Три дня Коробейникова таскали по кабинетам, снимали электрокардиограмму, брали кровь на анализ, лепили клеем проводки к голове, и всё это ужасно надоело, даже подумалось со злостью, зачем и кому это нужно? Ему страшно хотелось курить – три дня как он передал начатую пачку сигарет Коле и сказал: «Если выкарабкаюсь из больницы, тогда и закурю, а сейчас баста!» – тянуло на улицу, где разыгралось солнце и наверняка поёт тугим радостным звоном наполненная влагой земля.

Но Наталья Сергеевна, вкатываясь в палату, приветливо улыбалась, опять начинала какие-то свои отвлекающие разговоры, говорила о прочитанных книгах, своей загородной дачке, скорее даже и не дачке, а так, маленьком садовом домике, где с трудом умещаются стол и диван, об огороде, на котором были посажены огурцы и помидоры. Оказывается, она прочитала в каком-то журнале, что помидор – такое растение, которое своими корешками всасывает влагу с силой в двадцать атмосфер. И самое большое количество слонов на земном шаре – на Мадагаскаре, даже больше, чем в Индии, откуда слонов развозят по зоопаркам мира.

Как бы между прочим Наталья Сергеевна проверяла пульс, мерила давление, мяла живот. И всё это под весёлые рассказы о своих огородных делах и о прочитанных книгах. Коробейников понимал, что это умение уходить от волнующих вопросов – ловкий приём, своего рода мудрость и хитрость, как говорится, святая ложь во спасение, но слушал врачиху с интересом, рассказчик она была интересной, и даже Альберт Александрович прислушивался к этим разговорам, скептически улыбался.

Однажды тот не выдержал и после ухода врача, мрачно посмотрев на Михаила Петровича, хриплым голосом спросил:

– А вам не кажется, Михаил Петрович, что она нам зубы заговаривает, а? Сладкие пилюли подбрасывает? Все эти бредни её – сказки про белого бычка – на простаков рассчитаны, на пескарей, которые голый крючок захватывают, глотают, как голодные псы…

В какой-то степени Михаил Петрович был согласен с соседом, ему и самому давно стал понятен смысл этих манер, вроде заговаривания зубов. Он вспомнил, что в его родной деревне жила тётя Марфуша, трухлявая старуха, беззубая, но к которой вся деревня шла «заговорить» зубы. Старуха что-то шептала своими втянутыми тонкими губами, плевала через левое плечо, осеняла дрожащими высохшими перстами. Здравомыслящему человеку было трудно поверить в целебные свойства всех этих причитаний и заклинаний, но странное дело – проходили сутки-вторые, и пациентам бабки Марфуши становилось легче.

Сейчас, вспомнив это, Михаил Петрович подумал, что, наверное, лечила бабка одним лекарством. А лекарство это носит очень короткое название – вера. Великую она имеет силу, как насос, накачивает душу стремлением жить, двигаться, дышать. А вот у него, у Коробейникова, ушла эта вера, растаяла, как летнее маревое облачко. Чему можно верить, если Надежда, его любимая Надежда, его родной человек, способный обогреть, накормить, лаской снять усталость, исчезла в один миг? А сын, Серёжка? С первых дней его жизни он любовался сыном, и когда он выносил его на улицу погулять, прижимал к груди, милее музыки звучало в его душе тихое детское посапывание. Серёжка на улице засыпал мгновенно, как будто в чистом воздухе были растворены успокаивающие звуки.

Но не мог и согласиться с Альбертом Александровичем насчёт этих «бредней», «сказок» и других обидных слов в адрес врачихи! Как говорится, нет желания – не слушай, нельзя сурово судить человека за откровение или за уловку во спасение.

Он сказал об этом Альберту Александровичу, и тот встрепенулся:

– Вы её третий день слушаете, а я уже почти три недели. И всё развеселить меня пытается. А я уж давно судьбой обижен…

– У вас семья есть? – спросил Коробейников.

– Есть. Ну, а что в том толку? Понимаешь, сосед, не в семье дело! Что такое семья? Сытный ужин, уют, чистота, да? А мне это не нужно. Я, как собака, готов на улице валяться, лишь бы свобода была.

– Неужели вы не свободны?

