1.
За год до столетнего юбилея Ленина партия с правительством решили, что пора решать проблемы коммунального быта строителей коммунизма.
На окраинах городка, за магазином «Культтовары» и «Овощи—Фрукты» построили квартал пятиэтажек. Руководил застройкой наш сосед по коммуналке Иван Алексеевич (дядя Ваня), который по совместительству работал главным инженером строительного управления. Рядом с хрущобами были возведены две типовые школы из блочных конструкций, детский сад и двухэтажный магазин «Юбилейный». Магазином этим грядущее столетие Ильича оставило свой отпечаток на прошлом.
На первом этаже «Юбилейного» продавались клюква в сахаре, желтые, пахнущие вечностью макароны, подсолнечное масло с мутным осадком, рыбные консервы и докторская колбаса. На втором предлагался одеколон, школьная форма, ботинки, туфли на каблучках, подушки, строгие мужские костюмы и платья.
Бывшую коммуналку расселили по двум соседним пятиэтажкам. Забыты были кухонные склоки: по выходным бывшие соседи собирались вместе. Мужики пили, дети носились около подъездов, а усталые женщины обсуждали ассортимент местного универмага.
Гулять в новом микрорайоне было негде, разве что прыгать по бетонным блокам очередного дома, который строился на пустыре. Из детских развлечений эпохи массового строительства мне запомнились эксперименты с карбидом. Карбид считался ценностью, его разыскивали на стройках, порой с риском для жизни залезая на скелеты будущих многоэтажек. Найденное вещество обменивали на фантики от конфет и сигареты. При погружении в воду карбид шипел и взрывался. Другим развлечением была выплавка свинцовых бит и грузил из оплетки электрического кабеля.
Бабье лето в том году затянулось. Дождей не было, деревья стояли в золоте, вечера были прозрачными и воздух пах ароматным дымком.
Каждый день после уроков мы убегали на любимую поляну за железнодорожной станцией. Поляна была светлой, солнечной, с высоченными старыми березами и молоденькими елочками. Метров через триста от станции поляна упиралась в забор с колючей проволокой, за которой прятались госдачи всякой шушеры, мелких бесов времен позднего Сталина и раннего Хрущева. За дачами тянулись бескрайние поля, дубовые леса, заросли орешника, сосновые перелески, пруды и озера.
У нас было свое любимое, заветное дерево: невесть каким образом выросшая посреди березовой рощи кряжистая сосна. Под ней всегда пробивались из—под иголок подберезовики и даже белые: каждый год мы собирали около корней с десяток крепких грибов. Бугристый ствол с выступами от веток, обломанных предыдущими поколениями школьников манил ловких и смелых. Чуть повыше ветки были толстыми и надежными, мы привязали к ним толстую витую веревку, соорудив что-то среднее между качелями и виселицей. Под ветками нашей сосны мы грызли семечки, качались, флиртовали, играли в войну и шпионов.
— Признавайтесь, куда это вы все смотрите? — строго спрашивала неприступная Люба Пухова, моя очередная школьная любовь. — Как вам не стыдно?
Стыдно нам не было. Мужская часть компании завороженно смотрела на детские ноги с расцарапанными коленками и задирающийся школьный фартук.
— Любка, завязывай. Ты уже давно качаешься, имей совесть. — Галя Бузакина сердилась. Возможно потому, что ей хотелось, чтобы мы смотрели и на ее коленки.
— Бузакина, чья бы корова мычала… Кто вчера целый час качался? Ну да ладно, садись. Паша, пойдем, прогуляемся?
Это была женская месть. Люба Пухова знала, что Бузакина неравнодушна к Паше Чумакову.
— Я тоже хочу прогуляться. — попытался примазаться я к намечающемуся любовному многограннику.
— Вот еще. Нам с Пашей очень надо поговорить наедине.
— Ну и ладно, не очень-то хотелось, — поморщился я и сделал вид, что меня все это не касается.
Хотя все это меня касалось. Этот Пашка и красивым-то не был: толстенький живчик к румяными щеками, знающий все на свете. Педагоги его обожали, называли «наш энциклопедист». С Чумаковым сравниться не мог никто. Память его цепко хранила все: от даты Куликовской битвы до мощности моторов, стоявших на вооружении танков Гитлера во время войны.
