***

Судьбу первых моих школьных лет решила простая закорючка, сделанная чернильной ручкой на листе бумаги. Закорючке этой предшествовало слово «Отказать», а листочек был заявлением директору школы. Школу и директора я помню смутно, меня привели туда, в прохладную тишину еще пустых коридоров, в которых висели портреты Пушкина с длинными бакенбардами, еще одного в пенсне с исключительно ироничным взглядом и третьего, совершенно мужицкого вида со светлыми глазами.

— Не кушал ни рыбы, ни мяса, — тихонько пропела мама.

— Пушкин? — нерешительно спросил я.

— Тише. Ни во что не вмешивайся, веди себя вежливо. А лучше молчи. Запомни, директора зовут Максим Геннадьевич.

— Так слушаю вас, гражданка, — гражданин, выглянувший из кабинета директора, на мой взгляд, к своей должности совершенно не подходил. Череп у него был лысым, глаза жуликоватыми. У директора были исключительно мохнатые пальцы, покрытые неестественно длинными, черными волосами.

— Видите ли, Максим Геннадьевич. Мальчику будет семь лет в декабре. Я вас очень прошу. В сентябре ему еще будет шесть. А терять целый год обидно. Тем более, что он свободно читает, начал когда еще пяти не было. И вы знаете, сразу же взялся за взрослые книги. Прочел «Приключения Гулливера» от корки до корки. И арифметику знает неплохо.

— Читаешь, значит? — вяло спросил директор.

— Читаю, Максим Геннадьевич. Интересно.

— И считать умеешь?

— Умею. Даже таблицу умножения знаю.

— Что мне с вами делать… Вы знаете, гражданка, ведь дети должны в советской школе читать учиться. А вы что натворили?

— Я вас не понимаю.

— Вы, гражданка, подрываете образовательный процесс. Вот придет он в класс, сидят простые советские детишки, дети рабочих, начинают учить алфавит. Широка страна моя родная. А он умнее всех. Некрасивая ситуация получается. Что прикажете учительнице делать?

— Геннадий Максимович, я вас очень прошу. Ведь в следующем году…

— Вот в следующем году и приходите, — ухмыльнулся директор. — У меня инструкция из Министерства Образования, и нарушать я ее не собираюсь. Всюду, гражданочка, должен быть порядок.

— Жлоб. Чертов хам, — ругалась мама. — Придется все—таки отдавать тебя к бабушке. Там хоть и провинция, но люди нормальные. И школа хорошая, сестра твоя ее с золотой медалью закончила.

— Ура! К бабушке. Хочу к бабушке. А вы будете ко мне иногда приезжать?

Жизнь с бабушкой в детском сознании осталась вечной вольницей. Спать на сундуке, сверху постелен ковер, а внутри лежат сокровища — старые фотографии, пахнущие нафталином платья и серебряные ложки. За окном — деревья, во дворе пахнет травой, а чуть отойдешь — рынок и лес, за которым кусты орешника, овраг и пруды, в которых плавают карасики и бычки.

Директором моей будущей школы был человек, неуловимо напоминающий интеллигента в очках, увиденного в коридоре несбывшейся столичной школы.

— Ну, здравствуй, — он пожал мне руку, смутив до глубины души. — Сестру твою мы любили, умница. Золотая медалистка, поступила в МГУ. Не подкачаешь?

— Постараюсь, — смутился я.

— Читать умеешь?

— Умею.

— Что читал?

— Приключения Гулливера.

— А «Робинзона Крузо» читал?

— Нет еще.

— Прочти обязательно. Хочешь, я тебе дам, только с возвратом. — Директор открыл книжный шкаф и достал из него вытертую книжку в красном переплете.

— Спасибо. Я обязательно верну. Я быстро читаю.

— Ну и славно.

— Господи, святой он человек. Дай ему Бог здоровья, — выйдя из школы бабушка вдруг тайком перекрестилась.

Так я начал учиться в здании красного кирпича, неподалеку от городского дома культуры, горсовета, и странного заведения, имя которому было «физтех». Физтех тогда у меня прочно ассоциировался со странными дяденьками бледного цвета лица, которые брели от станции к институтским корпусам, бормоча что-то себе под нос и чертили в воздухе что-то видимое им одним.

