Опять потянуло в Светлый. Этот лесной поселок в последние два года приобрел для меня какую-то магнетическую силу, точно там, в его деревянных домиках, спрятаны невидимые тайники души, которые непременно надо отыскать, хотя умом я отлично понимаю — живут люди в этих двадцати двух домиках обычной жизнью, с будничными хлопотами и заботами, в которых нет ничего таинственного, и маленькие радости бытия приходят сюда нечасто.

Вот и этой весной я с трудом дождался солнечных дней, начавших ломать снега, и поехал в Светлый лечить свои душевные болячки. А может быть, я опять прячусь от судьбы? Что-то не клеится у нас с Лидией, живем как на разных концах пропасти, и трудно протянуть руки друг другу. Почему так происходит?.. Я вглядываюсь в прошлое, в себя, но ничего объяснить не могу.

Нет, внешне у нас все идет по-старому. Лидия утром на кухне хрипло басит — пытается напеть какой-то веселый мотивчик, громко шлепает тапками на деревянных колодках, плескается в душе ледяной водой — я знаю, она это любит, а у меня от ледяной воды сводит спину и зубы клацают как у собаки, потом начинает греметь посудой. Это повторяется каждое утро, может быть, только раньше песни Лидия пела бодрым, свежим голоском, а сейчас сбивается на простуженный бас, точно осевший от холодной родниковой влаги. Откровенно говоря, тогда, давно, я воспринимал ее пение как добрую утреннюю «разминку» с радостью, потом равнодушно, а теперь все эти звуки с кухни раздражают, как противный скрип старого дерева.

Где-то я читал, что наступает такой период в жизни даже самых близких людей, когда их совместное пребывание становится трудным. Маленький повод, обычная житейская размолвка раздражают до резкой боли, до отвращения. Говорят, космонавтов, которых готовят для длительных полетов, подбирают так, чтоб вот эта раздражительность не стала помехой делу, психологи определяют совместимость характеров, притирают людей друг к другу. Нас с Лидией притирать не надо, сами нашли друг друга, несколько лет жили душа в душу, думалось, что эта безоблачная и счастливая жизнь будет нескончаемой.

Теперь я понимаю, что ошиблись, и если бы не сын Славка, черноглазый малыш, так похожий на Лидию, трещины наших взаимоотношений стали бы столь глубокими, что никакая сила на свете не смогла бы соединить нас над этой пропастью. Но наш сын, этот маленький человечек, воркующий, как лесная горлинка, держит нас вместе, защищает нашу зыбкую, как болотина, жизнь. Да надолго ли?..

Иногда я задумываюсь, откуда у поселка такое название, и прихожу к выводу, что кто-то дал ему имя в пику то ли настроению окружающей природы, то ли собственной тяжелой грусти. С южной стороны подходит к поселку еловый лес. Замшелые великаны богатырским строем теснят его к реке и даже в солнечный день кажутся мрачными, как снеговая туча. От этого подступающего леса поселок защищается как от неприятеля, перед краем его, на песчаной опушке, разбросал припавшие на угол баньки, почерневшие от времени до дегтярной черноты сараи, тесовые крыши которых отливают зеленью и бурым налетом мха, холмики погребцов, затянувшиеся редкой седой полынью.

С севера к поселку подходит река, точнее, даже не река, а старица, широченный плес, подернутый ряской и листьями кувшинок такой необычной ширины, что кажутся они какими-то экзотическими южными растениями.

Когда-то давным давно повернула река в сторону, в песчанике проложила себе путь попроще и оставила поселок в стороне. Теперь только в половодье в старицу заходит свежая вода, вымывает затхлый противный запах стоячей гнили. С этим потоком в старицу устремляется еще не стряхнувшая зимнюю сонливость рыба. Длинные литые щуки, стремительные, как торпеды, взбивают пену на мелководье.

За лесной чащобой, километрах в десяти от поселка, разместился аэродром нашего областного центра, и веселый грохот, как майский гром, сотрясает округу, наполняет ее звуками цивилизованной жизни.

Весной в Светлом царит необычное, точно в праздник, оживление. Все его жители вечерами выходят к разлившейся реке, будто при каком-то языческом обряде, завороженно, молча наблюдают, как ворочаются в свинцовой пучине льдины, которые именуют здесь «икрами». Потом самые молодые — Антон Зубарь, огромного роста мужик, лицом темный, как еловая чаща, Гришка Серегин, насквозь пропитавшийся соляром, едкий запах которого не рассасывается даже в стеклянном весеннем воздухе, так вот они не выдерживают, бегут к домам, где с осенних времен лежат посеревшими днищами вверх лодки, несут их к берегу. Но тут выясняется, что их уже опередил Андрей Семенович Разин, по-уличному Разиня, бывший лесник.

