я с тобой не церемонюсь, как ко всем отношусь. Так нужно для нас обоих. Мы ведь не только товарищи по работе, но и родственники, сам знаешь.
Кузьмин кивнул, отметив про себя, что это уже маленький шажок к примирению, и потому не надо сейчас нагнетать страстей, лучше уйти по-тихому, смиренно, но с достоинством. А Дунаев, когда его холодком обтянет, сам разберётся, что им с Кузьминым теперь одна стёжка заказана.
Председатель всем своим видом показывал, что разговор окончен, и Кузьмин побрёл к двери, подчёркнуто огорчённый и усталый. Но за дверью кабинета он распрямился, вернулась прежняя гордая осанка, стал твёрдым, прямо солдатским, шаг.
Ладно, мы ещё посмотрим…
* * *
Второй раз в Ефимов следователь Дубиков поехал через неделю. Он сидел в автобусе и вспоминал, как после первой поездки зашёл к начальнику отделения Смольникову доложить о результатах расследования.
Смольников сидел, развалясь в широком кресле за столом, лениво, по-рыбьи бесцветными глазами глядел на Дубикова, словно дремал, пока следователь рассказывал о посещении мелькрупкомбината. Но он оживился, подобрался и даже насторожился, когда Дубиков заговорил о комиссионном магазине.
– И что, – деловито спросил Смольников, – большие деньги там Кузьмин получил в этот день?
– Как раз ту сумму, которую обнаружили у него при задержании.
– Любопытно, любопытно… – Теперь взгляд Смольникова был пронзительным. – А не скажешь, не было ещё подобных случаев?
– Я дал задание сделать выборку по документам…
– И сколько же лично Кузьмин получил?
– Около трёх тысяч.
– Но откуда у него столько крупы?
– Вот в этом-то всё и дело, товарищ подполковник…
Смольников раздражённо поглядел на Дубикова – как пить дать, преподнесёт ему этот следователь забот. Сказал сухо, даже жёстко:
– Ты, Дубиков, проведи расследование до конца. Тут необходимо… Но прошу тебя, смотри не натягивай, чтоб без лишнего рвения… А то я знаю вас – ухватятся сначала, всполошат людей, а в результате – размах рублёвый, а удар копеечный.
– Я и не тороплюсь, товарищ подполковник. Мы даже деньги Кузьмину вернули, когда после ареста отпускали домой.
– И правильно сделали. А то уж по этому делу Фомин звонил…
Значит, не только с ним объяснялся второй секретарь – и начальника на взводе держит, – подумал Дубиков.
Он съездил в колхоз, попросил в бухгалтерии подготовить справку о том, сколько гречки переработало хозяйство на крупу и какую сумму получило в кассах от комиссионного магазина. По справкам и квитанциям выходил полный порядок, и Дубиков даже огорчился – неужели зря он затеял весь этот сыр-бор. Может, и прав начальник – нечего попусту, как ветряная мельница, руками махать. Но тогда всё равно остаётся один любопытный вопрос – где взял крупу Кузьмин? Не с неба же она свалилась?
Ему вдруг вспомнилась большеглазая, тоненькая и стройная, как болотный ракитник, девушка, испуганное лицо главного бухгалтера и её раздражение. А может быть, разгадка там? Ведь собирался же он побеседовать с девушкой обстоятельно, не так, как получилось в коридоре – мимолётно и бестолково…
Дубиков попросил у подполковника командировку, тот, отрешённо махнув рукой, сказал, что отпускает на один день, и следователь помчался на автостанцию. Зима, кажется, набирала силу, сегодня острый мороз сковал землю жёсткой, безжалостной рукой, и Дубиков, пока шёл, изрядно промёрз, щёки его заполыхали от обжигающего холода.
В Ефимов он приехал чуть раньше, чем в прошлый раз, и это обрадовало: до обеда можно будет встретиться с девушкой, а потом зайти в комиссионный магазин. И дальше день выдался удачным. Девушка – её звали Лиля Иванова – оказалась на месте, и Дубиков сказал, что хочет поговорить.
– Может, на улицу пойдём? – спросила Лиля. – Вам удобно будет?
– Мне-то удобно, а вот вам как?
– Ничего, – махнула рукой Лиля. – Всё равно скоро перерыв. Сейчас я оденусь и выйду, ладно?
Дубиков стал даже выше ростом, когда такая красавица пошла рядом, весело цокая острыми каблучками по расчищенному от снега тротуару. Говорить сразу о деле Николаю Сергеевичу не хотелось, и он спросил Лилю о жизни в городке, о новостях. Она оказалась словоохотливой, рассказала о том, что недавно к ним приезжала знаменитая певица и поставила условие, чтоб возили её только на «Чайке».
– Верите, – Лиля заливалась нежным грудным смехом, – наше начальство чуть с сума не сошло! Ну откуда у нас «Чайка»? Глухомань дикая… Хорошо, что в областном центре нашлась – ЗАГС обслуживала. Вот оттуда пригнали машину за бешеные деньги, так и вышли из положения…
Лиля вдруг оборвала смех, сделалась серьёзной, начала поглядывать на Дубикова, словно ждала от него вопросов. Но Николай Сергеевич не спешил, ему было приятно просто пройтись с этой девушкой, такой красивой и стройной. Он замечал, как встречные мужчины глядели на неё, и неожиданно развеселился – что, братья славяне, зависть одолела?
На этой весёлой ноте он и спросил у Лили, вспомнив оборванный на полуслове в прошлый раз разговор:
– Ну, а как там ваша Савва и Варвара?
– Это вы о Зинаиде Васильевне, что ли? – и после некоторого молчания Лиля проговорила: – В отпуске она сейчас, на юге…
– Отдыхает?
– Отдыхает, – простодушно ответила Лиля. – В Железноводске печень лечит.
Дубиков тоже когда-то отдыхал в этом небольшом городке, и сейчас перед глазами встали две заросшие дубовым густолесьем горы – Железная и пятиглавая Бештау, у которой словно пять шапок, одна другой выше, а внизу, в расщелине между этими горами, точно птичьи гнёзда, белеют санатории.
С высоты было интересно наблюдать, как три раза в день тянулся валом народ к Славянскому источнику, прилепившемуся к восточной стороне Железной. Господи, кого здесь только не увидишь – праздничным калейдоскопом мелькают лица молодых и старых, красивых и не очень, черноглазых детишек и стариков-аксакалов в чёрно-пёстрых тюбетейках.
Вспомнив про отпуск, Дубиков на секунду представил, как здорово было бы сейчас вновь оказаться где-нибудь на юге, хоть в том же Железноводске, где теперь на вершинах гор белеет чистейший снег, а воздух наполнен прозрачной свежестью и синевой…
Но он сейчас не в Железноводске, рядом шла Лиля, и надо было продолжать разговор. Спросив, когда вернётся Зинаида Васильевна и услышав, что отпуск только начался, сказал с деланной грустью:
– А кто же теперь мне поможет?
– Если смогу – постараюсь, – просто ответила Лиля, и Дубиков невольно помотал головой – кажется, зря он темнит перед девушкой.
– А вы помните прошлый наш разговор?
– Помню.
– Вы тогда ещё возмущались, что главный бухгалтер… ну, одним словом, как вы выразились, тот прав, у кого больше прав…
Лиля посмотрела на него с удивлением:
– А вы, оказывается, запомнили, что я сказала.
– Стараемся, – шутливо козырнул Дубиков.
– Значит, хотите знать, из-за чего у нас с Зинаидой Васильевной конфликт вышел, да? Так вот, она недовольна была, что я не тот выход крупы в справке поставила.
– А это имеет значение?
– Конечно. Хотите маленькую механику понять? – Лиля внимательно посмотрела на Дубикова.
– Хочу.
– Ну так слушайте. У нас на комбинате существуют нормы выхода крупы. Допустим, сдали вы тонну гречихи, а после обработки получите семьсот килограммов готовой продукции. А вот тому колхозу, о котором вы справку просили, Зинаида Васильевна в документах всегда выход крупы занижает…
– Как вы думаете, Лиля, она это специально делает?
– Не знаю…
Дубиков пошёл медленнее – он давно заметил за собой эту особенность – когда мозг напряжённо работал, он словно тормозил, сковывал движения тела. Сейчас надо было быстро прокрутить в голове всю ситуацию. Нет, не напрасно затеял он разговор с Лилей, не напрасно. И если правильно всё уловил, то у главного бухгалтера существовал свой, так сказать, принцип работы с клиентами – одни ходят в любимчиках, а другие… Впрочем, всё это надо досконально проверить, исследовать, и одним днём, милостиво разрешённым Смольниковым, тут, конечно, не обойтись, нужна по крайней мере неделя, чтобы посидеть над бумагами, а может, придётся и экспертизу вызвать… И Дубиков удовлетворённо хлопнул в ладони:
– Вы обедать не собираетесь?
– Собираюсь.
– Ну вот и я сейчас голоден так, что запросто могу собаку съесть…
Лиля засмеялась, и улыбка эта точно обдала его жаром – какая всё-таки она красивая. Да, бывают же такие – неотразимые в своей красоте, такие, что язык отнимается, присыхает к нёбу от восхищения. Вот и сейчас: надо бы пригласить Лилю отобедать, а Дубиков молчал, пока Лиля сама не проявила инициативу и не предложила зайти в кафе у кинотеатра.
Кинотеатр был единственным в городе и кафе тоже, поэтому им пришлось минут двадцать простоять в очереди, пока наконец они вошли в душный, с аппетитными запахами зал.
– Опоздаю я на работу, – прошептала Лиля.
– Ничего, – успокоил Дубиков, – я прикрою, объясню директору, что нужно было с вами переговорить. Всё равно мне идти к нему.
Мысль о том, что надо встретиться с Ерохиным, пришла только сейчас. А вдруг и тот с бухгалтером заодно, тогда как?
– Он ничего мужик, директор ваш? – спросил Дубиков, усаживаясь за стол.
– Ничего. – Лиля кивнула головой. – Фронтовик, говорят, даже сыном полка был.
– Ну вот и встретимся с этим вашим героем…
Нет, что ни говори, а красивая женщина превращает самого робкого мужчину в горделивого и самодовольного хвастуна. Дубиков уплетал щи и, громко рассказывая недавнюю историю о ночном задержании, искоса поглядывал на Лилю: как-то она воспринимает его рассказ?..
Ерохин встретил Дубикова холодно и неприветливо, и следователь даже подумал, а может, и в самом деле на комбинате все одна шайка-лейка?
– У меня в производстве уголовное дело. Вы не разрешите кое-что тут проверить? Или, если хотите, можно официальную ревизию провести, – сказал Дубиков, с интересом поглядывая на Ерохина. Ему было любопытно знать, как отреагирует директор на это предложение.
Но Ерохин, кажется, абсолютно не смутился.
– Ревизия так ревизия. Только зачем людей от дела отрывать? Что вас конкретно интересует?
Дубиков рассказал о Кузьмине, и Ерохин удивлённо вскинул брови.
– Ах, змей! Значит, всё-таки нашёл лазейку!
Теперь пришла очередь удивляться Дубикову: он услышал от Ерохина про его знакомство с завхозом, про памятный разговор в конце мая о гречихе. Директор говорил неторопливо, обстоятельно, ничего не утаивая, и Дубиков понял, что ещё одного честного человека встретил он на своём пути.
* * *
Следователь прожил в Ефимове неделю. Дважды он звонил в отдел Смольникову, и тот скрипел зубами так, что это улавливала даже телефонная трубка.
– Далась тебе эта гречиха, будь она трижды проклята! – гремел Смольников, и Дубиков представлял, как начальник сейчас скребёт пятернёй свои посеребрённые, словно покрытые инеем волосы, сжимает губы в сухой морщинистой гримасе. – Тут дел столько скопилось, не разгребёшь…
– Разгребу! – весело отвечал Дубиков. – Вернусь и разгребу…
– Слушай, Дубиков. – Голос подполковника стал насмешливым. – А ты, случаем, там не влюбился? Может, нашёл себе зазнобу. Признайся, а?
Дубиков вздохнул. Эх, знал бы ты, товарищ подполковник, какую женщину встретил он здесь, какой у неё серебристо-звонкий, будто колокольчик, голос, округлое, с ямочками на щеках лицо. Да ты сам, товарищ начальник, махнул бы на всё рукой и влюбился, как юный десятиклассник, страстно и пылко. Увы – у него семья, да и Лиля замужем, у неё трёхлетняя дочка, и благополучие и любовь царят в её доме.
А встречаться приходилось им каждый день. Лиля помогала ему разыскивать необходимые документы, делала выписки, ходила к директору визировать различные копии. Побывал Дубиков и в комиссионном магазине, получил накладные. Да, теперь вся механика махинаций Кузьмина была ясна до конца. Сдав в магазин крупу, якобы личную, он всякий раз опускал в карман кругленькую сумму. А получалось это в результате занижения выхода крупы, простой махинации, которую делали для него, видимо, в бухгалтерии мелькрупкомбината. Дубиков официально допросил работников бухгалтерии, и все они категорически отрицали свою причастность к этим документам.
Эх, думал Дубиков, как жаль, что нет на месте Зинаиды Васильевны! Вот бы закрутилась, как карась на сковородке, узнав про результаты работы следователя. Но может и вывернуться, как хитрая лиса, поэтому Дубиков решил сюрприз для Зинаиды Васильевны приготовить – провести графологическую экспертизу выписанных документов.
Одно только беспокоило: а не в корзину ли он работает? Разве мало знал Дубиков случаев, когда такая вот кропотливая, въедливая до пота работа шла насмарку? Вызовут в райком или позвонят начальнику – и тот начинает крутиться юлой, заставляет приглаживать да прилизывать улики, и выходит дело на свет, как стриженый баран, и судья, даже самый строгий, придраться ни к чему не может… Разве не провалили недавно дело по райпотребсоюзу, которое тоже вёл Дубиков? Вроде всё доказал: и преждевременную массовую уценку ходовых товаров, и необоснованное их списание, и торговлю с базы, а что вышло? Мыльный пузырь получился…
Он вспомнил, как однажды вечером Смольников вызвал его в кабинет и спросил:
– Ну, как там дела в райпотребсоюзе?
Дубиков начал рассказывать, раскрывать все карты, но Смольников не дослушал, хлопнул ладонью по столу:
– Ты не торопись, Николай Сергеевич, не торопись… Звонок был оттуда, – он показал на потолок, – просят не торопиться. А ведь и в самом деле, над нами не каплет…
– Но тогда нужно хоть заведующую базой Лизубову арестовать!
– Ладно, – закивал головой Смольников, – поговорю с прокурором. Ведь надо ордер на арест брать…
Дубиков ушёл смятенный, подавленный, а через несколько дней случилась беда – Лизубову нашли дома в сарае с петлёй на шее. А всё дело на её показаниях и очных ставках строилось, и теперь наверняка все остальные спрячутся, как улитки, их и не достанешь…
Так и получилось. На допросах подозреваемые стали отказываться от прежних показаний, валить всё на Лизубову, и таким образом из восьми человек только двух заведующих складами осудили, а кто похитрее да половчее остались на свободе. Но самое главное, Дубиков чувствовал это кожей, в тени остались главные «зубры», как раз те, кому доставались списанные или уценённые товары. Но попробуй теперь докажи… И даже Смольников после суда сказал Дубикову…
– Что-то мы с тобой недоработали, Николай Сергеевич!
– Не мы, а вы, лично вы, товарищ подполковник…
Смольников вскинул мохнатые брови, буркнул недовольно:
– Что-то не пойму я тебя, Дубиков?
– Так ведь я просил вас помочь арестовать Лизубову…
– Стечение обстоятельств, нелепый случай. Как на грех, прокурора на месте не оказалось, вот и улизнула рыбка…
Услышав про прокурора, Дубиков возмутился. Сейчас Смольников врёт, не стесняясь, ведь Дубиков сам несколько раз звонил прокурору, но, видимо, и тому дали приказ: Лизубову не трогать. И об этом знал начальник, но темнил, играл под простачка.
Представив, что и сейчас могут вмешаться «внешние силы», Дубиков в душе поклялся: если так случится – уйдёт из милиции. Только теперь он почувствовал, как устал за эти дни, в глазах рябило от цифр, губы дрожали от напряжения.
Неожиданно в номере раздался звонок. Николай Сергеевич нежился в постели, сегодня он мог себе это позволить: дело почти закончено, осталось взять последние копии с квитанций в комиссионном магазине – и можно подаваться домой. Впрочем, Дубиков решил ещё заглянуть в контору мелькрупкомбината, последний раз встретиться с Лилей. Нет-нет, он ни на что не рассчитывал, просто хотел попрощаться и только…
А телефон заливался бодрыми переливами, и, схватив трубку, следователь услышал на другом конце провода приятный женский голос:
– Николай Сергеевич?
– Да, – ответил Дубиков и мельком глянул на часы: было около семи, и просто удивительно, что в столь раннее время он вдруг кому-то понадобился.
– Вас Зинаида Васильевна беспокоит. – Голос в трубке дрогнул. – Помните, наверное, бухгалтер с мелькрупкомбината…
– Позвольте, это вы, Зинаида Васильевна? Вы что, из Железноводска звоните?
– Нет-нет, – донеслось из трубки. – Я уже вернулась… Скажите, мы можем встретиться?
– Но ведь рано ещё… – Николай Сергеевич сказал это машинально и осёкся – разговор с Зинаидой Васильевной был нужен ему позарез, ведь она, судя по всему, соучастница Кузьмина.
Он снова взглянул на часы и сказал:
– Через полчаса можете быть в своей конторе?
– Могу, – пролепетала Зинаида Васильевна.
– Ну вот там и встретимся.
Дубиков положил трубку, сбросив одеяло, пошёл в ванную и, пока плескался под холодным, бодрящим душем, всё думал: зачем же он потребовался Зинаиде Васильевне?
Николай Сергеевич выскочил на улицу – колючий, недобрый морозец гулял по округе, студил ноги, выжимал из глаз слёзы холодным, резким ветром. Он почти побежал по тротуару, и остатки нерасчищенного снега певуче скрипели под ботинками.
Зинаида Васильевна уже была в собственном кабинете, но сегодня она не сидела за своим столом, как царица на троне – примостилась за боковым столиком, а когда появился Дубиков, поднялась, заискивающе протянула руку. И следователь подумал, что, вполне вероятно, Зинаида Васильевна начнёт сейчас каяться, бить себя в грудь и рыдать.
Но не стоит торопить события, надо дать ей успокоиться, сбросить оцепенение, которое застыло сейчас в глазах главбуха, и Дубиков заговорил спокойно, весёлым тоном:
– Что-то вам не отдыхается, Зинаида Васильевна? А в Железноводске ведь и зимой хорошо. Представляю, как сверкают сейчас заснеженные горы по утрам, а днём небось, когда повыше взойдёт солнце, в затишке за горами весной пахнет, а? Эх, Господи, везёт же людям, кто на юге живёт! Всю жизнь завидую. Насколько им проще: и о топливе меньше заботиться надо, и об одежде тёплой. А весной у нас ещё снег, а там цветы в горах, деревья листвой покрываются, от зелени в глазах рябит…
Зинаида Васильевна вдруг тяжело вздохнула и заговорила дрожащим голосом:
– Я хочу вам, как это… заявление сделать, гражданин Дубиков. Я действительно квитанции эти для Кузьмина оформляла, бес попутал…
Она помолчала, глянула на Дубикова тоскливым взглядом и продолжила:
– Честное слово, как затмение какое! Уговорил старый чёрт… Я отпуск свой бросила, чтоб покаяться перед вами. Говорят, лучше самой прийти, чем когда приведут. А я чувствовала, нутром чувствовала, – не кончится это добром, не кончится… И хоть бы польза была какая, а то так, за комариный писк, можно сказать…
– А мне Кузьмин говорил, что он вам хорошо платил, – наугад брякнул Дубиков, и Зинаида Васильевна сразу нахохлилась по-птичьи и даже заговорила с каким-то клёкотом:
– Это он так сказал? Да Михаил Степанович за копейку удушится!
– Но ведь платил?
– Платил. А куда бы он делся, пусть бы попробовал… – Последние слова Зинаида Васильевна сказала резко, зло шевельнув тонкими, густо накрашенными ресницами.
– Да, сумма большая… – Дубиков опять говорил наобум.
Главбух всплеснула руками.
– Это тысяча-то рублей сумма большая?! Да за такие деньги и на курорт не съездишь, по-людски не отдохнёшь. Видела я там на юге, как люди живут. У них денег – пачками. Вы анекдот про кошелёк не слыхали?
– Нет.
– Ну, так вот, приходит грузин в ресторан и на стол кладёт саквояж. Официант замечание делает: уберите чемодан со стола. А грузин смеётся: где ты видишь чемодан? Это мой кошелёк с деньгами…
Дубиков засмеялся, а Зинаида Васильевна вдруг прошептала:
– Николай Сергеевич, а может, я вам эту тысячу отдам и делу конец, а? Ну что вы прицепились? Говённое, копеечное дело, а вы мучаетесь, себя не жалеете. Говорят, уже неделю у нас живёте… Правда, мужское дело известное, в крайнем случае и на стороне найти можно. А у нас – какие красавицы гуляют, например, Лиля, – загляденье!..
Дубиков побледнел. Вот уж поистине – за милицией тысяча глаз, и любую пылинку сразу узрят. А вдруг сама Лиля рассказала начальнице, ведь наверняка заметила, что нравится она Дубикову. Так неужели уже никому и верить нельзя?
Между тем Зинаида Васильевна насупилась, нетерпеливо ждала ответа.
Следователь усмехнулся:
– Выходит, вы взятку мне предлагаете, Зинаида Васильевна? Я вас правильно понял?
Женщина заморгала часто-часто.
– Нет-нет, что вы! Я не это сказать хотела…
– Ну, значит, мне показалось. – Дубикову вдруг стало даже весело ото всей этой жалкой комедии, и он сказал: – Вот что, Зинаида Васильевна, разговор у нас с вами интересный получился. Но его и оформить надо по правилам. Берите бумагу, – Дубиков достал из папки чистый лист, – садитесь и пишите о ваших связях с Кузьминым. Так будет лучше, по крайней мере, следствие учтёт искреннее раскаяние.
Зинаида Васильевна писала торопливо, будто боясь опоздать. Когда она положила ручку, Дубиков прочёл написанное ею заявление и положил в папку.
– Вот и хорошо, Зинаида Васильевна. Отдыхайте.
– Да, с вами отдохнёшь, – зло процедила главбух. – Один раз в жизни собралась и то не дали.