После школы во дворе бегали, играли в красногвардейцев, лузгали семечки, курили, пили и чесали языки обитатели окрестных домов, от мала до велика. Первые навыки социального общения: недоступные девчонки с разбитыми коленками, парочка дворовых хулиганов из третьего класса (какими же большими они мне тогда казались), старухи, словно сошедшие с картин Нестерова про всяких странниц и отшельниц и представитель власти. Властью районного масштаба был председатель профкома товарищ Гвоздев с красным—прекрасным носом. Ходил товарищ Гвоздев в просторном костюме тех древних времен, то ли хлопковом, то ли парусиновым, и в шляпе. То ли из—за шляпы этой, то ли из—за костюма в памяти моей он остался маленькой копией Никиты Сергеевича Хрущева. Я даже не знаю точно, председателем какого профкома он был, но во дворе его уважали и побаивались. Стоило прорваться какой—нибудь трубе в подвале, или возникнуть воздушной пробке в батареях отопления, народ бежал к товарищу Гвоздеву, жившему во втором подъезде.

— Не волнуйтесь, товарищи, сейчас я наведу порядок, — отвечал гражданам слегка нетрезвый председатель. — Павел Иванович, — поднимал он телефон, который в те времена был редкостью. — Что творите? Истопник где. Где, я спрашиваю? Народ мерзнет, жалуется. Будет? Так вот, я завтра лично проверю, в восемь утра. Всего доброго.

— Товарищи, — уверенно заявлял Гвоздев. — Идите спать спокойно, исполком разберется. А завтра я с них лично стребую отчет по всей строгости нашего времени.

— Спаситель вы наш, — всхлипывала старушка с синяками под глазами. Ей— Богу, не знаем, что бы мы без вас и делали.

— Идите, товарищи, по домам, спать, а завтра к новым трудовым, как говорится, свершениям.

Но и у Гвоздева не все было в порядке. Однажды я застал его на берегу пруда с удочками. Рядом с товарищем Гвоздевым был его двойник—близнец, в таком же парусиновом костюме и шляпе. И председатель профкома, и двойник были слегка навеселе.

— А что, Ваня, не клюет рыба, — задумчиво обобщил незнакомец—двойник.

— Эх, Коля. Да не в рыбе дело. Я вот думаю иногда — ведь мы с тобой могли бы до министров дослужиться. И вдруг начали сволочи эту кампанию: это не то, то не это, понимаешь, жизнь ведь положил, а чем закончил?

— А чего тебе, Ваня, человек ты уважаемый, в должности. Любую путевку достать можешь. Я тебе советую — езжай, развлекись. В Крым, к примеру. Или на пароходе до Нижнего. А то и до Астрахани.

— Да не понимаешь ты. Ведь подставили меня, отодвинули, все заслуги забыли. Кто я теперь? Пенсионер Союзного значения. Хожу вот, карасей в пруду ловлю. Так и помру здесь тихонько, и никто не вспомнит. А ведь у меня министерство в руках почти уже было. И какое министерство…

— Уж и помирать собрался. Ты, Ваня, погоди. Может быть ветер еще переменится. Может они про нас, старых кадров еще и вспомнят.

— Валяй, валяй. Тешь себя надеждой. Лучше дочке квартиру выбей, пока можешь. Потом поздно будет.

— Ваня, твою так. Ведь клюет у тебя. Слышишь? Клюет!

— Ах ты, шельма. Ничего, от меня не уйдешь.

Сколько помню себя, ни разу из этого пруда не вытаскивали такого размера карася с золотой чешуей. Был он с приличную сковородку, сверкал на солнце и по—карасьи хлопал губами.

— Вот так поджарим его сегодня в сметанке, Коля. Вот повезло, — Иван Гвоздев забыл о своей карьере, обидах и шляпе. — А ведь прав ты, живем-то один раз. Надо бы за водочкой сгонять, такой улов отметить…

Запомнил я все это потому, что спустя месяц Ивана Андреевича Гвоздева хоронили под надрывные звуки оркестра. У председателя профкома неожиданно остановилось сердце прямо на заседании, и умер он с недокуренным «Беломором» в зубах.

Из нашего класса во дворе жило человек пять, и бегали мы стайкой. В те годы у мальчишек было легкое помешательство — самодельные ружья, стрелявшие «пульками» — кусочками алюминиевой проволоки. Делалось такое «ружье» очень просто — брался деревянный приклад со стволом, просверливалась дырка, в которую вставлялась гнутая проволока. Натягивалась резина… Резина была в большом дефиците, но наша соседка по коммуналке, тетя Надя работала на фабрике игрушек и как-то принесла мне целый моток этой дефицитной резиновой струны. Надо ли говорить, насколько возрос мой авторитет. Теперь со мной дружили все, от мала до велика, стараясь получить кусочек дефицитной резинки.

