Быть может, я был чересчур суеверным, или просто вырос в социалистическом государстве, но стоило мне побывать у Максима, как жизнь начала разлаживаться. Будто собственной кровью скрепил я договор с дьяволом.
Неприятности начались на следующий же день, и с тех пор не желали заканчиваться. Но этот первый день оказался окрашенным суеверно-политическим оттенком.
Мороз до сих пор взрывается мелкими пупырышками на коже, когда я вспоминаю роковое летнее воскресенье. День выдался жарким, изнуряющим сознание и расплавляющим асфальт, над которым поднимался сверкающими струйками разогретый воздух. В машине на полную мощность работал кондиционер, мотор медленно перегревался, выходные заканчивались, незаметно перетекая в очередную трудовую неделю, и настроение у меня было самого что ни на есть препаршивейшего свойства.
Семейный отдых, заключавшийся в поездке в парк, будто мухами усиженный раскормленными представителями всех наций и народностей земного шара, разместившимися на расстеленных по траве одеялах и разжигающими чадящие жаровни, был испорчен еще при выезде из дома. Перестраиваясь в левый ряд, я слишком резко нажал на газ, машина дернулась, и супруга, старательно выщипывавшая брови перед зеркальцем, укололась пинцетом. Крики постепенно затихли, они сменились монотонным изуверским пилением души ржавыми, тупыми упреками. Подумать только, я почти что сознательно пытался ее изуродовать, выколоть правый глаз. К тому же, отпустил неудачную шутку про покойного министра обороны Израиля Моше Даяна, последний, как известно, был одноглазым, а это только усугубило ситуацию. Не говоря уже о ребенке, который все при том же злосчастном автомобильном маневре, облил себя приторным напитком подозрительного фиолетового цвета, громко заголосил, утверждая что прилип к сиденью, и единодушно присоединился к матери в негодующем осуждении своего отца и его образа жизни…
Стоит ли говорить, что день был отравлен окончательно и бесповоротно, исправить его было невозможно: не помогли мне ни прогулка по парку, ни пенящийся океанский прибой, приносящий прохладный ветерок, ни гамбургер, мороженое и пистолет с пистонами, купленные ребенку, не считая двух новых блузок, приобретенных супругой… Приобретенных – это, кстати, преувеличение. Какими словами описать часы, проведенные на ярком солнце около маленького прилавка, заваленного третьесортной трикотажной продукцией.
Словом, положение мое было безнадежным. Отступать было совершенно некуда, оставалось только сдаться на милость торжествующему победителю. «И вечный бой, покой нам только снится», – попытался утешить я самого себя цитатой из классиков, но и цитата эта не помогла. Классическая поэзия как-то не сочеталась с многотысячной, разогретой, пахнущей потом и дешевой косметикой толпой, разъедающим душу и легкие чадом керосина, смешанного с запахом подгоревшего мяса, и далекими, словно позвякивали взбесившиеся буддийские колокола, звуками «Самбы».
Мы возвращались домой. Судорожно заглотнув холодную струю воздуха, вырывающуюся из кондиционера, я настроил радио на волну классической музыки. Ах, мои любимые клавесины со скрипками. Как странно услышать вас на этой раскаленной автостраде. Откуда вы тут взялись, пришельцы из другого мира, в котором покрытые голубоватым, начинающим подтаивать снегом, черепичные, острые крыши…
– Выключи эту дурацкую музыку, – супруга брезгливо поджала губы, безжалостно возвратив меня из заснеженной Европы в плавящуюся под солнцем Америку. – И больше так резко не заворачивай. Кстати, надеюсь, ты помнишь, что мы собирались заехать к Маше.
– Черт! – я понял, что не только день, но и вечер были окончательно отравлены. У Маши мы проведем, если верить моему опыту, весь остаток дня. Самое ужасное испытание, впрочем, приходилось на мою долю: женщины мило перемывали кости знакомым и делились сплетнями, а я оставался один на один с Машиным дедом, старым большевиком, выжившим из ума еще во времена развитого социализма.
