Утро было ветреным, стылым – даже через закрытые окна Михаил Петрович Коробейников ощущал холод, видел, как раскачивались верхушки берёз, только-только покрывшиеся бледно-зелёной листвой. Лохматые облака почти касались верхушек, причудливо закручивались и рассыпались на космы, похожие на дым. Погода словно добавляла мрачности, давила тяжёлым прессом на настроение, без того пасмурное и тоскливое.
Пожалуй, первый раз в таком состоянии уезжал из дома Михаил Петрович. От бессонной ночи разрывалась на части голова, ломили в запястьях руки, в душе словно вспыхнула война, такая неожиданная и ожесточённая. С одной стороны, Коробейникову надо давно было решиться на этот шаг, потому что с каждым днём он чувствовал, как слабеет, словно погружается в какой-то прожигающий насквозь сосуд, и когтистая болячка в самый неподходящий момент впивается в тело, будто хищная птица, тащит на себя все внутренности. Иногда по ночам, когда боль казалась нестерпимой, Коробейников метался по койке, словно пытался найти уголок, который бы согрел, утихомирил нарывающий живот. В такие минуты хотелось поскорее уйти, скрыться, умереть – одним словом, сделать что-то такое, чтобы больше не мучиться, не изнывать от тоски, от болей в сердце, острых, как шило.
С другой стороны – душа просила жизни, радости, человеческого общения. Умрёшь – и мир, где светит солнце, где радует тепло, внук, который у Коробейникова был любимым, исчезнет навсегда, канет в какую-то тьму, космическую бездну, превратился в неосязаемую пыль. Правы мудрецы, которые считают, что человек живёт до той поры, пока живёт память. Но память категория непостоянная, она имеет свойство стирать всё пережитое, тугой непроницаемой пеленой закрывать даже лица близких друзей, товарищей, а не только тех, с кем был знаком шапочно, по работе или по жизни.
Впрочем, бывают такие мгновенья и люди, которые постоянно в голове, в сердце, словно глубокие борозды о пережитом. Десять лет назад умерла жена Коробейникова Надежда, а мозг сохранил её облик, речь, походку, каждую чёрточку на лице. И, наверное, поэтому она часто снится ему во сне, говорит, как с живым, спокойно и размеренно, как умела говорить только Надежда. Голос её, бархатный, ласкающий, не исчезает даже тогда, когда Коробейников просыпается, пустыми глазами впивается в темноту, словно ждёт, как жена приблизится, наклонится, обдаст своим дыханием.
Вот и сегодня в короткие минуты сна, если можно считать сном эти мгновения забывчивости, Надежда стояла над ним, как изваяние, словно благословляла его. Вспомнилось, что так стояла она на вокзале в сорок первом, когда уходил на фронт. На станции Грязи, откуда отправлялся эшелон, в воздухе вроде застыл запах гари, пороха и даже хлынувший ливень не истребил это ощущение. Хлестали тугие струи, а она стояла, какая-то раздавленная, смятая, и только блеск в глазах подчёркивал её веру в жизнь, надежды на будущее…
Он схоронил жену десять лет назад в майский день, сверкающий, солнечный, наполненный теплом и благостным звоном закучерившихся листвой берёз на кладбище. И все десять лет он не сдавался, не падал духом, хоть нередко что-то щемящее брало в клещи, сдавливало дыханье.
Наверное, правы врачи, когда утверждают, что лечить надо не болезнь, а больного. Видимо, вот эта тоска по близкому человеку копила и копила в нём силы, а потом сделала неожиданный прорыв – подсунула ему язву желудка, от которой страдает Михаил Петрович. Самым слабым оказался, говоря военным языком, плацдарм, этот участок его организма, не такого уж слабого, закалённого войной и непомерной работой.
Ему давно предлагали лечь в больницу, разобраться, что происходит с ним самим, но он отрешённо махал руками: «Потом, потом, когда будет чуть-чуть поспокойнее». Но интересно устроена жизнь, по парадоксальной закономерности, – чем больше делаешь, тем больше забот и проблем, они растут, как снежный ком. Вот такая непостижимая уму философия жизни получилась все эти годы.
…На улице, кажется, начался дождь, причудливые капли поплыли по стёклам. Значит, набил ветер похолодание, непогоду, и Михаил Петрович снова поморщился – вдвойне грустно покидать в такой день дом. Но за окном уже сигналил шофёр Коля, небольшого роста крепыш, с короткой стрижкой, розовощёкий, весь какой-то излучающий радостную жизнь. Он и в самом деле был удачлив, его шофёр: жена недавно подарила двух сыновей-близнецов, и теперь он сверкает как новый пятак, искрится радостью.