– Так мы вроде бы и не вызывали?
– Конечно, знаю я вас. И на курорте бы нашли, со стыдом за рукав вывели. Правильно, что мне люди позвонили, теперь легче.
Легче было и Дубикову. Он уходил, как пишут в газетах, с чувством исполненного долга.
Глава девятая
Ранним утром Безукладов вызвал Трофимова, «столичного», как шутили в обкоме, председателя райисполкома сельского района, который размещался в областном городе, правда, не на центральных улицах, где обычно располагаются подобные учреждения, а на отшибе, рядом с цементным заводом.
Трофимов работал недавно, он пришёл с должности директора совхоза, и в свои тридцать пять казался почти мальчишкой, – худая длинная фигура, как тростник раскачивающаяся при ходьбе, рыжие конопушки, усеявшие кончик носа, делали его облик задорным, даже задиристым, каким-то петушиным. И в характере у него было что-то от забияки-петуха, который непременно всегда лезет в драку.
Собственно, из-за этого и вызывал сейчас Безукладов председателя райисполкома: тот наотрез отказался принимать решение об отводе земли под строительство новых цехов литейного завода. Кажется, уже всё объяснили Трофимову по-русски – как важно новое производство для маленького, одного из самых старых предприятий города, с каким трудом обломали министерство, чиновники которого как бараны в новые ворота упирались и слышать не хотели о выделении средств, – он мотал головой и гнал из кабинета представителей завода.
Вести об упрямстве Трофимова дошли до первого секретаря, и тот пригласил Безукладова, весь налился багряной краской и сказал, не глядя на Сергея Прокофьевича:
– Это что у нас за египетский фараон появился? Что это там за принцесса на горошине? Наши товарищи еле-еле министерство уговорили, а Трофимов теперь казуистикой занимается? Вызовите его и тряхните как следует, чтоб другим неповадно было…
Безукладов кивал головой. Он и сам понимал, что дело зашло далеко и надо рубить этот узел, только знал, что Трофимов упрям, и язык об него долго ломать придётся.
Сейчас Безукладов ещё раз мысленно прокрутил в голове схему предстоящего разговора и нажал кнопку селектора, велев секретарше позвать в кабинет председателя райисполкома. Вместе с Трофимовым вошёл и заведующий сельхозотделом Кудрявцев, пожилой мужчина с какими-то выцветшими, стылыми, почти белыми глазами, с невысокой залысиной, морщинистым лицом.
Евгений Филиппович Кудрявцев слыл в обкоме человеком толковым, исполнительным, но чересчур уж дотошным.
По всей области гуляла злая шутка-быль, как однажды Кудрявцев позвонил в район первому секретарю и попросил записать «формочку» для отчёта (за глаза иногда Евгения Филипповича так и величали – Формочка, за это его любимое выражение). Кто отвечал по телефону, Кудрявцев по тугости уха не расслышал и начал быстро диктовать графы будущей сводки. «А для кого нужны эти цифры?» – спросили наконец на другом конце провода. «Как для кого? – возмутился Кудрявцев. – Для товарища Петрова». – «Да не давал я вам такого задания». – В трубке засмеялись, и Кудрявцев понял, что отвечал ему сам секретарь обкома, находившийся как раз в том районе и, видимо, по обыкновению усевшийся в райкоме за стол «первого». Евгений Филиппович тогда здорово перетрусил, но всё кончилось одними смешками. Он признался, что данные эти попросил на всякий случай, а вдруг товарищ Петров о них спросит, надо же быть готовым ко всяким неожиданностям.
Сейчас Кудрявцев, пропустив вперёд Трофимова, осторожно пробрался за стол для совещаний, аккуратно сел, и выцветшие глаза его уставились на Безукладова. Тот, показав Трофимову на стул, сам уселся во главе стола и не мешкая приступил к делу:
– Ну, товарищ Трофимов, что вы там за войну Белой и Алой Роз затеяли? Почему не подписываете решение о земле для литейного завода?
Обычно люди, оказавшиеся в подобном положении, начинали смущаться, испуганно и подавленно мяться, но Трофимов глянул на Сергея Прокофьевича без всякого пиетета, брезгливо усмехнулся и заговорил размеренно, точно вбивая гвозди в доску:
– Во-первых, вы знаете, товарищ Безукладов, что колхоз «Заря» – пригородное хозяйство и его уже буквально растащили, все лезут на пашню, кому не лень. Вот только недавно выделили двадцать пять гектаров под автокомплекс для школы ДОСААФ, а месяц назад – около сорока гектаров для научного центра металлургии. И так каждый год! Я посчитал – за последние десять лет площадь пашни уменьшилась в колхозе в два раза. А во-вторых, у нас тысяча двести коров, их куда девать? Выходит, закрывать комплекс?
– Трофимов! – Безукладов хлопнул ладонью по столу. – Не бузи! И до тебя люди работали в этом районе, а комплекс не закрывали.
– Не знаю, как до меня, – твёрдо сказал Трофимов, – а я в курсе дел колхоза – там очень напряжённая обстановка. При наличии кадров, помещений, отработанной технологии надои чуть больше трёх тысяч. Комплекс почти вхолостую работает, даже прибыли не даёт.
– Ну и что, в этом литейный завод виноват? – вмешался в разговор Кудрявцев и преданно поглядел на Безукладова.
Но Трофимов не смутился, только сердито махнул рукой, – отстань, мол.
– Да, и литейный завод тоже… Вы, товарищ Безукладов, по полям колхоза когда-нибудь проезжали? Видели, какие горы отходов от формовки, а проше – горелой земли по полям разбросаны? А ведь это тоже пашню из строя выводит. Гектаров сто там таких «угодий», не меньше…
– А у вас есть советская власть в районе? – усмехнулся Безукладов.
– Есть, есть! – Трофимов понял, куда гнёт Безукладов. – Да только у этой власти никакой власти.
– Как это понимать? – удивился секретарь обкома. – Раз власть есть, надо ею пользоваться.
– Теперь будем пользоваться, – пообещал Трофимов. – Я поставил литейщикам одно-единственное условие: наведите порядок на полях, очистите от формовочной земли, тогда и будем разговаривать…
Безукладов почувствовал, как внутри у него что-то зазвенело, натянулось тугой струной. Он стрельнул взглядом в сторону Трофимова и сказал, едва сдерживая себя:
– Вы что, и в самом деле феодалом себя в районе чувствуете? «Я сказал, я поставил условие»… Это барские замашки, товарищ Трофимов, и вам от них придётся отказываться. Вы вносите на исполком и принимайте решение, ясно?
– А если меня на исполкоме не поддержат? Выскажутся против, тогда как? Ведь у нас демократия, коллегиальность по конституции…
– А вы у нас для чего? Чью волю вы выражаете?
– Как чью? Народную.
– И вы народ спрашивали?
– Конечно, – пожал плечами Трофимов. – Я недавно в колхозе проводил собрание, и люди прямо высказались: надо или наводить на земле порядок, или распускать колхоз.
– А как вы это себе представляете – колхоз распускать? – спросил Кудрявцев.
– Пока я об этом специально не думал, но, наверное, можно сделать. Раздать землю крестьянам, определить им наделы, выделить кредиты, технику и пусть работают на здоровье. Раз колхоз со всех сторон теснят…
– Думайте, о чём говорите! – заверещал Кудрявцев. – Да знаете ли вы, молодой человек, что русские люди всегда на земле общиной жили? А вы руку на это поднимаете…
– Но ведь есть западный опыт?
– Даже такой западник, как Герцен, который всю жизнь там прожил, предупреждал: не склоняйте русского крестьянина к фермерству. Вот, я прошу прощения, Сергей Дмитриевич, послушайте, что он писал, я специально нашёл…
Кудрявцев достал из кармана зелёный блокнот и начал монотонно читать.
– А вот другой пример: Столыпин, который пытался крестьян на отруба загонять, что из этого получил? Всего одиннадцать процентов семей ушли на хутора. Я вам, конечно, исторические вещи говорю, но думаю, что они и на нынешний день актуальны.
Трофимов покачал головой.
– Не я этот разговор затеял – сами люди. Разве не видят, что идёт атака на колхоз, на землю? А они на ней родились, здесь жили их отцы, деды. Разве можно выталкивать их с этой земли?
– Их никто и не выталкивает, – развёл руками Безукладов, – только разумное решение предлагают. А некоторые, вместо того чтобы вести государственную политику, видеть чуть дальше собственного носа, пускаются в нигилистические рассуждения. Это я вас, между прочим, имею в виду, товарищ Трофимов. Мы ведь и без вас можем обойтись. Примем решение в облисполкоме, а республиканский Совмин утвердит, вот и конец вашему местничеству. Понятно?
Трофимов кивнул.
– А раз понятно, принимайте решение, – сказал Безукладов. – Принимайте, и в добрый час!
Трофимов встал.
– Нет, решение мы принимать не будем! Совесть, знаете ли, не позволяет.
– Значит, совесть? – усмехнулся Безукладов. – А мы её, выходит, растеряли? Да вы опасный человек, Трофимов, зря вам власть доверили…
– Народ доверил, – сказал Трофимов тихо, словно вытолкнул слова сквозь сжатые губы.
– Народ, говорите? Нет, не народ, а мы, партия, вот кто. Ну ладно, идите…
Когда дверь за Трофимовым захлопнулась, Кудрявцев воскликнул:
– Мальчишка!
– Ищите ему замену, – буркнул Безукладов. – И чем скорее, тем лучше. А это, что там Герцен говорил, вы для меня перепишите. Что-то много желающих колхозный строй расшатать появилось…
* * *
Недели через полторы Бобров попросил девятиклассников остаться после уроков. Ребята посмотрели на него с любопытством, и Евгений Иванович объяснил:
– Должок за мной есть. Помните, я на один ваш вопрос не ответил? Да и посоветоваться надо. А впрочем, дело это добровольное…
После уроков в классе сидели все ученики. И Бобров заговорил. Он говорил про русский чернозём, про простого агронома Николая Спиридоновича Белова, про исчезающую силу земли, на которой они живут и на которой им предстоит стать взрослыми, растить своих детей и внуков.
Говорил он долго, вспомнил о великом подвижнике Докучаеве, посвятившем свою жизнь русскому чернозёму, о князе Викторе Васильчикове, который одним из первых в России забил тревожный набат по родной земле.
– В прошлый раз мне задали вопрос, почему я ушёл из колхоза. Кажется, ты, Глебов, задал? – Евгений Иванович посмотрел на вихрастого паренька. – Так вот, отвечаю тебе и всем остальным, только как бы это понятнее объяснить… Когда великая боль вселяется в душу, трудно мириться с несправедливым отношением к земле. Вот и не понравился я кое-кому, потому и пришлось уйти… – Бобров сделал паузу, а потом сказал: – Но оставил я вас, собственно, не для этого. Давайте о деле поговорим, весна ведь скоро…
– Ну и что? – спросил кто-то, но на него сразу шикнули, и в классе снова воцарилась тишина.
– А то, что весной каждый человек стремится в поле, на простор. Вот я и подумал: может, и нам взяться за дело?
– Да у нас же производственная бригада есть, – Лена Крылова, худенькая девочка, поднялась из-за парты. – Мы свёклу обрабатываем…
– Знаете, – Бобров говорил тихо, рассудительно, – я думал об этом, ещё когда в колхозе работал. Только производственная бригада в том виде, в каком она существует сегодня, это не бригада, а так, пожарная команда. Вот вылезли сорняки, и вы с тяпками наперевес, как солдаты в атаку, пошли. А может быть, и без таких авралов можно обходиться?
– Как? – послышалось из класса.
– А так. Взять, скажем, несколько гектаров земли и попытаться на ней вырастить свёклу без применения ручного труда, машинами, как делают лучшие механизаторы.
– Да у нас и машин-то нет, – сказал Коля Дрёмов, сын бригадира.
– Технику в колхозе попросить можно. Но самое главное – землю нам надо в аренду взять. Чтобы она нашей, кровной была, чтоб и пахоту, и сев, и уборку самим проводить…
– А кто на комбайн сядет?
– Поднимите руку, кто летом на комбайнах штурвальным работал.
Несколько рук, в том числе и Коли Дрёмова, взметнулись над партами, и Бобров засмеялся:
– Вот видите, сколько у нас комбайнёров!
– А когда мы возьмёмся за дело? – спросил Коля.
– Погоди, не спеши, мы ведь ещё не выяснили, все ли хотят этим заниматься?
– Все! Все! – В классе сразу стало шумно.
– Ладно. – На душе у Боброва посветлело, как после летнего дождя, и он заговорил громче: – Теперь мне ваше мнение известно. Спасибо, что поддержали. Значит, будем начинать?
– А продукцию куда потом девать? – спросил опять Коля Дрёмов.
Кто-то крикнул:
– Делим шкуру неубитого медведя!
Но Бобров поднял руку, успокоил класс:
– Напрасно шумите, Коля правильный вопрос задал. В самом деле, вот вырастим мы урожай, а дальше?
– На рынок отвезём, – Валера Лебедев с третьей парты лукаво посмотрел на Боброва.
– Может, и на рынок. Это же будет наша продукция, так что мы сами ею и будем распоряжаться, кроме той части, которую должны отдать за предоставленную технику, землю.
– Нам надо на экскурсию деньги заработать, – предложил Валера, – на юг поехать. Я никогда в жизни горы не видел…
– Можно и на экскурсию. Только я думаю, надо нам что-то и для школы приобрести, как память. Ведь вы скоро закончите учёбу и разлетитесь кто куда.
– Конечно, конечно, – закивали головой ребята.
Бобров отпустил учеников, а сам остался в классе и задумался. Наверное, у каждого человека возникает порой потребность побыть в одиночестве, поразмыслить в тиши. Где-то читал он, что одиночество – это своеобразный способ мыслить, жить вне жизни. Нет-нет, сейчас Бобров не собирался жить вне жизни, но обдумать ещё результат сегодняшнего разговора, сконцентрировать, отшлифовать мысли надо было одному.
Идея об аренде, самостоятельности на земле не покидала его давно, и чем дольше думал об этом Бобров, тем отчётливее понимал: на каждом, даже крохотном участке должен быть хозяин, ответственный человек, и только тогда земля в полной мере откликнется на теплоту человеческих рук. А школьники? Разве они, завтрашние хлеборобы, будущие кормильцы страны, не должны понять это уже теперь?
Сейчас часто слышны разговоры о будущем деревни. Он твёрдо убеждён: ребят надо здесь удержать, ведь кто родился на этой земле, впитал её пот и соль, лишь тот и сможет стать её настоящим хозяином.
Бобров пошёл к Ангелине Петровне, рассказал ей о разговоре в девятом классе. Директор сперва слушала вроде с интересом, но в конце поморщилась:
– Вам, я вижу, Евгений Иванович, у нас скучно?
– Почему скучно?
– А разве нет? Зачем вам потребовалось класс баламутить? У ребят есть главная задача – учиться.
– Не могу с вами согласиться. – Бобров старался говорить сдержанно, но давалось ему это с трудом. – А воспитывать разве не наша с вами задача? Но если мы сейчас не воспитаем хозяина, кто потом позаботится о благе государства?
– Да не надо этого пафоса! – Ангелина Петровна резко встала из-за стола. – Вы, я гляжу, романтик, а я, извините, на земле прочно стою. Кто завтра пойдёт в колхоз обо всём этом договариваться?
– В школе директор есть…
– Я так и думала. Всякие фантазии в вашей голове летают, а исполнять я должна?
– Ну хорошо, могу и я…
– Вот и пожалуйста, благо, вы сами недавно из колхоза… Бобров представил встречу с Дунаевым, и словно комок подкатил к горлу. Но он тут же сердито одёрнул себя: чем ты провинился перед председателем? Не захотел покатать его припискам? Или не стал «адъютантом его превосходительства», таким, как Кузьмин?
И вдруг Боброва точно обожгло: а может, он боится увидеться с Дунаевым из-за Ларисы? Но ведь не Лариса виновата в том, что ей пришлось уйти от Егора.
– Хорошо, Ангелина Петровна, я пойду в правление. А вас попрошу тоже всё обдумать и не рубить сплеча. Поверьте, стоящее дело затеваем, и на вашу поддержку я рассчитываю.
– Ладно, обсудим…
На следующий день Бобров шёл бодрящим утром в правление и чувствовал, что всё-таки трусит немного: как защемило спозаранку где-то в груди – и не отступает, держит, словно клещами.
Первым, кого увидел Бобров около конторы, был Иван Дрёмов. Иван бросил отвязывать лошадь от коновязи, подбежал к Евгению, обрадованно протянул руку:
– Ну, здравствуй, Бобров, давно тебя не видел. Ты прям как в воду канул.
– Давно, – согласился Бобров.
– Ну, ты, я слышал, женился. Что ж на свадьбу не пригласил? Хотя с тобой пить, наверное, теперь один нарзан можно…
– Обижаешь, – улыбнулся Бобров. – Зайдёшь – выпьем.
– Зайду, зайду, – со смехом ответил Иван. – Только ведь беспокойный я гость…
– Чем же это?
– А вдруг опять в колхоз позову, тогда как?
– У вас агроном есть…
– Да что это за агроном – ни Богу свечка, ни чёрту кочерга. Её, землю, надо нутром чувствовать, а он где её познал – в институте?
– Ничего, привыкнет. Не всё сразу приходит. Агрономом после Боброва Дунаев взял парня из райкома, инструктора. Конечно, тяжело ему сейчас, едва оторвавшись от бумаг, сразу вникнуть в дело, а ещё тяжелее, наверное, работать с такими вот, как Иван, которые землю шагами измерили, на запах чувствуют, душой ощущают.
Бобров спросил про Дунаева, и Иван замахал руками, сиплым голосом пророкотал:
– В райком подался, на бюро.
Теперь на весь день, считай. Значит, сегодня в конторе делать нечего, вряд ли кто возьмётся решать его предложение, но Иван проявил любопытство, зачем Боброву потребовался председатель, и Евгений Иванович вкратце изложил идею насчёт школьной аренды. Иван рассыпчато засмеялся:
– Молодец, Бобров, ловко придумал! Давай ко мне в бригаду, а? Обещаю всяческую помощь и поддержку.
– Не всё от нас с тобой зависит.
– Почему? Не беспокойся – Дунаева я уговорю…
Бобров шёл от конторы довольный. С неба посыпался снег, неслышно ложась на землю. До весны было ещё далеко, но так уж устроен человек, что в нём всегда живёт надежда на радостную пору зелени и тепла.
Глава десятая
Дубиков думал, что закончить дело Кузьмина будет непросто, и всё-таки не представлял, какие трудные минуты придётся ему пережить.
По документам, собранным Дубиковым, выходило, что Кузьмин с мая опустил в собственный карман более одиннадцати тысяч рублей, и теперь предстояло подтвердить это уже с помощью самого завхоза или, по крайней мере, припереть его к стенке.
Можно было приглашать Кузьмина, но неожиданно Дубиков упал на улице, потянул ногу и она распухла так, что каждый шаг вызывал в глазах зелёные звёзды от боли. Он провалялся неделю дома: врачи велели меньше двигаться, чтоб не увеличилась опухоль. По утрам Дубиков затягивал ногу широким бинтом – так было легче переносить нудную боль, прыгал по комнатам, стараясь включить и потянутую ногу в ходьбу: авось быстрее разработается.
Может быть, поэтому за неделю опухоль на суставе опала, но каждый шаг всё равно давался с трудом. Дубиков попросил жену купить в аптеке костыль и так, с костылём, появился на работе. Смольников удивлённо посмотрел на него:
– Где это тебя угораздило?
– Поскользнулся на улице.
– Болит?
– Есть немного.
– Ну так ещё посиди дома, поправляйся.
Дубиков удивился: чего это Смольников сегодня такой добрый?
– Мне надо заканчивать материалы по Кузьмину, болеть некогда.
– Дался тебе этот Кузьмин, – хмыкнул Смольников, и Дубиков всё понял: наверное, опять прозвучал какой-нибудь звонок «сверху».
Словно в подтверждение этой догадке, подполковник спросил:
– Ты, кроме меня, кому-нибудь про это дело рассказывал?
– Нет…
– Ну и молчи пока. А то много интересующихся появилось…
Доковыляв до своего кабинета, Дубиков разложил бумаги, как вдруг звонок «внутрянки» заставил вздрогнуть. Смольников опять попросил зайти.
Снова взявшись за костыль, Дубиков выматерился про себя. Небось опять разговор пойдёт о деле Кузьмина, подумал он и не ошибся. Смольников с порога спросил:
– Слушай, а ты разобрался, какова там роль председателя? Кузьмин – плут известный, наверняка всех в колхозе вокруг пальца обвёл…
– Пока не разбирался…
– Ну так имей в виду – с Дунаева ни один волос не должен упасть. Понимать должен – член бюро, авторитетный руководитель…
Так, всё ясно. Ишь ты, как беспокоится Смольников. В памяти вдруг всплыл случай, когда Дубиков вёл дело о сгоревшем в колхозе сене, и тогда Смольников тоже держал его в узде, буквально каждый шаг контролировал. А может, они друзья, его начальник и председатель? Дубиков разозлился: ну и пусть дружат на здоровье, а он доведёт дело до конца, – и снова заковылял в кабинет.
Немного успокоившись, Николай Сергеевич решил вызвать Кузьмина. Он позвонил в колхоз; завхоза, как и ожидал, на месте не застал, но попросил передать, чтобы заехал к Дубикову. Он специально не стал называть свою должность, вспомнив предупреждение Смольникова, хотя и подумал: разве прикроешь какой-нибудь грех в селе? Здесь каждый как на ладони.
Кузьмин появился в кабинете к вечеру, немного взмокший то ли от быстрой ходьбы, то ли от испуга, и настороженно уставился на Дубикова. Следователь подождал, пока Кузьмин опустится на стул, пригладит мокрые волосы на темени, смахнёт ладонью испарину с лысины – одним словом, дал ему возможность прийти в себя, и только потом сказал:
– Ну вот, Михаил Степанович, ещё раз пришлось встретиться. Не ожидали?
Кузьмин ничего не ответил, казалось, он думал сейчас вообще о другом, безразлично разглядывая свои руки с толстыми узловатыми пальцами. А может, этим своим безразличием завхоз говорил: мол, напрасно, следователь, маешься – не скажу я тебе ничего, и не старайся.
Николай Сергеевич вынул из стола увесистые папки, начал спокойно, будто себе рассказывать о том, как начинались махинации Кузьмина на мелькрупкомбинате, о сговоре с главным бухгалтером Зинаидой Васильевной, о связях с комиссионным магазином и видел, как наливается малиновым соком Кузьмин, смотрит искоса, потеет. От его первоначального наигранного равнодушия скоро не осталось и следа.