Да, как выясняется, в Соединенных Штатах Америки безбедно проживали не только нацистские преступники, но и старые большевики. Все смешалось в истории: Сталин умер, сын убежденного партийца женился на еврейке, и, спустя тридцать лет, когда дети решили эмигрировать, бывший чекист, персональный пенсионер Союзного значения, но нынешний отец и даже дед политических беженцев, Виктор Матвеевич Кузнецов получил статус беженца в Соединенных Штатах Америки. Заслуги старого большевика использовались родственниками в несколько неожиданном ключе: в Америке дедушке-беженцу, угнетенному антикоммунистическими преследователями, полагались приличная государственная пенсия и субсидированная квартира.
– Папа, не ругайся, – это в разговор вступил мой сыночек. Конечно, ему хорошо, у Маши в комнате стоит компьютер с его любимой игрой в баскетбол. Знаем, проходили, и неоднократно: уводить его из гостей придется со скандалом…
– Даже ребенок тебе делает замечания. Ну что ты за человек такой! После всего того, что ты мне сегодня устроил!
– Ну конечно, заедем к Маше. Доедем и переедем. Никаких проблем. Даже во лбу третий глаз вырастет, так, на всякий случай. Для осознания исторической правды.
– Паяц несчастный. – Супруга поджала губы. – Замолчал бы уже, уши вянут!
– Замолчи уже, папа! Мы едем к Маше! – сын был уверен в своей правоте. – Хочешь я тебе покажу, как играть в баскетбол?
– Не хочу…
Знаю, знаю. Я ни на что не гожусь. Я – источник всех зол, вредных тенденций, я подаю дурной пример ребенку, смущаю его незрелое сознание своими дурацкими цитатами из русских и советских классиков, а также нетерпелив и несдержан. Ну что же, к Маше, так к Маше.
Старый большевик проживал в квартирном комплексе комплексной застройки. Деревянные домики барачного типа теснились друг к другу, несколько чахлых деревьев все так же, как и пару лет назад, когда я их впервые увидел, стоически поддерживали хрупкий баланс между медленным увяданием и незамедлительной гибелью. Их высохшие стволы, желтые, иногда с проблеском ядовитой зелени листья, вызвали у меня растительно-животные ассоциации с Машиным дедушкой. Отождествление растений с людьми было не вполне оригинальным, и, пока мы шли между деревянными корпусами, из которых на улицу вырывались экзотические запахи пищи, происходящей из разнообразных регионов Земного Шара, я погрузился в размышления. Князь Волконский в «Войне и Мире», например, разговаривал с дубом. Высоцкий пел про переселение душ: «И будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь». Многочисленные анекдоты про военных: «От меня до следующего дуба шагом марш». Есть еще выражение: «вести растительный образ жизни»…
– Ой, ребята, какие вы молодцы, что заехали, – заголосила Маша, безжалостно разорвав все мои сложные ассоциативные образы. Она выпятила свои и без того вылезающие из орбит глаза, и я даже на секунду испугался, что они вот-вот выпадут наружу. Я иногда подозревал, что у этой толстенькой девушки Базедова болезнь, но, видимо, ошибался.
– Дед, дед, гости пришли! Ой, ну рассказывай, Ирка, как дела?
– Посмотри, какие я блузки на распродаже отхватила! Представляешь, скидка тридцать процентов.
– Боже мой, какие хорошенькие… Да где ты такие откопала? Ой, не могу…
***
– Вот, – Виктор Матвеевич, сидел в инвалидном кресле, строго глядя на меня немигающим взглядом. Все подтверждало мои наихудшие ожидания, и я съежился, предчувствуя пренеприятнейшую беседу.
– Как вы себя чувствуете? – вскрикнул я, вспомнив, что Машин дед был глуховат. «Расстреливал эсеров с кадетами в подвалах, и постепенно оглох» – мрачно фантазировал я временами, укоряя себя в мизантропии, циничности, и не подозревая, насколько в те минуты я был близок к исторической правде.
– Спасибо. Сдаю, конечно. Больно видеть то, что творится вокруг.
