«Бог Господь и явися нам! Благословен Грядый во Имя Господне», — слегка прерывающимся от волнения высоким голосом возгласил недавно рукоположенный во иеродиакона кроткий отец Антонин.

Мать Селафиила позволила себе переступить с ноги на ногу, дав чуть-чуть ослабнуть на краткое время привычной ноющей боли в коленях и стопах.

Невысокого росточка, щупленький, светловолосый, с пронзительно чистыми небесно-голубыми глазами, отец Антонин был любимцем матери Селафиилы да и не только её. Его искренняя детская простота и доброжелательность ко всем окружающим обезоруживали любого, даже находящегося в самом немирном расположении духа, человека, он, словно Ангел-миротворец, всюду привносил с собой некий особый дух тишины и дружелюбия.

Хотя хлебнул он в жизни всякого…

Родился он от матери, погрязшей в беспробудном пьянстве, пьяном блуде и прочих непотребствах, опустившейся и вконец потерявшей человеческий облик. Трудно себе представить, как он вообще выжил, тщедушный мальчик Валентин, в том прокуренном, загаженном хлеву-притоне, на покрытом превратившимися в лёд из-за не закрывающейся зимою двери мочой и человеческими экскрементами полу, среди пьющих, орущих, дерущихся и блюющих собутыльников и сожителей матери, то перешагивающих, то отбрасывающих пинком с дороги путающегося под ногами посиневшего от холода, голода и побоев, слабенького рахитичного младенца.

Какая-то сердобольная соседка, ужаснувшись увиденного, выкрала его из этого «предбанника преисподней» и снесла в больницу, в которой он всё-таки смог не умереть от двухсторонней пневмонии, ушибов мозга и воспалительного процесса в застуженных почках.

Пока его спасали и лечили в больнице, «Ефимовский гадюшник», как называли односельчане родной дом будущего иеродиакона, благополучно сгорел со всеми находившимися в нём пьяными обитателями то ли от окурка, то ли от замыкания в проводке. То ли кара Божья постигла оскотиневших грехотворцев, то ли рука человеческая помогла… Словом, выписали осиротевшего Валечку из больницы прямо в районный детский дом, где он уже и рос до двенадцати лет, до самого начала Перестройки.

— Мама у меня была красивая и хорошая, — вспоминал всегда с любовью свою беспутную родительницу отец Антонин, — только очень больная она была, душой…

В начале Перестройки районный детский дом закрыли из-за нехватки финансирования, детей распределили по другим детским домам и интернатам. А хрупкий двенадцатилетний подросток Валентин где-то по дороге то ли потерялся, то ли сбежал от опостылевших «дедовщины» и казёнщины, ну а в сумятице переездов его как-то и забыли толком поискать.

Что он делал в течение четырёх месяцев от «потери» и до обретения его монахами в стогу на монастырском сенокосе, он сам то ли не помнил, то ли не хотел вспоминать. А монахи его особо и не расспрашивали, накормили, подобрали необходимое из одежды и оставили в монастыре, тем более что на восстановлении из руин монастырских построек даже детские руки — помощь осязаемая. Остался в монастыре Валентин сперва до осени, потом до Рождества, потом до Пасхи, а потом и вообще остался.

Выправил ему настоятель через знакомых милицейских начальников документы и легализовал беглеца в качестве питомца монастырского приюта, бывшего ещё только в проекте. А в четырнадцать лет одел отрок Валентин подрясник и получил уставное звание — «послушник».

«Камень, егоже небрегоша зиждущии, от Господа бысть сей и есть дивен во очесех наших!» — трепетным торжеством звенел под куполом скитской церкви голос юного иеродиакона.

— Светленький мальчик, чистое сердечко! — подумала схимница. — Как же он похож на Стёпочку!

Стёпочка был племянником мамы Агафьи и гостил в Машиной семье, подменяя в тяжёлых мужских работах по хозяйству уехавшего на заработки Григория Матвеевича. Он был таким же худеньким, таким же чистым и целомудренным юношей, как и иеродиакон, и даже небесным цветом глаз был необыкновенно похож на отца Антонина. Ему едва исполнилось шестнадцать.

Шёл 19… год. Повсюду началась «коллективизация», крестьян гнали в колхозы. В Машино село тоже приезжали агитаторы, собирали «активистов», собрали мало.

Маша, седьмой месяц носившая под сердцем младенчика, будущую доченьку Василису, имевшая уже в то время на руках полуторагодовалую доченьку Сашу, дохаживавшая уже почти бездвижную Агафью, руководила на правах хозяйки дома шестью своими младшими братьями и сестрёнками, возрастом от шести до пятнадцати лет.