Уловив это, Дубиков внезапно замолчал, а Михаил Степанович заворочался на стуле, что-то буркнул себе под нос, а потом вдруг заговорил быстро, яростно, с каким-то звериным рыком.
Он говорил, что, конечно, товарищу следователю хорошо сидеть здесь, в тёплом спокойном кабинете, легко и просто вести разговоры, а он, Кузьмин, всё время как чёрт на толчее. Запчастей как не было, так и нет, каждая железка денег стоит. Вот и заставляет нужда «химичить».
– Позвольте, – перебил Дубиков, – но ведь за те деньги, о которых идёт речь, ни одной запчасти не куплено, счетов в конторе нет.
– Да кто ж их даст, счета? – засмеялся Кузьмин. – Разве что дурак накинет петлю на себя.
– Но ведь запчасти можно оприходовать в колхозной кладовой, наконец, выдать под расписку водителям. Я проверял в колхозе документы – ничего нет.
– Из-за малограмотности моей… – Кузьмин вытер рукавом мокрый лоб, сморщился, закашлялся.
Дубиков усмехнулся.
– Что-то наговариваете на себя, Михаил Степанович. Когда донос на своего тракториста в МГБ писали, и малограмотность была не помеха!
– Вон вы куда! – удивлённо выдохнул Кузьмин, но тут же добавил: – Значит, врага народа покрываете?
– Бросьте паясничать! – Дубикову стало противно. – Уж вы-то отлично знали, что Грошев никакой не враг народа, а честный парень. А оклеветали его только потому, что мешал химичить, как вы выражаетесь.
Наверное, всё-таки не ожидал Кузьмин такого поворота в разговоре, опешил. Выходит, основательно занимался им следователь, если даже про это разнюхал.
– Ничего вы не знаете, – проворчал он. – Вас в ту пору небось и на свете не было.
– Люди знают. – Дубиков с плохо скрытой неприязнью посмотрел на завхоза. – Ну ладно, не о том сейчас речь. Так что за машину вы собирались покупать?
– Какую машину?
– Неужели забыли? А при первой встрече вы мне сказали, что носите с собой деньги для покупки машины.
– Врал я. Не мои они, казённые…
– И часто вы, Михаил Степанович, врёте? – спросил Дубиков и заметил, как глаза завхоза потемнели, стали недобрыми, будто небо перед бурей.
– Вы меня на слове не ловите! – раздражённо крикнул Кузьмин. – Вы мне доказательства предъявите… как это, аргументы… А так самого честного человека можно запутать.
– Аргументы? – пожал плечами следователь. – Пожалуйста. – Он достал из папки показания главбуха, прочитал Кузьмину и сказал: – Вот видите, выходит, вы и её в преступление втянули…
– Да её, суку, втянешь, – скрипнул зубами Кузьмин. – Она сама любого в сети затащит.
– Но вы давали ей тысячу рублей?
– Да уж пришлось. Иначе где бы я квитанции взял?
– Значит, и на суде то же скажете?
– Как, на суде?
– А вы что думаете, мы так и расстанемся? Нет, Михаил Степанович, ошибаетесь, у меня хватит доказательств представить ваше дело обвинению…
Кузьмин замер, побледнев, вцепился руками в стул.
– Ну нет, один я не сяду… Я и ещё кое-кого за собой потяну…
– Это я тоже запишу в протокол допроса. Может, и фамилии назовёте?
– Может, и назову, только попозже…
– Смотрите, Михаил Степанович, попозже можно и опоздать.
– А ты меня не пугай, – ощерился Кузьмин. – Не пугай, гражданин следователь. Я на фронте и не такие страсти видал!
– Да не могли вы видать страсти, Михаил Степанович, – усмехнулся Дубиков. – Вы ведь, кажется, в охране служили?
Кузьмин поморщился – всё знает, чёрт легавый. Видимо, и в самом деле основательно всю жизнь его перелопатил, чтоб в нужный момент припереть к стенке.
– А вы бы попробовали и в охране. Любопытно было бы поглядеть, как зелёный понос прохватил бы!
– Так уж и прохватил бы?
– А вы что думали? Впроголодь да без сна – так лучше уж на передке, там хоть кормёжка была…
– Ладно, – сказал Дубиков. – Не моя вина, что по возрасту не успел. Ну что, Михаил Степанович, оформим протокол да по домам?
– Воля ваша, – будто бы безразлично сказал Кузьмин, хотя цепкий взгляд его буравил следователя. «По домам», – значит, не собираются держать его под арестом, а это очень важно. Лишь бы успеть взять Дунаева за горло – пусть выручает. Вместе химичили – вместе и отвечать должны.
Дубиков быстро писал, изредка поглядывая на Кузьмина. Тот сидел прямой и важный, как степной орёл. Закончив писать, Дубиков стал читать протокол завхозу, и в одном месте Кузьмин перебил его, стукнув костяшками пальцев по столу:
– Торопитесь, Николай Сергеевич, торопитесь. Желаемое спешите за действительность выдать. Не говорил я вам о сообщниках, не говорил…
– А как же тогда ваши слова понимать, что не один сядете?
– Да ослышались вы. – Кузьмин нахально глядел в глаза следователю. – Ей-Богу, ослышались. Уберите это, иначе не подпишу…
Ладно, подумал Дубиков, хрен с тобой. Сейчас главное не это. Пусть только протокол подпишет, а там можно и к прокурору за ордером на арест идти. Кузьмина следует привлечь хотя бы за то, что передал тысячу рублей должностному лицу, а это не пустяк, взятка, не меньше. Подпишет Кузьмин – значит, сегодняшний день принёс хоть и маленькую, но победу.
Дубиков вычеркнул из показаний фразу о сообщниках, протянул листы Кузьмину. Тот долго читал, шевелил губами, причмокивал, а потом резко, точно бросился в холодную обжигающую воду, схватил ручку и нацарапал подпись.
– Всё? – спросил он и, увидев утвердительный кивок, облегчённо вздохнул. Потом молча встал, подошёл к двери и, не прощаясь, вышел.
Николай Сергеевич позвонил прокурору района и попросил принять его по делу Кузьмина. Тот сказал, что ждёт, и Дубиков заковылял в прокуратуру. Нога сегодня болела уже меньше, только ныла, как к плохой погоде.
Прокурора Дубиков знал давно. Это был трусоватый, всегда будто чем-то напуганный человек. Вот и в этот раз, здороваясь, он вздохнул:
– Слушай, Дубиков, и дался тебе этот Кузьмин! Лишних неприятностей захотел, да?
– О чём вы? – сделал вид, что не понял, следователь.
– О том самом. – Голос прокурора звучал раздражённо и неуверенно. – Стоит ли тратить время на эту шелуху?
– Не пойму я вас что-то. Схватить вора за руку – по-вашему, это шелуха?
– Такого, как Кузьмин, – да! Пескаря несчастного…
– Но ведь за пескарями крупная рыба прячется?
– А вот на ней и сломаешь себе шею! Леска не выдержит, оборвётся, и сам вверх тормашками полетишь. От меня-то тебе что надо?
– Ордер на арест Кузьмина.
– А нужно его арестовывать?
– Нужно.
– Ну смотри, Дубиков, – усмехнулся прокурор и добавил: – Ладно, оставляй бумаги, потом созвонимся…
* * *
Кузьмин шёл к Дунаеву. С неба сыпался снег, и неповторимый запах его, сырая прохлада, казалось, вселяли силы, уверенность. Кузьмин шёл и размышлял: решено, сейчас он поставит Дунаеву условие – или тот подключается на полную катушку, или же он выложит следователю всё как было. И про шубу, и про пьянки с областными гостями, и даже про сувениры для товарища Безукладова. Теперь ему терять нечего.
Кузьмин пробухал сапогами по гулкой веранде, стукнул три раза и, не дожидаясь ответа, распахнул дверь. Навстречу вышла Елена, и Кузьмин моментально отметил: раздалась племянница, округлилась, лицо стало похожим на луну. А может, она… того, на сносях? Это ведь дело недолгое.
– Сам дома?
– Нету, – торопливо ответила Елена, – не приходил ещё с работы.
Завхоз усмехнулся: заработался, деляга! Небось опять гости из города пожаловали и сидят теперь в пансионатской бане, разморённые жарой и духовитым пивом, хлебный запах которого плавает в прокалённой парной. Кузьмину десятки раз приходилось бывать при таких застольях, и сейчас он даже облизнулся, как голодный пёс.
– Не возражаешь, если я подожду? – спросил у племянницы.
– Нет, конечно, дядя Миша, – пробормотала Елена, хотя чувствовалось: не очень-то рада гостю. Ну ничего, сейчас с неё спесь слетит, прижмём малость, чтоб дыханье спёрло.
– Слышь, Лен, – сказал Кузьмин, сбрасывая полушубок, – давно хотел спросить – шуба-то у тебя цела?
– Какая шуба?
– А то не знаешь, – Кузьмин почувствовал, как в височных выемках стало влажно от пота. – Норковая, за три с лишним тысячи.
– Цела, – растерянно проговорила Елена. – А ты, дядя Миша, откуда об этой шубе знаешь?
– Дядя Миша всё знает, – самодовольно пояснил Кузьмин, пригладил волосёнки на затылке, вытер вспотевшую лысину и без приглашения затопал в зал.
Покрутится, покрутится дорогой сродственничек, а он ему сразу голову придавит. Говорят, даже самых ядовитых змей лучше всего хватать за голову. А шуба эта – та же петля на толстую шею Дунаева.
Кузьмин уселся на диван и спросил, опять не без злой подначки:
– Ну как ты, племянница, обжилась здесь?
Но Елена ответила спокойно:
– Обжилась… Спасибо тебе, дядя…
– Знаешь, как у нас один мужик говорил? «Спасибо – это дорого, мне бы четвертиночку», вот так-то.
– И за четвертиночкой дело не станет, – засмеялась Елена.
В груди у Кузьмина всё кипело: дура она, что ли, не понимает, что вокруг творится? Врезать бы ей про их с Дунаевым дела, пусть знает, и как шуба досталась, и на какие деньги приобретена! Он стрельнул холодным взглядом в Елену – ладно, сейчас не до женских слёз, не тем голова должна быть занята. Вздохнул, тихо сказал:
– Да не за выпивкой я сегодня пришёл, Лена. Дело у меня к Егор Васильевичу, неотложное дело…
– До завтра не терпит?
– Нет, такое срочное…
– Ну, тогда жди, а я ужином займусь. – И Елена пошла на кухню.
Кузьмин сидел и думал: надо давить на Дунаева, давить со всей силой, иначе хана, ждёт тебя, гражданин завхоз, небо в узкую клетку. И когда на пороге появился председатель, он весь напрягся, глянул исподлобья – не пьян ли? С пьяным какой разговор – всё равно что воду в ступе толочь.
Но Дунаев, кажется, был трезв, прошёл в зал, протянул Кузьмину руку.
– Ну, будь здоров, Михаил Степанович! В гости?
– Гость из меня плохой, Егор Васильевич, вроде татарина…
– Почему это?
– А вот сейчас узнаешь…
Он полушёпотом рассказал о вызове к Дубикову, спросил угрюмо:
– Что делать будем?
– Думать, – спокойно ответил Дунаев. Был он сейчас розовощёкий, весь пышущий жаром, и Кузьмин понял, что баня всё-таки была, только, может, без больших возлияний, и, похоже, председатель не до конца вник в ситуацию. Нет, так не пойдёт. В глазах Кузьмина полыхнул злой огонь.
– Думать, думать – давно надо было думать! – прошипел он. – А теперь оба загремим!
– Почему же это оба? – ухмыльнулся Дунаев.
– А ты как хотел, чтоб я один парился?
Председатель поморщился:
– Давай договоримся, Михаил Степанович! Каждый свой ответ должен нести. Как там: Богу – богово, кесарю – кесарево, а сейчас ещё добавляют: слесарю – слесарево…
Кузьмин вздрогнул: ишь ты, умник! Ну нет, сейчас он охолонит его немного. И завхоз заговорил про шубу Елены, про то, что придётся, должно быть, сказать на суде всю правду, от начала и до конца…
– Ну и дураком будешь, – с презрением проговорил Дунаев. – Ты только представь на секунду: сажают тебя и меня на одну скамейку – и кто нас выручит, чудак? Загремишь вместе со своими фронтовыми наградами да и меня, свою надёжную защиту, завалишь. Ты мозгами пораскинь, подумай…
Если разобраться, в словах Егора есть доля истины. Но, с другой стороны, кто гарантию даст, что не забудет о нём Дунаев? Может, уже на следующий день из памяти выкинет, и тяни Кузьмин лямку, хлебай тюремную баланду.
Об этом он и сказал председателю, а тот посмотрел насмешливо, недобро хохотнул:
– Никогда не думал, что в голове у тебя мякины столько! Да какой же мне резон тебя в беде бросать? Это и не по-человечески даже, тем более – не по-родственному. Не трясись, завтра же кое-куда поеду, начну хлопотать.
И Кузьмин вздохнул, потом проговорил, запинаясь, как школьник:
– Да я ведь на твою помощь и рассчитываю только, Егор Васильевич! Понимаешь, взяли за жабры мильтоны эти…
– А из тебя и душа сразу вон?
– Ну, живот смерти боится…
– Эх ты, фронтовик!
Дунаев с нескрываемой брезгливостью посмотрел на Кузьмина и крикнул:
– Лена, что там с ужином?
– Давно готов, – отозвалась с кухни Елена. – Вас дожидаюсь.
Дунаев толкнул Кузьмина в плечо: «Пошли!»
Они выпили по рюмке обжигающе-холодной водки, и Кузьмин ожил окончательно, к вискам прилила теплота, лицо помягчело, отхлынули гнев и обида. Видать, и правда, наложил он в штаны от страха, а Дунаев – тот быстро оценил обстановку и теперь обязательно что-нибудь придумает.
Домой Кузьмин возвращался поздно, покачиваясь от выпитой водки, но на душе уже было не так тревожно. Ладно, он ещё себя покажет и сопляка этого, Дубикова, заставит попрыгать перед ним…
А Дубиков получил ордер на арест завхоза через неделю. Прокурор всё тянул, ссылаясь на занятость, но наконец сказал:
– Ну ладно, бери своего Кузьмина. Кажется, тихо пока.
Дубиков в душе чертыхнулся: так вот чего боится прокурор – огласки, шума. Интересный человек, ничего не скажешь…
Глава одиннадцатая
Звонок в кабинете Безукладова раздался тревожный, даже какой-то раздражённый. По этому телефону, напрямую, минуя секретаршу, Сергею Прокофьевичу могли звонить только самые близкие люди: жена, дети, друзья. Сейчас был междугородный звонок, и Безукладов почему-то подумал: Дунаев, никто больше в районах не знал этого номера. Это и в самом деле был Дунаев, и его бодрый, напористый голос загрохотал в трубке:
– Здравствуй, Сергей Прокофьевич! Я не вовремя?
– Нет-нет, говори, – Безукладов плотнее прижал трубку к уху – в кабинете сидел Кудрявцев.
– Мне очень нужно с вами встретиться, – уже тише сказал Егор, и секретарь понял, что у Дунаева неприятности.
Он покосился на Кудрявцева, буркнул:
– После обеда устроит?
– Конечно.
– Ну тогда жду.
Егор появился ровно в два часа. Безукладов предполагал увидеть его растерянным, встревоженным, но Дунаев вошёл в кабинет по-солдатски энергично, крепко пожал руку, и секретарь обкома понял, что этот человек умеет владеть собой. Егор начал внешне спокойно рассказывать о Кузьмине, о его аресте, и только мелкая дрожь в руках выдавала его волнение.
Вопреки предположениям Безукладова, дело казалось пустяковым. Он поднял трубку, позвонил генералу в управление внутренних дел, попросил его завтра зайти, а потом спросил:
– Ну что, доволен? Может, ещё прокурора подключить? – И, не дожидаясь ответа, нажал кнопку селектора и попросил секретаршу вызвать прокурора на пять часов вечера. – Теперь успокоился?
Они поговорили немного о колхозных делах, и Безукладов вдруг подумал: а не сам ли Дунаев влип в эту историю? Спрашивать в лоб не хотелось, и тогда он заговорил о председателе райисполкома Трофимове, о том, каким неудачным, политически незрелым работником тот оказался, и будто невзначай бросил:
– А как ты посмотришь, если я на его место твою кандидатуру предложу?
Егор думал недолго, мотнул головой:
– Я что, солдат, как скажете, так и будет.
Безукладов опять нажал кнопку селектора, повысив голос, крикнул:
– Помнишь, Кудрявцев, я тебе в прошлый раз о Трофимове говорил?
– Помню, – прохрипело в ответ.
– Так вот, есть одна дельная мысль… Ты Дунаева из Осинового Куста знаешь? По-моему, самая подходящая кандидатура, а?
Ещё минут двадцать они беседовали о разных проблемах, но в мозгу Егора билась одна мысль: ай да молодец Сергей Прокофьевич! Всё понял! А ведь и правда, самое время уходить из Осинового Куста. А тут и не просто так, а на повышение!
Но вдруг Кузьмин расколется, ляпнет что-нибудь лишнее? Однако, вспомнив, как по-собачьи преданно смотрел на него завхоз в последнюю встречу, подумал: нет, не станет. Да и не даст в обиду Кузьмина Безукладов. Его власти вполне хватит, чтобы от тюрьмы Михаила Степановича спасти.
Домой Дунаев возвращался под вечер. За городом в посадках высились сугробы, но что-то в природе уже напоминало о том, что скоро придёт весна, и эти холмы, закрытые сейчас снегом, оживут, заискрятся ручьями, зазеленеют травой, зажелтеют одуванчиками.
Дунаев улыбнулся. Впереди была новая жизнь и спокойная руководящая работа. Всё отрубит Егор: и Ларису, и непутёвого Кузьмина, и колхозные дела, от которых он изрядно устал за эти годы, и… Боброва, который, наверное, будет только рад, если их пути-дороги наконец разойдутся.
* * *
Егора избрали председателем райисполкома через неделю, а уже на следующий день, в субботу, назначили колхозное собрание в Осиновом Кусту. Бригадиры с утра сбились с ног, собирая народ, но все эти сборы давно так надоели людям, что только пенсионеры, соскучившиеся за зиму по человеческому общению, спешили на собрание, как на праздник.
Секретарь райкома Фокин расхаживал по кабинету Егора, поглядывал на него, интересовался:
– Ну что, Егор Васильевич, пройдёт наша кандидатура?
– Конечно, Владимир Николаевич. Это раньше за должность председательскую дрались, а сейчас больно горьким тот кусок хлеба выходит, чтоб за него воевать.
– Значит, что ни поп, то батюшка? – засмеялся Фокин.
– Значит, так. Последний раз, говорят, лет двадцать назад в Осиновом Кусту хохма на собрании случилась. Тогда собрания шумными, бурными были, каждый мог за колхозные дела горло перегрызть. А почему? Потому, что от колхоза вся судьба человека зависела. Ну, значит, затаились мужики, ждут. Это и понятно – решается вопрос о председателе. А он, седой, вислоусый, понуро сидит в президиуме и выслушивает гневные речи колхозников, особенно про его пьяные похождения. Здесь же в президиуме сидит и новый кандидат в председатели, мужик родом отсюда же, работавший к тому времени начальником райкомхоза.
Ну, выходит на трибуну председатель райисполкома, начинает вовсю расхваливать нового кандидата, и шум в зале сразу же прекращается.
Хвалил-хвалил предрика своего выдвиженца, наконец устал, попросил высказываться колхозников. А они того кандидата знают все как облупленного и потому молчат. Но вдруг поднимается Кузьма Бабкин, кузнец, невысокий хитроватый мужичок, катится как колобок к трибуне и минуты три снимает шапку, приглаживает свои волосёнки на плешивой голове. Зал ждёт.
– Я, мужики, так думаю… – начинает Кузьма, делает многозначительную паузу, а потом продолжает. – Бочонок мы, братцы, выкатываем, а бочку закатываем…
И степенно сходит с трибуны, а стены клуба уже дрожат от хохота. Женщины повизгивают, мужчины гогочут – уж на что раскатистый бас был у председателя райисполкома, а и того не слышно в этом гаме. Два раза призывал он голосовать за новую кандидатуру – бесполезно, одной фразой Кузьма того припечатал. И представьте себе, избрали… Кузьму Бабкина!
Фокин засмеялся…
Ровно в двенадцать они пришли в Дом культуры, и, оглядев зал, Дунаев подумал: молодцы бригадиры, черти полосатые, собрали народ, в зал наверняка человек триста набилось. Даже дядя Гриша Культя уселся в первом ряду, размахивает своей култышкой, что-то бойко рассказывает Озяб Ивановичу.
Дунаев давно не видел Николая Спиридоновича и отметил про себя: сдал мужик, изменился, с лица осунулся, постарел – годы берут своё. И только одним остался недоволен Дунаев – в середине зала усмотрел он Степана Плахова. Тот сидел тихо, втянув голову в плечи, словно ему тут было неловко.
Егор с Фокиным уселись на передних стульях и подозвали агронома Стрекалова. Тот подбежал запыхавшийся, розовощёкий, и Фокин подумал: ну, из этого парня толк будет, вон как копытом стучит. А что опыта маловато, так опыт горбом да ногами приобретается. Поработает, оботрётся и будет хорошим председателем. По крайней мере, вчера на бюро райкома все единогласно к такому выводу пришли.
Фокин усадил Стрекалова рядом с собой, прошептал на ухо:
– Ты не забудь потом колхозников поблагодарить за доверие, понял?
Стрекалов кивнул, и Фокин повернулся к Егору Васильевичу:
– Ну, начинай, пора…
Дунаев вышел на сцену и хорошо поставленным голосом (Фокин даже удивился – ишь ты, рокочет, как артист) доложил собранию о количестве присутствующих, о том, что есть кворум, даже посторонние – глянул на Степана – пришли, и потому можно бы начинать. В зале завозились: кто-то крикнул: «Ну и начинай», и Егор предложил избрать президиум. Впрочем, тут никаких проблем не должно было возникнуть: список давно вручили бригадиру Приставкину, и тот быстро, глотая буквы, зачитал его. Фокин поднялся первым, за ним Стрекалов, а потом на сцену потянулись и другие. Но вдруг случилось непредвиденное: Гриша Культя вскочил с места, стянул с себя замусоленную шапку и крикнул:
– Надо бы ещё Степана Плахова в президиум избрать! Работник он хороший!..