– Кхэ… – Началось, – понял я. – Так сердце больше не пошаливает? – Более всего мне хотелось исчезнуть. Скажем, отпроситься в туалет. Или пойти покурить на балкон.
– Какое сердце! Вот что я вам скажу, молодые люди, Сталину памятник надо было поставить! Да, он действовал жестко, решительно, но в тех исторических условиях… Ведь какое безобразие, в нашей молочной до двух часов дня кефира не было! И это в самом центре Москвы! Вы можете себе представить?
– Я пойду, покурю. А вам волноваться вредно.
– Не могу! Не могу! – Виктор Матвеевич раскраснелся и судорожно начал стучать кулаком по подлокотнику кресла. – Все идеалы изгажены. Выжечь каленым железом!
– Да успокойтесь вы. – Я вытер пот со лба. – Кефира здесь видимо-невидимо, только он невкусный.
– Вот о том и речь! Дерут трудовые доллары, а пить невозможно! А творог? Почему они не продают творог? А как дорого все… Их бы под трибунал отдать! Вот я как-то с председателем наркомата Пищевой промышленности товарищем Микояном принимал линию по производству докторской колбасы…
– Я выйду на балкон, в комнате сегодня душно.
– Стоять! Как я могу быть спокоен, когда реакция поднимает голову? Скажите, почему вы, советские молодые люди, бросили Родину, погнались за наживой? Стыд какой! Неужели все то, чему вас учили в советской школе… – Старичок совсем разошелся, лицо его начало краснеть, а высохший кулачок агрессивно постукивал по подлокотнику.
– Вы меня извините, Виктор Матвеевич, но я чего-то не понимаю в этой жизни. – Я достал из кармана пачку сигарет. – Вы боготворите Сталина, угробившего миллионы людей, в чем-то обвиняете нас, а сами? Позвольте мне спросить: что вы здесь делаете? Укрепляете развитой социализм? Или, не приведи Господь, недоразвитый коммунизм? Как вы сюда попали? И еще: ведь вы же получаете пенсию от ненавистного вам империалистического государства, живете в субсидированной все тем же государством квартире. А между прочим, оплачивают все это пролетарии.
– Пролетарии? – оживился Виктор Матвеевич.
– Ну как же, это мы, те, кто работает, платит налоги.
– Сопляк! – щеки и лоб дедушки приобрели цвет перезрелого помидора, и старый большевик начал хрипеть. – Тоже мне, пролетарий! Вон отсюда! Подлец, наймит сил международной реакции! – Хрип все усиливался, и я испугался, что бышему гебисту станет плохо.
– Да не кричите вы так, ради Бога.
– Да таких, как ты, в прежние времена к стенке ставили, – из уголков стариковского рта текла мутная слюна.
– О, Господи, замолчите же наконец, смешно, честное слово.
– Не будет тебе покоя! – Виктор Матвеевич простер высохшую руку как судья святой инквизиции, обличавший вероотступников. – Если бы я был помоложе, я бы тебя расстрелял! – голос его сорвался на визг.
– Ну, слава Богу, что я этого времени не застал!
«А ведь точно расстреливал, от этого занятия и оглох. – мелькнуло у меня в голове. – А может быть и не расстреливал, кто его знает. Но я-то хорош. Что же я делаю? Идиотизм какой-то, зачем вообще спорить с этим стариком, а тем более его дразнить. Вечно у меня внутри сорвется какая-то противная пружинка.»
– По миру пойдешь, подлец! – продолжал партиец. – Ты еще вспомнишь теорию классовой борьбы, на своей шкуре испытаешь… звериные… капиталистической эксплуатации. – Он окончательно, как-то сизо-багрово покраснел и начал запинаться, судорожно хватая ртом воздух.
– Страшно, аж жуть. Виктор Матвеевич, успокойтесь, так оно и будет. Гореть будем в геенне огненной.
– Я проклинаю тебя именем мирового рабочего движения! – Ох, – Виктор Матвеевич вдруг осел в своем кресле. – Вставай, проклятьем заклейменный… – Глаза его стали мутными.