– Нет! Моя свобода чужой волей повязана. В данном случае – редактором. Заставляет писать всякую муру – про доярку, которая три тысячи килограммов молока от коровы надоила, про хлеб и навоз, про станочников-ударников и так далее.

– А про что надо писать?

– Людей надо будоражить, от сонного царства будить.

– Вот и будите… Вам и карты в руки…

– Да нет у меня свободы. А была бы – я бы призвал их к забастовкам, к митингам, к возмущению.

– Может быть, в вас обида за отца живёт?

– Сказать откровенно – да, живёт! Но не только за него. И за себя тоже! Почему я вот болею, а другие – как кряжи лесные, а?

«Эх, братец, – подумал про себя Михаил Петрович. – Этот вопросец я бы и сам подбросил, только кто на него ответит?» А вслух сказал:

– Знаете что, Альберт Александрович, пойдёмте гулять. Нам врач советует. А насчёт митингов – знаете, что я вам скажу? Никогда слово дело не заменит. Сейчас и так много митингуют, а толку что? В магазинах пусто…

Альберт Александрович замолк, начал натягивать пижаму, а Коробейников подумал: «Эх, журналист, наивная душа, да знал бы ты наши деревенские проблемы? Там всё на такой тоненькой ниточке держится – дёрнешь ненароком – и всё полетит в пропасть. Там и так работать некому, а забастовку эту доярки в ладоши будут приветствовать, так им обрыдло всё – тяжкий труд, ранние подъёмы, неустроенность быта».

На улице стояла тишь, после дождя солнце словно навёрстывало упущенное, пригревало ласково, и они зашагали по дорожкам вокруг больницы. Какой-то догадливый человек проложил их подальше от корпуса, среди сосен, и создавалось впечатление, что бредёшь по лесу.

Они сделали два круга, и Альберт Александрович поднял руки вверх, дескать, сдаюсь! Ему и в самом деле тяжело дались эти круги, в груди возник какой-то возбуждённый хрип, и он блаженно вытянул ноги на скамейке около здания, подставив лицо солнцу.

Коробейникову сидеть не хотелось, наоборот, сейчас, когда немного улеглись боли, обуяла его жажда деятельности. В нём словно разгорался маленький костёр движения, и он хотел сделать ещё несколько кругов, как его окликнули:

– Михаил Петрович, подождите!

Женщина, розовощёкая, с пушистыми волосами, с весёлыми голубыми глазами, в которых, кажется, купаются облака, глядела на Коробейникова с улыбкой.

– Забыли, Михаил Петрович?

Стало неудобно, впрочем губы Коробейникова тронула лёгкая, едва приметная улыбка, извините, мол, не признал, а женщина, стоящая сейчас перед ним в белом халате, не дожидаясь ответа, сказала:

– Вот вы какие кавалеры, даже дам своих не помните.

Далёкое прошлое, безмятежное и радостное, воскресилось в памяти:

– Мичуринск, Нина?

– Да, да, Мичуринск, и я точно, Нина, – засмеялась она легко и весело.

И в памяти Коробейникова мгновенно прояснилось всё: и выпускной бал в педагогическом институте, и радостная Надежда, и эта хохотушка Нина, которая всё звала и звала танцевать Михаила Петровича, а тот вздыхал, хмурился – неудобно было покидать жену. Наконец Надежда не выдержала и сама подтолкнула его:

– Да потанцуй ты с девушкой, увалень этакий!

Словно повинуясь этому приказу, он медленно пошёл в центр зала, то и дело оглядываясь на Надежду, и нехотя начал танцевать. Нина показалась ему молоденькой, совсем юной, безмятежной, как школьница, но когда сказала ему, что он танцует лучше её мужа, он удивлённо взглянул на неё: у этой девочки ещё и муж есть!

Они закружились в вальсе, и потихоньку скованность в движениях ушла, а наоборот, вселилось веселье, блаженное состояние: музыка только вызывала ощущение лёгкости, безудержного молодечества, и он начал напропалую говорить Нине, как прекрасно она танцует, словно плавная пушинка, маковое зёрнышко. И вообще, таких красивых женщин мало на свете, и он искренне завидует её мужу.

Конечно, он лукавил немного, в такой день грешно не солгать, не сделать человеку приятное, тем более Нина глядела на него радостными глазами, спрашивала:

– Вы правду говорите?