— Все девчонки дуры, — крутилось у меня в голове. Все до одной. А вдруг они там теперь целуются? Вот, скажем, Чумаков обнимает Любу и…
Как мужчины с женщинами целуются я видел только в кино. Но одна мысль об этом приводила меня в странное состояние оцепенения.
Я добрел почти что до края поляны, лениво ковыряя ботинком вылезшие после дождя мухоморы.
— Обиделся? — Меня догнала Галя Бузакина.
— Подумаешь, — пожал я плечами. А чего ты с качелей ушла?
— А, ерунда. — Галя поморщилась. — Думаешь я не вижу, как ты по Пуховой сохнешь? Хочешь я тебе одну тайну расскажу? Про Любку. Тебе будет очень интересно.
— Хочу, — в груди что-то сладко заныло. — Сейчас она расскажет, что видела, как они с Пашкой целовались, — подумал я и приготовился к самому худшему..
— Хорошо. Только никому не протрепись. Поклянись!
— Могила.
— Ну смотри. Обманешь… Короче, слушай… — Галя перешла на шепот. — Так вот. Я вчера классный журнал в учительскую относила и случайно услышала, как Клавдия Васильевна с директором разговаривала. Чумаков заболел и скоро ложится в больницу. Надолго… Клавдия говорила, что может быть он всю четверть пропустит.
— Ну ничего, Пашка не отстанет. Он все на свете знает.
— Какой же ты глупый… Пока Чумаков будет в больнице, ты сможешь с Пуховой гулять. А я Пашу в больнице навещать буду… Согласен?
— Смотри, как ты все ловко придумала. Согласен, конечно.
— Только молчок! — Галя приложила палец к губам. — Никому!
Домой мы возвращались уже в сумерках… Сашка Астахов ухмылялся и с заговорщическим видом доставал из кармана пачку папирос «Дымок», украденных у отца. Курить я отказался, не до того было. В соседнем подъезде живет эта красавица с пухлыми губами и серыми глазами, она наверняка сейчас тоже сидит за столом и ужинает… Я мечтал о том, как мы пойдем гулять, а еще лучше — сходим в кино. Если и есть на Земле совершенство, так это она.
— Даже свои любимые пельмени не съел. — Ворчала бабушка. Что мне с тобой делать…
2.
Через несколько дней Паша лег в больницу на обследование. Еще через неделю я стал первым учеником в классе, и Люба приняла мои ухаживания. Теперь я был ее фаворитом, заняв место Чумакова. В субботу я набрался храбрости и пригласил Любу в кино на какой-то фильм про индейцев.
— Я вообще-то хотела Пашку проведать, — смутилась Люба.
— Успеешь еще. Знаешь, какой фильм интересный. Там, говорят, индеец всех победил, а собака схватила бандита за штаны и укусила. Весь зал смеялся.
— Правда? Давай сходим. Спасибо…
Я летел домой на крыльях сам не знаю чего. Жизнь казалась полной смысла, улицы — просторными, а вселенная и вовсе бесконечной.
Закончилось все внезапно. Бабушка слушала по радиоточке свою любимую передачу «Встреча с песней», которая начиналась мелодией «За околицей бродит гармонь». Светил прожектор со стороны «Водников». Пахло дымом. Я стоял на балконе, смотрел на змейки освещенных желтыми клеточками окон электричек, и жевал виноград. Виноград был странный: длинный и приторный с горчинкой.
В электричках куда-то ехали взрослые. Некоторые из них направлялись из Москвы, другие в Москву. Мне пришло тогда в голову, что надо просто поменять их местами и никому не нужно будет бежать на станцию, садиться в поезд и дремать в вечерних вагонах, освещенных тусклыми лампочками.
Неожиданно огоньки начали расплываться. Дышать становилось все труднее, перед глазами заплясала неоновая вывеска «Юбилейный».
— Бабушка, худо мне.
— Господи. Что с тобой?
Я проснулся ночью от странного чувства. Казалось, мое тело распирает что-то изнутри, будто во мне находится надутый воздушный шарик. Голоса звучали в голове, но раздавались откуда-то издалека.
— Что с внучком — то?
— Воды, воды ему дайте.
— Водки ему, а не воды.
— Молчи, пьяница.
— Немедленно в больницу.
Что было потом я не помнил, и вдруг услышал женский голос.
— Руку давай.
— Что? — испугался я.
— Сожми кулачок. Слава богу, проснулся наконец. Укол делать будем, вот что. — подмигнула мне молоденькая, внушительных размеров сестричка.
— Ой, а где это я?