Самым близким моим другом в этой дворовой команде стал Юрка Семечкин. Дружба наша началась довольно драматично — в середине первого класса мы подрались на школьной площадке, толком не помню уже из—за чего. Вначале мы лупили друг друга портфелями по головам, потом пытались зарыть противника в снег, но здесь нас поймал директор, проходивший мимо. Он вызвал в школу родителей.

Разбираться пришел Юркин отец — мрачный, небритый грузчик из продуктового магазина. И бабушка. Старушка была возмущена, говорила, что я позорю сестру — золотую медалистку. Сестра до сих пор висела в школьном вестибюле в самом центре красной звезды, которая должна была вести всех нас в светлое комсомольское будущее.

Юркин отец мрачно заявлял директору, что этого так не оставит, мне накостыляет по шее, а некоторые (он смотрел на нас с бабушкой) вообще буржуи недобитые, и к тому же живут в шестиметровой комнате непонятно на каких основаниях.

— Вы уж извините, — говорил директор бабушке. — Что поделать, необразованный человек, алкоголик. Таких у нас немало, к сожалению.

— Да что вы, я все понимаю. Огорчает меня то, что внук дерется.

— Мальчишки должны драться, — сжал зубы директор. Не сердитесь на него, вот увидите, агрессивность пройдет.

С Юркой мы не разговаривали и смотрели друг на друга волком. Но тут в Доме Культуры случилась Новогодняя елка, взрывались хлопушки, школьникам раздавали корзинки с конфетами. Потом Юрка увязался за мной и мы пошли в тир Выстрел из духового ружья стоил две копейки. В кармане у меня лежала двадцатикопеечная монета.

— Давай так, — пять выстрелов тебе, пять — мне. И не будем больше драться.

— Спасибо…Руки у Юрки дрожали, десять копеек для него были настоящим богатством. Да и ходил он в штанах, доставшихся то ли от старшего брата, то ли от соседа, с заплатками на коленках, и ужасно этого стеснялся.

Мы подружились. Какие снежные крепости мы возводили во дворе, с лабиринтами и переходами, прорытыми в снегу, с башенками, за которыми удавалось спрятаться от снежков противника. Какие бои мы устраивали с пиратами из двенадцатого дома. А какие кораблики мы пускали весной в ручьях.

Потом распустились почки на деревьях и мы вдруг закончили первый класс. Только пели хором «Во поле березка», а теперь заладили «Широка Страна моя родная». В Доме Культуры крутили «Чингачгук большой Змей», я его обожал. А еще больше я обожал «Неуловимых Мстителей», которые только что появились в прокате.

Тем временем воробей на улице клевал извивающуюся гусеницу, пахло пылью, в актовом зале случилось торжественное собрание, и всем выдали красную ленточку с булавкой, на которой было написано «Второй «А». Бабушка по этому поводу купила нам с Юркой мороженое в вафельном стаканчике с розочкой за 19 копеек, и наступило лето.

Тут случился перерыв из совсем другой жизни — я вернулся в Москву к родителям, и мы поехали на пахнущем углем и тормозной жидкостью поезде черт его знает куда, короче на юг.

В Новом Афоне были галька на пляже, абреки с галунами, копченая рыба, кусты лаврового листа на станции, столовые, пахнущие люля—кебабом, шелковица, закаты, море и таинственная бутылка под названием «Букет Абхазии». Бутылку тщательно завернули в тряпки и положили в чемодан, дабы выпить в Москве. В конце августа мы сели на самолет и вернулись домой. Я предвкушал давно обещанный подарок — двухколесный велосипед «Школьник».

Отец тогда работал на Пушкинской площади, около кинотеатра «Россия». Первые попытки сохранить равновесие произошли там же, около памятника Пушкину. Собственно, все мое детство прошло на этих бульварах, и балансируя на странном средстве передвижения я вспоминал какую-то церквушку, детский сад, расположенный поблизости, старичков— шахматистов, сидевших на скамейках, кирпичные стены, которые возвышались за окном спальни и врезались в память, поликлинику, пахнущую карболкой и бесконечные, пахнущие пылью и хлебом улицы, поднимающиеся и опускающиеся на холмах.