Разиня, худосочный, длинный мужичок, гнется, как ивовый прут, лицо у него вытянутое, злое, с острым носом, похожим на птичий. Кажется, на всю жизнь приклеилась к нему гримаса, передернула как от боли тонкие губы, ко лбу присохли седые завитушки волос. Еще снег киснет на огородах, хлюпает под ногами, а Разиня уже без шапки, в охотничьих резиновых сапогах, завернутых чуть ниже колен, в ватнике с длинными рукавами, от чего его фигура кажется еще москлявее, один взваливает крашеную лодку на спину, с прикряхтыванием волокет ее к берегу. Затем он еще раз бежит к дому, захватывает заготовленные вентери с острыми ольховыми кольями, длинную лопату-весло и под неодобрительные взгляды посельчан толкает лодку на волну. Зубарь и Гришка, запыхавшиеся, сбрасывают с плеч свою плоскодонку, чертыхаются, глядя вслед Разине. Потом и они, загрузив лодку вентерями, принимаются яростно отгребать в два весла от берега, неодобрительно посматривая на Разиню, который уже метров на сто оторвался от них, правит лодку к узкой протоке, по которой шершавой гладью стремится в старицу вода из реки. Здесь и поставит он свои вентери-двухкрылки, перегораживая путь щукам в старицу, а Гришке и Зубарю придется грести дальше, к промоине, тоже рыбному месту, но не такому богатому, как здесь.

Люди продолжают стоять на берегу, теперь уже, как за ярким футбольным мячом, следят за соревнованием двух лодок и, когда убеждаются, что Разиня снова захватил самое лучшее место, разочарованно расходятся. Разиню в поселке не любят, хотя завтра утром он, как и Зубарь, понесет по домам улов, и тонкий аромат аппетитной ухи будет долго плыть над поселком, одолевая даже густой настой ельника.

* * *

Утром я просыпаюсь от громкого стука в дверь. Темнота еще не рассеялась в комнате, в окнах качаются тени елок. Я бегу открывать задвижку и на пороге сталкиваюсь с Разиным. Он, как и вчера, без шапки, и седые кудряшки всклокочены ветром как копна сена, лезут в разные стороны, ватник потемнел от воды, на охотничьих сапогах засох белесый песок, в руках у него огромная пятнистая щука. Видать, довольный уловом, Разин меняет гримасу, и оголяются ровные белые зубы — улыбается, значит.

— Долго спишь, хозяин, — говорит он с упреком и шмякает щуку на стол. Рыбина, еще живая, жадно хлопает жабрами, шевелит плавниками. Оправдываться мне нет нужды, и в самом деле не люблю я ранних подъемов. Даже когда работаю, встаю за полчаса до службы, иногда не хватает времени на завтрак, а теперь сам бог велел подниматься поздно — отпуск, можно поспать с аппетитом. Даже по деревенским меркам вставать еще рано, нет шести часов, радио молчит.

Я начинаю благодарить старика, приглашаю его присесть, но бывший лесник отмахивается, шмыгает своим птичьим носом, рукой проводит по горлу — некогда.

И уже повернувшись к двери, предлагает:

— Давай сегодня вечером на уток поедем. Северная пошла, на реке аж рябит от дичи. Жди, часам к шести зайду.

Он появляется к шести часам, с ружьем за плечами, все в тех же сапогах, но уже натянутых до паха, долго трет их о половик, потом картинно кланяется моей тетке Маше. Ружье у Разина с облезлыми ржавыми стволами, вытертой самодельной ложей, которую мы с ним строгали в прошлом году из березового корневища.

Тетка Маша встречает старого лесника неласково:

— Ты бы пожалел дичь, Андрей! Чай, за столько верст к нам летела, чтоб голову сложить, а? В утке и еды-то никакой сейчас нет, одни струпья, изголодалась птица.

Разиня начинает нервно потирать руки с длинными, синими от вспухших суставов пальцами, мрачнеет лицом, завитушки на голове начинают шевелиться, как от ветра.

— Ничего ты, Марья, не понимаешь! Разве в еде дело? Охота, говорят, пуще неволи…

Мысленно я с ним соглашаюсь. Тетка по натуре жалостливая, и ей, конечно, трудно объяснить все прелести охоты. А меня в Светлом привлекает именно охота, да еще грибы. В прошлом году осенью щедрый на них урожай выдался, я по целому дню с корзинкой в лесу пропадал. И сейчас еще дома сушенки лежат. Суп из них царский получается….

Дядя Андрей терпеливо ищет, пока я натяну резиновые сапоги, куртку, уложу ружье в чехол. Моя вертикалка его страшно взволновала, даже пот на лице засеребрился, но о ружье он спросил только на улице:

— Позавидовал я тебе, Василий Петрович, где ружо такое достал, а? Небось, как начальству, штучной работы пожаловали?