Вспомнив про детей, Михаил Петрович в мыслях перекинул мостик на своих. Нет, так, наверное, устроен человек – пока он жив, пока слышит и дышит, размышляет о бытии – дети как кусочек собственного сердца постоянно в груди и в голове, в мечтах и заботах.
Старший сын Сергей в детстве бредил авиацией. Михаил Петрович думал, что это пройдёт с годами.
Тогда ещё была жива Надежда, и она не раз призывала Серёжку отказаться от этой мечты: небо не только рождает смельчаков, но приносит несчастье. Она рассказывала ему случай, невольными свидетелями которого они оказались вместе с Михаилом Петровичем. В тот день они поехали в областной центр за покупками.
В городе было два лётных училища, полёты проходили практически каждый день, и к режущему ухо звенящему рёву моторов над головой люди привыкли. Их скорее удивило, что самолёт, вырвавшийся из пелены облаков, не ревел моторами, а резко шёл к земле, как раз над тем местом, где располагался учебный центр, окружённый многоэтажными домами.
Самолёт падал стремительно, как падает подбитая утка на охоте, всей своей тяжестью жался к земле, и Михаил Петрович вздрогнул, что-то горькое, остолбенелое невольно возникло в нём. Ведь там дома – многоэтажки, школа, детский сад и, если сейчас грохнется эта махина, на земле будут громоздиться покорёженный бетон и кирпич, как после разрушительного землетрясения.
Наверное, лётчик или лётчики понимали это лучше других, ведь под ними дома, где жили, возможно, их близкие и родственники, и они сделали невероятное – перетянули через многоэтажки. Самолёт с чудовищным грохотом врезался на пустыре, рядом со школой, и земля, будто натянутая струна зазвенела, дрогнула под ногами, а грохот заложил уши!
Уже после, через несколько дней, областная газета написала об этой катастрофе, поместила фотографии двух лётчиков – подполковника и курсанта, которые ценой своей собственной жизни спасли сотни человеческих жизней. Серёжка читал эту газету, морщил лоб, глаза его были недобрыми, чужими, мутно-жёлтыми. Но когда мать как бы невзначай сказала, что вот какая страшная эта профессия – летать, в глазах Серёжки вспыхнули таинственные огоньки, и дальнейший разговор матери их не загасил. Что в нём было сейчас больше – сочувствия к чужому горю, к трагедии или восхищения человеческим мужеством, несломленной волей, трудно представить. Скорее последнее – этот случай не поколебал его ни на секунду, как не разубедил и невропатолог на медицинской комиссии, который нашёл у него повышенную раздражительность. Врач сказал прямо:
– Это не страшно для других родов войск. Но в авиацию – ни-ни… Укрепляйте нервы, молодой человек.
– Всё равно буду летать! – сказал сын, как отрубил, и в военкомате во время призыва попросился направить на службу в авиацию. Он почти два года тянул добросовестную солдатскую лямку, а потом снова – в лётное училище.
Наверное, так и поступают одержимые люди, которых не могут понять другие, простые смертные. Видимо, эту категорию людей надо измерять по особой шкале.
Михаил Петрович вспомнил про учёного Василия Васильевича Докучаева. Человек с большим именем, барин, можно сказать, светило науки, а посвятил свою жизнь такой прозе – чернозёму. И не просто посвятил – совершил подвиг. Его ученики подсчитали – за два года он исходил и изъездил по матушке-России одиннадцать тысяч вёрст. Даже сейчас, в век машин и авиации, подобное расстояние внушает уважение: это всё равно что съездить в Хабаровск и назад вернуться, а каково тогда, на тряской крестьянской телеге или в тарантасе, в дождь и чичер, когда хороший хозяин и собаку не выпустит на улицу? Но Василий Васильевич не только объехал, а провёл исследования, написал три огромных тома о чернозёме. Не корысть и себялюбие двигали этим человеком, а порыв возвышенной души, влюблённой и отзывчивой. Как агроному по профессии Михаилу Петровичу это близко и понятно.
Видимо, поэтому он не стал больше сопротивляться Серёжке, значит, и тот заразился особой болезнью – одержимостью, и никакая профилактика, никакие уговоры не изменят выбор. Он попытался успокоить Надежду, сказав, что и в авиации люди живут и работают. Правда, трудно свой хлеб добывают, – один раз Михаил Петрович был на военном аэродроме и обратил внимание на лётчиков, завершивших полёт, – у них форменные рубашки под высотными костюмами хоть выжимай, вода сочится, – но честно и благородно. А где он нынче лёгок, труд-то?