Велосипед был привезен к бабушке в электричке с Савеловского вокзала. Отец поддерживал меня всю дорогу от станции до дома. Потом бегал по двору и ругался, потому что я упорно не понимал, что педали на велосипеде не прокручиваются и расставлять ноги в стороны совсем не обязательно.

Вечером во дворе догорал последний вечер августа. Кусты около дома были пыльными, бабуси постанывали на лавочках, потирая больные поясницы, а школьные друзья рассказывали о каникулах.

— А я на Черном море был, — похвастался я. — Жара жуткая, а потом шторм, волны огромные, размером до второго этажа.

— Ну ладно, будет врать. Таких волн не бывает, — сплюнул Коля Васильев.

— Ага, не бывает. Очень даже бывает. Мы думали, что наш дом в море смоет. Сели ужинать, а в окно волна и все смыла…

— А я у бабки в деревне был, — вступил в рассказы Вовка Сорокин. — Такая дура. Кричит, ругается, ничего не соображает. Дед от нее на охоту удирал и меня с собой брал. Я из настоящего ружья стрелял.

— И что, убил кого—нибудь?

— А как же. Двух медведей, — хвастается Вовка.

— Ха… — смеемся мы. — Двух медведей, мы так и поверили.

— Юрка, а ты?

— А я здесь все лето был, — Семечкин грустен. — Все разъехались, тихо стало, пусто. Вот, рисовать научился. — Он выдирает из тетрадки страничку, на ней явственно виден Сорокин и два удирающих мохнатых медведя. Они живые. И Вовка, и медведи, они бегут прямо на этой страничке.

— Здорово, — зевает Коля. А я открываю рот и не могу оправиться от удивления.

— Юрка, а что еще ты умеешь? Любовь Васильевну можешь нарисовать?

— Могу, — Юрка делает несколько движений карандашом и на чистой страничке стоит толстая тетя Любовь Васильевна, наша классная руководительница, рассказывающая школьникам о том, как широка страна наша родная.

— Ну надо же, как ты это делаешь. Я уже сам ее забыл, а ты…

— Не знаю. Я просто вспоминаю, и оно само по себе получается.

— Юрка, поганец. Быстро домой, а то убью…

— Мне пора, — бледнеет Юрка. — Батя опять нажрался.

— Расселись тут — Юркин отец с трудом стоит на ногах.

— Хоть бы детей постыдился, — крестится старушка в платке.

— А, е… — отец сползает на скамейку. — Что вы все… — Начинает он, но теряет нить.

— Бать, пошли. Пошли, ну прошу тебя. Вставай.

— Сучонок. Ты слышишь, что я тебе говорю? Слышишь?

— Пошли, батя. Прошу тебя.

Выходные закончились. И я как-то сам сел на велосипед и поехал. Мимо кирпичных домов, мимо дома моей одноклассницы Гали Бабушкиной, в которую был слегка влюблен. Мимо дворца пионеров, дома Культуры, школы, горсовета, физтеха, книжного магазина, станции, рынка, кафе «Чародейка».

— Держи его! Уйдет!

Передо мной стояли сельские хулиганы из нашей школы, перешедшие уже в четвертый класс.

— Эй, ребята, вы чего.

— Городской, сволочь. А ну, иди сюда.

— Ребята, — я судорожно вспоминал содержание прочитанных книжек и беседы с мамой, наставлявшей меня о правилах хорошего тона. — За что?

— Сука. Отдавай велик.

Меня били ногами. Не то, чтобы очень сильно и по голове, больше по ребрам и как-то нерешительно, чтобы не покалечить, а напугать.

Нос мне, впрочем, разбили основательно. Домой я добрался с разорванными штанами, рыдающий и окровавленный.

— Господи, — газовая сварщица тетя Аня открыла мне дверь. — Надь, Надя, посмотри, что со внучком Татьяниным сделали. Кто тебя так?

— Хулиганы какие—то. И велосипед отобрали, который папа подарил.

— А какие хулиганы? Ты кого—нибудь знаешь?

— Нет, незнакомые. — соврал я.

— Господи, бандиты окаянные. Иди, умойся. Бабушка скоро придет.

В выходные приехал отец, и я рассказал ему о происшедшем.

— Не расстраивайся. Велосипед в крайнем случае купим новый. А Юру этого вашего жаль. Увидишь его, предложи сходить вместе на рыбалку.