— Да нет, самая обычная «тулка». В магазине зимой купил.

Разиня крутит головой, точно его облепили комары, недовольно хмыкает:

— А что ж я такое купить не могу?

Заметил я, что у Разина это в крови — зависть. Он непременно намекнет на то, что другим, мол, все возможно, а вот он обижен судьбой. Но сейчас Разиня только добавляет примиряюще:

— Да и то верно, оно и не нужно мне, вертикальное. Из своей-то я без ошибки палю и все в точку.

За сутки воды в реке прибавилось, совсем к огородам подкатила водная гладь, только на середине льдин стало меньше, уже не теснят друг друга, а проплывают величаво, как белоснежные корабли. Лодка у дяди Андрея стоит в заливчике, здесь и совсем вода тихая, кружит камышины, прибивает к берегу жухлую траву. В лодке тихо крякают две подсадные утки, крутят своими серыми головами.

Лучше нет охоты с подсадной уткой! Затаишься в скрадке, а она хлопнет крыльями по воде, призывно приманивает самца, и летит над рекой щемящий до боли крик.

Мы добрались до ольховой заросли, залитой сейчас водой, лодку затолкнули в чащобу. Себе место я определил на пеньке, укрытом кустами. Конечно, лучше бы скрадок сделать где-нибудь на сухом бугорке, но это займет много времени, а весенний день тает, вон уже солнце село на верхушки недалекого ельника. Разин на ветвях над моим пеньком разбросал охапку сена, запасливо припасенную, сделал завесу и утку, самую голосистую, метрах в пятнадцати посадил. Утка крыльями по воде гулко стукнула, попыталась взлететь. Куда там, груз к ноге привязан, как якорь тянет.

Дядя Андрей рукой мне помахал — дескать, удачи, а сам по воде зашлепал к другому ольховому кусту. Как он там устраивался, я не видел, теперь все внимание было обращено к подсадной. И она словно почувствовала это, закричала истошно, и неистовый любовный призыв повис над водой.

Селезень вырвался от леса, со свистом рассекая упругий весенний воздух, два раза над моей головой перечеркнул синеву неба и завис, снижаясь. Я не стал ждать, когда он плюхнется на воду, охотничье чувство взыграло во мне, и я выстрелил сразу, влет. Стремительно сложив крылья, красавец селезень с ярко-зеленой бархатной головой ударился о воду рядом со мной.

А утка все звала и звала на свою свадьбу, и еще два селезня убил я в пылу охоты. Но, наверное, так бывает у всякого охотника — больше убивать не хотелось, особенно теперь, в начале весны, накануне чудного тепла, праздника жизни, и я сложил ружье в чехол и стал звать Разина. Тот появился нескоро, наверное, через полчаса, спросил:

— Ты что, неужто надоело, Петрович? Слышу — стрелять перестал…

— Жалко стало… — признался я.

Разин окинул меня прищуренным взглядом, усмехнулся и губы в тонкую нитку вытянул:

— Чего-то я не пойму тебя, парень. То на охоту с радостью скакал, а то вдруг жалостью заплыл, а? В охотничьем деле такое не годится. Самое плохое дело — дичь да баб жалеть.

— Не пойму, при чем тут женщины?

Старик толкнул лодку на чистую воду, кряковую посадил в корзину, прикрыл тряпкой и, дождавшись, пока я взберусь в посудину, начал неторопливо, с покашливанием, рассуждать:

— Ты как думаешь, бабы нас жалеть будут? Тебя твоя жена много нажалела?

Меня от этих слов даже передернуло. Откуда ему знать, как ко мне жена относится? Он ее и в глаза ни разу не видел. В Светлый она со мной не приезжала, без нее здесь бываю. Так мне хочется. Ну а о жалости как раз говорить не приходится, по-моему, любая женщина в мужике прежде всего ребенка видит и жалеет. Об этом я и говорю старику.

— Сочинять ты горазд, — Разиня начинает (видать, со злости) быстрее работать веслом, плюется за борт, — я хоть и в лесу всю жизнь кантовался, а посмотрел ихнего брата за глаза. И что ни баба — то стерва. В нашем поселке раньше школа была семилетка, так вот директоршу после войны молодую прислали, стройная, что твоя козочка. Поговаривали, будто бы у заведующего районо в любовницах находилась, за то и выдвинули. Ну вот, приходит пора дрова для школы заготавливать — она ко мне, дескать, помогайте, Андрей Семенович, кроме вас некому, и бумажкой с нарядом, тем заведующим подписанную, тычет. А я, грешным делом, про себя рассуждаю: вот если ты районному начальнику любовницей стала, то почему бы и мне с тобой не поамурничать? И начал я волынку с дровами тянуть: то сырые, то гнилые. Даром что молодая, а догадалась — бутылку водки в сумочку прихватила, сама в лес явилась, меня нашла и угощенье это на пенек выставила. А я дальше кобенюсь, к угощению не притрагиваюсь. И что ты думаешь, сдалась. — Разиня весло в лодку втащил, начал руки потирать, а потом продолжал: — Ты думаешь, влюбилась она в меня или жалела, потому что холостяковал я в ту пору? Как бы не так! Продажная она, вот что я тебе скажу…