— В больнице. Будешь у нас лечиться.
— Вот черт, — подумал я. — А как же Люба?
В голове звенело. Я лежал в палате. Вместе со мной палату делили несколько мальчишек. Кто-то спал, кто-то кряхтел, остальные синхронно ковыряли пальцем в носу.
— Вынули пальцы из ноздрей. Завтрак! И чтобы не сорили мне тут! — дородная тетка вкатила в палату тележку с подносами. — Кто будет хлебом швыряться на обед шиш с маслом получит!
На тарелках лежал серый хлеб, кусок сыра и ломтик сливочного масла…
— Сыр, — обрадовался я. — Сыр, сыр…
— А ну—ка, шкет столичный, убери руки! — искаженное лицо с заячьей губой появилось около тарелки. Судя по пробивавшимся над губой усикам, обладатель заячьей губы был класса из пятого, или даже из шестого.
— Почему? — испугался я. — Я есть хочу.
— А потому что мне твоя морда не нравится. Не видел я тебя никогда. И запомни: никаких лишних вопросов. Дошло?
— Дошло. То есть понял. То есть зарубил на носу.
— А может тебе «темную» для профилактики устроить, пацан? Чтобы знал, как старших уважать?
— Ишь ты, какой храбрый, — я решил блефовать. — Ты давай, устраивай. Я ребят со двора позову, они тебе покажут. Они в восьмом «А» учатся, а я им… — я запнулся, придумывая что—нибудь такое, — настоящий бензиновый двигатель от мопеда помог запустить.
— Вот это да — Заячья губа слегка утратил боевой пыл. — А ты чего, тоже местный? В какой школе учишься?
— В пятой.
— Ну ладно, бить мы тебя пока не будем. Читать умеешь?
— Умею.
— А я до сих пор не научился, — загоготал парень. — Почитай нам вслух. Отличная книжка про шпионов.
— Ну и пожалуйста, — обрадовался я. — Я про шпионов и сам книжки люблю.
Будущие бандиты уселись около кровати, завороженно слушая рассказ про храброго чекиста и вражеского разведчика.
— Вот ведь, Бляха, — вздохнул заячья губа. Был бы у меня пистолет, я бы я бы такое сделал… А ты где так здорово читать научился? Здесь у нас лежал один вроде тебя, только его перевели в другую палату.
— А как его звали? — спросил я, чувствуя, что заранее знаю ответ.
— Не помню, Пашкой, кажется. — зевнул парень.
3 .
После завтрака я подошел к санитарке, сидевшей в больничном коридоре.
— Тетенька, а вы случайно не знаете, где здесь Павел Чумаков лежит, мы с ним в одном классе учимся.
— Дружите что ли? Дело хорошее. Вон в той палате, около лестницы. Только если он спит — не буди, а то он совсем слабенький, бедняжка.
Я приоткрыл дверь оказался в комнате, пахнущей хлоркой и эфиром, тоскливым больничным ароматом. На койке около окна лежал Пашка, я поначалу его не узнал, детское лицо его осунулось, розовые щеки побледнели.
— Ой, привет, — он вздохнул и повернулся на подушке. — Ты чего, тоже заболел?
— Привет, Пашка. Я вроде отравился чем—то. А ты как себя чувствуешь?
— Да ничего, слабость только. А что в школе делается?
— Все нормально. Вот будет праздник строя и песни. По математике — дроби проходим.
— А к нашему дереву ходите?
— А как же. Почти каждый день.
— Везет вам. А я, боюсь, уже не попаду. Пока выпишут, глядишь дожди пойдут и холодно станет.
— А ты выздоравливай поскорее. Уже все учителя говорят — вот был бы Чумаков, он бы вам всем нос утер.
— Спасибо. — Пашка устал от разговора, лоб его покрылся испариной. — Я посплю немного, ладно?
— Ага, я еще вечером зайду.
— Да, — Пашка как-то напрягся. — Ты Любе передай, пусть заходит.
— Передам, — сказал я, чувствуя угрызения совести. — А Галя Бузакина тебя навещает?
— Заходит, — улыбнулся Паша. — Слушай, он приподнялся на кровати. — Пуховой обязательно привет передай, ладно?
— Конечно, Паша. — Почему-то мне стало стыдно, я понимал, что меня скоро выпишут, а он останется лежать в этой больничной палате.