Я выбежал во двор. Семечкин бродил между начинающими желтеть кустами, изредка ковыряя что-то ботинком.

— Юрка. — напрягся я. — Хочешь пойти со мной и отцом на рыбалку?

— Что? Правда?

— Правда. У нас лишняя удочка есть.

— Хочу.

— Привет, Юра, — сказал отец. — Ну пошли. Поможешь сумку нести?

— Да, конечно.

— Спасибо. Где у вас лучше всего червей копать?

— Смотря каких, — оживился Семечкин. — Если красных, то за станцией лежат гнилые бревна, их там полно. А если дождевых, то по дороге будет поле…

— А на каких рыба лучше берет?

— На красных.

— Тогда веди к вашим бревнам.

Мы нарыли целую консервную банку отборных червей и пришли к пруду. Вода по осени уже становилась темной, воздух был прозрачным, листва золотой. От земли поднимался аромат, за который я сейчас, почти четыре десятилетия спустя, отдал бы все, что у меня есть — запах перегноя, грибных шляпок, хвои, березовой коры.

Клев начался сразу же. Это было волшебством, я ходил на этот берег почти каждый день, и Юрка тоже, и батя его, и все одноклассники. Один— два бычка — вся наша добыча. В этот день клевали золотые рыбки—карасики. Мы не успевали забрасывать удочки в воду.

— Вы что, волшебник? — испуганно спросил Юрка.

— Нет, — зевнул отец. — На самом деле это ты показал, где червей брать. А давайте, ребята, пообедаем. У меня бутерброды, с колбасой, с сыром, хотите?

— Хотим.

— И лимонад тоже имеет место быть.

Лимонад щипал в горле, бутерброды были потрясающе вкусными, а карасей мы наловили столько, сколько я ни разу не ловил в жизни.

Над прудами собрались тучи, потемнело и начал накрапывать дождик.

— Ребята, айда домой.

Как же вкусно пахнет, когда первые капли дождя прибивают к земле осеннюю пыль. Мы бежали мимо башенки над заброшенной усадьбой, мимо сельского магазинчика, расположенного в бараках неприглядного вида. Около станции продавали соленые огурцы, но мы добежали до подъезда, скрипнула дверь, запахло плесенью и кошачьей мочой, но в этом сумраке было уютно. Тем более, что на улице разыгрался ливень.

— Юра, а говорят, ты умеешь рисовать? — спросил отец.

— Умею немножко.

— Ну нарисуй меня, например. Вот у меня ручка есть, и тетрадка.

— Ну, вы. Вот такой.

Это был отец. Юрка по наитию схватил выражение его лица, будто размышляющее над чем—то, едва уловимый взгляд…

— Юра — Отец нахмурился. — .Послушай меня. Ты будешь известным. Я тебе обещаю. Только держись. Помни о том, что у тебя дар. Ты должен учиться. Слышишь?

— Спасибо

— Юра! Ты где шляешься?

— Ой, маманя сердится. Я здесь!.

— Ну—ка домой, быстро!

— Юра, если что, дай знать. Ты должен учиться, у тебя талант, огромный. Это от Бога, как завещал Ленин, не знаю. Прошу тебя, держись. Если что я тебе помогу, беги к Сашке, вы же дружите.

— Спасибо. Мне пора, правда.

— Пойдем, — вздыхает отец. — Гениальный парень. Хорошие друзья у тебя. Молодец. А за велосипед не переживай.

Через пару дней Юрка постучал в мою дверь.

— Ты не обижайся, что я во дворе не гуляю. — прошептал он. — Батя не велит, ругается. Ты же знаешь, что с него взять.

— Угу, — сглотнул я. — Я и не обижаюсь ни чуточки.

И тут дожди закончились и наступило бабье лето. Второй «А» класс в полном составе повезли на экскурсию в подмосковный город Клин, в краеведческий музей, в котором стояли фарфоровые супницы и хрустальные графины, а графини и князья иронически прищуривались со старых портретов.

А на станции резали свинью. Прямо около поезда, из которого с ужасом выглядывали ученики начальной школы. Свинья была мохнатой и дергала волосатыми лапами, похрюкивая в недоумении. Волосатость этих копыт напомнила мне директора Московской школы, написавшего на заявлении «Отказать».