Захотелось мне после этих слов двинуть Разине так, чтоб полетел в холодную, обжигающую воду, но какая-то сила сдержала меня, и я только вдавился телом в банку, как прилип. Наверное, старик угадал мое намерение, потому что еще шибче заработал веслом, направляя лодку к берегу.

Темнота начала окутывать поселок, с вершин высоких елей поползла на улицу, начала пеленать кусты на лугу. За дальним лесом глухим весенним громом грохотали самолеты: уносят людей в дальние края, может, и мне надо подаваться из Светлого? Какой-то тягостный осадок остался от нынешней охоты, горечью осел на душу.

Уже на берегу Разиня, подняв голову к небу, сказал:

— Видать, Юрка ворочает, аж в ушах ломит…

— Какой Юрка? — удивленно спросил я.

— Да сын мой, Юрка, — тихо, будто нехотя, сказал Разиня, — он летчик у меня. Знаешь, как в газетах призывают: «Летайте самолетами!» Вот он и летает…

* * *

За ужином я спросил тетку Марью:

— Сегодня на охоте Разин про сына вспомнил. А я, грешным делом, думал, что он бобылем живет.

Тетка Марья на кухне щипала перо с охотничьих трофеев, поругивая меня, что ей дополнительные заботы, на мгновенье от занятий своих оторвалась, вопрос задала:

— О Юрке говорил?

— Ага, о нем…

— Как же, как же… — оживилась тетка. — Есть у него сын. Только знаешь, как говорят, у блудного отца сынов как у зайца теремов.

Тетка недовольно повела плечами, с досадой плюхнула тушку утки в миску и, вытерев руки о фартук, продолжила:

— Ты Варьку Косоплеткину знаешь?

Как не знать Варвару? Она через два дома жила от тетки в низеньком деревянном домике, и сама маленькая, живая как ртуть. Примечательными были ее глаза — черные, горящие, как угольки. Ходила Варвара быстро, но мелкими шажками — частила и говорила так же быстро. За два предыдущих отпуска видел я ее несколько раз и говорок этот быстрый, как стук дятла, запомнил.

— Ну, так Юрка — сын ее. Она в наш поселок после войны прибилась откуда-то с Украины, с ребенком на руках. Муж у нее на фронте в последний день войны погиб. Вот она и сбежала от тоски, мальчонку своего на руках принесла четырехлетнего. А голодуха была — дай боже! Она и питалась тем, кто чего подаст, ночевала по домам, кто примет. Мальчонка ее поболел-поболел и умер. Тут уж Варвара совсем ослабела, одни глаза только и остались. А из поселка уезжать не хочет — родная могила рядом, жить как? Крыши над головой нет, кормиться нечем. Она в лесхоз рабочей пристроилась. Тут ее и приворожил Разиня проклятый. Это он сейчас жердина жердиной, а в молодости представительный был, идет важно, как олень, стройный, и лицо лоснится. Прибилась к нему Варвара, от него и родила Юрку. А он, как только малыш появился, ей на дверь указал. Опять по домам пошла Варвара, где кто приветит. Потом, видать, совесть у Андрея заговорила, выписал ей леса в конторе, а домишко этот ей мужики наши поселковые за четыре выходных срубили, крышу обрядили, так и хатенка появилась.

— А что же сын? — спросил я у тетки.

— А что сын? Сын вырос, весь в Разиню, двухметровый вымахал, как он там в этот свой аэроплан вмещается — ума не приложу. Небось лбом все притолоки сбивает.

Я улыбнулся, сказал тетке, что в самолете притолок нет и высота приличная.

— Не знаю, не знаю, — ответствовала тетка, — бог дал — ни разу не летала и об этом не тужу. Он, Юрка, к матери желанный, гостинцы ей возит, барахлишко всякое. Так что Варвара теперь нужду пережила, живет в свое удовольствие. А Разиню на порог не пускает, хотя он уж не раз вокруг ее домишка круги торил. Им бы объединиться, двум бобылям, вместе старость покоить, ан нет, гордая Варвара, не хочет себя унизить.