…На секунду мысли отошли в сторону – надо ехать… Может быть, и эти все воспоминания – своего рода тормоз, невидимый сдерживающий поводок для того, чтобы продлить пребывание в родных стенах.
Он присел на диван – Надеждина привычка присесть на секунду перед дорогой передалась и ему. Михаил Петрович считал себя человеком без предрассудков, без страха и суеверия, но вот эта маленькая традиция, неизвестно кем и для чего выдуманная, им почиталась как непременный ритуал, как какой-то языческий обряд.
Потом он поглубже натянул кепку, взял портфель с бельём и бритвенными принадлежностями и торопливо пошёл на улицу. Закрыл ключом дверь и подумал, что надо не забыть отдать ключ шофёру, может быть, потребуется. И первый раз, как острая молния, сверкнула в голове мысль: а ты вернёшься сюда?
Страшная мысль, от которой зябко передёрнул плечами, точно отряхивался, отпугивал эту мысль от себя. Настроение испортилось окончательно, в глазах зарябило, и пасмурный день стал ещё серее, вроде его затянули бесцветной бязью.
Они отъехали от дома недалеко, не выехали даже из Петровки, как обрушился дождь. Частый, он забарабанил по стёклам с каким-то ожесточением.
– А что, Михаил Петрович, вот такой дождь подправит посевы? – произнёс шофёр.
Вопрос Коля задал не случайно, как продолжение их вчерашнего разговора, когда были на озимом поле, где суховейная погода последних дней иссушила землю, и почва стала шуршащая, как песок.
– Обязательно. Самое время для посевов.
– Так, чего же вы грустите? Значит, с хлебом будем – радостно проговорил Коля, а помолчав, добавил: – Болячки ваши врачи вмиг залечат. Вы там только не переживайте.
Дождь усилился, похоже, перешёл на обложной, зарядил на целые сутки. Дорога шла среди полей, которые на квадраты поделили лесные полосы, покрытые нарядной зеленью. И воздух, степной, освежающий, насыщенный влагой, сделал лёгким дыхание. Сейчас бы выйти из машины, пройтись по дороге, но измокнешь в момент, колом вспучится одежда. Конечно, мысли эти – несусветная блажь.
Он опять вспомнил старшего сына, его трагическую судьбу, и холод побежал по спине. Почему так распорядилась жизнь? Серёжка – черноволосый, высокий красавец, страстный жизнелюбец, в глазах искрилась и дробилась часть солнышка, спортсмен, оказался обречён судьбой.
Он разбился при выходе из пике, не рассчитав какие-то мгновения, врезался в землю рядом с полигоном, словно пронзил её острым копьём.
Михаил Петрович потом видел это место, глубокую воронку, заполненную ржавой болотной водой, загустевшей тиной, похожей на кровь… А может быть, и в самом деле разбавлена вода кровью его сына?
У Серёжки в городе осталась жена с маленьким сыном, черноглазым шустрым огольцом, похожим на Надежду. Видимо, переборола в нём бабкина кровь, воплотилась в угловатые черты лица.
Михаил Петрович любил внука, почти половину зарплаты посылал Татьяне, и сноха при встрече даже выговорила: «Ну зачем вы так, папа? Нам всего хватает». Он не переставал это делать и даже после того, как Татьяна неожиданно приехала к нему и сказала, не поймёшь с каким настроением, радостным или грустным:
– Папа, я решила выйти замуж!
Надо было что-то ответить, наверное, сноха ждала или разрешения, или осуждения, но Коробейников молчал, молчал от неожиданности, от хлёсткого удара. В молодости, в институте, Михаил Петрович занимался боксом, и он знает цену такому удару – хуку, который опрокидывает человека, как куклу-пустышку. Это потом, через некоторые доли секунды, возвращается память, сила, желание, вскочить на ноги, а какое-то мгновение человек не ощущает себя, словно пух, вата или что-то ещё, непонятное и бесформенное.
Вот так и произошло в тот день с ним, и Татьяна, наверное, огорчилась, увидев на его лице печаль и разочарование. Он несколько дней осуждающе думал о снохе, о её предательстве Серёжки. Особенно было обидно за внука, который попадёт в чужие руки, превратится в этакого затравленного зверька, утратит понимание доброты и участия, вырастет каким-нибудь холодным эгоистом. Сколько таких примеров знает Михаил Петрович!