В зале стало оживлённо, и Дунаеву пришлось встать.
– Товарищ Плахов у нас не колхозник, так что…
Но Гриша Культя не унимался:
– Товарищ Фокин у нас тоже не колхозник, а в президиум забрался.
В зале захихикали, заулыбались. Дунаев нахмурился.
– Похоже, тут некоторые считают, что они на концерт собрались. Вот и вы, дядя Гриша, туда же, с хиханьками…
– А сегодня масленица, – ухмыльнулся Культя. – Почему бы и не пошутить, а то будто на поминки пришли.
Вскочил Фокин.
– Позор, товарищи колхозники! Позор! Это не собрание, а посиделки какие-то получаются. Не на масленицу мы собрались, а важное дело делать. Ваш руководитель товарищ Дунаев избран председателем райисполкома в соседнем районе. Поэтому давайте решать…
– А чего решать-то? – поднялся опять неугомонный Культя. – У нас завсегда как в песне получается: «Без меня меня женили, я на мельнице пробыл».
В зале загудели, и Фокин понял: сейчас надо не упустить время, не дать разгореться страстям и, быстро подняв руку над головой, с усилием произнёс:
– Товарищ Дунаев, как коммунист, согласился с предложением обкома партии. Да и не мог он отвергнуть его – дисциплина. Ведь ещё Владимир Ильич подчёркивал, что в партии главное – признание принципов демократического централизма…
Со стула встал тракторист Николай Селиванов, и Дунаев удивился: смотри-ка, тихоня извечный, а тоже руку тянет. По лицу Николая пробежала застенчивая улыбка, но сказал он твёрдо:
– А с нами, колхозниками, посоветовались? Ведь у нас тоже устав есть!
И снова тревожный рокот прокатился по залу.
Дунаев коротко усмехнулся:
– Зря вы шум поднимаете, дорогие товарищи! Я понимаю, что и вы, и я привыкли друг к другу, сдружились за эти годы…
Знал Дунаев, прекрасно знал, что сейчас поплывут по залу ухмылки – далеко не со всеми он сдружился, и здесь скорее больше недовольных, чем друзей, – но говорил спокойно:
– …Пришло время прощаться. Поверьте, не я виноват, что так случилось, не моя тут инициатива, но отступать некуда. Так что отпустите уж, как говорится, с миром…
Усевшись, он тотчас толкнул Фокина локтем в бок, прошептал: «Голосуй! Быстрее!»
Секретарь райкома подскочил как ужаленный и звонко воскликнул:
– Ну что ж, надо голосовать, товарищи. Кто за то, чтобы отпустить с поста председателя колхоза товарища Дунаева, прошу голосовать…
Дунаев опустил глаза.
– Кто против? – спустя некоторое время проверещал Фокин. – Принято единогласно.
«Ну, слава Богу! – подумал Дунаев. – Пронесло». А Фокин уже шёл к трибуне.
– А теперь, товарищи, вам надо избрать нового председателя. Мы посоветовались в райкоме, в парткоме колхоза и пришли к выводу, что лучшей кандидатуры, чем товарищ Стрекалов, нам не сыскать. Как считаете?
Кто-то крикнул: «Правильно!», и Фокин решил не снижать оборотов.
– Значит, будем голосовать?
Но тут в президиуме поднялся Иван Дрёмов, бледный, смущённый, и гулко пробасил:
– А куда спешить, на пожар, что ли? Ведь голову колхоза избираем, не задницу… – Колхозники засмеялись, а Иван рубанул ладонью воздух: – Сколько работает у нас Стрекалов? Правильно, мы его и знать-то не знаем, а в батьки суём.
– Предложение, предложение давай, товарищ Дрёмов, – закрутил шеей Фокин.
– Есть предложение… Товарищ Бобров, вот кто годится нам в председатели.
Словно глухой взрыв раздался в зале, и Дунаев скрипнул зубами от ярости: так вот кого, выходит, пригрел он на своей груди, разлюбезного Дрёмова. А ведь он считал Ивана преданным человеком…
Поднялся Николай Спиридонович Белов, вежливо произнёс:
– Вы меня давно знаете, товарищи колхозники, и о том, что на собраниях я не большой любитель произносить речи, знаете тоже. Но сегодня не могу удержаться и не сказать, что разумную мысль высказал бригадир. Знаю я товарища Боброва давно, с детских лет, и семью его знаю. Да чего вам рассказывать, тут в зале половина учеников Софьи Ивановны сидит… Впрочем, не об этом надо говорить. У Евгения Ивановича душа за землю мается, а это главное. Нам такого хозяина и надо.
Белов замолчал на секунду, перевёл дух, и Фокин понял, что надо бросаться в бой, иначе будет поздно. Он постучал пальцем по микрофону, крикнул:
– О товарище Боброве и речи быть не может. Он сейчас работает в школе, ушёл от колхозных дел да и…
Но снова заговорил Белов, и люди моментально притихли.
– Евгений Иванович… – Белов оглядел зал, словно призывал к вниманию, – не по своей воле из колхоза ушёл. Так, товарищи правленцы?
– Так! – крикнул Иван.
– Его заставили заявление написать. Вот он, – Белов показал на Дунаева, – и заставил, чтоб, значит, не мешал втёмную играть, есть у картёжников игра такая…
Сзади раздался смех, но Белов поднял руку и продолжил:
– В самом деле, люди, не настало ли время нам о нашей земле подумать? Ведь жить нам на ней…
– Давай Боброва сюда! – крикнул кто-то, и Степан Плахов начал протискиваться к выходу.
Вот чёрт, подумал Дунаев и с силой стукнул кулаком по столу, поднялся, навис над президиумом:
– Послушайте добрый совет, колхозники! Не годится Бобров в председатели, не годится! По деловым качествам…
– Это он ему за жену мстит! – крикнул кто-то, и искристый смех рассыпался по залу, а женщины в первых рядах захлопали в ладоши.
Дунаев понял, сейчас он, как в боксе, пропустил мощный удар и лучше пока сесть, отступить, чтобы не сделать ещё хуже.
А со стула тем временем поднялся конюх Игнатьев и, обращаясь к Фокину, сказал:
– Вы нам вот что, товарищ секретарь, объясните: за что завхоза Кузьмина посадили? Непонятно нам…
Умолкли люди, а Дунаев впился взглядом в Фокина. Неужели не догадается, что про Кузьмина лучше молчать, иначе как бензина в костёр добавит. Но, кажется, понял секретарь, промямлил тихо, что сейчас не этот вопрос обсуждается.
– Да вы громче говорите! – опять подал кто-то голос из зала, и Фокин совсем завял.
– Ох, да давайте не будем о Кузьмине. Другим разом скажем. Понимаете, у нас с вами дело посерьёзнее – председателя избираем, а не в игрушки играем.
Но собрание словно захмелело, испортилось характером, начало колобродить.
– А для нас и это серьёзно, – опять сказал Игнатьев, и все зашумели, захлопали.
– Вы нам объясните только, куда гречиха колхозная уплыла? – крикнули почти от самой двери.
Дунаев вскочил.
– Про гречиху мы узнаем, когда следствие закончится. Тут не от нас зависит, милиция занимается. А вы, я вижу, уже притомились, давайте-ка перерыв сделаем…
Люди встали нехотя, и Дунаев шепнул Фокину:
– Пора закрывать собрание.
– Да ты что?! А как я перед бюро отчитаюсь?
– Потому и надо закрыть, а, вернее, до завтрашнего утра отложить, чтоб с надёжными людьми успеть поработать.
– Вот и работай сейчас, а я и иду звонить первому…
Они разошлись, и Дунаев представил, как сейчас начнёт рвать и метать Выволокин… Нет, надо спасать ситуацию, зубами рвать, но не дать провалить Стрекалова.
Егор, стиснув в злобе кулаки, побежал искать Приставкина. Пусть первым лезет в драку, а там и другие подключатся…
* * *
Евгений Иванович привык уединяться в мастерской. Здесь кроме верстаков имелись шкаф, длинный учительский стол, скрипучий табурет. Но, главное, было несколько станков по дереву, и Бобров с огромным удовольствием пилил, строгал, вытачивал причудливые ножки для мебели, сделал даже один красивый стул. Его успокаивал смолистый запах дерева, размеренный ритм работы, тёплый блеск полировки. Всё это казалось каким-то загадочным, таинственным, как в доброй детской сказке.
Когда скрипнула дверь в мастерскую и на пороге показался Степан, Евгений Иванович словно вынырнул из этого сказочного мира, непонимающе уставился на друга: что стряслось?
А тот тихо сказал:
– Пошли.
– Куда?
– На собрание. Народ требует…
Бобров всё никак не мог понять, чего хочет от него Степан.
– Какой народ?
– Наш, колхозный. В председатели тебя избирать будут…
Они шли по улице, и в голове Боброва билась одна мысль: зачем ему это нужно? Кажется, все страсти уже улеглись, и в доме с приходом Ларисы тишина и спокойствие…
– А люди? – спросил Степан и даже замедлил свой стремительный шаг. – О них ты подумал?..
* * *
Домой Евгений Иванович с Шаховым возвращались уже под вечер. Шли молча, каждый по-своему переживая и осмысливая события сегодняшнего дня. Бобров вздыхал и чувствовал, как щёки у него покалывает от жара – всё никак не мог побороть волнение, овладевшее им с первых минут, когда вступил в зал. Робкие хлопки заставили вздрогнуть. Хлопали женщины в передних рядах, и Бобров даже удивился: не всех узнал он за год, а вот его, вишь ты, признали, оказывается, за своего.
Перерыв долго не кончался, и Бобров, усевшись рядом со Степаном, представил, как раздражённо меряет сейчас шагами комнату за сценой Дунаев: наверняка готов на колени стать, но не допустить его к власти. А может, оно и к лучшему? Не честолюбив Бобров, не рвётся в председатели.
Тягучим был перерыв, и когда на сцену вышли Дунаев с Фокиным, понял по их лицам Бобров – будет бой. И действительно, сразу начал выступать Приставкин, долго рассказывал, какой хороший человек Стрекалов, и не удержался, лягнул Боброва: вспомнил тот давний случай на севе.
Евгений Иванович почувствовал, что сейчас обрушится на его голову шквал всяких помоев. Ведь не случайно был объявлен перерыв, Дунаев наверняка успел поработать среди своих приближённых. И вдруг в Боброве проснулся какой-то спортивный азарт, возникло желание схлестнуться с Дунаевым, и это желание росло и крепло вместе с нарастающим шумом в зале. Говорили пока те, из обоймы Дунаева, но люди их не особо слушали, и Степан довольно толкал Боброва в бок.
Наконец и Плахов не выдержал, сорвался с места и гулко протопал к трибуне.
– Вот тут прозвучало, – усмехнулся Степан, – что я не колхозник. Правильно, а по чьей вине? По моей? Нет, товарищи, дорогие, это случилось потому, что я не исполнил прихоть председателя. И единственный, кто меня поддержал – Евгений Иванович Бобров. Да, я не скрываю, что он товарищ мой давний, но я знаю твёрдо и думаю, что и люди убедились: Бобров любит землю, ценит их труд. Так что же нам ещё надо?
– Голосуй, хватит! – выкрикнули из зала.
Дунаев вздрогнул, покосился на Фокина, но тот сидел, опустив голову, и молчал.
– Ну что, голосовать будем? – снова крикнул кто-то.
– Да! – И люди оживились, словно на них пахнуло свежим ветерком.
– Голосовать будем по порядку! – вскочил Фокин, испуганно глядя в зал. – Как известно, товарищи, первой была названа кандидатура Стрекалова…
– За Боброва давай!..
Фокин назвал первой всё-таки фамилию Стрекалова, однако, увидев лишь несколько робко поднятых рук, не стал даже их считать, предложил голосовать за Боброва. И когда взметнулся лес рук, он первым захлопал в ладоши, приглашая Боброва на сцену. Сунул потную ладонь Дунаев, зло пробурчал: «Повезло тебе, Бобров…»
Около дома Евгений Иванович остановился, предложил Степану:
– Зайдём?
– Нет, Женя, в другой раз. Тебе сейчас с семьёй побыть надо.
– Ладно, тогда один вопрос: а Степан Плахов, случаем, не желает вернуться в колхоз?
– Хоть завтра!
– Тогда жду.
Подошёл дядя Гриша Культя, дребезжащим голоском пропел:
– Ну, что я говорил, а? Победили мы или нет? По закону с тебя, Евгений Иваныч, большой магарыч причитается… Да уж ладно, по-соседски простим. А может, ты и в соседях теперь не останешься, в председательский дом переедешь?
– Мне и здесь хорошо, – улыбнулся Бобров, в самом деле почувствовав, как стало вдруг легко и покойно на душе.
– Ну и правильно! – подхватил дядя Гриша. – Ведь родной дом всё-таки. Он как печка, и греет, и ласкает…
Бобров распрощался с мужиками и легко, как мальчишка, взбежал на крыльцо.
* * *
Утром Кудрявцев принёс Безукладову толстый московский журнал, раскрыл на заложенной странице, предложил:
– Прочтите.
Сергей Прокофьевич бегло глянул на заголовок «В защиту русского чернозёма», пролистал страницы и, увидев в конце подписи, недовольно крякнул и углубился в чтение.
А было у статьи три автора: Н. Белов, Н. Артюхин, Е. Бобров. Знакомые все лица, как сказал бы классик!
Безукладов читал и невольно замечал, что, в отличие от той, первой бобровской статьи эта была более отточенной, аргументированной, чётче била в цель. И главное – факты, убийственные факты разбазаривания земли, падения плодородия, потерь от ветровой и водной эрозии, бездеятельности колхозов и совхозов в этом направлении.
Секретарь стиснул кулаки: ничего себе подарочек области! А разве в других местах не так? Так, но там подобных стрикулистов нет, все помалкивают, не трезвонят в набат, не выдумывают громких заголовков. Да разве в одной их области земля в колокола бухает? Если бы так было, тогда… было бы всё нормально.
Безукладов просто кипел: ведь беседовал же он с Бобровым, и с Артюхиным был разговор на парткоме. Ан нет, неймётся людям, на волне критикантства решили создать себе авторитет страдальцев-великомучеников.
И чем дальше думал Безукладов, тем сильнее наливалась голова тяжестью, которая вызывала и раздражение, и холод, и незнакомую прежде боль. Он закончил читать, посмотрел на Кудрявцева, и тот торопливо спросил:
– Что будем делать? На бюро готовить вопрос?
– Да не лотошись ты, Кудрявцев, – оборвал Безукладов подчинённого. – Тут надо всё обмозговать. А может, и вообще не заметить эту статью? Ведь не в партийном издании опубликована, и никто с нас ответа не потребует. А в писательском журнале можно всякую муть печатать, там действуют по старому принципу: писатель пописывает, читатель почитывает…
– Верно, Сергей Прокофьевич, ох, верно! – воскликнул Кудрявцев.
– Сам знаю, – усмехнулся секретарь. – А вот авторов, авторов следовало бы заметить. Надо подсказать парткому института ещё раз вернуться к Артюхину. Видно, тот разговор не на пользу пошёл…
– Подскажем, Сергей Прокофьевич, подскажем! – протараторил Кудрявцев. И добавил озабоченно: – Должен сообщить вам ещё одну неприятную новость – в Осиновом Кусту вчера председателем колхоза избрали Боброва…
– Что?!
– Заупрямились колхозники. Присутствовал второй секретарь Фокин, да, видимо, растерялся. А самое главное…
– Дунаев на собрании был? – перебил Безукладов.
– Вот я как раз и хотел об этом. Похоже, пошатнулся авторитет Егора Васильевича, люди его не послушались…
– Ну, это вы бросьте, – Безукладов замотал головой. – Дунаев мужик деловой. Скорее всего, просто недоразумение вышло. А Бобров… Ну что же, его надо теперь в руках держать. А Фокина наказать следует, чтоб сопли не распускал, понятно?
– Понятно, Сергей Прокофьевич. – Кудрявцев поднялся, заспешил к выходу: кажись, обошлось без разноса, хоть и неприятные вести он доставил с утра.
Уже у порога Безукладов окликнул подчинённого:
– Так вы не забудьте, о чём я сказал. Нельзя допустить, чтобы Бобров в колхозе самоуправничал!..
– Конечно-конечно! – И Кудрявцев скрылся за дверью. Вроде пронесло!
Глава двенадцатая
И снова пришла в Осиновый Куст весна. Она была голосистой, бурной. На реке у закромков берегов ночью звенел лёд, но раннее жаркое солнце растапливало его быстро, пожирало снег, и вскоре на холмах выбилась первая трава – ярко-зелёная, острая, как сосновые иголки. В балках бурлила, пузырилась на перекатах мутная ещё вода.
Паводок прошёл быстро, и установившаяся теплынь словно распахнула дверь новой жизни: полезли вверх озимые, в лесных полосах потянулась примула – бледно-жёлтый первоцвет. Евгений Иванович не утерпел – выскочил в поле верхом на Воронке и, любуясь оживающей природой, набирающей силу и свежесть от приветливого солнца, осмотрел озимые.
Хотя и была весна ранней, но до её прихода Бобров успел многое. Он, как и в прошлый год, объехал бригады, разобрался с подготовкой техники, осмотрел семена, а потом как-то под вечер пригласил к себе Степана Плахова.
– Ну, что, – улыбаясь, спросил Бобров, – не пропало ещё желание поработать на земле?
– Не пропало…
– Тогда давай браться за дело. У меня есть предложение – а не взять ли тебе бригаду, полный севооборот под свою опеку, а? На такой площади развернуться можно в полную меру…
Степан буркнул: «Подумаю», – и ушёл. Он заявился дня через два не один, а с высоким рыжим бородачом, и спросил:
– Не узнал?
– Нет, – покачал головой Бобров.
– А Серёгу-лесника помнишь?
Бородач засмеялся:
– Забыл, наверное…
– В общем, я сразу по двум делам, – начал серьёзно Степан. – Ну, во-первых, согласен на бригаду. А, во-вторых, хочу вот Сергея взять к себе…
– Неужели вернёшься? – спросил Бобров.
– Вернусь… Да у меня в лесу душа как в тюрьме жила. Только с квартирой помогите.
– Поможем, получишь в новом доме, – ответил Евгений Иванович, и Сергей повеселел.
Дня через два Бобров собрал правление и внёс предложение принять в колхоз Плахова и доверить ему тракторную бригаду. Эта новость удивила членов правления, они с интересом глядели на Степана, только Дрёмов спросил:
– А куда же Приставкина девать?
– Да вот хочу с вами посоветоваться. – Бобров перевёл взгляд со Степана на Дрёмова. – Если мы его на место Кузьмина поставим? Просится мужик, два раза ко мне приходил…
Правленцы согласились, и снова возник разговор о Степане:
– У нас с товарищем Плаховым, – начал Бобров, – был разговор. Я предложил ему взять в аренду землю, определить условия работы на договорных началах, размер оплаты, в том числе и натуральной…
– А если люди не согласятся? – спросил Дрёмов.
– Тогда я один возьмусь! – отрезал Степан.
– У нас же пока предварительный разговор, товарищи, – пояснил Бобров. – Сейчас надо в принципе выяснить, согласно ли правление на приём Плахова и передачу его бригаде земли в аренду, а с людьми пускай он сам договаривается.
Проспорили долго – часа два, но главное решили: пусть Степан работает со своей бригадой, а всю прибыль, кроме платежей за землю, технику и горючее, распределяют сами. Бобров дал задание Стрекалову и экономистам помочь Плахову разработать технологические карты, определить затраты, одним словом, произвести расчёты, которые легли бы в основу договора.
– Ну, пробуй, Степан, – сказал Дрёмов. – Получится, может, и я твоему примеру последую.
В течение двух недель Бобров несколько раз встречался со Степаном, специалистами и механизаторами, и с каждой встречей в нём крепла уверенность: нужное дело затевается, хотя и трудное.
Степан рассказал ему про один случай в бригаде, почти анекдотический, и Бобров смеялся от души. Как-то встретил Плахов тракториста Малинкина и удивился: тот тащил со свалки металлолома генератор.
– Зачем он тебе? – спросил Степан.
– Как зачем? – Малинкин шмурыгнул носом. – Налажу и пойдёт на трактор…
– Да ведь ты же его неделю назад сам выбросил!
Малинкин покосился на нового бригадира:
– Так это когда было? Раньше запчасти нам за колхозные деньги приобретали, а теперь гони монету из собственного кармана. Никакого расчёта, можно сказать, отправлять в металлолом эту деталь мне нету. Настрою – ещё поработает…
Нашёл Бобров и время съездить в школу. Надо было получить расчёт и поговорить о своей прежней задумке, детской арендной производственной бригаде. Ангелина Петровна встретила Боброва с восторгом – председатели уже лет десять в школу не заглядывали, – но о бригаде и слышать не хотела.
– А кто ею заниматься-то будет? – торопливо проговорила она. – Раньше ещё вы были, а теперь… Нет-нет, не втягивайте нас в эту авантюру, Евгений Иванович.
– Ну какая же это авантюра, Ангелина Петровна! Подумайте сами – школьники работают на собственной земле, всё делают от начала до конца самостоятельно, зарабатывают деньги…
– Да мне же некого к ним приставить!
– А если я найду хорошего механизатора, примете его мастером машинного вождения?
– Ну, если только попробовать…
Вечером Бобров заехал к Степану в бригаду, рассказал о разговоре в школе. Плахов сразу всё понял, спросил коротко:
– Что от меня требуется?
– Отдай самого лучшего механизатора в школу.
– Да ты что, Евгений? – Плечи у Степана поднялись. – Зарезать меня хочешь? Нет, так не годится.
– Но ведь на дело прошу, сам подумай!
– Нет. – Степан замотал головой. – Не могу…
– Ну как знаешь. Я тогда к Дрёмову пойду, – сказал Бобров. – Он поймёт.
Бобров пробыл в бригаде около часа, и всё это время Степан думал о просьбе председателя. Понимал, что дело нужное, а вот только жаль было оголять бригаду.
– Послушай, – сказал он перед отъездом Боброва, – а если мы Сергея-лесника в школу отправим? Ты не смотри, что он рыжий, голова у него светлая.
– Да ведь Сергей давно в поле не работал.
– Не волнуйся, технику он знает хорошо, а другим делам, так и быть, подучу. Только чур – пусть бригада эта у меня работает…
Бобров возвращался в контору удовлетворённый. Давно не было у него такого хорошего настроения, последнее время всё больше заботы и тревоги. Но, похоже, стало что-то клеиться в работе, начались перемены к лучшему, хотя успокаиваться, конечно, нельзя, это самое страшное сейчас в его положении – успокоиться, утратить ощущение тревоги за дело, за землю… Нет-нет, об этом надо помнить постоянно.