* * *

Юрка появился в поселке в воскресенье. Я понял сразу, что этот высокий стройный летчик в синей аэрофлотовской шинели и есть сын Варвары. Мы сидели с теткой на пороге, чистили рыбу (опять угостил Разиня). Жирные скользкие караси вываливались из рук, отливали на солнце бронзовой чешуей. Юрка проходил мимо с «дипломатом» — заметил я, что у летчиков это как приложение к форме, обязательная принадлежность, — но, увидев тетку Марью на крыльце, повернул к дому и еще за несколько метров фуражку «с капустой» стащил с головы, приветливо поздоровался.

Все-таки права тетка — очень здорово похож на Разиню сын, вон и нос острый, как жало, и завитки волос так же, как у отца, приклеились к высокому лбу. Юрке лет двадцать семь — двадцать восемь, почитай, мой ровесник, но то ли серьезная служба тягот добавляет — на лбу морщины копятся, тонкими ниточками разбежались.

Тетка Юрку с ног до головы осмотрела, на меня взгляд перевела, точно сопоставляла, гожусь ли я своему погодку в сравнение. Заметил я — нет, не вытянул на Юркин уровень.

Тетка между тем в дом смоталась, стул для гостя притащила, Юрку заботливо усадила и вопросами засыпала. И самый главный в конце подбросила:

— А жениться когда, Юра, а? На свадьбе погулять хочется…

Юрка точно ждал этого вопроса (да, возможно, его и не раз задавали), сказал спокойно:

— Будет, будет, тетя Маша, свадьба. Возьмем да и через две недели такое дело сварганим. Так что пятки готовь…

— Правда, что ли, Юра?

— А ты что думала? Только так говорят: жениться не напасть, как бы женатому не пропасть…

— Ну, ну, ты парень хоть куда, а еще о пропаже толкуешь. Такой орел у нас на весь поселок один, и ростом и красотой, — сказала тетка Марья и засмеялась ядреным смехом. Потом на меня пальцем указала, подмигнула Юрке: — Вот племянник мой давно уже с этим делом управился. Сейчас мальчонка растет, а ты все женихаешься.

Юрка зубы ровные оголил, заулыбался:

— Ну вот и я скоро с холостяцкого круга сойду.

Наверное, от дома своего заметила Юрку мать, заспешила через дорогу к нам. Сухонькая, она точно птица рвалась вперед, махала руками, частила маленькими шажками по росистой мураве. Юрка повернулся, мать заметил, побежал навстречу, высоко поднимая длинные ноги, так что песчаная пыль вихрилась на дороге. Они обнялись, и мне даже страшно за Варвару стало: такой великан и подмять может, как медведь, вон сколько силищи в его упругом теле. Потом Юрка руку положил на худенькое плечо матери, они неторопливо побрели к дому, и даже издалека было видно — играло солнце радости на лице Варвары.

На крыльце своего дома Разиня появился, долго глядел вослед Варваре и сыну. Какой-то воровской был этот взгляд. Он потоптался несколько минут на скрипучей терраске, а потом юркнул в дверь, и она протяжно скрипнула.

Видать, не укрылось от взгляда тетки Марьи поведение Разини.

— Видишь, Вася, бог шельму метит, — сказала со вздохом она, — он в молодости, Андрей Семенович, дюже круто себе цену возвышал. На дохлой козе не объедешь. Бывало, всегда присказку такую говорил: «У нас в лесу как хворостинка, так полтинка, как сучок, так троячок», — намекая нам, грешным, чтобы мзду леснику тащили. Нас-то нужда в лес гнала — то дров нету, то стропила на хатенке обломилась, то тесина нужна пол подправить. А он свою должность так непомерно возвеличил, будто не лесник, а какой-нибудь царь на престоле сидит.

Тетка в сердцах сплюнула, засмеялась грустно:

— А вот сейчас как зверюга затравленный крутится, даже к родной кровинке подхода нет.

Через два дня к нам пришла тетка Варвара. На улице в этот день моросил мелкий дождик, и она долго шмыгала затасканными галошами, очищая прикипевший белесый песок. Наверное, это все-таки крестьянская привычка — долго расспрашивать о здоровье, о близких родственниках, расспрашивать неторопливо, обстоятельно, будто как раз и цель основная — это узнать о чадах и домочадцах, вздыхать по поводу их неудач и, наоборот, восторженно радоваться жизненным успехам, в такт кивая головой.

Пока две соседки, перебивая друг друга, говорили о том, кто чем хворает да какую напасть чем лучше лечить, благо теперь в лесу начала пробиваться травка, и от любой хворобы можно найти надежное средство, не какую-нибудь «химию» (так они лекарство именовали), от которой в желудке одно расстройство и печень может совсем разрушиться, «в тлен превратиться», так вот, пока они говорили об этом, я поближе рассмотрел тетку Варвару. Рассмотрел и один для себя вывод сделал — в ее живом, годами и невзгодами подсушенном лице сохранилась теплота, мягкие голубые глаза излучали тепло, и только в уголках рта залегла болезненная усталость. Наверное, тяжелое лихолетье отпечаталось сеточкой морщин, да пепельные волосы — куда их денешь — как тавро за прожитое, за бедность и голод, за неустанные женские заботы.