Но потихоньку эти мрачные мысли начали рассасываться. Наверное, несерьёзно и обидно всех мерить одной меркой. Видимо, у каждого есть свой смысл, своё понимание жизни. А Татьяна молодая, красивая, в глазах у неё горит любопытство, интерес к жизни, восхищение. А память? Что ж, памятью всё равно всю жизнь не проживёшь!
Одним словом, через несколько дней Михаил Петрович позвонил Татьяне, хотел сказать, что пусть она поступает, как велит её сердце, в этом случае надо к нему прислушаться, оно верный компас и ориентир, но потом передумал, а спросил как можно веселее, каким-то наигранным голосом:
– Ну, ты там ещё не вышла замуж?
– Нет, – однозначно ответила Татьяна и в трубке засвистел звук, словно сквозняк, стылый, колючий, как январская позёмка.
Опять выходил какой-то перебор, и Коробейников сказал твёрдо:
– Выходи, я тебя благословляю, или как там в таких случаях говорят… Только об одном прошу – не забывай меня. Мне плохо будет без Юрки.
За внука Коробейников много страдал, в его воображении рождались одна картина мрачнее другой – как плачет он, поставленный в угол за какие-нибудь детские проказы, или ревёт, когда хлещут ремнём, чувствует себя малым разнесчастным человечком, неприкаянной былинкой. Но зимой внук приехал на каникулы – Татьяна с ним не осталась: надо было быть на работе – и в долгих вечерних беседах он выяснил, что Юрке неплохо живётся. Василий Кириллович (отчим, стало быть) любит с ним по воскресеньям кататься на лыжах, а в субботу берёт в заводской профилакторий, и они там ходят в баню.
– Ты знаешь, дедуля, какая там жара? – восторженно спрашивал Юрка, – как в какой-нибудь Сахаре…
– А ты в Сахаре был? – подзадоривал он внука.
– Нет, но там Василий Кириллович был – в Нигерии. Он, знаешь, там завод большой строил, такой огромный заводище.
Юрка разводил руки в стороны, пытаясь наглядно показать деду масштабы этой стройки, но Михаил Петрович морщился болезненно, кисло – в голову лезли ревнивые мысли – видно, окрутил ребёнка своими рассказами, а этот, лопоухий, и рад без ума, что ему сочиняют красивые сказочки. Но ночью, когда Юрка, как воробей в зимнюю стужу, забился ему под руку, Коробейников сердито подумал про себя: а чего ты с ума сходишь? Тебе что, хотелось бы, чтобы Юрка как яблоня-дичок, колючий и рогатый рос?
…За окошком мелькали леса, омытые дождём. Были они какими-то одухотворёнными, прохваченные светом, наполненные разлившейся зеленью. Размышления о сыне и внуке немного успокоили Коробейникова, словно в глубь спрятали его тяжёлые думы о предстоящей больничной жизни.
После майских праздников, которые – так совпало – пришлось проводить Михаилу Петровичу в поле, – шёл сев, немного запоздавший, затянувшийся в этом году – он поехал в больницу. Его долго водили по кабинетам, расспрашивали о жизни, будто хотели не только выяснить о его болячках, а написать обширный фолиант, роман или повесть, что-то своего рода «Житие несвятого Михаила», как зло он подумал про себя. В гастрокабинете заставили глотать провод с горящей лампочкой на конце, и, наверное, в первый раз в жизни стало так неприятно страшно, может быть, даже страшнее, чем под миномётным огнём…
Вот такое ощущение перенёс Коробейников, когда молодой доктор Владимир Петрович колдовал над ним, а потом вынес решение, как приговор:
– Язва у вас, Михаил Петрович!
Доктор заметил, наверное, как ледяными стали глаза у пациента, в них что-то надвинулось, раздвоилось, раздвоились все предметы, и он, смягчив свой удар, сказал неторопливо:
– Да вы не переживайте, Михаил Петрович. Вот полечитесь, и заживёт ваша язва, зарубцуется. Это всё от нервов, болячки ваши.
«Твоими устами да мёд бы пить», – подумал про себя Коробейников и почувствовал, как побагровело лицо. Наверное, каждая жилка в нём затрепетала, сделалась упругой. Значит, и его нашли болячки, значит, и он скоро отправится к своей Надежде, ведь у неё тоже начиналось с язвы, а потом этот страшный рак, который будто острыми щупальцами высасывает человеческие силы, делает лицо прозрачным, как лист бумаги. Именно такой ему запомнилась Надежда перед смертью – бледная, какая-то белёсая, с трясущимся ртом и запавшими, как в глубокую яму, глазами.