Господь, по многим и горячим Агафьиным и Машиным молитвам, даровал им взамен почти разрушившегося, усевшегося в землю и скособоченного дома новый, белеющий свежеоструганной руками Григория Матвеевича древесиной, нежно и сильной пахнущий сосновой смолой, домик на выделенном деревенской общиной земельном участке с краю деревни, рядом с удобным выпасом для молодой и игривой Машиной коровки.

От вступления в «колхоз» Маша с Григорием Матвеичем отказались.

Трудами всей семьи хозяйство, несмотря на все перипетии страшных послереволюционных лет, неуклонно крепло и умножалось. Новый домик, сарай, амбар, коровка, лошадь, с полсотни кур и гусей, похрюкивающий в стойлице поросёнчик, козички, огород, надел с пшеницей — всё требовало рук, усердных, непокладаемых, трудов неленностных.

Трудилась вся семья с молитвой, с упованием на помощь Божью и заступничество Пречистой Божьей Матушки, лишь по воскресным дням давая роздых натруженным за истекшую неделю телам ради питания душ Небесной пищей Пречистых Тела и Крови Господних в пока ещё не закрытой большевицкими начальниками сельской церкви. Агафью раз в две недели причащал прямо в постели всё более сгибающийся и седеющий под гнётом нарастающих вокруг скорбей приходский батюшка Иоанн.

В тот день, ясный и солнечный, пока Маша с двумя младшими сестрёнками, отправив остальных детей на пастбище приглядывать за семейной скотинкой, устроила на речке, протекавшей в двухстах саженях от их дома, «великое» полоскание белья, смиренный Стёпочка колол недавно привезённые во двор берёзовые дрова.

Во двор, ударом сапога распахнув калитку, вразвалочку ввалилась группа провонявших махоркой-самосадом и сивухой сельских «активистов». Эту, подобную одичавшей стае бездомных собак, шайку возглавлял подпрыгивающий на хромой, по пьянке отмороженной в снегу, ноге известный всей округе воровством и пьянством Серька Пустогляд, ныне староста села, подобострастно величаемый своими собутыльниками «Сергеем Лукичём».

Своё столь неожиданное назначение на должность старосты пьянчужка Серька получил из рук затянутого в чёрно-кожаные галифе и куртку комиссара Самуила Фирера, внезапно приехавшего в Машино село с отрядом каменнолицых латышей-стрелков. Комиссар брезгливо и долго подслеповато разглядывал согнанную на сход толпу сельчан сквозь золочёное «пенсне».

Затем, вонзив обтянутый лайкой перчатки перст в стоявшего слегка в сторонке, мучающегося с похмелья Серьку, сверкнув угольями зрачков и подтянув повыше кобуру-коробку маузера, курчавый комиссар визгливо объявил:

— Вот ты, как настоящий пролетарий, будешь теперь руководить этим паршивым селом и проводить в нём политику партии большевиков и трудового пролетариата!

— Да он же вор и пьянь голодранная! — поражённо воскликнул быстрый как на работу, так и на язык Петруха Голованов.

Вслед за кивком фуражки комиссара латышские приклады тут же обрушились на голову и рёбра растерявшегося от неожиданности Петрухи, кровавя тело и ломая кости. Народ в безмолвном ужасе шарахнулся по сторонам.

— Ну! Кто ещё хочет идти против народной власти? — ещё визгливее вскрикнул комиссар.

Подавленное молчание толпы было ответом.

— Вот так! Кто был ничем, тот станет всем! — довольно объявил Фирер. — Гойское быдло…

Комиссар с латышами уехал.

Петруха к вечеру умер от ран.

Серька стал хозяином села.

Ему и поручили власти «агититровать» за «коллективизацию».

Вторым за Серькой в Машин двор ввалился первый Серькин собутыльник, охранник и исполнитель самых страшных и грязных поручений Фролка-каторжный, Фролка-убивец или просто Каторга.

Все прозвища, данные Фролке горячо ненавидящими его односельчанами, соответствовали действительности. Незадолго до Февральской «революции» уже не раз сидевший в «околотке» за разгул и драки, кривой на один глаз верзила Фрол отметился в соседней деревне самым страшным образом: ограбил и убил, садистски снасильничав перед этим, живших в деревне на отдыхе вдову недавно почившего городского чиновника Аглаиду Силантьеву с тринадцатилетней дочерью Глафирой, над которой Фрол издевался особенно изощрённо.

Суд приговорил его к пожизненной каторге, народ чуть не растерзал по дороге из тюрьмы к «столыпинскому» вагону.