Ноги у хавроньи были связаны, потом мужик в телогрейке воткнул в нее нож, и раздался дикий, почти что человеческий крик боли, который вот уже три с лишним десятилетия стоит у меня в ушах…

Тем вечером в нашу дверь постучали. На лестничной клетке стоял Юркин отец. Он как всегда был пьян.

— Ну, сволочи, что с сыном сделали? Художник, говорите? Убью!

— Слушайте, успокойтесь, мы милицию вызовем. — Возмутилась бабушка. — Что вы себе позволяете7

— А вы что позволяете, гады. Мальца увели, колбасой подкормили. Будто родной отец его не кормит. Не волнуйтесь, на вас управа найдется. Я может быть в горсовет пойду.

— Подите лучше проспитесь. Никто у вас ребенка не уводил, а какой пример вы ему подаете — еще надо разобраться.

— Разобраться. Я те разберусь… Ежели еще про его мазюльки будете сопли разводить, я вас всех…

Но тут на лестничную клетку вышел наш сосед Виктор Васильевич и врезал Юркиному отцу по физиономии весьма основательно, отчего тот присел на кафельный пол, всхлипнул и уполз по лестнице вниз.

В те времена о политической корректности никто понятия не имел, и даже классовая борьба представлялась ограниченным мордобоем между силами добра и зла.

К годовщине Великой Октябрьской Социалистической Революции наш класс повезли на Красную площадь. Царь—пушка, Царь—колокол, то ли история, то ли осенний сумрак, то ли политые кровью стены, но мне было не по себе.

На обратном пути электричка пахла потом, перегаром и Беломором. Кто-то играл на гитаре, мужики, которые теперь показались бы мне мальчишками пили и веселились.

На нашей платформе образовалась заминка — около перехода толпилась милиция, рыдали бабы.

— Не смотрите. Не смотрите! Уведите детей.

Что-то красное, кровавое с омерзительным оттенком желчи лежало на рельсах.

— Пьяный был. Полез прямо под поезд, — причитал кто—то. Пытались его удержать, но куда там.

— Бааатяяя, — у Юрки глаза вылезли из орбит и он бросился к этому перемолотому под поездом телу. — Папка, ну что ты, ну не смей, ну папка.

— Ой, батюшки, — сочувственно заголосили бабы. — Сынок нашелся. Батюшки…

Не помню, как я дошел в тот день домой. Вяло сказал бабушке, что Юркиного отца переехала электричка.

Юркина мать вскоре спилась. Она сидела около подсобки для грузчиков с утра до ночи, спала на улице, материлась и Юркой совсем не занималась. Кормили Юрку соседи, частенько он ночевал у нас на полу, а иногда мы с ним менялись — сегодня ты спишь на сундуке, завтра — я.

Не помню точно, когда это случилось, но Юра Семечкин разучился рисовать. Дар Божий ушел из него, или притаился, не знаю. Танки, автомобили, поезда и школьные учителя в его тетрадке стали гротескными, как и должны были быть, с непропорциональными руками и толстыми талиями.

Потом Юркину мать посадили за кражу — очень хотелось супа, а кафе было закрыто. Юрку отправили в интернат куда-то в Забайкалье. Больше я никогда его не видел.

Остался лишь тот прозрачный осенний день, когда каждый из нас поймал с десяток золотистых карасиков, а Бог разговаривал с нами. И день этот до сих пор стоит перед глазами.

Пару лет тому назад я посетил места моего детства, и этот берег, с которого мы закидывали удочки, и рынок около станции, и двор, в котором мы жили. Все изменилось, только арка под домом до сих пор звенит эхом. Благодаря этой арке я и узнал дом своего детства. Когда-то мы в ней топали своими детскими сандаликами и кричали, прислушиваясь к эху.

На обратном пути в Москву Димка гнал свои «Жигули», и недоезжая до Химок я увидел огромный портрет Ленина. Ильич возывшался над каким-то сельским ангаром, половина транспаранта покрылась черной плесенью, но облик Ульянова с классическим партийным прищуром пережил десятилетия разброда. Транспарант смотрелся нелепо среди торжества мелкого лавочного капитализма. Потом я вздрогнул и вспомнил, что видел этот портрет в детстве, когда ездил с бабушкой на автобусе из Долгопрудного в Москву. Все изменилось, и ничего не изменилось, потому что время было и есть и всегда течет в вечности, или в воронке, и совершает вечный цикл от начала и до заката.