Через несколько дней Заячья губа вылечился и был выпущен на свободу. Меня поили хлоридом кальция, димедролом и делали уколы. Через неделю болезнь отступила.
Когда меня выписывали, врач объяснил, что узбекский виноград был спрыснут какой-то вредной химией для избавления от насекомых, а вместо насекомого жертвой химикатов оказался я. Но беспокоиться уже не о чем, потому что отек спал, яд вышел из организма. Вот только аллергические реакции могут остаться.
Бабушка кивала головой, а я не выдержал и спросил: «А что там с Пашей Чумаковым?»
— Чумаков? Мы делаем все, что можем, — нахмурился врач.
— А когда его выпишут? — не унимался я, чувствуя себя предателем. С одной стороны я хотел, чтобы Пашку поскорее выписали, с другой…
— Боюсь, что с окончательным диагнозом подождать, — нахмурился доктор.
— Веди себя прилично, — рассердилась бабушка. — И не отвлекай доктора от работы.
— Куртку одень, похолодало, — бормотала бабушка. Меня поразил холодный, прозрачный воздух и ощущение бесконечности пространства. По улице куда им вздумается шли люди, понятия не имея о том, что творится за кирпичными больничными стенами..
4 .
Класс наш начали готовить к празднику строевой песни, и обнаружилось, что петь хором и маршировать я совершенно не умею. Наша новая пионервожатая, тоже Люба, в коричневом платьице, хлопчатобумажных колготках и прыщами на лбу, оказалась прирожденной комиссаршей.
— Левой, Левой. — Визжала она. — правой. — Тех, кто ошибется не примут в пионеры. Равнение направо. Шагом марш! Запевай!
После репетиции я подошел к Любе Пуховой.
— Привет, — она улыбнулась мне. — Выздоровел?
— Люба, — я сделал над собой усилие. — Ты знаешь, я в больнице Пашку видел.
— Ой, правда? Как он там? Скоро вернется?
— Не знаю. Похудел немного. Сказал, что будет рад, если ты его навестишь.
— Слушай, какая же я нехорошая, — Люба покраснела. Все собиралась, да так и не сходила. Стыдно.
— Короче, он тебя ждет, — пробормотал я и подумал, что такого идиота еще надо поискать на поверхности нашего шарика.
На улице начались осенние дожди. Мы убегали на стройку, прятались среди бетонных панелей будущих пятиэтажек. В один из сумрачных дней, когда дождь льет с утра до вечера, а сумерки за окном начинаются днем, бабушка уехала в Москву. Ключ лежал под ковриком, котлеты в холодильнике. Уроки делать не хотелось, и я включил телевизор.
В голубоватой глицериновой линзе пел народный хор. Бабы в стилизованных кокошниках залихватски подмигивали и приплясывали. Я достал из портфеля учебники, разложил их на кухонном столе и вздрогнул от дверного звонка.
На лестничной клетке стояла Люба Пухова. Она дрожала, волосы ее намокли.
— Привет, Ты знаешь. Паша.
— Что? — Испугался я.
— Пашка умер.
— Как? — Я ничего не понимал. — Как умер?
— Я не знаю. В больнице. Мне только что Клавдия Васильевна сказала.
— Почему?
— Я тоже не понимаю. Я же его навещала несколько дней назад. Он просил сходить к нашему дереву, помнишь, где мы играли. Покачаться за него.
— Надо же, он и меня об этом просил.
— Побежали…
— Сейчас? Такой ливень на улице.
— Побежали, пожалуйста. Я тебя очень прошу.
Я не узнавал городок. Пелена дождя то обрушивалась перед нами, отделяя прошлое от будущего, то исчезала, испаряясь на глазах, дома ветшали и строились одновременно, к подъездам подкатывали «Волги» с новорожденными, и отъезжали автобусы с гробами. Мне было жутко, больно, сладко и странно одновременно.
Трава на дорожке, ведущей в рощу от станции была мокрой, тропинки размокли от дождя, на ботинки налипли комья грязи.
— Ну, вот мы и пришли, — Люба вдруг успокоилась. — Давай представим себе, что все приснилось, ладно?
— Давай.
— И как будто Пашка здесь. Привет, Чумаков. Ну что ты стоишь, ну подтолкни же меня… — Платье ее вымокло и облегало детскую фигуру, острые плечики и худые ноги. — Еще. Еще, сильнее. Еще выше. Закрой глаза. Хорошо. Все, не хочу больше качаться. Стой.
Я придержал веревку.