Закончив с теткой, Варвара на меня переключилась, зачастила про здоровье.

— В моем возрасте об этом рано говорить, не успел нажить болячек.

— И слава богу, — вздохнула Варвара, — болезни входят легко, а обратно не вытолкнешь ни за какие деньги.

Я закивал утвердительно, а Варвара, не останавливаясь, про сына заговорила с каким-то внутренним подъемом:

— Я об этом и Юрке говорю — береги здоровье! Думаешь, если в небе скачешь, так тебя не прихватит? Еще как стеганет, дай бог терпенья…

И еще раз глубоко вздохнув, тихо сказала:

— А ведь я к тебе, Василий Петрович! Ты у нас в поселке, можно сказать, один-разъединственный мужик, кое-что значащий. Других-то старость одолела, свела в сухарь. А меня Юрка обрадовал — через две недели свадьба. Забот теперь не расхлебаешь. Вот пришла просить — в палисаднике столы сколотить. В домишке моем разве развернешься? Даже посадить негде. — И вдруг захлюпала носом.

Тут, наверное, тетка Марья огня добавила, сказала:

— Да он небось, Варя, и по-плотницки не умеет. С горожанина какой спрос — топор в руках забыл когда держал… Ты других попроси — деда Сафронова или Разиню.

Как молнией сверкнули глаза Варвары, заискрились слезинки.

— Ты мне про Разиню не говори. — И я почувствовал, что она сжалась в тугой комок, как будто обожгла ее дерзким огнем тетка и того и гляди сама сейчас вспыхнет как сухое полено, наговорит соседке столько обидного, что и годы не помирят, не перетрут злобу в порошок. Я заспешил с ответом, чтоб успокоить старых, развести в сторону:

— Ладно, тетя Варя, завтра приду. Материал найдется?

Варвара по краешкам глаз провела платочком, слезинки промокнула, улыбнулась.

— Чай, в лесу живем. — И добавила оживленно: — Да ты шибко не смущайся, дед Сафронов тебе поможет, он хоть и недюже резвый, а толк в плотницких делах знает. Где прибить, где поддержать, и то помощь.

С этими словами Варвара с лавки поднялась и еще раз поглядела на тетку откровенно раздраженным взглядом.

* * *

Столы и лавки с дедом мы сколотили за три дня. Материал для ножек притащили из лесу, выпилили из сушняка, а доски у Варвары нашлись — заготовила для ремонта крыши, да все никак не соберется с духом — то денег нет, то человека способного. Прямо на улице мы установили верстак, наточили рубанок, начали напеременку со стариком доски скоблить, и хоть не мудрая работа, а все-таки для меня непривычная — до пота взмок. А у деда Сафронова навык большой, да силенка ослабла, рубанок по доске тянет через силу, с хриплым кашлем и матерщиной. Он только две доски и сумел острогать, а потом рубанок очистил от стружки, передал мне:

— Видать, ты, Вася, сам за это дело берись. А то у меня получается, как в анекдоте: «Час сорок одна» называется. Так вот я час настраиваюсь, минуту скоблю, а сорок минут кашляю. Не работа, а одна срамота.

Но и у меня получалось медленно. Наверное, заметив наши потуги, на другой день пришел Разиня, кивком головы поприветствовал незадачливых работников, потом в сердцах пнул стружку сапогом, сказал:

— Потешная компания у вас собралась. Старый да слабый. Вы эту городьбу до будущей масленицы не завершите. Кто ж так строгает?

— А как надо, ты знаешь? — спросил Сафронов.

— Да уж сделаю — комар носа не подточит. Только не пойму, зачем Варваре городьба эта?

— Свадьба у нее… — ответил дед.

— Значит, Юрка женится? — Разиня лицом посветлел, точно на него сноп света упал от солнца. — Тогда, мужики, мне прямой резон столы эти городить. Как-никак, сын родной. — И он, оттолкнув старика, поплевав на ладони, рубанок схватил клешневатыми руками. Но через секунду удивился я прыти деда — тот ладонью ударил по рукам Разини так мастерски, что инструмент упал в песок.

— Не подходи, слышь, не подходи, — по-гусиному зашипел дед Сафронов, — зашибу…

Разиня волчком крутанулся на месте, ссутулясь, пошел в сторону. Что-то жалкое, ничтожное было в его сгорбленной фигуре.

Я тесал столбы и картину эту наблюдал с интересом. Дед Сафронов поднял рубанок, оттер с него прилипший песок, начал строгать доски, беззвучно шевеля губами.

