В свой кабинет он, не желая видеть никого из сотрудников, которые, как он предполагал, вполне могли уже быть в курсе дела, даже не стал заходить, благо ключи от машины и от дома были в кармане. Надо было как-то собраться с мыслями, и он медленно пошел через парк университетского городка к стоянке, где оставил сегодня свою машину, чувствуя, как несильный теплый ветерок подсушивает омерзительный пот на спине. Думалось плохо. А потом перестало думаться вообще.
Он шел прямо по траве, не замечая дорожек, бессознательно обходя кусты и деревья, пачкая землей свои обычно аккуратно вымытые белые кроссовки, — хоть и не самая профессорская обувь, но ему так было удобнее, да, в общем-то, в их почти по-домашнему уютном университете никто на это особого внимания не обращал. Пару раз ветки хлестнули ему прямо по глазам, но он этого даже не почувствовал и немного опомнился, лишь когда прямо у него из-под ног с возмущенным гаканьем дернулся и полуотбежал-полуотлетел здоровенный серо-коричневый канадский гусь. Тут уж никакие неприятности не помешали ему заметить тугое и сильное тело птицы с маленькой изящной головой на напрягшейся длинной шее — красота живого пробила погруженность в заботы, и он, уйдя на мгновение от мыслей о только что происшедшем разговоре, неожиданно вспомнил, как когда-то даже в тяжелом похмелье (к слову, случавшемся в России не в пример чаще, чем в не шибко пьющей американской глубинке) он всегда оказывался способным заметить и даже полюбоваться безумствовавшими в их московском дворе красавцами-голубями, которых держал в стоявшей во дворе высокой клетке и одержимо гонял редкий уже по тем временам немолодой голубятник из соседнего подъезда. А тут целый гусь — и не в небе или в клетке, а прямо под ногами!
Впрочем, канадских этих гусей, привыкших за долгие перелётные годы к сытой безопасности университетского окружения, где никто их не обижал и только ленивый не подкармливал, бродило по кампусу без числа. Они даже почти не отодвигались при приближении людей и только раздраженно покрикивали, если кто-то подходил к ним слишком близко. Сначала он был в восторге от такой трогательной близости дикой жизни и ему нравилось, как тяжелые и налитые птицы с высокомерной наглостью демонстрируют свое центральное место в начиненном людьми пространстве университетского городка. Но постепенно восторги улеглись, и, подобно всем остальным старожилам, он
стал воспринимать этих крупных птиц как неизбежное, хотя и не самое приятное приложение к зеленой траве и красному кирпичу окружающего ландшафта. Непредвиденное осложнение от милого единения с перелетной дичью заключалось в том, что гуси буквально усеивали траву и асфальт отрыгнутыми темно-зелеными комками полупереваренной травы, и комки эти обладали неприятным свойством намертво прилипать к обуви и потом размазываться с трудом отмываемыми пятнами по полу в коридорах, кабинетах и машинах. Да и запах их, почти не чувствовавшийся на открытом воздухе — так, нечто природное, в замкнутом пространстве комнат и кабин обоняние радовал не слишком. Но поскольку с давних времен именно канадский гусь был символом их университета, то никто и не пытался отвадить его с каждым годом растущие стаи от совершенно оккупированного ими озерца и газонов. На его памяти, и по летней жаре редко кто даже из ко всему привычных студентов отваживался поваляться на травке, не подстелив под себя заботливо содранной с какого-нибудь оборудования упаковочной полиэтиленовой пленки. В общем, скорее, не наслаждение живой природой, а привычное мирное сосуществование...
Но сейчас именно гусь выдернул его из невнятицы обрывочных мыслей. Он огляделся. Оказалось, что незаметно для себя он отмахал километра два через весь их просторный кампус и сейчас стоял в кустах неподалеку от университетского спортивного комплекса. Джинсы были в траве, а кроссовки так запачканы гусиными отрыжками, что их исходный белый цвет еле угадывался. Но, по крайней мере, он снова ощущал себя и понимал, где находится.
Впрочем, от этого было не легче. Хотя мысли его и приобрели некоторую стройность и последовательность, но всё равно он не мог думать ни о чем, кроме того, чего же он такого наговорил и написал Деби, раз она почувствовала себя настолько оскорбленной, что кинулась за защитой к начальству. Он снова и снова перебирал в памяти их немногие не относящиеся к работе разговоры, фразу за фразой повторял про себя четко стоявшее в его голове письмо и не находил во всем этом ничего такого, чего он не рискнул бы сказать или написать снова. Может быть, всё дело было в какой-то не замеченной им самим, но оскорбительной для нее интонации, или в выражении его лица, или в какой-нибудь ненужной усмешке, пробравшейся на его лицо от смущения и растерянности? И, главное, что же делать теперь, чтобы как-то объяснить ей всю неправильность ее подозрений? Именно это казалось ему самым главным, а происшедший в деканском кабинете разговор был как бы производным от возникшего между ним и Деби непонимания, так что если удастся это непонимание как-то устранить, то и всё остальное решится само собой. Но вот что надо для этого сделать, как объясниться с Деби, да и вообще — как теперь подступиться к ней, он себе совершенно не представлял, и планы, приходившие ему в голову, были один глупее и невыполнимее другого. Он и сам понимал это, но остановиться никак не мог, и только после того, как осознал, что стоит, что-то приборматывая себе под нос, у стены спортзала вот уже без малого час, стал пытаться взять себя в руки. Это как при решении шахматной задачи, успокаивал он себя, если долго не получается, то лучше полностью отвлечься на что-то другое, а потом и задача решится.