— Спасибо. — Люба вдруг прикоснулась губами к к моей щеке.
Дыхание у меня перехватило и тоже прикоснулся к ней губами, не помню даже куда, то ли в лоб, то ли в щеку, по которой стекали капли дождя.
Это был первый поцелуй в моей жизни.
— Вот и все. — Устало сказала Люба. — Я совсем замерзла. Проводи меня домой.
Через два месяца родители нашли обмен и мы с бабушкой вернулись в Москву. Любу Пухову я больше никогда не видел.
5.
Я вернулся в этот городок только через тридцать пять лет. Поляна за станцией превратилась в заросший до безобразия лесок, мимо прудов проложили асфальтовую дорогу, по которой гордо катились «Ауди» и «БМВ».
— Ну как, узнаешь родные места? — спросил Димка. Собственно, ему поклон — он привез меня в детство, он меня из него и увезет через пару часов.
— Погоди. Балконы узнаю. Пятьдесят лет подряд один и тот же вечный пластик в трещинах. Здесь мы снежные горки строили. А двор такой маленький почему—то. Знаешь, я помню, как однажды пошел град, градины были огромными, лежали на земле и таяли и от них шел пар.
— Пойдем на станцию. Рынок посмотрим.
На рынке, как и тридцать лет назад сидели бабуси с вениками и вязаными шапочками. Разве что ларьков стало больше. За станцией начинался заросший подлесок, загаженный окурками, обрывками газет и всяким хламом..
— Я ничего не понимаю. Ничего. Ведь здесь была поляна. Березы, простор, солнце, а это что за биомасса?
— А ты чего ожидал?
— Ну как же так? Ведь такой свет был, как у Куинджи. И елочки мохнатые, у меня же с детства в башке застряло, что «в лесу родилась елочка» — это должно было быть отсюда.
— Бурьяном все поросло. Обычно так после пожара бывает.
— Стой! — Как будто интуиция вела меня, потом я понял, что это был старый березовый пень, около которого бомжи жгли костер. — Я помню. Здесь направо.
— Куда же направо. Там сплошная чаща, через кусты не пролезешь.
— Пролезешь. Сюда!
В заросшей рощице стояла наполовину высхошая сосна. Та самая, дерево моего детства. Слегка обгоревший ствол я узнал сразу же. Смолистые, вывернутые ветки. От обрубков, на которые мы в детстве набрасывали веревки и качались остались причудливые вмятины, похожие на глаза лесного чудища. Мощные корни уходили в стороны, презирая разросшийся кустарник.
Около дерева сидели на траве и курили две слегка нетрезвые тетки неопределенного возраста. Они недружелюбно уставились на незваных гостей.
— Эй, чего надо? Давайте, мужики, валите отсюда, — одна из женщин рассердилась.
Я с ужасом всматривался в помятое, грубое лицо. Казалось, что серые глаза были похожи на глаза девочки, в которую я был влюблен в детстве.
— Люба? — с испугом спросил я.
— Какая я тебе Люба, — рассердилась женщина. — Чего пристал?
— Извините, обознался.
— Ходят здесь…
Я подошел к дереву и прикоснулся пальцами к шершавой коре.
— Эй, ты чего, на голову больной? — С любопытством посмотрела на меня тетка с серыми глазами.
— Вы случайно не знаете, сколько лет живут сосны? — неожиданно спросил я.
— Нет, точно псих. — вступила вторая тетка. — Я как его увидела, сразу поняла — из психушки сбежал. Слушайте, мужчина, дайте лучше рублей тридцать на пиво.
— Лет сто, а может быть и двести, — бормотал я, не обращая на женщин внимания. В ушах отдавались эхом едва слышные далекие голоса, как бывает в гулком соборе, в котором разговаривают шепотом. Будто мазками невидимой кисти импрессионистов в воздухе прорисовывались фигуры детей, качающихся на ветках, прыгающих около ствола и с испугом прячущихся от свинцовой тучи, наползающей с горизонта.
Я погладил сухую кору и прикрыл глаза. Высохший ствол, давно обрубленные ветви. Так и все мы, потерянные, забытые, разъехавшиеся по разным городам и странам. Но ты еще живешь, и мы тоже. Все мы отсюда, как ни крути, и возвращаемся к тебе в мечтах и воспоминаниях. Дерево моего детства… Спасибо, что стоишь до сих пор, ты мне снишься ночами, как любимые женщины.