— Ты что, старина? — спросил я у деда.

— Что, что, — дед оторвался от рубанка, свел брови к переносью, — лезет куда его не просят. Вовремя надо было прыть проявлять. — И вдруг спросил у меня тихо, заговорщицки как-то: — Слушай, парень, вот ты по грамоте волокешь, скажи мне на милость — любовь есть?

Я усмехнулся. Откуда мне знать это, если дома у меня полнейший туман, может быть, на предельном терпении семья держится. Никак общий язык с женой не найдем. А ведь и сейчас помню первое наше свиданье, меня Лидия как огнем прокалила насквозь, и этот огонь горит в груди по сей день. Может быть, и это любовь, кто ответит?

— Не знаю, — с горечью ответил я.

— А я так думаю, — дед на верстак взгромоздился, руки платочком вытер, — все-таки зараза такая есть в человеке. Вот я на Варвару гляжу — голова кругом. Сколько ей мученьев натерпеться пришлось из-за Разини этого, а ни разу не крякнула, не взорвалась, как тяжкий камень свою ношу несет. Вот за бездушье и не люблю Андрея. Не люблю, и все, хоть убей…

Видел я — Разиня добрался до своего крыльца, устало уселся на лавочку, точно перед этим исполнил тяжеленную работу, но взор острый, сосредоточенный был направлен в нашу сторону.

* * *

Юрка приехал за день до свадьбы на красном «Москвиче», осмотрел нашу с дедом работу и остался доволен. Мы с Сафроновым сделали все, что могли. Даже по собственной инициативе над столом полиэтиленовую пленку — нашлась у запасливого деда — натянули с таким расчетом, чтоб и дождь праздничного настроения гостям не испортил.

Варвара, наблюдая за нашей работой, вздыхала, говорила благодарно:

— Ох, мужики, молодцы вы какие! Сама-то я бы не додумалась. Чем вас только благодарить?

А Юрка сказал:

— Я с ними, мама, рассчитаюсь, заплачу. А заодно приглашаю вас на свадьбу.

Дед покряхтел, замотал головой:

— Не надо платы, Юра. Береги деньги на дело. А на свадьбу мы с Васей придем, по чарке пропустим. Правда, Вася?

Я утвердительно закивал головой.

Юрка облегченно вздохнул — видать, у него как раз не очень богато с деньгами — и еще раз пригласил:

— В воскресенье ждем…

В воскресенье Юрка рано, еще до солнца, укатил на «Москвиче» в город за невестой и гостями, а мы с теткой помогли Варваре на стол собрать, расставлять закуски, и едва успели справиться с этой работой, как на поселковую дорогу вырвалась красная разнаряженная легковушка, а за ней основательно пылил автобус.

Юркина невеста в фате казалась сказочной. Она росточком небольшая, но, как в деревне говорят, складная, из машины вышла и к Варваре подошла чуть скованной походкой, в поклоне склонилась. Даже у меня на душе потеплело — искренним жест этот показался. Дал бы бог, повезло Варваре еще и на сноху, как благодарность за нелегкую судьбу.

Гости высыпали из автобуса — молодые рослые парии и девчата — наверное, друзья Юрки и Светланы, невесты его, затолпились на выгоне, и поселок наш малолюдный всеми цветами радуги, как весенний луг, заиграл. К Варваре родители Светланы подошли, люди еще не старые, и долго обнимали искрящуюся счастьем женщину.

Уже гости к столам направились неторопливо, дед Сафронов калитку распахнул, на правах старшего молодежь приглашая, как вдруг резкий выстрел разодрал тишину. Я обернулся — сизое пороховое облако плыло над крыльцом Разини, и сам он начал валиться, оседая медленно, как трава под острой косой. Кто-то толкнул меня вперед, и я побежал через дорогу, к дому Разини. Эти несколько метров одолел, показалось, за миг.

Разиня лежал на крыльце, неестественно широко разбросав босые ноги. Правой рукой он пытался прикрыть грудь, узловатые пальцы легли на набухшую кровью майку, и бурая, как болотная ржавчина, пена сочилась через пальцы, пузырилась, растекалась на полу лужей. Ружье, то памятное, с самодельной ложей, валялось в стороне. От ствола еще медленно, как от незагашенного окурка, тянулась сизая полоска дыма. «Наверное, ногой спусковой крючок нажимал», — мелькнуло в голове.

Я склонился над Разиней, схватил левую руку, отыскал пульс. Под пальцем упруго дергалась жилка, и я вскочил, замахал руками. Но люди уже сами поняли все, от Юркиной хатенки спешили ко мне, и впереди всех Юрка в ослепительно белой рубашке с галстуком, закинутым на плечо. Варвара бежала с ним рядом, усиленно растирая глаз, точно в него влетела острая песчинка.