– Святой истинный крест, как клялись старые моряки.

– А вы что, моряк?

– Видит бог, что не вру. Пришлось побултыхаться в море.

– Воевали, да?

– Да, пришлось…

Этот диалог, лёгкий и беспечный для Коробейникова, кажется, заставил Нину вздрогнуть. Она умоляюще смотрела на него, словно ждала продолжения разговора, но какой разговор в танцах. Они закончили танец, и он вернулся к Надежде с твёрдым решением больше не танцевать. Но объявили «белый танец», и Нина легко, как бабочка, подпорхнула к ним, спросила у Надежды:

– Не возражаешь, Наденька?

– Нет, нет, – весело махнула рукой жена, и Нина взяла за руку Михаила Петровича. По-прежнему призывно гремела музыка, горели радостным блеском глаза у Нины, и Коробейников каким-то шестым чувством понял, что он нравится Нине, хотя внутренний голос шептал ему – подальше, подальше надо от этой женщины, иначе чем чёрт не шутит!

Был радостный день – Надежда закончила институт – и в этот день раздражать её, сеять сомнения в душу – просто преступление. С Надей они познакомились в сельхозинституте, и она несколько лет после работала агрономом в том же совхозе, где он был директором, но после рождения второго сына жена сказала:

– Всё, больше не могу. Душа рвётся на части между полем и семьёй.

Год она отсидела дома, а потом устроилась в школу преподавателем труда. Но зарплата была мизерной. И когда Надежда узнала из газет, что в педагогический институт Мичуринска специалистов сельского хозяйства принимают на третий курс заочного отделения, она твёрдо решила: будет учиться!

Четыре года учёбы дались ей нелегко, она ездила на сессию с младшим сыном; уходя на занятия, оставляла Петьку с хозяйкой, конечно, за плату, но какой-то внутренний огонь наполнял её удалью и неукротимой страстью, и она окончила институт с красным дипломом. Правда, при этом смеялась:

– Лучше бы с красным лицом и синим дипломом, чем с красными корочками, но фиолетовой рожей.

Сегодня был её день, венец мытарству, переживаниям!

Несколько танцев Михаил Петрович танцевал с женой, и она казалась ему гордой и высокой, чем-то напоминающей морскую чайку в этом тёмно-белом платье, с любопытно-чёрными точечками глаз. Но через некоторое время снова подошла Нина, и Михаил Петрович теперь уже сам, словно почувствовавший расслабленность, легко танцевал с ней. Он не помнит сейчас, о чём они говорили, наверное, о каких-то банальностях, сентиментальной чепухе, если память перемолола это без остатка. И сама Нина выветрилась из памяти, и вот сейчас он с трудом узнал её:

– А я думала, – сказала сейчас Нина, – вы меня и не узнаете.

Альберт Александрович резко вскочил со скамейки, попытался схохмить:

– А он у нас такой, Михаил Петрович – красивых женщин в упор не видит…

Но Нина как-то бесцветно, невидящим взглядом посмотрела на журналиста и спросила:

– Как Надежда?

Бескровным стало лицо Коробейникова, это он почувствовал сразу, как отхлынула кровь, провалилась куда-то вниз, и Нина, наверное, поняла его состояние, не торопила с ответом, дала возможность дохнуть свежим воздухом, унять сердечный перестук. Коробейников провёл вялой рукой по лицу, вроде ощупал себя, сказал глухо:

– Нету Надежды.

– Несчастье, да?

– Рак заточил…

Тягостная пауза повисла в мире, даже в вершинах сосен затих ветер, и Нина заговорила с жалостной интонацией:

– А как она радовалась, когда институт закончила! Кажется, на крыльях летела! Эх, жизнь-жестянка, не щадит она нас…

Она подняла голову, и Михаил Петрович заметил: ресницы будто склеились от слёз, на них блестели, как на листьях, капельки светлой росы.

Потом Нина, стыдясь за свой бестактный вопрос, сказала тихо:

– Простите меня, Михаил Петрович. Знала бы – не спросила. По себе сужу – такие беды опустошают.