Февральский переворот никак не отразился на его положении в сахалинском каторжном остроге, но пришедшие к власти большевики, увидев нём «социально близкого» и, пусть не самым благородным способом, но тоже «борца с буржуазией», открыли перед Фролом ворота «воли» и призвали его и дальше бороться за социальную справедливость.

Услышав и по-своему поняв этот призыв, Фролка с двумя подельниками за время длительного пути с далёкого Сахалина в центральную Россию убили и ограбили купеческую семью из восьми человек, включая маленьких детей и отставного офицера, ехавших спасаться от Красного террора в Китай, и затем, уже в России, зарезали, долго втроём насильничав перед этим, молодую сельскую учительницу, бросив её обезображенное тело возле железнодорожной насыпи.

Оказавшись на родине, убивец Фролка, по-шустрому сориентировавшись в политической обстановке, немедленно стал верным приспешником старосты Серьки и благодаря этому получил почти не ограниченную свободу творить любые злодеяния именем «народной власти».

Остальных «активистов», как всего лишь жалкое подобие своих «вождей», нет смысла и описывать.

— Ну что, кулацкий прихвостень, батрачишь? — ухмыльнулся, качаясь на похмельных ногах, поддерживаемый Каторгой, Серька.

— Что вы! — улыбнулся в ответ Стёпочка. — Какой же я батрак? Марья Никитична родня мне, я ей по-родственному помогаю!

— Ага! Значит, кулаки даже родственников батрачить на них заставляют! — повернулся к сопровождавшим его «активистам» Серька. — Вот, сами видите, что творят угнетатели трудового народа! Пора раскулачивать!

— Да что вы говорите? — удивился не понимающий происходящего Стёпочка. — Какие кулаки? Марья Никитична сама — первая труженица, и вся семья работает!

— Ври, давай! — повысил голос Серька. — Новый дом тоже «от трудов праведных», а не от «эксплуатации» трудового народа?

— Новый дом сам Григорий Матвеич возводил с братьями своими! Ну, и я помогал!

— Вот! Что я и говорю! — Серька картинно взмахнул рукой в сторону Машиного дома. — Всю родню закабалили изверги! А где сам главный мироед, Гришка-то?

— Он не мироед… — начал было Стёпочка.

— Но, но! Повозражай ещё народной власти! Где он?

— На заработки уехал, подряд по столярному делу в соседней губернии взяли…

— Сбежал, значит, буржуйская морда! Нагрёб добра и сбежал! А баба его где, кулацкая шлюха?

— Она не шлюха! Не смейте её так называть! — негодующе воскликнул зардевшийся от гнева Стёпочка. — Она с детьми на речке бельё поласкает! Уходите отсюда!

— Уходить, говоришь? Бельё поласкает… — Серька взглянул на Каторгу. — Что-то мне кажется, что мальчонка только языком работать горазд, а топор в руках и держать-то не умеет. Покажи-ка ему, Фролушка, как топориком орудовать надоть!

Фрол молча шагнул к Стёпочке, грубо дёрнул у него из руки топор.

— Учись, козявка!

Взмах топора, короткий хрустящий стук и…

Стёпочка беззвучно, словно из него выдернули стерженёк, осел на колени и рухнул, заливая вытоптанную редкую травку двора кровью из пробитой головы.

— Ты, Серька, может, это зря как-то! — усомнился, трезвея один из активистов. — Всё ж начальству может не понравиться…

— Чего?! — повернулся к нему Серька. — Кулацкий прихвостень с топором в руках препятствовал действиям законной власти! Это же вооружённый бунт! Саботаж! Ну, и вынужденная оборона, сам понимаешь…. Или тебе что-то не нравится?

— Сергей Лукич! Как ты сказал, так всё и правильно! Нешто мы без понимания, что «народная власть» завсегда права?! Мы с тобою, как всегда!

— Пошли отседова пока… — Серька поскрёб грязное пузо, задрав подол рубахи. — Опохмелиться пора! Опосля вернёмся!

Стёпочку похоронили за алтарём, сам батюшка Иоанн место выбрал, он же и отпел полным чином «новопреставленного убиенного раба Божия Стефана»…

На отпевании рыдал весь храм — Стёпочку сельчане любили.

А следующей ночью кто-то «пустил красного петушка» в соломенную крышу дома, где спали пьяным сном «активисты» народной власти во главе с Серькой и Каторгой.

Сгорели все.

Наутро после пожара в районную ЧК явилась пахнущая копотью и керосином заплаканная девица Клавдия Кудрявцева, четырнадцати лет, несостоявшаяся Стёпочкина невеста, и добровольно призналась в поджоге.

Девицу Клавдию расстреляли.