Чтобы хоть как-то избавиться от доведших его почти до исступления мыслей о том, что он наворотил и как с ним всё теперь будет, он решил сходить в их университетский бассейн поплавать, благо все его плавательные причиндалы хранились в постоянно закрепленном за ним — как за профессором университета — шкафчике. Он и вообще любил ходить в бассейн, каждый раз радуясь, что он так удобно расположен в самом их городке и в любое время чуть не до полуночи открыт для всех сотрудников. И удовольствие было не только в том, чтобы поплавать, хотя в воде он мог сидеть часами — были бы только эти часы! Это было единственное место, где у него из головы уходили все мысли, и хорошие и плохие, и оставалось одно движение, да еще запахи. Только еще входя в раздевалку и направляясь к ряду шкафчиков, где ему принадлежала удобная ячейка со счастливым двенадцатым номером в верхнем ярусе, так что ему не приходилось за каждой вещью наклоняться, он уже с удовольствием ощущал мягкий запах влажных полотенец и специфический, слегка едкий и как бы поддразнивающий запах близкой воды. И смотрел, как тонкий пласт пара, медленно и непрерывно выползавший в раздевалку из-под ведущей в душ двери, протяжно тянется вверх, чтобы сначала превратиться в корявые распадающиеся клубы, а потом и вовсе сойти на нет прямо под вентиляционным отверстием на потолке, уступив место следующей порции пара, следующим дрожащим и недолговечным завихрениям. А в душе-то, в душе — этот прекрасный и добрый запах мыла и теплых струй, который сам но себе оказывал на него какое-то размягчающее действие еще до того как он отворачивал кран и выпускал на себя горячий и жесткий дождь, под которым мгновенно терялась всякая способность размышлять и оставалось только плавное и неторопливое покачивание, которым он подставлял плотному напору воды то одно, то другое плечо!.. А если кто-то отворял выходившую в душ дверь сауны, то за ту секунду, что эта дверь оставалась открытой, впуская или выпуская очередного любителя, прямо в лицо ему успевал выплеснуться сухой и сильный дух разогретого дерева, который, как бы даже и не намокая под душем, сразу сушил ему нос и гортань, на какое-то время оставляя там привкус хвои... Как когда-то в разогретом летним подмосковным солнцем сосновом бору, что был в пяти минутах ходьбы от родительской дачи.
Потом он выходил из мутноватого пропаренного воздуха душа в прохладный коридор, где остывали немногочисленные серьезные любители парилки, спускался по покрытой голубым шершавым пластиком — чтобы не поскользнуться! — лестнице через усиливающийся с каждым шагом вниз слегка щекочущий запах хлорки или чем там еще обрабатывают голубоватую бассейновую воду, быстро соскакивал в нее с бортика, подныривая под поплавки, добирался до ближайшей свободной дорожки — слава Богу, при гигантских размерах их плавательной ванны такая почти всегда находилась — и начинал отмеривать свои полтора километра, следя, чтобы не сбиться с дыхания, и считая положенные на эти полтора километра гребки и повороты. Где уж тут думать...
Порой он даже посмеивался над собой, что именно возможность хоть на сколько-то выбросить из головы любые, даже самые незначительные мысли и заставила его извращенно находить удовольствие в совершенно, в общем-то, обычных и, может быть, даже не слишком приятных запахах мокрого белья, потных тел и дешевого мыла. Однако тут же резонно возражал сам себе, что не так уж важно, действительно ли ему так милы все эти окружающие его плавательные упражнения запахи, или же он подсознательно заставил себя полюбить их, чтобы почаще давать отдохнуть голове. Главное, что вода ему помогает и было бы куда сложнее и дороже, если бы для умственной разгрузки ему годились бы, скажем, исключительно горные лыжи, дельта-планеризм или прогулки под парусом.