Она что-то ещё пробормотала – Михаил Петрович не понял что – сейчас его мозг снова выхватил из закоулков памяти Надежду. Но хватило сил глянуть на Нину, и она сказала виноватым тоном:

– Вы заходите ко мне, Михаил Петрович, ладно? Я здесь работаю, врачом-лаборантом. Мой кабинет на третьем этаже, четырнадцатая комната.

И пошла устало, медленно, будто перед этим отмахала вёрст сто, а сейчас никак не разомнёт затёкшие ноги. Михаил Петрович глянул на журналиста, предложил:

– Может быть, ещё погуляем?

Ему вдруг захотелось сейчас двигаться, преодолевая самого себя, идти и идти, взять себя в руки, иначе снова защемит в груди, нудно отзовётся в боку. Альберт Александрович поднялся, с натугой распрямился во весь богатырский рост, усмехнулся.

– А вы счастливый человек, Михаил Петрович! Вон какие у вас знакомые женщины.

Пришлось рассказать ему о своей неожиданной встрече с Ниной тогда, больше полутора десятков лет назад, и в больших, рассудительных глазах мелькнула весёлая искорка:

– А вы ещё и танцор великий, – сказал с ухмылкой Альберт Александрович, – никогда бы не подумал.

– Голь на выдумки мудра, – отшутился, может быть, и не совсем удачно, Коробейников, и сосед надолго замолк, видимо, погрузился в собственные думы. Они ходили ещё минут двадцать, пока неожиданно из облачка не закапал дождь, оставляя на асфальте мокрые пятна.

– Э-э, брат, – усмехнулся Альберт Александрович, – не хватало нам, как школьникам, насморк схватить.

И он резво юркнул в подъезд, а Михаил Петрович постоял несколько минут под козырьком дверей и дождавшись, когда дождь смолкнет, снова пошёл по дорожке. Почему-то ему сейчас страшно хотелось двигаться, жить: ему казалось, что не сделай он этого – наступит смерть, удушье подступит к горлу, и замрёт недопетая песня. Может быть, на него дождь так подействовал, или встреча с Ниной?..

Вспоминая о Нине, он почувствовал, что та скорбь, тот прощальный, какой-то капитулянский настрой в душе его проходит, и ему словно улыбалось своей голубизной небо, сейчас прорезавшееся после свалившейся на восток тучки. Он уже не смотрел на мир тяжёлым спёкшимся взглядом, а наоборот, любовался зеленью омытой дождём травы, немногословным рокотом сосен, голубой простынной далью.

Он вернулся в палату посветлевший, будто побывал в поле, где сейчас наверняка звенят где-то в сизой выси песни жаворонка, незамысловатые такие, а трогающие до слёз, и благоухают травы, напоённые влагой да парят ширококрылые орлы. Журналист, завидев Михаила Петровича, хлопнул в ладоши, дружелюбно забасил:

– А вы, оказывается, большой хитрец, Михаил Петрович! Такую женщину знаете и молчите!

– Не знал, что она здесь работает. Да и виделись мы всего один раз в жизни.

– А вы Ваньку не валяете, а? По взгляду вижу – обманываете меня. Да и она в вас впилась взглядом – не оторвёшь.

– Вот когда в вас профессия заговорила, Альберт Александрович. Любите вы, журналисты, метафору, стало быть, из маленькой мухи слона накачать. Ничего в её взгляде не было – ни пристрастия, ни подобострастия. Просто узнала меня и остановилась…

– Не скажите… Уж мне со стороны было виднее – пожирала она вас своими глазками.

Вот такой разговор, больничный трёп, не больше, а всё-таки вселилась в тело лёгкость, упругость, даже послеобеденный сон не сморил Коробейникова. Чепуха какая-то получается: вроде в жизни чего ждёт Михаил Петрович, радостных открытий или, как ребёнок, конфетку сладкую во рту ощущает.

Храпел Альберт Александрович, стонал и скрежетал зубами во сне, а когда проснулся, просипел:

– Завтра пойдём наводить мосты.

– Какие мосты? – не понял Коробейников.

– А к вашей знакомой. Должна же она знать, что она красивая женщина. А то наш брат мужик – сухарь, может сверхделовым быть, не заметить красоту. А женщины, как цветы, любят, чтоб на них любовались.