Михаил Петрович упросил врачей не укладывать его сразу, сейчас. Надо было съездить домой, собрать бельё, отдать необходимые распоряжения по совхозу, встретиться с младшим сыном – Петром, который служил в армии под Москвой.
Он крутился все эти дни, как белка в колесе. За сутки смотался в Москву, разыскал воинскую часть.
Петька прибежал на КП радостный, возбуждённый, синь ясного неба отливалась в его глазах. Коробейников не видел сына почти год, всё не находил времени выбраться с этой чёртовой работы, которая держит приковано к себе, как собаку на рыскале, ему было даже неудобно перед сыном за такое невнимание. Эх, была бы жива Надежда, она бы десятки раз смоталась в часть, а мужское сердце, наверное, действительно каменное, жёсткое, без сострадания. Коробейников смотрел на сына растерянно, виновато, в глазах увлажнилось, но Петька не заметил этого пасмурного состояния. Кажется, сын за время разлуки даже подрос, и вся форма «парадки» его делала привлекательным, стройным. Сын кинулся с объятиями, прижался, обдал горячим дыханием, и Коробейников окончательно сник, растерялся.
Петьке разрешили провести с отцом сутки, и они поехали в столицу, зашли на Арбат в ресторан, заказали обед. Надо было видеть, как сын уплетал борщ, блаженно улыбался. Как оказывается мало надо человеку!
Потом они поехали в гостиницу «Москва», где для Коробейникова был заказан номер. В просторной комнате Петька повалился на кровать и уснул мгновенно, сжав губы в горькую морщинистую щепоть.
Он спал до вечера, блаженно растянувшись, разморенный хорошей едой и нормальной обстановкой. Коробейников сходил в буфет, набрал самой дорогой закуски, и проснувшись, всё это снова Петька одолел в один присест. В густой кучерявой шевелюре (иногда Коробейников думал про себя, откуда у Петьки эта кучерявая шевелюра – и у него, и у жены волосы прямые, жёсткие) заметил отец первые проблески седины и с грустью подумал: вот и младший начинает познавать лихо. На щиколотках ног появились глубокие язвы, наверное, от сапог – Петька служил в пехотной бригаде и, видать, нелегко служба ему доставалась. С грустью подумал, как повзрослел сын, даже во взгляде появился какой-то мудрый отблеск.
Петька снова завалился спать, как провалился в глубокую яму, даже дыханья его не было слышно. Михаил Петрович несколько раз вставал за ночь, тихо подходил к кровати, поправлял, как когда-то в детстве, сбившееся одеяло. Он долго размышлял, говорить или не говорить сыну о болезни, и в конце концов решил – пусть пока не знает, незнание как панцирь будет ему прикрытием, чтоб не потерял парень душевного равновесия, чтобы новые заботы не надорвали и не сломили его.
В середине следующего дня Коробейников отвёз сына в часть, перед проходной стремительно прижал к себе и сразу оттолкнул: ну, шагай, Петро, служи дальше! Они заехали за Москву, Николай нашёл неприметную дорожку в лес между белоснежных берёз, и Коробейников попросил принести чемоданчик, такой удобный дорожный саквояж, где на все случаи жизни водилась бутылка водки, шмат сала с выступившей солью, хлеб.
Порядок этот давно был заведён Михаилом Петровичем, может быть, по пословице: едешь на день – бери харчей на неделю, всякое непредвиденное случится в дороге. Сейчас он был сыт, но встреча с сыном вдруг всколыхнула, вывернула душу наизнанку, и надо было вернуть равновесие, стряхнуть с себя грусть и усталость. В таких случаях – водка как лекарство, как благостная настойка, словно соскабливает с души засохшую накипь.
Пил Коробейников редко, даже тогда, когда позволяло здоровье, а после смерти Надежды отказался – и без этого голова болит. Но один раз не удержался, когда хоронили старшего, выпил, и показалось, что открылся какой-то внутренний клапан, осела душа, начал пропускать через сознание окружающую жизнь, звуки и запахи. Вот и сейчас надо оттолкнуть пережитое, перемолоть в себе грусть, и он залпом выпил стакан водки. Запрокинулась голова, и, кажется, над ним берёзы, только-только распустившиеся, закружились зелёными космами, оттуда, с верхотуры, потянуло освежающим ветром.
Николай, наверное, удивился в душе такой его лихости, посмотрел встревоженными глазами, но промолчал, не лез с разговорами и за это ему Михаил Петрович был благодарен…