Теперь Бобров всё чаще задумывался: а что надо сделать, чтобы начать реализацию тех проектов, которые сидели у него в голове ещё во время работы агрономом? Теперь ему никто не мешал – сам хозяин, надо только всё правильно рассчитать. Расчёты, правда, не очень утешали: не хватало ни техники, ни людей. Но главное направление всё-таки обозначилось – забота о плодородии земли должна стать делом повседневным.
Бобров предложил создать специальный отряд по вывозке навоза. На правлении его поддержали, и уже через неделю отряд заработал.
Встретился Евгений Иванович и с директором лесхоза Иваном Сергеевичем Просвириным. Тоненький, низкорослый, тот приветствовал Боброва недовольной ухмылкой.
– А, так это вы лесхоз грабите…
– В каком смысле? – удивился Бобров.
– А кто у нас лучшего лесника Сергея Бочарова забрал?
– Да это ж мы просто своё назад вернули, – засмеялся Бобров и тут же перешёл к делу – заговорил о лесонасаждениях на полях колхоза, и директор с удивлением посмотрел на него.
– Господи! – развёл наконец Просвирин руками. – Видать, я и в самом деле от жизни отстал. Да раньше мы ваш колхоз за версту обходили. Дунаев и слушать не хотел о лесополосах. Всё боялся, что земли много уйдёт на это.
– Ну, а я не боюсь, – сказал Бобров.
– Тогда отлично! – Просвирин хлопнул в ладоши. – Готов на любое сотрудничество. По рукам?
Они договорились, что в этом году лесхоз своими силами посадит сорок гектаров полос, возьмёт на себя их обработку, и Бобров уехал от Просвирина довольный.
И только одно беспокоило Евгения Ивановича – его отношения с райкомом. После собрания словно предгрозовое затишье воцарилось – никаких звонков, только начальник управления поздравил сквозь зубы с назначением. И Бобров понял: он теперь в районе «персона нон грата», как говорят дипломаты, и, стало быть, надо ему привыкать надеяться только на себя и не ждать ни от кого помощи.
Однажды позвонил Фокин, не поздоровавшись, хмуро спросил:
– Ну, как дела, председатель?
Бобров начал говорить о том, над чем сейчас работает, но Фокин не дослушал, и Евгений Иванович понял, что не это интересует районное начальство. Волновало секретаря, оказывается, другое: кому будет отдана квартира Дунаева? Собирается ли Евгений Иванович туда переезжать?
– Нет, – ответил Бобров.
Конечно, он знал, что председательский дом хорош, со всеми удобствами, но он и заикнуться не мог об этом Ларисе: знал, ей там будет страшно тяжело. Да и сам он не мог покинуть родительский дом, который стал теперь частью сердца, а ведь без сердца, даже его части, невозможно человеку ни жить, ни дышать.
Фокин немного помолчал, потом буркнул:
– А как вы посмотрите, если мы этот дом отдадим нашему бывшему заведующему орготделом? Да вы его, наверное, знаете?
– Дом колхозный, – покачал головой Бобров, – и у нас очень много очередников на жильё. В том числе и многодетные…
– А ты не торопись, не торопись, – глухо сказал Фокин, и Бобров прямо кожей почувствовал, как засквозило от этих слов холодной сыростью. Вот так, ещё один повод для неприязни, подумал он. Наверняка Фокин рассердился, но не вправе же он раздавать то, что принадлежит колхозу, построено на его деньги. Об этом Евгений Иванович и сказал прямо секретарю райкома.
Фокин со злостью бросил трубку, но долго думать об этом разговоре Боброву было некогда – его ждали в поле. Начинался сев, и надо заботиться о главном – о хлебе, кормах, свёкле.
Однажды вечером Лариса, поставив тарелки с ужином на стол, уселась рядом, посмотрела в глаза мужу и спросила с усмешкой:
– А что ж это, товарищ председатель, ты о своих подопечных забываешь?
Бобров за день устал как собака, и потому слова Ларисы сперва почти оставил без внимания. Он сосредоточенно жевал вкусное мясо и смотрел куда-то в одну точку. Но потом, вдруг словно вынырнув из глубины, спросил:
– Ты о чём?
– Да об арендной бригаде школьников.
– Замотался совсем. А что там у них?
Лариса рассказала, что школьники получили технику, подготовили её вместе с Сергеем к работе, забороновали участок и, наверное, завтра поедут сеять ячмень.
– Ну и как они, ребята? – заинтересовался Бобров.
– Как жуки возятся.
– Надо завтра заехать…
Отложив все дела, он с утра поехал на «детский» участок. Ещё издали увидел трактор «Беларусь», гурьбу ребятишек и отливавшую на солнце рыжую бороду Сергея.
Ребята обступили Боброва со всех сторон, и он начал расспрашивать их о делах, чувствуя, с каким неподдельным интересом работают школьники.
– Ну а кто же первым трактор поведёт?
– Сначала Сергей Михайлович, а потом и мы, – ответил Дрёмов-младший и, вздохнув, добавил: – А то мы так навиляем, что коровы засмеют…
Ребята заулыбались, и Бобров тоже повеселел. Уезжая с поля, он подумал, что пройдёт ещё совсем немного времени – и придут на землю вот эти ребята, возьмутся по-хозяйски за дело, и тогда, быть может, угаснут звуки тревожных набатов земли, и она, как самое дорогое наследство, попадёт в надёжные, крепкие руки.
* * *
Судили Кузьмина в конце апреля. В сквере перед зданием суда уже распустились берёзы, и прозрачная яркая зелень слепила глаза. Робкие одуванчики под ласковым солнцем потянули ввысь жёлтые головки, словно тоже радовались теплу, мягкому ветерку и чистому небу.
Дубикову в зале торчать не хотелось, да и не положено это – быть следователю там, где решается судьба его подследственного. В первый день он посидел немного в сквере, слыша через раскрытые окна практически весь ход заседания. Он услышал, как на первый вопрос, признает ли себя Кузьмин виновным, тот ответил: «Нет!», и понял, что процесс пойдёт сложно, Кузьмина надо будет всё время припирать фактами, иначе начнёт крутиться юлой, лишь бы уйти от ответственности. Дубиков горевал, что ему так и не удалось узнать, на кого же намекал Кузьмин, когда говорил, что он один не сядет, потянет за собой других. Видимо, те, другие, и сумели настроить его так, что больше Кузьмин об этом не заикнулся. А когда через неделю прокурор неожиданно заменил арест подпиской о невыезде, Дубиков понял – кто-то невидимый мощной стеной встал на защиту завхоза, прикрыл как бронёй…
Дубиков посидел в сквере, полюбовался берёзками, праздничным их нарядом, и вдруг ощутил озноб. В следующий же миг капитан понял: это не озноб, это злость вспыхнула в нём: а что если Кузьмин, этот жулик и плут, уйдёт от ответа, как ты поступишь, товарищ следователь?
Процесс шёл три дня, и каждый вечер работник их отдела Ступин, постоянно сидевший в зале, рассказывал Николаю Сергеевичу о ходе заседаний. В первый день судья неожиданно отклонил два документа из комиссионного магазина, и Дубиков понял, зачем это было сделано. Такой трюк давал возможность заменить обвинение на другой подпункт в статье, более снисходительный – не «в особо крупных размерах». А потом неожиданно отказалась от своих показаний Зинаида Васильевна, стала отрицать получение взятки, а судья даже «не догадался» зачитать на суде собственноручно подписанные ею показания.
На третий день выступал прокурор, но со слов Ступина выходило, что никакой он не обвинитель, а просто-таки защитник завхоза. Прокурор говорил о том, какой хороший человек Кузьмин, фронтовик, солдат, случайно оступившийся в жизни. В конце же попросил для Кузьмина два года условного наказания, и суд торопливо проштамповал это в приговоре.
Хотя и чувствовал Дубиков, что не всё будет ладно, такой приговор его потряс. Выходит, оправдал, не покарал суд явного преступника, не принял во внимание доказательства его вины, добытые с таким трудом. А точнее, не захотел принять…
И вдруг в голове снова забился вопрос: так что же ты будешь делать теперь, товарищ следователь? А ничего не буду делать, вяло подумал вдруг Дубиков, кроме… Он взял ручку и начал писать рапорт с просьбой об увольнении из органов милиции.
Всю ночь ему снился улыбающийся ехидной улыбкой Кузьмин, вальяжная Зинаида Васильевна, Лиля… А утром Николай Сергеевич принёс рапорт Смольникову и положил на стол. Тот долго глядел на него пустым взглядом, а потом растерянно спросил:
– Что случилось, Николай Сергеевич?
– Ничего, – пожал плечами Дубиков. – Просто я понял, что эта работа не для меня…
– Не горячись, капитан, – проворчал Смольников. Дубиков покачал головой. Нет-нет, он не горячится, просто он знает, что если не стряхнуть сейчас с души весь этот мусор, то, наверное, трудно будет жить дальше.
Он ещё раз попросил начальника рассмотреть рапорт и вышел из кабинета.
Глава тринадцатая
Лето пришло стремительно, жара хлынула с чистого, наполненного синевой от горизонта до горизонта неба, и мягкое пушистое марево заколыхалось в полях. Отцветала так любимая Ларисой сирень, блекла её фиолетовая окраска. Прогремели грозы, острыми молниями кромсая небо, и в одетых листвой лесах закуковали кукушки.
Лариса вспомнила дедову примету: если кукушка закукует при голом лесе, жди сухого лета, недорода. Кажется, будет наоборот, – и она порадовалась за Боброва, которому сейчас позарез нужна удача – добрый урожай. А для неё это значит, что в доме все будут радостны и довольны.
Иногда она задумывалась: что же изменилось в её жизни после возвращения в Осиновый Куст, и приходила к выводу – она обрела наконец покой. Для многих людей счастье в каждодневных стычках, самоутверждении, а для Ларисы – это она давно поняла – в спокойствии и домашнем уюте.
Одно только волновало – Серёжка. По своему учительскому опыту знала Лариса, как чувствительны дети к переменам, как больно ранит их неокрепшие души несправедливость, равнодушие и чёрствость взрослых. Наверное, это и помогало ей выбрать верный тон во взаимоотношениях с Серёжкой: старалась не ущемлять его свободы, хотя, конечно, знала обо всех его оценках, благо, в учительской всегда можно посмотреть классный журнал, не говорила Евгению о мелких шалостях сына в школе и дома. Даже когда однажды Серёжка вернулся из школы и в комнате ощутимо запахло табаком, Лариса ничего не сказала мужу – тот был дома, – только тихо спросила:
– Ты что, куришь, Серёжа?
Мальчишка стал пунцовым, насупился, и Лариса поняла – больше ничего говорить не надо. С тех пор, похоже, он больше ни разу не курил.
Наступившая жара прокалила реку, и Серёжка теперь пропадал там целыми днями, купался с друзьями до посинения, даже забывая про обед, и однажды Лариса пошла звать его домой.
Загоравшая ребятня, развалившись на берегу, заметила её не сразу, и только когда Лариса была уже почти рядом, Толька Быков, по прозвищу Бык, Серёжкин одноклассник, крикнул:
– Серёга, мать идёт!
Что-то дрогнуло в Ларисе, она даже испугалась: что-то будет, – но Серёжка не возмутился словами друга, наоборот, быстро вскочил и подбежал к ней. Обычно дома он звал её «тётя Лариса», в классе «Лариса Фёдоровна», и потому сейчас слово «мать» показалось ей ужасно дорогим, наполнило гордостью и теплом.
Тем не менее она выговаривала Серёжке за то, что не пришёл на обед, и он, ничего не сказав, побежал к ребятам, забрал одежду и молча пошёл за ней.
Дома, уже пообедав, он отодвинул тарелку и вдруг вздохнул:
– Извини, мама!
И снова обожгло её изнутри жарким факелом, сердце глухо застучало, как стучит в ветреную погоду лист железа на крыше. Лариса отвернулась, боясь расплакаться, и вышла в чулан. Серёжка опять убежал на улицу, а она, собирая тарелки со стола, всё-таки не удержала слёз. Но это были слёзы радости.
В июне Лариса собралась на несколько дней съездить к матери – начался отпуск, – и вечером сказала об этом мужу. Евгений согласно закивал головой, а Серёжка внезапно спросил:
– Пап, а можно я с мамой поеду?
Он спросил тихо и просто, но слова его снова вызвали дрожь у Ларисы. А Бобров, словно ничего не замечая, только спокойно поинтересовался:
– А как же дом? Ведь я целыми днями на работе.
– Ну что с домом случится? – заканючил Серёжка. – Соседи присмотрят. Попроси вон деда Гришу Культю, ему всё равно делать нечего…
– Пусть едет, Женя, – сказала тихо Лариса, и Бобров усмехнулся:
– Да вы, видно, давно уж без меня сговорились? Признавайтесь!
– Не было у нас никакого сговора! – вспыхнула Лариса.
– Ну и ладно, не было так не было, – рассмеялся Бобров.
Ранним утром Лариса шла на автобусную станцию и вспоминала, как почти год назад провожал её по этой дороге Бобров. Тогда она отправлялась в неизвестность, словно ступала в мрачную, тёмную ночь, и жизнь ей казалась зашедшей в глухой тупик. А сегодня она была счастлива и потому, что лёгкий ветерок обдувал лицо, и потому, что Серёжка шагал впереди, тащил чемодан – он отобрал его у Ларисы, – и тоже был, кажется, в приподнятом настроении.
Задумавшись, Лариса не услышала гула приближающейся машины, и только когда раздался резкий, пронзительный гудок, вздрогнула, отпрыгнула на обочину. Машина поравнялась с ней, и Лариса замерла – за рулём сидел Дунаев. Они не виделись давно, и сейчас он показался ей каким-то усталым, обрюзгшим. Он ещё сильнее раздобрел, щёки распухли, заслонили короткую шею. Одет был Дунаев в белоснежную рубашку, и Лариса, почему-то подумала, что на новой должности ему можно щеголять в подобном наряде, в кабинете особо не запылишься.
Дунаев распахнул дверь.
– Садись, подвезу… Далеко направляешься?
– На автостанцию, – сказала Лариса и толкнула дверь назад. – Только подвозить не надо. Доберёмся и так.
– Да ты что, – засмеялся Егор, – уже и в машину сесть боишься? Не укушу ведь!
Лариса покачала головой.
– Я не боюсь, только не поеду. Да и не одна я, вон впереди сын идёт.
– У тебя и сын есть? – усмехнулся Егор. – Счастливая… Он хлопнул дверью, газанул и рванул с места, обдав её пылью и голубым дымом. Лариса посмотрела вслед удаляющейся машине и подумала: а ведь прав Егор, она действительно счастливая. Да и так ли уж много надо женщине для счастья? Чтобы был рядом любимый человек, который понимал бы её заботы и мысли, чтоб были дети, крыша над головой. Нынешняя молодёжь шутит: «С милым рай и в шалаше, если милый атташе», но не такой рай нужен любящей женщине. Её раем стал Женькин деревянный скрипучий домик и, кажется, на всю жизнь.
Лариса ещё раз взглянула вслед машине Дунаева, подумала: а ведь Егор, похоже, разозлился, увидев её довольной и счастливой. Нет, Дунаев, теперь я со своим счастьем ни за что не расстанусь, как случилось однажды, в далёкой-далёкой юности…
* * *
О статье в институте долго молчали, и Артюхин даже подумал, что, наверное, на неё никто просто не обратил внимания. Но однажды на лекции студенты неожиданно спросили:
– Николай Александрович, а кто такие Белов и Бобров?
Пришлось рассказать ребятам, что это за люди, и тогда опять раздался вопрос:
– А нельзя их к нам пригласить?
– Почему нельзя? Можно, – пожал плечами Артюхин и вдруг подумал, что, похоже, поспешил с ответом. А что скажут кафедра, деканат, партком, наконец? Ведь с ними обязательно надо согласовывать приглашения, таков порядок. Значит, запросто и отказ можно получить. Но слово было сказано, и теперь отступать нельзя.
– А вот по поводу пласта чернозёма, что в парижском музее хранится, это правда? – спросил студент Алексей Копылов.
Артюхин рассказал о том, как метровый срез тучного чернозёма поместили в парижском музее, а потом из-за нехватки площади выбросили на чердак.
– Выходит, у нас такого музея нет? – опять спросили ребята.
Ну что ответить? Конечно, нет, да и не будет никогда, наверное. Может быть, рассказать им о мытарствах Боброва? Ведь будущим агрономам, стражам плодородия, полезно будет знать о его судьбе. Но, вспомнив, что решил звать Евгения Ивановича в институт, Артюхин перевёл разговор на другую тему.
Однако этот эпизод не прошёл мимо внимания руководства. Декан факультета, Иван Романович Чуликов, круглолицый здоровяк, вызвал Артюхина в кабинет, поинтересовался с самым добродушным видом:
– Скажите-ка, Николай Александрович, а что это за разговор у вас шёл со студентами о приглашении каких-то людей для встречи?
Кабинет Куликова был маленький, квадратный, с огромным столом, на котором установлено несколько телефонов. Из-за этого стола Иван Романович торчал как толстый гриб, и Артюхину даже стало смешно от этого неожиданно возникшего сравнения. Да и вопрос вызвал, правда невесёлую, но улыбку – неужели Артюхин теперь представляет для института опасность и каждый шаг его контролируется?
Он подумал, что на лекции никого, кроме студентов, не было, и вздохнул: значит, кого-то из ребят в стукачах держат. Но ведь это же подло!
– И вам не стыдно, Иван Романович, – сказал Артюхин, – среди студентов осведомителей иметь, а? Как-то несовременно, по-моему…
Но Чуликов не смутился, глянул на Артюхина колючим взглядом.
– Вы меня в чём-то подозреваете?
– В самой элементарной слежке.
– Ну, это ты, братец, погорячился, – безразличным голосом протянул Чуликов. – Какая же это слежка? Просто как декан факультета я должен знать всё, что у нас происходит…
– И даже если речь о таких мелочах?
– Я повторяю: всё.
Наверное, говорить больше не было смысла. Артюхин встал, и Чуликов тоже поднялся из-за стола, почти заслонив своей широкой спиной окно. А на прощание декан тихо сказал:
– Да, чуть не забыл. Я вас очень прошу, Николай Александрович, никаких встреч в институте не проводить. Хорошо? – И, не дожидаясь ответа, протянул руку.
Артюхин как ошпаренный выскочил на улицу и зло выругался. Но день был солнечным, блестящим, как перламутровая ракушка, и от этого сияния и блеска неба Артюхин немного успокоился. А потом вдруг в голову пришла мысль: нельзя в институте – значит, надо пригласить Боброва в общежитие, там студентов соберётся ещё больше…
Через два дня он поехал в Осиновый Куст, зашёл в контору, но председателя не застал. Ждать пришлось долго, часа три. Евгений Иванович приехал пропылённый, от него ощутимо пахло степным полынным духом. Он обнял Николая, провёл в кабинет, угостил ледяной минеральной водой из холодильника.
Они заговорили о колхозных делах, и Бобров пожаловался: как бы установившаяся жара не повредила посевы. Правда, влага в почве ещё есть, но совсем мало. Да, такая уж вечная судьба у крестьянина – всю жизнь смотреть на небо, ждать милости Божьей. Пойдёт дождь – и нальются колосья, будет добрый хлеб.
Хотя иногда и дождь в тягость становится. Бобров вспомнил, как в один год, кажется, семьдесят третий, вроде и урожай хороший вырастили, а вот взять весь не смогли – закупали дожди, как прохудилось небо, лило каждый день. Даже свёклу не удалось убрать полностью…
– А ты посевы пробороновал? – спросил Артюхин.
– Да, правда, не все…
– Зря, лучший способ удержания влаги – сухой полив, так мужики называют.
Они поговорили ещё немного, и Артюхин перешёл к делу, по которому приехал. Рассказал о впечатлении, которое произвела их статья на студентов, позвал в институт на встречу.
– Да что ты, Николай! – Бобров испуганно посмотрел на друга.
– Разве я могу? У меня дел сейчас – во, по горло! Проси Николая Спиридоновича – тот человек свободный…
– Нет, – покачал головой Николай. – Как хочешь ругайся, но без твоего обещания не уеду, понял? Разве могу я ребят обмануть?
Делать нечего, пришлось соглашаться, и Артюхин предложил зайти к Белову. Друзья шли по пыльной сельской улице, над которой, как туман, вставала белёсая полоса, и Николай вздохнул:
– Да, ты смотри, что делается! Если дождь не пойдёт – и правда беда будет…
Николая Спиридоновича они увидели возле дома. Хотя и палило солнце, старик сидел на скамеечке в валенках, в тёплом пиджаке. Гостям он обрадовался, на Николая поглядел с нескрываемым интересом:
– Так вот ты какой, Артюхин! А то и в глаза не видел соавтора…
– Ну и как, ничего? – шутливо спросил Николай.
– В самый раз, – в тон ответил Белов.
И здесь Артюхину пришлось долго уговаривать Озяб Ивановича.
– Не могу, ноги болят, – отнекивался тот. – Видишь, жара, а я в валенках парюсь.
Наконец, узнав, что на встречу поедет и Бобров, старик махнул рукой.
– Ну, с Евгением Ивановичем – куда ни шло, ладно!
Они договорились подъехать в субботу во второй половине дня, и Артюхин засмеялся:
– Только не очень поздно. А то мои ребята на свидания убегут.
– В три часа – пойдёт? – спросил Бобров.
– Пойдёт…
В субботу Бобров не узнал Николая Спиридоновича. Тот встретил его у крыльца в белом парусиновом костюме, начищенных до блеска ботинках, аккуратно причёсанный. К пиджаку были приколоты ордена, и Бобров даже удивился.
– Ну, чего глядишь? – усмехнулся старик.
– Да в орденах не видел.
– Говорят, Женя, Тютчев когда-то сказал, что он орденами не оконфужен. Я вроде свои тоже честно отработал. Хотя и вперемежку с выговорами. Тех, правда, больше, да, может, и они мне были как ордена, а?
Николай Спиридонович был настроен приподнято и всю дорогу до города рассказывал Боброву разные забавные истории.