Натянулось что-то в Коробейникове – насчёт завтра угадал журналист, собирался Михаил Петрович заглянуть к Нине, но никак не в компании с Альбертом Александровичем, беседовать легче не большой командой, а тет-а-тет, так удобнее, а то вроде разговора на стадионе получится, когда все кричат, а друг друга не слышат. А может быть, он просто загнан и устал, раним до обострённости, если так болезненно воспринимает…

Больничный режим, кажется, больше всего угнетал Коробейникова. Он просыпался рано по своей старой деревенской привычке, часов в пять и до половины восьмого, когда начинала пробуждаться больница, вертелся на кровати, жгутом свивал простыню, бесцельно глядел в потолок и думал, думал. Чаще всего думал Коробейников о работе – о том, как там без него управляется его заместитель, главный агроном Кожевников, мужик колготной, шумоватый, который готов любому и каждому доказывать свою правоту, «качать права». Кажется, многим хорош главный агроном – и дело знает, и поле любит, готов целый день, как пень, торчать у тракторов, не постесняется закатать рукава рубашки и в машину, в грязь залезть, гайки крутить, как заправский слесарь, а вот эту свою черту – шумливость, вздорность, пустяшные взрывы – не может в себе преодолеть. А вспыльчивый человек чаще всего выбивается из нужной колеи, и тогда всё не клеится, поводок самоконтроля рвётся.

С годами, кажется, Кожевников немного стал сдержаннее, но всё равно иногда даёт волю своим чувствам, словно вожжами себя нахлёстывает, пытается утвердить непогрешимость своего мнения. Недавно он сцепился с первым секретарём райкома партии Голошубовым по поводу свёклы и, кажется, не вмешайся в спор Коробейников, могло бы кончиться плохо.

Голошубов – человек, немного избалованный властью, любое указание «верхов» воспринимает до наивности просто: приказали – делай. А тут в обкоме приказали – под свёклу надо делать одну культивацию, причём мелкую, чтоб не высушивать землю, тогда всходы будут дружные, как грибы после дождя.

– А сорняки? – спросил Кожевников.

– А причём тут сорняки? – вопросом на вопрос ответил Голошубов.

– Да притом, – начал закипать главный агроном, – что одна культивация их не уничтожит. Через неделю поле не узнаешь – зелёным ковром покроется.

– Гербициды применим…

– А где они у нас? Да и дорогое это занятие – гербициды. Себестоимость каждого гектара высоко подскочит!

– Значит, вы не согласны с линией обкома? – с нажимом спросил Голошубов.

– Не согласен. Более того, считаю это вредным. Опять обком крестьянами командует, а ведь ещё Ленин предупреждал – не сметь командовать мужиком…

«Эх, грянет сейчас Полтавская битва», – подумал тогда Коробейников и как в воду глядел. Губы у Голошубова приплясывать начали, как в лихорадке, как блажной человек стал, но и на Кожевникова противно глядеть – глаза выкатились из орбит, лицо багровое, точно ему на голову колесом наехали, говорит быстро-быстро, как из пулемёта строчит. Подумал Коробейников, что такое соперничество до добра не доведёт: не знает что ли главный агроном, что извечный закон «Тот прав, у кого больше прав» и на этот раз сработает, – и вступил в разговор:

– Видимо, Василий Семёнович, – он обратился к Голошубову, – надо нам детально изучить новый метод. Попробуем на практике, тогда и будем опровергать, товарищ Кожевников.

Теперь он уже к главному агроному повернулся, который совсем контроль над собой начал утрачивать, коротко и зло вскидывался, как утки на болоте, готов руками, как крыльями, махать. Но, видно, его рассудительный разговор успокоил обоих – договорились тогда, что они применят новый метод на всех полях, но и гербицидами район поддержит. А когда уехал Голошубов, кажется, даже довольный собой – он садился в машину, как новый пятак – директор сказал Кожевникову:

– Кто тебя просил доказывать ненужное? Не хочешь сеять по-новому – загоняй культиваторы и шуруй. Надо поделикатнее, как бы помягче, дипломатичнее что ли, быть…

Скривил губы в недоброй улыбке Кожевников, но, кажется, и его такой вариант устроил. Соперничество это похоже на бодание телёнка с дубом, самое бесцельное дело…