Хотя обычно он старался в бассейне ни с кем не разговаривать, разве что уж нос к носу сталкивался с кем-то хорошо знакомым (от менее знакомого можно было легко отделаться вежливым вскидыванием руки и убыстрением ведущих к воде шагов), но иногда его останавливал, чтобы перекинуться парой слов, один из служителей, пожилой и слегка прихрамывающий спасатель, чаще других дежуривший на бортике бассейна. Познакомились они давно, почти сразу, как только он начал ходить в бассейн. Обладавший, как оказалось, феноменальной памятью спасатель мгновенно опознал новичка и на правах университетского старожила поинтересовался, кто он такой и откуда. Дальше разговор развивался совершенно по-американски: услышав акцент в его ответе, служитель немедленно спросил, из каких он краев, когда же Андрей назвал город, где работал раньше, то этим служитель не удовлетворился, а докопавшись до его российского происхождения, вполне уважительно произнес традиционное “уау!”, а потом, к полному удивлению Андрея, совершенно по-свойски поинтересовался, кого Андрей предпочитает слушать — Мусоргского или Римского-Корсакова? Убедившись в музыкальной неграмотности нового знакомца, служитель укоризненно поцокал и с тех пор усердно занимался его образованием. Это выражалось в том, что каждый раз, когда Андрей появлялся в бассейне во время его дежурства, он заряжал свой стоявший у бортика магнитофон пленкой с русской классикой и поучительно сообщал, что сегодня Андрею предстоит послушать, скажем, Скрябина или Бородина. И хотя до Андрея, плававшего вполне профессионально и при каждом гребке погружавшего голову, а стало быть, и уши, в воду, музыка доносилась в виде совершенно одинаково неузнаваемых отдельных звуков, достигавших его слуха, только когда голова его на мгновение оказывалась над водой, но вся ситуация в целом выглядела очень трогательно, и можно сказать, что со спасателем Андрей подружился. Правда, мужик этот с самого начала их знакомства окрестил его Майклом, да так дальше и пошло. То ли старикану не запоминалось его настоящее имя, то ли русское “Андрей” ему просто не давалось, а английского “Эндрю” он не любил по каким-то своим таинственным причинам, но Майклом он стал намертво.
Вот и сейчас он был на посту и, едва заметив Андрея, приветственно замахал рукой с криком “Привет, Майкл!” и тут же начал возиться с магнитофоном, громко оповещая его, что сегодня ему предстоит плавать под какую-то глиэровскую симфонию. Подходить к нему Андрей не стал, а, прокричав ответное “Привет, Джо!”, немедленно соскочил в воду. И на сорок минут отключился от всех своих неприятностей и даже от обрывочного Глиэра.
Беда была только в том, что когда через сорок минут он, доплыв в очередной раз до бортика, не стал разворачиваться для очередных пятидесяти метров, а, схватившись за него, остановился и стал восстанавливать нормальное дыхание, делая глубокий вдох над водой и заталкивая себя поглубже под воду для медленного и полного выдоха, то всё то, от чего он пытался уплыть, вновь вернулось в его бедную голову, как будто и не уходило. И пока голова эта, как поплавок при поклевке, то выскакивала на поверхность воды, то вновь скрывалась в глубине в каком-то странном соответствии с ритмом всё еще победоносно звучавшей над водой глиэровской музыки (хотя, может, Джо уже крутил что-то другое — кто его разберет), в ней вновь вперемешку закрутились лица только что обвинявшего его в совершенно невероятных грехах трибунала (так, наверное, чувствовал себя какой-нибудь средневековый торговец, неожиданно схваченный прямо в собственной лавке и мгновенно утащенный в мрачные подвалы инквизиции, где ему, не давая ни секунды опомниться, странные и страшные люди в серых балахонах начинали вменять нечестивые сношения с дьяволом, о чем им сообщил другой такой же лавочник, схваченный днем раньше и под пыткой оговоривший всех, кого он только и мог вспомнить своим измученным болью сознанием), отдельные строчки его злосчастного письма, лабораторный стол, за которым он впервые увидел Деби, и, главное, сама Деби, непонятно как, но смертельно обиженная им, чем и воспользовались его обвинители... ну, и так далее...
И от этого ему стало настолько жутко, что он умудрился даже как-то перепутать порядок вдохов и выдохов и как следует хлебнул горькой бассейновой воды. Откашлявшись, он выбрался на бортик, отверг попытки старины Джо вступить в разговор о жизни вообще и о Глиэре в частности, потыкав себя указательным пальцем правой руки в то место на запястье левой, где подразумевались часы, и, показав этим, что времени нет совсем, почти побежал по лестнице, ведущей из бассейна вверх в душ.
В душе он встал под сильную горячую воду, еще немного надеясь, что резкие струи своим напором хоть немного выбьют из него всю эту нежданно-негаданно навалившуюся на него дурь, но, увы, как и можно было полагать, этого не случилось. Более того, он внезапно убедился, что даже не может закрыть под душем глаз без того, чтобы на изнанке век, как на киноэкране, не возникли лица декана и членов особой тройки, насевшей на него в деканском кабинете. Они что-то кричали ему, и хотя за шумом воды он не мог толком расслышать, что именно, но их агрессивная злоба и, главное, полное ему неверие и нежелание понять, что ничего плохого он сделать не хотел — да и как они могли вообще подумать, что он может как-то обидеть Деби! — сомнения не вызывали. Он, мгновенно вспотев даже под душем, как мог шире раскрыл глаза, но через неровную прозрачность тут же залившей их воды увидел только противоположную из зеленого кафеля стену да голую задницу какого-то другого плавальщика, который стоял, целомудренно повернувшись лицом к стене и выставив нескромным взглядам возможных наблюдателей свою намыленную спину и то, что пониже. Так что и душ был не в удовольствие, и Андрей, быстро вытершись и кое-как напялив на влажное еще тело не желавшую гладко разворачиваться рубаху и прилипшие к икрам и бедрам джинсы, быстро пошел на выход.