– Понимаешь, Женя, ведь каждый человек по-своему ценен, у каждого свой талант, своя искорка есть. Помню, был у нас председателем колхоза знаменитый Григорий Филиппович Шахов. В пятидесятых пошло это увлечение – создавать колхозы-гиганты, вот один из таких и появился у меня на родине. Возглавил его Шахов. Был он мужик высокого роста, с густыми бровями, пышной седой шевелюрой. Но самое главное, работал от темна до темна, и колхоз процветал, что очень удивляло начальство – грамотей-то Григорий был известный, всего четыре класса закончил. И если честно, то почти все успехи колхоза были только за счёт огромного трудолюбия председателя и его железной воли.
Ну и вот появилась однажды в его кабинете корреспондентша молодёжной газеты и прямо с порога:
– Интересно с вами познакомиться, очень наслышана! Говорят, вы совершенно безграмотный, а таким большим хозяйством руководите. Как это:
Григорий Филиппович вытаращил глаза, привстал из-за стола:
– Кто-кто богат?
– Кочубей, Кочубей, Григорий Филиппович! Классику знать надо…
Тогда Шахов зыркнул на неё из-под лохматых бровей:
– Знаешь, девушка, меня вообще-то по-всякому обзывают, но так, как ты, первый раз…
Девица засмущалась, покраснела и так бочком-бочком – к двери. А Григорий сидел минут десять, а потом как трахнет кулаком по столу.
– Ну, мать твою! Сегодня Кочубеем назовут, а завтра какой-нибудь Мазепой – и будешь на старости лет, как кобель какой на кличку отзывается. – Помолчал и добавил: – А вот если мадам эту взять да и не покормить с недельку, на много стихов у неё памяти хватит?..
Бобров рассмеялся, а Белов спросил:
– Хочешь ещё про этого самородка?
– Давай.
– Ну так вот, собираются по утрам у Гришки в прокуренном кабинете бригадиры, специалисты всякие, прочий колхозный актив, а потом, когда наряд отдан и люди направляются в поле или на ферму, председатель принимает граждан по личным вопросам: кому надо лесом помочь, кому кирпичом, тому грузовик нужен съездить за дровами, тому сена не хватило…
И вот приходит бабка, долго топчется в коридоре, а потом робко заглядывает в дверь и, заметив, что председатель один, потихоньку протискивается в кабинет.
– Ну, что тебе, Марья? – спрашивает Шахов.
– Кирпичиков бы, Григорий Филиппович, тысчонку! Печка у меня совсем завалилась…
Григорий Филиппович вскакивает со стула, начинает ходить по кабинету.
– Да где ж я тебе его найду, кирпич-то? Сегодня только об этом речь шла. На коровнике работы стоят, скоро скот под крышу ставить, а там ещё и стены не выведены. Нет-нет, иди, Марья, иди, езжай за кирпичом в город.
Марья тихо уходит, в коридоре останавливается, плачет. А тут мимо пробегает Николай, колхозный бухгалтер, хитрюга ужасный…
– Ты, чего, тётка Марья?
Ну, Марья сквозь всхлипывания и рассказывает о своём горе.
Николай смеётся.
– А ты к нему как обращалась, как к председателю или как к депутату?
– Да откуда ж я знаю, как… Попросила – он и отказал.
– Ты вот что, тётка Марья, шагай-ка к нему как к депутату.
– Да боюся…
– Шагай, шагай…
Через минуту Марья снова переступает порог кабинета и уже громче, чем в первый раз, начинает:
– Я к тебе, Григорий Филиппович, как к депутату пришла.
– Как к депутату? – переспрашивает председатель.
– Ага, депутату. Насчёт кирпича…
Шахов долго думает, а потом говорит:
– Это ты, Марья, правильно сделала. К кому же тебе ещё идти, как не к народному депутату. – И громко кричит: – Николай! Николай! – А когда тот появляется, приказывает: – Выпиши вот Марье тысячу кирпичей. Со стройки пусть отпустят. Да и машину пускай бригадир даст.
Марья пытается благодарить, низко кланяется, но Григорий Филиппович поднимает руку, перебивает:
– Это я тебя благодарить, Марья, должен. Меня в депутаты вы ведь избрали… – Такой вот сюжет.
Бобров весело рассмеялся.
Около института их ждал Артюхин, сразу же повёл в общежитие. Несмотря на жару, в красном уголке набилось много молодых ребят и девчат, и Бобров понял: не зря приехали.
Они сели за стол, Артюхин представил гостей, а потом сказал:
– Может быть, вы, Николай Спиридонович, начнёте? Белов сидел прямой, как столб, шея покрылась пятнами – наверное, волновался старик. Но заговорил он довольно уверенно, рассказал о своих записках, которые легли в основу статьи, о прошлой работе и вдруг умолк на полуслове.
– Эх, ребята, – вздохнул он после паузы, – не умею я речи говорить. Может, лучше на ваши вопросы отвечать буду? Так интереснее дело пойдёт.
Вопросов было много. Студентов интересовало всё – и как работал Белов, и как жил, и почему до сих пор не повышается плодородие земли, а наоборот.
Николай Спиридонович говорил живо, с юмором, но на последний вопрос ответил серьёзно:
– Видимо, потому, что потеряла земля своих истинных наследников. С нас, агрономов, всегда за что спрашивали? За урожай, сев, семена – за всё, только не за плодородие. Вот и получилось, что земля-то как раз в проигрыше и оказалась.
Кто-то спросил про ордена, и Белов вздохнул:
– Эх, дорогой товарищ, если б ты знал, как тяжело носить их. Я вот дорогой рассказывал Евгению Ивановичу – на каждый наверняка выговоров по пять приходится. А перед последним едва из партии не исключили.
– За что?
– Не сразу и скажешь, за что… Я вот думаю – до тех пор, пока крестьянином помыкать будут, как безропотной конягой, до тех пор и будет стонать, звонить в колокола наша земля…
Потом говорил Бобров, и ему тоже назадавали столько вопросов, что Евгений Иванович аж вспотел, отвечая на них. А последний даже заставил вздрогнуть.
– Вас ведь тоже с работы снимали?
– Сам ушёл…
Поле встречи Николай затащил гостей к себе домой, усадил за стол. И когда выпили по рюмке, сказал от души:
– Ну, спасибо вам, друзья!
– Да за что спасибо-то? – спросил Белов.
– За поддержку, – вздохнул Артюхин. – Я давно хотел начать трубить об этом, да всё осторожничал. А вот теперь окончательно понял: надо, ох как надо будить людей от спячки и за землю, силу её драться…
Через два дня Николаю снова пришлось объясняться у декана. На этот раз Чулков уже не церемонился, пыхтел, как разогретый самовар:
– Мы ведь с вами договаривались, Николай Александрович! Никаких встреч, понимаете, никаких! А вы…
Артюхин пожал плечами:
– Да ведь вы, Иван Романович, про институт говорили, а мы в общежитии…
– Издеваетесь, товарищ Артюхин? Я запрещаю вам баламутить молодёжь, а вы…
– Я их не баламутил. Студенты сами попросили организовать встречу с практиками. Эх, Иван Романович, да посмотрели бы вы, с каким интересом они слушали! На них же будто полем, степью пахнуло. А кто выступал-то? Страдальцы за землю нашу, неужели не ясно?
– Слишком много у нас развелось страдальцев! В общем, всё, я запрещаю организовывать вам подобные встречи, понятно?
Но на этом мытарства Артюхина не закончились. В тот же день его вызвал секретарь парткома.
– Напишите объяснительную, – сказал он, – с какой целью вы встречались со студентами в общежитии.
– Как с какой целью? – Артюхин попытался улыбнуться, хотя на душе уже было муторно. – Для знакомства с практиками. Как писал поэт: теория мертва, но вечно зеленеет древо жизни. Может, я неточно процитировал, Леонид Сергеевич, но смысл, думаю, понятен. Приехали два замечательных человека, один всю жизнь проработал в поле, другой – председатель колхоза. Кстати, Леонид Сергеевич, выпускник нашего института.
– Да не о том мы с вами разговариваем! – Кухаренко картинно всплеснул руками, закачал головой. – Ну скажите на милость, кому и зачем нужна была эта встреча?
– Студентам и нужна, – вздохнул Николай.
– Послушайте! – вспыхнул Кухаренко. – Ну почему это вы выступаете от имени студентов? Кто вас уполномочил?
– Они и уполномочили. Понимаете, в журнале…
– Опять за своё! – Кухаренко зло сверкнул глазами. – «В журнале, в журнале…» Разве я спрашиваю, о чём пишут в журнале? Ведь вас предупреждали не проводить эту встречу! Зачем же вам потребовалось людей будоражить?
– Думаете, Леонид Сергеевич, подобные встречи вредны?
– Уверен! – отрубил парторг. – В общем, пишите объяснительную и делу конец. Вынесем потом наш вопрос на партийное собрание.
Николай покачал головой.
– Объяснительную писать не буду.
– Что-о? Как вас понимать? Это что за вольница такая?
– Никакой вольницы, – пожал плечами Артюхин. – Даже в уставе это не предусмотрено – коммунисту писать объяснительную. Собрание же – это не судилище, а совет единомышленников…
– Выходит, мы с вами, Артюхин, единомышленники? – ухмыльнулся Кухаренко. – Глубоко ошибаетесь! Я в подобные игры не играю, и мне нечего скрывать от партии. А объяснительную вы всё равно напишете – таков порядок.
– Нет, – твёрдо ответил Артюхин. – Я ничего не сделал, чтобы…
– Послушайте, – прищурился Кухаренко. – А в партии вы вообще-то собираетесь быть? Вам партбилет дорог?
– Леонид Сергеевич, вы спрашиваете таким тоном, как будто меня уже из партии исключили.
– Исключим, – заверил парторг. – Это мы в прошлый раз либеральную мягкосердечность проявили. Теперь, надеюсь, подобного не произойдёт…
– В таком случае я сам сдам партбилет. – Артюхин, судорожно перебирая пальцами, полез в боковой карман пиджака, вытащил билет в красной обложке и положил на стол перед Кухаренко.
– Вот видите, какой вы коммунист! – взвизгнул секретарь парткома. – Для вас даже партбилет не имеет ценности…
– Ценность он для меня имеет. – Артюхин пытался говорить спокойно, но голос его дрожал. – Однако, Леонид Сергеевич, есть ценности не меньшего достоинства – честность, порядочность, долг, наконец. Вот у меня есть долг перед русской землёй…
– Не надо высоких слов, Артюхин! Долг, долг! А у меня, что, не долг?
– Не знаю, Леонид Сергеевич, только порою мне кажется, что вы смешиваете понятия долга и должности. А эти два слова, хоть и от одного корня произошли, разный смысл имеют. Должность – это частокол, за который вы прячетесь и ничего вокруг не видите…
– Вас-то я разглядел, Артюхин, – просипел Кухаренко. – Жаль только, поздно. Так будете писать объяснительную?
– Я всё вам сказал.
– Значит, нет?
– Нет.
– Ну, ладно… А к сдаче партийного билета мы ещё вернёмся.
– Возвращайтесь.
Артюхин понял, что разговор закончен, и вышел из кабинета в широкий коридор, заляпанный краской и известью. Вокруг сновали рабочие, ремонтирующие здание. В нос ударил противный запах ацетона, и Николаю захотелось поскорее выйти на улицу, подставить лицо под струи свежего воздуха.
Он торопливо сбежал вниз по лестнице и в душе молил Бога, чёрта, кого угодно, лишь бы не пришлось сегодня ещё раз встретиться с Кухаренко, а то ещё не сдержится и набьёт ему морду.
Николай пошёл к реке. У киоска выпил кружку пива, и на душе стало немного легче. Будь что будет, решил он. Ну а если всё-таки турнут с работы, может, взять да и к Боброву уехать? Пускай трудоустраивает.
Глава четырнадцатая
Урочище Россошное, ей-Богу, заслуживало другого названия. Евгению Ивановичу подумалось, что лучше бы оно было Роскошным или ещё как-нибудь в том же роде – уж больно живописное место!
Он попал сюда в первый раз. Возвращаясь с дальних полей, немного заблудился и ехал теперь по старой, давно забытой дороге, заросшей травой-муравой. Но красота этого места невольно заставила остановить машину. Бобров медленно вошёл в мягкую, не сбросившую ещё утренней росы траву и начал спускаться вниз к ручью, осторожно раздвигая высокую осоку.
С минуту он любовался, как перекатывает родник в своей глубине янтарный песок, потом опустился на колени, припал к воде. Как же здорово, что он сегодня попал сюда!
Бобров ещё несколько минут заворожённо стоял над родником, потом пошёл в гору к машине. Эх, будь сейчас другое время, можно было бы и час, и два здесь побыть, но ждали дела, и он грустно вздохнул: «До следующего раза».
Во время сева Евгений Иванович недели две мотался по полям, от резиновых сапог даже опухли ноги. Потом наступила пора сева кукурузы, посадки овощей, и опять председатель с утра до ночи трясся в «газике», наматывая за день полторы-две сотни километров.
– Ты, я вижу, – говорила вечером Лариса, – решил все дела за раз переделать, неймётся тебе. Так суетиться председателю не к лицу, он солидным быть должен.
Бобров рассердился и целый вечер не разговаривал с женой. Не мог, ну не мог он быть солидным и степенным, когда вокруг безалаберность и беспечность.
Уже в первые дни работы председателем заметил Евгений Иванович: нет дисциплины в колхозе. И что-то непонятное творится: руководители вроде бы и руководят, а исполнители чего-то делают, но всё с оглядкой, с ленцой. И объявил тогда Бобров этому равнодушию войну…
Сейчас он подошёл к машине, распахнул дверцу (шофёра своего Ивана в мастерскую отправил, комбайны ремонтировать) и, едва поставил ногу на подножку, услышал:
– Милый, погодь трошки!
Из-за могучего дуба вышла на дорогу старуха с бидончиком. Была она высокая, поджарая, в длинном сарафане, белый головной платок резко очерчивал загоревшее морщинистое лицо.
– Небось в село, милый?
Евгений Иванович кивнул, и старуха заулыбалась во весь щербатый рот.
– Возьми, сынок, места не просижу…
– Садись, бабушка!
Старуха в машину кое-как взобралась, бидончик у ног пристроила, поправила платок, представилась:
– Митревной меня кличут. А ты никак новый председатель наш будешь?
Бобров головой снова кивнул и тоже не удержался от вопроса:
– Ягоду собирали, бабушка?
– Какая там ягода, рано ещё. Вот коса в луг выйдет, тогда и ягода краской брызнет. К родничку приходила, водички набрала, теперь всё душе спокойней будет…
– Чего-то не пойму, – спросил Евгений Иванович, трогаясь с места, – какой душе спокойней будет?
– Да моей, милый, – вздохнула старуха, – зимой ещё зарок себе дала: до весны доживу – непременно к роднику схожу, святой водицы изопью, а уж тогда и помирать можно.
– Говорите, святая вода тут? – улыбнулся Бобров.
– А ты не смейся, – враз посерьёзнела старуха. – Народ так считает, а он не ошибается.
– И много людей к этому роднику ходят?
– Ходят, как же, ходят, – закивала старуха. – На Владимирскую Божью матерь, почитай, со всей округи собираются.
Председатель усмехнулся:
– Работать, значит, некогда, только молебны справляете?
– Ну, милок, я своё отработала, – махнула рукой Митревна. – Поспрошай, – раньше лучше меня вязальщицы снопов, почитай, во всём колхозе не было. Только годки своё делают, покинула силушка. А молодёжь к роднику из любопытства ходит, интересно им, беззаботным, смотреть, как мы, старухи, молимся.
«Чёрт знает что, – подумал Евгений, – дикость какая! В космосе люди месяцами живут, как на работу летают, а тут такое!»
Всю оставшуюся дорогу он сердито молчал, а возле конторы резко затормозил и рывком распахнул заднюю дверцу:
– Выходи!
Митревна испуганно посмотрела на Боброва, передёрнула острыми плечами, по-старушечьи поспешно выбралась из машины.
– Неужто обиделся, милок? За что?
* * *
Вечером Евгений спросил у секретаря парткома Шестопалова:
– Ты, Михаил Петрович, святой ключ знаешь?
– В Россошном, что ли?
– Да-да, там…
– Знаю, – пожал плечами секретарь.
– Как же так, знаешь, а мер не принимаешь, а? – возмутился Бобров.
Шестопалов головой закрутил – была у него такая привычка, – зашмыгал носом, как школьник.
– Каких мер-то?
– Нет, вы только послушайте! – вскочил Бобров. – Чёрт знает что под боком творится, а он – «каких мер-то»? Да тут взять машину бетона – и дело с концом! В момент все богомольцы отходятся.
– Как – бетона? – поднялся и Шестопалов. – Завалить родник? Да это же… Во-первых, богомольцев меньше не станет, тут не в одном роднике дело, а во-вторых, красоту-то какую погубим.
– Ну и логика у тебя, комиссар! – усмехнулся Бобров. – Красоту стережёшь да лодырей опекаешь. Нет уж, баста, хватит!
…Назавтра председатель вызвал прораба Лиханова. Выслушав указания, тот заверил:
– Можете не беспокоиться, всё устроим в лучшем виде.
– А чего мне беспокоиться? – мрачно буркнул Бобров. – И чтоб сегодня всё было сделано!
Но, странное дело, именно беспокойство весь день не оставляло его. К вечеру Бобров не утерпел, поехал в Россошное.
Нет, не подвёл Лиханов: на месте родника, там, где ключом била вода, бесформенной грудой высился застывший бетон. Приметно усохло говорливое русло ручья, пожухла осока, что ещё день назад буйно зеленела по его бережкам.
И что-то вдруг дрогнуло в груди, почему-то вдруг захотелось громко и грубо выругаться…
* * *
О Россошном Евгений Иванович вспомнил через две недели, во время наряда, когда пришлось крепко схлестнуться с главным зоотехником.
– Да как же так?! – запальчиво выговаривал ему Бобров. – На дворе июнь, а надои снижаются! Трава в каждой лощине – по пояс, коровы в кормах лежат, люди вроде все на местах. Что происходит?
Главный зоотехник Свиридов, неразговорчивый, угрюмый человек, но толковый специалист, молча поднялся, набычился и затеребил бывший когда-то белым картуз.
– Да что случилось-то, Василий Капитонович? – уже мягче спросил Бобров.
– Вода… – пробасил наконец Свиридов. – С водой, говорю, плохо в лагерях. Водопоя хорошего нет, вот молоко и теряем.
– Это что за новость такая? – изумился председатель. – Раньше воды хватало, а теперь нет. Ну и кто же в этом виноват?
– А тот виноват, – зло процедил зоотехник, – кто распорядился родник в Россошном заглушить. Я, правда, не знаю, кому такая идея первому в голову пришла – вам или парторгу, но у него на этот родник, по-моему, руки тоже чесались, из коммунистических, так сказать, соображений…
* * *
Вечером Бобров поехал на дойку. «Наверняка о роднике заговорят, раз сам Свиридов в нём все беды видит, – думал он. – И дался же им родник этот! Нет, дикость, просто дикость, в наши дни бегать на поклон к святой водице! Это же прямо средневековье какое-то!..»
В лагере монотонно гудели доильные агрегаты, протяжно мычали коровы, отрывисто-громко переговаривались доярки. «Зайду сначала к пастухам», – решил Евгений и поднялся в деревянный домик-бытовку.
Сейчас их было двое – Пронька Секачёв и Евдоким Григорьевич Спицын. Оба лежали на кроватях, но при виде председателя вскочили, поправили покрывала.
– Ну, как дела, мужики? – спросил, пожимая каждому руку, Бобров. Ответом ему было молчание.
– Я про дела спрашиваю, – построжел голосом Евгений Иванович. – Говорите!
– А чего говорить? – проворчал наконец Спицын. – Дела, они у больших начальников, а у нас делишки.
– Вот в этом ты прав, Евдоким Григорьевич. Действительно делишки. Молоко почему снижается?
– Молоко почему? – переспросил Спицын и даже как-то враждебно проговорил: – А вы к коровам зайдите, они скажут…
Бобров побледнел, а Спицын достал из кармана замызганных брюк мятую пачку сигарет, вытащил одну, неспешно покатал между пальцев, прикурил и, попыхивая дымом, заговорил, точно не замечая гнева председателя:
– Горяч ты больно, Евгений Иванович, чисто сковорода на плите… Почему, спрашиваешь, молоко вниз съехало? – Он сделал ещё несколько глубоких затяжек и вздохнул: – А потому, что теперь коров гоняем на водопой аж в Горелую балку. Мы так из них скоро сделаем этих… марафонцев, ясно? Туда и обратно сколько километров? Пятнадцать, ясно? Вот они молоко и разносят на ногах.
– Так давай на пастбище корыта установим, воду будем подвозить.
– Шилом моря не нагреешь, много ли навозишь на такое стадо?
Бобров помрачнел, а Спицын продолжал говорить, уже будто себе самому:
– Нет, не дураки деды наши были, дело они знали. Рассказывал мне мой дед, что ещё при князе Васильчикове каждую весну родники чистили. Собирались миром – и к родникам шли. Получалась двойная выгода: всё лето для скота была вода – это раз, а два, что трава в пояс вымахивала. А у нас сейчас травы пожухли, будто осень на дворе, а на щиграх, посмотри, плешины сверкают…
– М-да, дела… – выдохнул Евгений Иванович. – Дока ты, однако, Евдоким Григорьевич. Плохо только, что молчишь, когда говорить надо.
– А кто меня спросил? – с вызовом ответил Спицын. – Иной раз и сказал бы, но ведь вы все больно учёные, того и гляди на дверь покажете. А народ, Евгений Иванович, много чего знает, да про себя держит. Раньше, бывало, собрания собирали, – не такие, как нынче, – речи всякие казали, вот друг от друга и умнели люди. А сейчас… сейчас, скажу я вам, не так всё. Замкнулся каждый, точно улитка какая…
Спицын помолчал, подошёл к ведру с водой, что стояло в углу, бросил окурок.
– Может, доярок позвать? Побеседуйте с трудовым народом.
Бобров вздрогнул – этого он уже не хотел.
– Знаешь, Евдоким Григорьевич, – с трудом проговорил он, – давай другим разом, а?
– Как знаете. Может, и правда не стоит: сердиты доярки на вас. И не только за Россошное даже, а что рядовой люд у вас без внимания. Есть он вроде, а вроде его и нету. В общем, как и прежний председатель…
Бобров болезненно поморщился и, не говоря больше ни слова, толкнул дверь вагончика. Через минуту председательский «газик» уже пылил в сторону села.
Прораба Лиханова Евгений Иванович нашёл дома – тот сидел за ужином. Председатель поздоровался с хозяйкой, а Лиханову сказал:
– Завтра с утра пошлёшь в Россошное экскаватор.