– Дед, дедушка! Де-ед! Ой, не дай Бог, ну что же это такое, я же просила не вести с ним политических разговоров! Как дети малые, на минуту оставить нельзя! Господи, где же таблетки. – Маша ворвалась в комнату и носилась по ней безо всякого толка, как голубица над разоренным гнездом.
– Да я и сам не знаю, что на него нашло, честное слово, начал ругаться, и вот… – Мне стало не по себе.
– Ему плохо! Скорую, скорую вызывайте! Ой, что же мы теперь будем делать, ведь если он помрет, у нас и пенсию отберут, и квартиру. – Маша с неприязнью посмотрела на меня. – Дедушка, дедушка, ты меня слышишь?
– Рабочих и рабов… – Как выяснилось на следующее утро, эти слова были последними, когда-либо произнесенными Виктором Матвеевичем на поверхности Земного шара.
– Что? Что, дедушка? Что ты сказал?
– Это он «Интернационал» поет, – мрачно констатировал я. Более всего в тот момент мне хотелось провалиться сквозь землю.
Когда «Скорая» отъехала от квартирного комплекса, Маша билась в истерике, а моя жена мгновенно перекочевала из ближайших подруг в разряд смертельных врагов. Стоит ли упоминать о том, что обрушилось на меня дома…
Никогда еще меня не проклинали. Никогда я не был виновен в смерти другого человека. Нелепость ситуации как-то забывалась по соседству со смертью, оставалось чувство вины и суеверный страх.
В общем-то, я никогда не отличался суеверностью. Проклятие, тем более произнесенное от имени мирового пролетариата, пусть даже на смертном одре – нелепо. Но когда я вспоминал о происшедшем, настроение мое портилось, я просыпался в холодном поту, и мне становилось жутко. Так, должно быть, чувствовали себя миссионеры, проклятые жрецами и шаманами, исповедовавшими культ неведомого и зловредного божества. Так, наверное, чувствовал себя фараон после встречи с Моисеем. И казни Египетские уже маячили на горизонте.
Успокоился я только через пару недель. Но, пожалуй, та воскресная ночь и последующий день, когда выяснилось, что Виктор Матвеевич все-таки отдал Богу душу, примирили меня с теорией нелинейности времени. Если задуматься, вся наша жизнь движется по четвертому измерению рывками. Она то медленно течет, подготавливая эмбрион к рождению, удваивая клетки, выращивая полновесного младенца. Потом младенец, будь он мужского или женского пола, совершенно одинаковым образом пролезает через дающее жизнь отверстие женской плоти, которому мы обязаны литературой, искусством и всеми возможными науками. Высовывается зеленоватого цвета головка, потом зародыш, повинуясь врожденному инстинкту, разворачивается, и появляется его плечо. Проносятся года три как одно мгновение, детские рыдания не в счет, сгущается сознание, выстраиваются временные связи, и хлоп! Готово, происходит событие не менее важное, чем рождение человеческого тела. Отделение разумного начала от физической оболочки. Или, наоборот, наделение тела сознанием. Как оно происходит, быстро, незаметно. Еще вчера ты лежал в этой кроватке, смотрел на стену красного кирпича, тянулся дрожащими пальцами к погремушкам, а сегодня… Всякий медведь и тигр неожиданно приобретает свое, неизвестно откуда взявшееся место в этой иерархии, возможно, впитанное предыдущими поколениями. Зайчик маленький и слабый, его надо защищать. Медведь большой и добрый, как Балу, учитель Маугли. Тигр Шер-Хан – жестокий и зловредный. Я еще не умею разговаривать, но социологическая иерархия входит в плоть и кровь, будто усвоенная с материнским молоком. А чуть позже возникают племенные разногласия, войны, социальные революции, и прочая человеческая дребедень.
Если бы знала моя мама тогда, давным давно, в маленькой коммунальной комнатке, что предстоит пережить этому розовому пупсику, жадно присасывающемуся к ее груди. Скажем, прибавить тридцать три года. И что?
Могла ли она представить, как я когда-то буду справлять свои дни рождения?