Юрка ботинком отбросил ружье в сторону, начал поднимать тощее, усохшее, как плеть, тело. Я поспешил ему на помощь, и вдвоем мы втащили Разиню на траву. Потом Юрка сорвался с места, заспешил к дому. На «Москвиче» подъехал прямо к крыльцу, распахнув заднюю дверцу, кивком головы как приказ отдал. Мы осторожно уложили Разиню в машину. Я уселся на заднее сиденье, чтоб поддерживать обмякшее тело.

С места автомобиль пошел прыжками, как норовистая лошадь.

— Юрка, ты оставайся, я поведу машину, — догадался сказать я, — ведь свадьба…

Юрка на секунду повернулся ко мне, расширенные зрачки его блестели взволнованным огнем, мелко дрожали скулы, и я понял — Юрка руль не оставит, сейчас ему не надо говорить ничего, он сам знает, как поступить. В раскрытое окно долетел крик Варвары:

— Скорее вези, Юра!

Юра согнулся над рулем, закачался как маятник. Машина запрыгала по еловым кореньям, ветки хлестали по окнам, но Юрка был невозмутим, казалось, как приклеился к рулю.

Дядя Андрей глухо стонал, свистящее дыхание рвало воздух, капельки пота заискрились на побледневшем, осунувшемся лице осенней стылой росой. Я зажал посиневшими от напряжения пальцами платок тетки Варвары на груди Разина, но обжигающая руку пена ползла по рубашке, делала ее бурой, как лесной мох.

…Андрей Семенович Разин скончался уже в больнице. Нет, мы сделали, что могли. Всего двадцать минут и потребовалось Юре, чтоб по разбитой дороге проскакать до аэродромовской санчасти. Но когда к нам вышел врач и сказал, что спасти Андрея Семеновича не удалось, точно заряд дроби ударил в сердце, Юрка долго вздыхал, крутил головой, а потом две слезинки неожиданно скатились по измазанным щекам, скатились на белоснежную рубашку, расплылись грязными пятнами. Юркины плечи зашлись в дрожи. Хотелось остановить Юрку, сказать что-нибудь в утешенье, но что тут можно было говорить, как все объяснить, разложить по полочкам? Жестокая штука — жизнь. Своя у нее мерка, свой ход времени.

Я вспомнил слова Разина о сыне, и только сейчас уловил смысл его слов: «Летайте самолетами». Ведь это он гордился своим сыном, гордился скрытно, по-своему…

* * *

Хоронили мы Андрея Семеновича через два дня. Накрапывал робкий дождик, на первых листочках дрожали крошечные капельки, а ели мне казались еще более мрачными. Но в кустах уже суетились весенние птицы, пробовали первые ноты, жизнь брала свое даже в этот грустный серый день.

Мужиков в поселке собралось немного, и все заботы о похоронах пришлось мне взять на себя. Вчетвером — я, Юрка, Зубарь и Сережка — выкопали на кладбище могилу среди могучих елей, на дно настелили мягкого ельника (говорят, покойнику мягче будет), вчетвером вынесли гроб из осиротевшего дома. Жители поселка стояли у ограды. Они собрались все поголовно, молодые и старые, и только не заметил я в толпе тетку Варвару. И на крылечке ее тоже не было, что случилось с матерью, спрашивать у Юрки я не стал.

На плечах донесли мы гроб до кладбища. Гулко стукнули комья земли о крышку гроба, а потом скоро вырос холмик рыжей земли. Жители постояли несколько минут и разошлись грустные, подавленные. Наверное, все-таки любая смерть страшна, страшна своей безысходностью, на кладбище человек острее ощущает свою конечность и невольно спрашивает себя: а я как живу? По совести?..

Зубарь с Сережкой соскребли прилипшую глину с лопат, потихоньку зашагали между елей к поселку. Хвойная подушка, смоченная дождем, делала их шаг неслышным. Я тоже хотел идти с ними, но Юрка поглядел на меня, попросил:

— Помоги мне!

Вдвоем мы вкопали деревянный покрашенный маслом крест, и Юрка прикрепил к нему подсвечник, а затем и свечку зажег. Язычок пламени резко заиграл тенью на кресте.

— Мать просила, — сказал каким-то тусклым голосом Юрка.

— А чего она сама не пришла? — спросил я.

— Слегла. Сердце прихватило. Сейчас там за ней Светлана приглядывает…

Я уезжал из поселка через три дня. Отпуск мой подходил к концу, надо было собираться на работу. Но даже себе я не мог признаться, что другое толкало спешно в город. Захотелось вдруг увидеть жену, рассказать о случившемся в поселке, поговорить по душам, а там посмотрим.