– Не понял! – удивился прораб.
– Родник очищать будем.
– Как очищать? – отложил вилку Лиханов. – Ведь только что забетонировали, а теперь, выходит назад пятками?
«Ну и гусь ты, однако! – подумал Бобров. – Вчера едва не козырял, исполняя команду, хотя наверняка понимал, что глупость творим, а теперь – «назад пятками»!
И, словно читая председательские мысли, Лиханов поспешно вышел из-за стола.
– Поторопились, конечно, Евгений Иванович, маху дали. Надо освободить родник, обязательно надо. А что если нам ещё дальше пойти?
– Что значит дальше?
– Хороший пруд получился бы на том месте! Главное, животок сохранится, вниз по балке через водоспуск уходить будет. Карпа запустим, а?..
– Вот и давай обсудим это завтра. Только не забудь, экскаватор пошли обязательно.
Бобров ехал домой и думал: «Вот тебе и ещё один урок, товарищ председатель. Всё правильно, жизнь дураков учит».
Глава пятнадцатая
Бобров совсем замотался. Дела и проблемы накатывали как волны, одни за другими, дай Бог сил разгрести. И может быть, поэтому Евгений Иванович всё никак не находил времени для поездки в Струительный, хотя желание решить, что делать, в конце концов, с базой отдыха, у него возникло ещё сразу же после избрания председателем.
Он, может, и сегодня бы не поехал, да на наряде вспыхнул жаркий спор. А подлил масла в огонь Иван Дрёмов.
– Интересные дела у нас в колхозе получаются, – зло усмехнулся Иван. – Для того чтобы в поле свёклу выращивать, людей со стороны нанимаем, а свои бабы теперь как павы важные стали, – все в белых халатах на Струительном озере разгуливают. Красота да и только! Ловко устроились! – Он немного помолчал и добавил: – Выходит, товарищи, председатели у нас меняются, а порядки нет. Зачем нам этот санаторий-крематорий нужен? Ведь он точно для колхоза крематорием стал. Лучших людей, можно сказать, туда забрали, а они там бездельничают.
– Ты, Иван, раньше чего-то об этом молчал, – поддел Дрёмова Приставкин.
– Нет уж, извини-подвинься! – Уголки губ у Дрёмова задрожали. – Уж если кто и молчал, так это ты и тебе подобные…
Бобров спросил у собравшихся:
– Ладно, конкретные предложения есть?
– Есть! – опять вскочил Дрёмов. – Закрыть его к чёртовой бабушке!
Парторг поморщился:
– Да в него почти четыре миллиона колхозных денег вбухано.
– Вот-вот, вбухано! – Иван закрутил головой. – О чём же тогда думали? Иль показуха одолела?
Иван махнул рукой, глянул на председателя: дескать, ты-то чего молчишь, вроде раньше активней был?
Разговор вот-вот грозил перерасти в базарную толкучку, и Бобров предложил:
– Дайте мне неделю разобраться, что там к чему, а тогда и обсудим на правлении, идёт?
…Евгений Иванович приехал на Струительный к концу дня, когда в лесу уже ложились длинные, как вёрсты, тени от могучих сосен, а на Кирином болоте захлопывали свои красивые головки жёлтые одуванчики, прячась до будущего утра. Лес стоял тихий, наполненный теплом и синью, которой, казалось, можно даже было вымазаться, как краской.
Ворота были закрыты на толстый металлический шкворень, и все попытки Боброва открыть их не увенчались успехом. Пришлось снова сесть в машину, долго сигналить, и, распоротая зычными гудками, эта вселенская тишина вдруг будто закачалась, как качается в стоячем озере разбуженная лодкой или стремительным порывом ветра вода. У домика сторожа загремела цепью собака, захлебнулась в лае, и хозяин, лысый, жилистый и длинный, как сосна, мгновенно сорвался с высокого крыльца и распахнул ворота. Он долго всматривался в кабину, но, похоже, так и не разглядел, кто же сидит за рулём, и только когда Бобров назвал свою фамилию, махнул рукой – дескать, проезжай.
Сторож стоял обескураженный, и это невольно вызвало улыбку на лице у Боброва: вот ведь времена настали – верный холоп хозяина-председателя не знает в лицо, а раньше, при Дунаеве, небось каждый такой приезд – как праздник. Тогда надо было заранее ставить на озере сети, а потом пойманную плотву, язей, щук держать в садке, чтоб уха готовилась из свежатины, а не замороженной в холодильнике рыбы. После сторож ладил баню, замачивал в чебрецовом отваре веники – Егор Васильевич любил париться дубовыми, с жёсткими, высушенными листьями. Эти веники сторож готовил в конце мая, сразу после того, как распускался дуб, и потому они служили надёжно, даже при самой энергичной пропарке не опадала листва. В обязанности хранителя здешнего рая входила и забота о пиве, леденящем до седого отблеска, которое он постоянно держал в холодильнике, ну а о водке и других крепких напитках хлопотал Кузьмин, он в этих вопросах никому не доверял.
Бобров подъехал к двухэтажному корпусу, долго ходил по пустым коридорам, заглянул в несколько комнат, со вкусом обставленных мебелью, но тихих и безлюдных, и только в самой дальней на первом этаже обнаружил женщину в белом халате. Была она маленького роста и округлая, как каравай. Бобров представился, и женщина приветливо протянула руку лодочкой.
– Валентина Борисовна я, Чистовская. Сестра-хозяйка здесь…
– А остальные где же?
– А кого вы имеете в виду? Персонал, да? Бобров утвердительно кивнул.
– А чего им тут делать? Лес охранять? Его и так никто не украдёт. Вот раньше, когда Елена Алексеевна работала, у нас отдыхающие были. А сейчас – полное затишье. Работа на огородах, в поле пошла – тут не до отдыха… Так, значит, вы наш новый председатель?
– Совершенно верно, Валентина Борисовна.
– Интересно получается. Егор-то Васильевич здесь частым гостем был, а теперь мы председателя и в лицо не знаем. Выходит, правильную политику Андропов повёл…
– Какую политику?
– Как какую? На укрепление дисциплины! Раньше кто только с Егором Васильевичем сюда не приезжал! И в бане парились, и в озере купались, отдыхали, одним словом. А сейчас? Видать, круто начальство прижало…
Бобров рассмеялся.
– А если не начальство прижало, а просто желания нет в бане париться?
– Как это? – Женщина даже вздрогнула. – Да не поверю я, чтоб у человека такого желания не было. Эх, будь я государственным деятелем, я бы закон издала, чтоб каждого, кому до сорока, ежедневно задаром кормили, поили, холили. Пусть у людей морщин не будет, пусть жизни настоящей отведают.
– А кто же тогда работать станет? – улыбнулся Бобров. Сестра-хозяйка вздохнула.
– Ну да, вам, руководителям, всё работай да работай… А человек что, только для работы рождается? Он для жизни, для радости на свет белый появляется…
– Знаете, Валентина Борисовна, давайте-ка об этом в другой раз. Вы мне лучше скажите, где заведующая профилакторием?
– У нас после Елены Алексеевны эта должность свободна, а Валентина Петровна, старшая медсестра, которая обязанности исполняет, до трёх часов. Значит, уже домой уехала. И девчата с ней… Видела я, в два автобус отходил.
– Рабочий день, значит, кончился? – с усмешкой спросил Бобров.
– Ага, отпахали! – засмеялась Чистовская и вдруг посерьёзнела. – А что, неужели действительно некому отдыхать? Доярки вон все больные, прислали бы сюда…
– А коров кто доить будет? – дёрнул плечом Бобров и добавил: – Послушайте, а может, пока они отдохнут, ваших женщин на ферму взять? Пожалуй, действительно надо.
Круглое лицо сестры-хозяйки окаменело.
– Зря так шутите, товарищ председатель. Я вам вот что скажу: женщины наши теперь ферму за версту обходить будут. Они сладкой жизни вкусили…
Возвращаясь со Струительного, Бобров всю дорогу невольно вспоминал слова женщины о «сладкой жизни». Права во многом она, права – нет ничего тяжелее крестьянского труда, и любая другая служба воспринимается в сравнении с ним как отдых. У той же доярки рабочий день начинается в пять утра, когда ещё, как говорится, черти с углов не падают. А заканчивается? В семь-восемь вечера. Конечно, есть обеденный перерыв, но толку с него! Только на дорогу домой и обратно того часа хватает. Вот и выходит, что доярки бедные, как, прости Господи, собаки на цепи, всё время к чему-то привязаны. Рядом жизнь катится, а они её даже не замечают.
Так что же всё-таки делать с пансионатом? Закрыть? Это дело лёгкое. А обслуга? Права ведь сестра-хозяйка – эти люди больше в колхоз не пойдут…
Бобров ещё несколько раз ездил на базу, разговаривал с женщинами и однажды сказал на правлении:
– Давайте-ка продадим «Струительный» машиностроительному заводу. Ну а для персонала откроем швейный цех.
Бурной была реакция коллектива пансионата. Не скрывая злобы, одна из женщин, крикливая Дарья Петрикова, сказала напрямую.
– А мы жаловаться будем! Вы произвол учиняете… Мы, как члены профсоюза, тоже права на защиту имеем.
– Выходит, вы нам свою волю диктуете? – возмутился Дрёмов. – А на ферму кто пойдёт?
– На ферму? – усмехнулась Дарья. – Мы там уже были, теперь пусть другие идут.
Пришлось вмешаться Боброву:
– На ферме нам люди пока не нужны. Но если не займём женщин работой – разбегутся по районным конторам, и кто внакладе окажется? Опять же колхоз… А в швейном цехе они будут производить продукцию для торговли.
– Кто материю поставит? – буркнул Дрёмов.
– Райпромкомбинат. Шить они будут и спецодежду для колхозников, а вот деньги, которые от продажи базы получим, надо пустить на строительство жилья. Думаю, их вполне на новый посёлок и газопровод хватит.
– Выходит, – Иван с досадой глянул на председателя, – опять лёгкая жизнь для этого контингента? Ловко ты, товарищ Бобров, придумал.
– Ну, ловко, не ловко… – Бобров махнул рукой. – В общем, цех-то ещё организовать надо, так что, милые женщины, вы уж недельку-другую…
Но «персонал» назавтра в поле не вышел, и Иван прибежал к Боброву.
– Вот она, ваша либеральность к чему приводит! Бастуют бабы!
– Да и пусть бастуют, – засмеялся Бобров. – Не будем им за эти дни зарплату платить – и весь разговор.
– Ну это правильно, – вмиг повеселел бригадир.
В середине июля, как раз накануне уборки, Евгений Иванович поехал на свекловичное поле Степана Плахова. Бывал он здесь за последнее время не раз, обстановку знал хорошо и ехал сейчас только с одной целью – просто полюбоваться посевами.
Председатель походил по участку, вытащил один, самый крупный корень, прикинул на вес. Похоже, осенью можно будет получить поболе пятисот центнеров с гектара. Небывалый, можно сказать, урожай.
Бобров вспомнил, как ещё во времена Хрущёва в их колхозе была звеньевой Евдокия Барсукова. Так вот она получила тогда такой урожай с небольшой – в три гектара – площади. Боже ты мой, сколько шума было! Дусю избрали в Верховный Совет, наградили «Золотой Звездой», отвалили Государственную премию и – испортили человека. По селу в те годы ходила то ли быль, то ли анекдот, как Дуся звонила из Кремля и приказывала найти её «деда». Во-первых, московские телефонистки теряли голос, пока ухитрялись отыскать этот Богом забытый Осиновый Куст, а, во-вторых, «деду» Николаю, мужу Евдокии, которому едва миновало сорок пять, приходилось месить три километра грязи по темноте, чтобы добраться до телефона и услышать властный голос своей супруги, категорически требовавшей вовремя кормить десяток кур, которые были в их хозяйстве.
Рассказывали, что Николай после таких «переговоров» шлёпал в районную чайную и напивался там до чёртиков, забывая на несколько дней и свою супругу с царскими замашками, и тем более куриное воинство, к которому после кремлёвских звонков у него родилась ненависть. Наконец его, пьяного, грязного, заросшего рыжей жёсткой щетиной, районная милиция доставляла домой; там он приходил в себя, а потом, к приезду с очередной сессии разлюбезной супруги, брался за дела. Впрочем, до следующего запоя. Но Дуся быстро «сошла со сцены».
Евгений Иванович заехал в Жидково болото и неожиданно столкнулся со Степаном. Тот был без рубашки, в лёгких матерчатых штанах и замызганных влажных тапочках. На загоревшем теле искрились капельки пота. Он размашисто косил сено и даже на гул автомашины обернулся не сразу.
Боброву были понятны заботы Степана. Кто как не мужик должен беспокоиться о кормах для собственного скота? Хотя, может, и это пора взять на свои плечи колхозу, как уже делается в некоторых других хозяйствах? Об этом надо подумать, обсудить на правлении.
Степан откинул косу на рядок влажной травы, пошёл навстречу Боброву. Сена было накошено много, на добрых два воза, и председатель понял, что Плахов усердствует здесь давно, наверняка с ранней зари…
– Не будешь ругаться, Евгений Иванович? – с тревожной улыбкой спросил Степан.
– За что?
– Ну, за то, что кошу вот.
– Так ведь на своей же земле? Жидково болото теперь в твой арендованный участок входит, тут уж сам командуй.
– Да я-то покомандую, а остальные коситься начнут. Плахов вон, скажут, с сеном, а мы?
– Не бойся, коров в хозяйствах можно по пальцам посчитать – перестал народ скот водить.
Степан невесело усмехнулся.
– За это Никиту Сергеевича благодарить надо, он первый коровам войну объявил, уж очень хотел коммунизм приблизить. А в коммунизме, по его теории, корове места не было…
Пожалуй, из деревенских работ больше всего любил Бобров сенокос. Что-то колдовское, чарующее было в этом процессе, когда с посвистом пролетающей утиной стаи вгрызалась коса в густую влажную траву и причудливый валок с поникшими цветами ложился на землю.
Косить Бобров начал рано, лет в двенадцать, и мать всегда с восхищением глядела, как ловко сын отбивает жало на остром отбое, брусковой лопаточкой наводит лезвие. Потом Женька шёл в низы – на луговину за огородами у реки – и принимался косить. Какая-то музыка, радостная и всеохватывающая, вселялась в тело, брала за горло, заставляла забыть обо всём, что ещё совсем недавно терзало и мучило. Даже позже, когда приходила физическая усталость, когда до ломоты отекали руки, ощущение праздника, какой-то одухотворённости не исчезало, и сам себе казался тогда Женька старше, великодушнее, мудрее.
Вот и сейчас словно захотелось вернуться вдруг в далёкое детство, к полузабытым ощущениям души и тела, как к живому, радостному огню. Он протянул руку к косе, спросил с улыбкой у Степана:
– Не возражаешь?
– Да чего возражать? Сбей оскомину…
– Думаешь, не умею?
– Ну почему? Я же помню, как ты косил.
Бобров пучком травы отёр блестящее лезвие косы, воткнул острый конец в землю, бруском зачастил по жалу. Глухое «джик-джик» зазвучало над болотом. Потом он примерил ручку – если не на вытянутую руку привязана, наверняка мозоли набьёшь, – и удостоверившись, что в самый раз, сделал первый прикос. Он водил и водил косой, вдавливая пятку в траву, и сердце начало работать сильнее, ритмичнее, ощутимо застучало в груди.
Бобров косил и думал о том, что, может быть, ему как раз и не хватает для полного здоровья такого вот единения с природой. Так может, плюнуть на всё и окунуться в работу, которой жили его предки, умиротворённо и спокойно?..
Он отмахал ряд, вскинул косу на плечо и пошёл к Степану, развалившемуся на кошение и блаженно щурившемуся от яркого солнца.
– Я смотрю, – заулыбался Степан, – ты, Женя, навык не утратил, коса у тебя, как скрипка в руках музыканта, поёт…
– Ну, спасибо! Нечасто от тебя похвалу услышишь. Значит, тоже могу ещё крестьянствовать? А кстати, сейчас некоторые учёные и публицисты ратуют за продажу земли на правах частной собственности. Признанные авторитеты – академик Тихонов, писатель Чередниченко…
От косьбы, от тяжёлой работы Бобров ещё не отдышался и, когда опустился на духмяный валок рядом со Степаном, почувствовал, как слегка закружилась голова, а на глаза насела какая-то вязкая сумеречная мгла.
Плахов нахмурился.
– Нет, Женя, работник из тебя никудышный – вон как тяжело дышишь. А что касается твоих писателей-академиков… Ну скажи вот, кто в нашем селе землю купит? Есть такие? Я не знаю.
Бобров улыбнулся.
– А разве ты, который всё время к самостоятельности стремится, не хотел бы иметь собственную землю?
Степан нахмурился.
– А почему ты считаешь, Женя, что самостоятельность и собственность – слова одного порядка? По-моему, не так. По-моему, человек, становящийся собственником, закабаляется ею полностью, без остатка. А я этого не хочу, мне самостоятельность нужна в действиях, а не в собственности.
– Ну и действуй на здоровье. Вот будет у тебя земля, и твори на ней что хочешь.
– А я и сейчас могу творить с твоей помощью. Но вот куплю землю – и сразу стану прикован к ней, как собака цепью…
Бобров покачал головой.
– Мудришь ты, Степан. То кричал, что надо крестьянину руки развязать, а сейчас вроде против…
– Нет, дорогой Женя, я не против, только смотри, что у нас получается. В Москве как собак нерезаных всевозможных теоретиков, что решение проблем продовольствия связывают с добрым мужиком, который в сказке Салтыкова-Щедрина двух генералов накормил. А такие мужики перевелись давно, их жизнь перевоспитала. Ты погляди, кто в селе живёт! Пенсионеры, которые, как галчата, рты раскрывают и ждут, когда кто-нибудь туда кусочек хлеба положит. Ну а те, которые помоложе, так их вполне устраивает нынешняя жизнь. Я-то почему пошёл на аренду? Да потому, что ничего не теряю… При провале меня колхоз всё равно прикроет, хоть мизерную, да зарплату положит, в пенсию стаж идёт. А эти деятели хотят заманить крестьянина в фермерство, не изменив ничего, не определив мер социальной защиты, не повысив технического обслуживания, закупочных цен на продукты. Кстати, ты минеральную воду в магазине покупаешь?
– Покупаю.
– И сколько платишь?
– Копеек тридцать за бутылку.
– Ну вот, а Дарья моя молоко жирностью почти в четыре процента по тридцать две копейки государству сдаёт. Вот тебе и отношение к крестьянину. – Степан помолчал. – Ты знаешь, опять слегла она…
– Что такое?
– Ноги отнимаются. Я уж грешным делом думаю: если не поправится, придётся работу бросать.
– Да ты что? – воскликнул Бобров. – Ты, можно сказать, моё знамя, я на твоём опыте других хочу уму-разуму научить.
– Знамя истрепаться может, – вздохнул Степан.
– Ну-ну, не падай духом. – Бобров поднялся с валка. – Послушай, а как нам с тобой за работу рассчитываться? Сейчас конторские все в сомнениях: если по-старому, то должны мы тебе за обработку свёклы без ручного труда заплатить двадцать пять процентов всего фонда. Ерунда какая-то получается… Вот если бы бабы в белых платочках маячили на твоём участке – плати сто процентов, а если сам механизатор додумался разумно дело поставить – только двадцать пять… Правда, девчата посчитали – всё рано приличная сумма выходит…
– Значит, и здесь надули? – усмехнулся Степан. – И когда же только это кончится?
– Ну, наверное, когда мы смелее будем, бросим инструкции за икону считать…
Плахов поморщился.
– Ты только из-за меня, Женя, не нарушай этих проклятых инструкций.
– Почему?
– Заклюют.
– Да кому это нужно?
– Не бойся, желающие найдутся. Ты посмотри, что вокруг делается – жалобы, жалобы… На государственный уровень подмётные письма возвели. Вот ты деревенский человек – разве когда подобное было? Самой последней тварью считался тот, кто жаловался на соседа, а теперь?
– У нас, по-моему, только Петя Никитушкин этим славился.
– А кто его уважал? Никто. В общем, Женя, не лезь из-за меня на рожон. Пусть платят, как обычно.
– Ладно-ладно, – засмеялся Бобров. – Ты лучше Дарье привет передавай. Она в больнице?
– В больнице.
– Да, дела… Ну, коси…
– Кошу, – вздохнул Степан и, поплевав в ладони, снова пошёл махать косой.
* * *
Пруд в Россошном закончили к концу лета. Полтора месяца мощные бульдозеры и скреперы срывали косогор за впадиной, вдавливая в тело плотины тонны песка и глины. Для водослива Евгений Иванович добыл у мелиораторов несколько бетонных колец и лотков и объявил воскресник для их установки. Собрался, можно сказать, весь колхоз – настолько общим, нужным было дело…
И вот как-то в середине августовского дня подъехал Бобров к новому пруду. Загрубела поблекшая прибрежная трава, потемнели листья на дубах окрестного леска, застойная, до испарины, духота давила грудь. Но такая живительная свежесть шла от стеклянной глади пруда, раскинувшегося на месте старой балки, что не выдержал Евгений Иванович, бултыхнулся в воду. Обжигающий холод на мгновение сковал тело так, что, казалось, замерла душа, но тут же бодрящим жаром вспыхнула кожа, и Бобров поплыл легко и свободно, высоко выбрасывая руки.
Потом он растёрся рубашкой и снова сел за руль. А вечером, возвращаясь домой, почти у самой деревни догнал одинокую путницу с бидончиком и сразу узнал – Митревна!
Взвизгнули тормоза, старушка отпрянула в сторону.
– Свят-свят!..
– Садись, Митревна, подвезу!
Старуха приблизилась к машине, оголила в улыбке беззубые дёсны:
– Никак признал? Ну спасибо, хоть я уже и дошла почти. Ты, милый, тогда вон там, у околицы остановись. К подружке своей забегу – нас-то, верующих, всего двое осталось… – Митревна, лукаво сощурясь, вдруг спросила: – А тогда, помнишь, неужто испугался?
– Чего испугался? – непонимающе уставился на бабку Евгений Иванович.
– Да не меня, конечно, а святой водицы. Родник-то наш быстрёхонько забили, а?..
И словно второй раз за день оказался Бобров в студёной прудовой воде. «Так тебе и надо, так тебе!» – ярился он на себя и не знал, что ответить.
– А пруд твой хорош, ничего не скажешь. И люди довольны, и земле хорошо, – улыбнулась Митревна.
У околицы Бобров остановил машину, вышел и, бережно поддерживая Митревну под локоток, принял от неё бидончик, помог спуститься на землю.
– Спасибо, Митревна, за урок. Счастливо тебе…
Глава шестнадцатая
Как в воду глядел Степан – недели через две позвонили Боброву из райкома и предупредили: сегодня приедет инструктор обкома проверять жалобу. Хотя Евгений Иванович внутренне вроде и был готов к этому, но всё равно защемило вдруг сердце и гадко-гадко сделалось на душе. А когда пришёл домой обедать, Лариса прямо с порога тревожно спросила:
– Ты не заболел, Женя?
– С чего ты взяла?
– Вижу…
Пришлось рассказать Ларисе о звонке, и она рассмеялась.
– Ну и чего переживать? Ты что, преступник? Наверняка обычная анонимка. Одним словом, не волнуйся.
– Я и не волнуюсь, – вздохнул Бобров, но легче на душе не стало.
Инструктор парткомиссии обкома Борис Иванович Дудкин появился в конторе во второй половине дня. Он был одет в солидный чёрный костюм и лакированные ботинки, немного старомодные, но зато блестящие, как зеркало. Об этом костюме Бориса Ивановича в обкоме ходил анекдот, что если на бюро Дудкин появлялся в нём, значит, у того, о ком будет докладывать, дела – табак, и если уж не исключат из партии, то с работы вытурят наверняка.
Дудкин вошёл в кабинет бесшумно, будто на цыпочках, поздоровавшись, присел на стул и, заглянув в глаза Боброву, мягко проговорил:
– Несколько вопросиков имею, Евгений Иванович.
«Да сгинь ты, нечистая сила, со своими вопросами!» – уныло подумал Бобров, но тут же спохватился:
– Да-да, пожалуйста.
– Один из них не совсем приятный – про, скажем так, забастовку в профилактории.
– А разве там была забастовка?
– Ну, вы шутник, Евгений Иванович! А как же в таком случае понимать, что люди неделю на работу не выходили, зарплату не получали?
– Значит, просто недисциплинированность проявили… – Бобров вдруг почувствовал, как учащённо забилось сердце, и, волнуясь, проговорил: – Вот если бы вы на работу не пришли, это что, значит, вы забастовку объявили секретарю обкома? Злые огоньки сверкнули в глазах Дудкина.
– Я о конкретном случае спрашиваю, товарищ Бобров! Нам написали письмо несколько колхозников, – жаль, правда, они не подписались, – что вы, не считаясь с мнением работниц пансионата, пытались отправить их на полевые работы, а потом и совсем пансионат закрыли.
– Правильно, свёклу обрабатывать надо было.
– Но ведь это же произвол!
– Вы, уважаемый товарищ, сколько раз на день чай пьёте?
– Какое это имеет значение? – Дудкин побагровел, как предзакатное солнце.
– Да никакое. А в те дни весь колхоз на свёкле работал вместе с председателем. Так что и женщинам тем не помешало бы маленько размяться…
– Но ведь профилакторий потом всё-таки закрыли, машзаводу продали?
– А это по решению общего собрания колхозников было сделано.
– Напрасно общим собранием прикрываетесь, товарищ Бобров, – медленно проговорил Дудкин. – Если надо, мы это решение отменим…
– А кто это «мы», позвольте спросить?
Дудкин снова вспыхнул зоревым пламенем, скосил глаза в сторону.
– Мы – это обком партии, – проговорил он после некоторой паузы и с вызовом поглядел на Боброва.
– Но позвольте, при чём здесь обком партии? Я просто исполнил волю колхозников, которые меня председателем выбирали.
– Любопытно, любопытно… – Дудкин забарабанил пальцами по папке с бумагами. – Значит, противопоставляете обком колхозникам? Далеко, далеко зашли…
– Да уж дальше некуда, – усмехнулся Бобров.
– Я могу ознакомиться с протоколами заседаний правления и общих собраний? – сухо спросил Дудкин.
– Знакомьтесь, сколько захочется! – Бобров притиснул руку к сердцу – опять что-то дёрнулось там внутри, кольнуло, сдавило до боли.
* * *
Дудкин занимался проверкой анонимки неделю. Все эти дни стояла сухая погода, горячий ветерок обдавал кузнечным жаром. В поле духота позолотила хлеб, разморила посевы, наклонила к земле. Бобров мотался на «уазике» по бригадам, пропылённый, взмыленный от жары, но довольный – началась уборка и, кажется, хлеб выдался на славу.
Так уж устроен человек – он чувствует себя легко, свободно, счастливо, если дело, которое считает главным в своей жизни, идёт нормально. Ощущение собственной значимости добавляет уверенности, и тогда, кажется, твердеет воля, наливаются силой руки. В общем, все эти дни Бобров даже не вспоминал о Дудкине, не до того было.
Инструктор обкома появился в кабинете неожиданно, и Бобров поморщился – принесла нелёгкая. Неужели сейчас опять придётся отвечать на его дурацкие вопросы, тратить драгоценное время на пустую болтовню, тогда как он обещал сегодня Ивану Дрёмову приехать в бригаду, где комбайны начинают молотить пшеницу.
Несмотря на жару, Дудкин был опять при галстуке, в своём чёрном костюме, и Бобров усмехнулся: как солдат, строго по форме.
Дудкин разложил на краешке стола какие-то бумаги, водрузил на нос очки с толстыми стёклами и заговорил:
– Проверку я закончил, товарищ Бобров, и должен познакомить вас с её результатами. А результаты, – он пожевал губами, – результаты эти не совсем хорошие. Правда, женщины, которые забастовку устроили, на восстановлении в пансионате не настаивают, хотя и обиделись на вас…
– Ещё бы, – хмыкнул Бобров. – Их же вроде как от материнской груди отлучили.
– Может быть, и так, товарищ Бобров, только всё надо делать по-мирному.
– Платить незаработанные деньги, что ли?
– Но ведь люди не виноваты. Их в своё время туда чуть ли не силой идти заставили…
– Правильно, потому что показуха была нужна кое-кому. Кстати, на открытие и товарищ Безукладов приезжал.
– Возможно, возможно, – прогнусавил Дудкин, – только я сейчас не об этом. Самое главное, товарищ председатель, в другом – ваши колхозники возмущены, как бы это сказать… режимом наибольшего благоприятствования, что ли, вашему другу Плахову…
«Ну вот, началось».
– А в чём это выражается? – Бобров почувствовал, как забилось сердце, звоном отозвалось в ушах, и захотелось собственной рукой стиснуть его, зажать, даже с болью, лишь бы только не выпорхнуло из груди, как птица из клетки.
– В чём выражается? – переспросил Дудкин. Он всё неторопливо раскладывал бумаги. – А в том, что за уход за свёклой вы ему переплатили зарплату в четыре раза. Вот люди и возмущаются: дескать, порадел председатель своему другу, своей рукой-владыкой отвалил двенадцать тысяч казённых рублей.
Вздрогнул Бобров, и снова болезненный укол пронзил сердце. «Спокойно, только спокойно…»
– А скажите, Борис Иванович, это, по-вашему, плохо – иметь друзей?
Дудкин покачал головой.
– Друзей имейте на здоровье, как говорится, святое право…
– Ну так вот, со Степаном Плаховым я всю жизнь дружу, ещё в детстве в снежки играли. Видите этот шрам на щеке? Стёпкина работа – угодил мне морозной комлыгой в лицо, вот и осталась отметина на всю жизнь…
– Не надо, Бобров. – Дудкин закусил нижнюю губу. – Не надо…
– А почему это не надо? Я вам только ситуацию проясняю. А зарплаты Плахову заплатили ровно столько, сколько пришлось бы платить свекловичницам за подобную работу.
– Но вы же знаете, что по инструкции он имел право лишь на двадцать пять процентов?
– Инструкции люди пишут, а людям свойственно допускать ошибки. Если материально не поощрять механизатора, не платить ему полную зарплату, он никогда не будет заинтересован в повышении урожая. Зачем ему эти хлопоты? Пусть уж тогда женщины вкалывают.
– Вы меня в сторону не уводите, товарищ Бобров! – рявкнул Дудкин. – Для меня важен сам факт переплаты, а не ваши рассуждения об урожайности.
– Но вы ведь, по-моему, не прокурор?
– Когда будет нужно, и прокурора подключим. Вот проведём в ближайшие дни колхозное собрание, там и решим…
– Колхозное собрание, – поморщился Бобров, – сейчас собирать нельзя.
– Почему?
– Вы что, не видите? Уборка, люди и так от усталости с ног валятся.
– Вот и отдохнут на собрании.
– Нет, – твёрдо сказал Бобров, – никаких собраний я проводить не буду. Так и передайте вашему руководству. Для нас хлеб – главное дело, и мы им в первую очередь заниматься будем.
– Опять самоуправничаете, Бобров, – вспыхнул Дудкин. – Зарвались вы, зарвались, придётся, видно, окорот давать. Ну, раз не хотите собрание проводить – будем в обкоме партии разговаривать. Никогда не приходилось там бывать?
– Почему же, приходилось…
– А коли приходилось, то, наверное, и сами знаете: пороги там высокие и лестницы крутые. Можно так полететь, что и шею свернёшь.
Бобров сглотнул тошноватый ком в горле, проговорил тихо:
– Вы порогами не пугайте. В обком приеду, если вызовете, а сейчас езжайте-ка восвояси, не мешайте людям работать…
Дудкин, хлопнув напоследок дверью, пулей вылетел в коридор, а Бобров присел к столу и почувствовал, как тесный обруч ещё сильнее стиснул грудь, спину, выдавил жгучий пот, который заструился между лопатками. Он отыскал в столе таблетку валидола, сунул под язык, и сладковатый привкус лекарства вроде смягчил тупую боль, сердце начало работать медленнее, ровнее.
Распахнулась дверь, и в кабинет заглянул Степан.
– Можно?
– Заходи! – Бобров медленно поднялся навстречу. Степан пожал ему руку и заговорил торопливо, словно боясь не успеть высказать чего-то самого главного.
– Слушай, Женя, да ну их к чертям собачьим, эти деньги. Верну их сегодня в кассу, и дело с концом. А то будут тебя из-за меня мытарить…
– Долго думал?
– Долго, с тех пор, как Дудкин к себе пригласил. Он ведь из меня, гад, почти целый день душу выматывал – сколько получил да за что? Может, говорит, это ты ко мне по дружбе такую щедрость проявил?
– Ну, а ты?
– Сказал, что на поле от зари до зари не из-за дружбы с тобой вкалываю, а потому что надо же кому-то страну кормить…
– Ну и правильно сказал. А деньги ты, Степан, заработал честно, и потому никаких претензий к тебе быть не может.
– А ты?
– А что я? Я за себя постоять сумею, Степан. В общем, хватит об этом – жизнь, несмотря ни на что, продолжается, и нам не о Дудкине думать надо, а об урожае и кормах, об осеннем севе, наконец. Есть, Стёпа, вечные дела и вечные заботы – о хлебе и о земле. Так что давай дуй в поле, а я скоро подъеду.
* * *
На заседание парткомиссии обкома Боброва пригласили в середине сентября. В тот день стояла пасмурная погода, подсинённые облака лениво висели над угасающей землёй, прятались в туманную дымку посветлевшие деревья, пустынные поля. Председатель попросил Ивана ехать не торопясь: надо было собраться перед трудным разговором, а что он будет трудным, Евгений Иванович не сомневался. Он вспомнил Ларису, тихую и грустную, последние произнесённые с дрожью в голосе слова:
– Ты, Женя, только там не возмущайся. Ну неужели же, Господи, тебе всегда больше всех надо!..
Ну о чём, о чём она говорит! Да разве не понимает: нужно, обязательно нужно волноваться, чтобы суметь доказать свою правоту. Надо бороться, доказывать и убеждать, быть напористым, иначе, чёрт подери, тебя никто не услышит, не поймёт, что ты действительно прав…
Заседание проводилось на третьем этаже, и в «предбаннике» – просторной комнате со стульями вдоль стены – набилось добрых десятка два «грешников» с озабоченными лицами, взмокшими лысинами и затылками. Многие судорожно рылись во вместительных папках, и Евгений Иванович невольно усмехнулся: волнуются, прямо как студенты перед экзаменом, а папки с наверняка заготовленными на все случаи жизни справками у них вместо шпаргалок.
Бобров присел в уголке рядом с зеркалом и с интересом огляделся по сторонам. Рядом сидел пожилой мужчина с огромной блестящей лысиной и реденькими седыми волосами, которые обрамляли только уши. Наверное, его сосед был из категории людей беспокойных – он ежеминутно доставал из кармана большой мятый платок, вытирал мокрую лысину и маленькими круглыми глазками впивался в дверь, где шло заседание. Когда на пороге появлялся очередной бедолага, которого отпускали «на покаяние», сосед вскакивал с места, подбегал к выходившему, спрашивал, заглядывая в глаза:
– Ну как, пронесло? Ну, что там, расскажи! Некоторые, не обращая на страдальца никакого внимания, равнодушно скользили к выходу, другие, радостные, довольные, видимо, мягким «приговором», останавливались возле лысого и начинали, оживлённо жестикулируя, чего-то рассказывать.
После каждого такого раза сосед Боброва шумно возвращался на место, плюхался в кожаное кресло, бесцеремонно толкал Евгения Ивановича в бок:
– Видел? Силён мужик, ничего не скажешь! Нет, какой молодец, а?..
От нечего делать Бобров спросил у лысого, за что его-то сюда, и тот в момент помрачнел:
– Плохи дела, брат! Амуры сгубили…
– Влюбился в кого не надо, что ли?
– Эх, наверное, влюбился, раз до парткомиссии дошло. У меня раньше как было? Возникнет, так сказать, симпатия, но ненадолго, а потом рву якоря и полный вперёд в новую гавань. А тут она меня, как бычка азовского, на крючок подцепила. Роман этот наш аж в трилогию затянулся – три года продолжался. Ну а жена след, как ищейка, взяла, и пошли баталии. Катанула моя законная в партком телегу о всех моих донжуанских похождениях, а та, дура, – лирический сонет туда же накорябала со всеми цитатами, которые я ей мурлыкал в интимности. И такое пошло… В общем, как в Бородинской битве: «смешались в кучу кони, люди и залпы тысячи орудий»…
А секретарь парткома Николай Петрович сам женский угодник, толк в этом деле знает. Вызвал он меня и прямо в лоб:
«Знаешь что, Сергей Сергеевич, давай-ка клянись и обещай, что уладишь наконец свои матримониальные отношения». Ну, на парткоме я очи долу, покаялся, а пассия моя тогда сразу быка за рога: дескать, раз он теперь меня любит, то пусть со мной немедленно и расписывается. Ничего себе номер! Да если со всеми, кого любишь, расписываться, в паспорте страниц не хватит. Я от неё дёру, а через неделю новую полюбил. Вот тогда-то жена опять в райком, обком и до парткомиссии довела, стерва. Слышь, друг, как думаешь, исключат? Бобров рассмеялся:
– Конечно, исключат!
Сосед отпрянул от него, как от Змея-Горыныча, с ужасом вскрикнул:
– Но за что? – И тут его вызвали.
Бобров усмехнулся: а ведь тоже вроде бы страдает человек, только, действительно, за что?
Лысый выскочил через несколько минут оживлённый, радостный. Прилетел к Боброву, обнял, словно родного, и гаркнул громко, как в лесу:
– Ну вот, оставили! А ты говорил…
Следующим пригласили Евгения Ивановича, и он вошёл в просторную комнату с блестящим паркетом на полу. За длинным столом сгрудились люди, размахивали руками, видимо, ещё продолжали спорить по прошедшему делу, и только председательствующий – седоголовый мужчина с большими залысинами и хрящеватыми торчащими ушами, – сидел неподвижно, как каменное изваяние. Бобров знал его давно, ещё по району, где работал после института. Виктор Ильич Курлов был тогда там первым секретарём, слыл большим оригиналом, не дураком выпить и прочее.
Бобров вспомнил вдруг историю, произошедшую с Виктором Ильичом в одном колхозе. В зимний день приехал Курлов в хозяйство, долго ездил по фермам, распекал нерадивых заведующих за грязь и бескормицу, пока председатель колхоза Пётр Васильевич Коровин с хитроватой ухмылкой не показал Виктору Ильичу на наручные часы – дескать, работа работой, а харч вовремя – и позвал домой. Курлов мгновенно прекратил ругаться и добродушно зарокотал:
– Ну что ж, думаю, Пётр Васильевич, обед мы с вами сегодня вполне заслужили.
Они приехали к Коровину, где был уже накрыт стол – видимо, расторопные конторские девчата успели предупредить жену председателя, толстую неповоротливую Дарью Петровну, – и Коровин, разлив по стаканам водку, предложил выпить.
Курлов сперва долго отнекивался, возмущённо отодвигал от себя стопку, но Коровин давно знал «первого» и потому был напорист и твёрд.
В общем, Виктор Ильич хлопнул-таки водки и тотчас же потянулся к широкой, похожей на сковороду деревянной тарелке, полной духовитой гусятины.
В доме было тепло, в печи пощёлкивали сухие, прокалённые летним солнцем ольховые поленья, и этот жар, как живой огонь, быстро наполнил Курлова новой энергией. Он подставил рюмку Коровину и скомандовал:
– А ну, плесни-ка ещё!
Потом пили уже почти без остановки, и водка окончательно разморила Курлова, он сделался мягким, добрым, очень нравившимся самому себе. «Первый» с аппетитом уплетал гусятину и через каждую минуту спрашивал:
– И что же это за мясо такое вкусное, Петя?
– Дрофа, Виктор Ильич! – с самым серьёзным видом отвечал Коровин.
– Что-то?
– Дрофа – птица такая степная!..
– Петь, а Петь, – блаженно мурлыкал, закрывая глаза, Виктор Ильич. – А ведь дрофа-то – птица хорошая…
С тех пор и пошёл гулять по району этот рассказ про «хорошую птицу дрофу». Однако, став председателем парткомиссии обкома, Виктор Ильич выпивать бросил, стал страшным трезвенником и моралистом и за пьянку теперь карал коммунистов беспощадно.
Боброва усадили в торце стола, и тотчас же поднялся Дудкин, неторопливо разложил бумаги, уставил в одну точку выцветшие, в обрамлении морщин, маленькие глазки и заговорил каким-то заученным школярским тоном.
Пункты обвинения в его адрес были Боброву уже известны, и потому он старался не слушать сейчас эти округлые, как голыши, слова. Только вот гулко стукнуло сердце, защипало в глазах и стало щемяще-пусто в груди, когда Дудкин упомянул о его дружбе с Плаховым, но, кажется, даже Курлов раздражённо буркнул, что это, мол, к делу не относится.
Дудкин не секунду умолк, а потом вдруг, точно между прочим, тихо добавил:
– Я беседовал по этому вопросу с секретарём обкома партии товарищем Безукладовым. Он лично знает Боброва и характеризует его как человека, склонного к авантюризму…
Когда Дудкин сел, Курлов попросил задавать вопросы, и первым поднялся со стула заместитель председателя парткомиссии Чиканов. Чиканов неожиданно задал вопрос, которого Евгений Иванович уж никак не ждал: работал ли он с Дунаевым?
Пришлось ответить «да», и Чиканов задал второй вопрос:
– А почему ушли?
– Наверное, характерами не сошлись, – пожал плечами Бобров.
Чиканов хлопнул маленькой ладошкой по столу:
– Вы мой вопрос в шутку не переводите. Думаю, были какие-то серьёзные причины, глубинные, так сказать, корни вашего конфликта…
– Да жену он у Дунаева увёл, – брякнул Дудкин, резко, ехидно, с нескрываемым удовольствием.
Бобров побледнел, но Курлов поспешил уйти от скользкой темы, предложив ему рассказать, на каких принципах работает в колхозе Плахов.
Пришлось говорить и про арендный договор, и про условия оплаты в зависимости от количества произведённой продукции, и про технику, которую подбирает себе Степан, выплачивая амортизационные отчисления.
– Это всё ладно, Бобров, – вмешался опять Дудкин. – Ты скажи прямо: сколько денег вы заплатили Плахову?
– Не очень много – двенадцать тысяч.
– И это ты называешь – не очень много?! Да такие деньги наверняка ни один артист не получает, будь он заслуженный или народный…
В пронзительно-звонкой тишине голос Боброва показался необычно громким:
– А вы видели, как работает Степан Плахов? Да ему ни один артист по мастерству и в подмётки не годится! Плахов – мастер!..
– Но ведь артист – это талант, всем народом признанный! – не унимался Дудкин.
– А Плахов не виноват, что наш народ в настоящих хлебопашцах величайший талант ещё не разглядел. На крестьянина сегодня смотрят как на человека, который обязан всех кормить, а сам перебиваться с хлеба на квас. А между прочим, умные люди давно заметили, что только то государство процветает, где хорошо живётся крестьянину. Вот в том и трагедия наша, что в толк этого не взяли. Потому и зерно за границей за валюту покупаем. А своих людей, которые могут истинными кормильцами России стать, бьём уравниловкой, чернозём наш могучий на распыл пускаем.
– Романтик! – недобро усмехнулся Чиканов. – Такой ведь, Виктор Ильич, наверняка и колхоз разорит, а?
– А там и разорять нечего! – зло бросил Бобров. – Что в том колхозе? Одни долги. А почему? Да потому, что за труд копейки платят. Работает-работает крестьянин весь год, а в итоге – мерку сеял, мерку взял – ничего не потерял.
Курлов вспыхнул:
– Вас кто на должность председателя рекомендовал?
– В каком смысле? – удивился Бобров.
– Ну что тут неясного? В райкоме беседа была, в отделах обкома?
– А разве это обязательно? Думаю, люди и сами в состоянии решить, кто годится им в руководители, а кто нет.
Курлов медленно встал из-за стола, побагровел, по-бычьи выгнул толстую шею.
– Да вы, я вижу, демагог! Форменный политический демагог!..
«Ну вот и начали клеймо ставить, – с тоской подумал Бобров. – Уж чего-чего, а это у нас умеют…»
Он резко выпрямился, будто почувствовал, что надо, обязательно надо найти сейчас нужные слова, ответить, ответить Курлову… Но тут будто из подвала дохнуло холодом, озноб пробежал по спине, снова, в который уже раз, жёсткая рука до боли сдавила сердце…
Последнее, что слышал Бобров, был крик Курлова, испуганный, какой-то бабий, – и навалилась темнота, как перед грозой, застелила мутной пеленой глаза. Он упал на блестящий паркет, хрипя и задыхаясь от боли, но жизнь не сразу отпустила его, словно ждала от него чего-то ещё, большого и главного.