Верхотуров не понимал, как он попал в это странное место. Нет, место само по себе было очень красивым, и любой человек с удовольствием бы в таком оказался, но старый генерал мгновенно про себя окрестил его «заколдованным». Несмотря на то, что все здесь дышало покоем, уютом и эдаким философским спокойствием.

Говорят, тремя вещами в мире можно любоваться бесконечно долго – игрой морских волн, пламенем костра и сиянием звезд в ночном небе. Здесь все аккуратно собралось вместе. Ласково плескались волны, набегающие на пологий песчаный берег. И звезды над головой имелись, притом крупные, висящие совсем низко, как это бывает в южных широтах, и пляшущих языков у небольшого костра тоже было хоть отбавляй.

Следуя старой чекистской привычке, Верхотуров не спешил обнаруживать себя и застыл на месте, прислушиваясь к разговору двух человек, находившихся подле костра. Опасений они генералу не внушали, но настораживала их странная одежда.

Один, полулежавший на песке, явно изображал некого римского патриция античного времени. Получалось это у него неплохо. И дело было не только в вальяжной позе, не только в его одежде, а одет он был в белую тунику, по краям богато расшитую золотым геометрическим орнаментом, но и во внешности этого человека. Героический античный профиль, завитки золотистых волос, жесткий взгляд глубоко посаженных светлых глаз. Не хватало лаврового венка, и готов портрет какого-нибудь римского императора. Может, именно потому собеседник называл его Нероном.

Собеседник Нерона был одет в подобие армяка или кафтана. Точнее сказать Верхотуров, затруднялся, поскольку совершенно не разбирался в старинной одежде, но был готов поклясться, что носили такое в веке, наверное, девятнадцатом, если не раньше. Единственное, что было знакомо генералу, это портянки на ногах, опоясанные веревкой, очевидно, чтоб не спадали, и той же веревкой стянутые с лаптями. Портянки Верхотурову в молодости доводилось носить самому, потому он их признал сразу.

Впрочем, лицо у этого крестьянина времен Российской империи было весьма благообразное, внушающее невольное почтительное уважение. Одна борода чего стоила – широкая, окладистая, белоснежная. А вот руки не совпадали с остальным обликом. Ладони были узкими, словно он был из рода, на протяжении нескольких поколений занимавшегося исключительно умственным трудом, да и пальцы тонкие, длинные. Такие принято называть музыкальными.

Генерал аккуратно приблизился, застыв метрах в пяти от этих людей, уютно расположившихся у костра. Хотя особо конспирироваться не имело смысла. Оба были настолько увлечены спором, что, подойди Валерий Константинович ближе, собеседники его вряд ли бы заметили.

Верхотуров прислушался.

– Pro deum atque hominum fidem! – торжественно произнес изображающий из себя римлянина. В голове у генерала что-то щелкнуло, как будто включился синхронный перевод на русский язык. Гнусавый мужской голос торопливо заговорил перевод, немножко перекрывая речь римлянина: «Призываю в свидетели богов и людей!» – Чушь и еще раз чушь! – продолжил Нерон, а Валерий Константинович стал внимательно вслушиваться в его речь. – Император не имеет права на любовь! Да вы сами вспомните-ка, достопочтенный Федор Кузьмич, сколько всего вами для государства сделано! И чем все закончилось? Вам что, напомнить вашего Пушкина? – Патриций, полуприкрыв глаза и высоко задрав подбородок, громко процитировал:

Властитель слабый и лукавый, Плешивый щеголь, враг труда, Нечаянно пригретый славой, Над нами царствовал тогда.

Читал он стихи скверно, явно перебарщивая с чувствами и эмоциями, но «крестьянин» решил этого не замечать. Он лишь улыбнулся и вопросительно посмотрел на собеседника.

– Ну и где народная любовь к своему правителю, сам же видишь, что люди неблагодарны, и если кого-то любят, то только себя! – продолжал распаляться Нерон.

– В каждом человеке живет любовь. Просто, кто-то это чувствует, а кто-то – нет, считая, что без нее легче жить, – у Федора Кузьмича оказался приятный бархатный голос.

Он хотел сказать что-то еще, но кудрявый красавчик в тунике нетерпеливо перебил его, безапелляционно заявив, что в любом случае не надо никого утешать, ибо все люди – дрянь и мерзость. А для примера он может привести случай с поджогом Рима.

– Уж не знаю в точности, кому из предводителей христиан пришла в голову дикая идея запалить город, дабы таким способом навлечь на своих единоверцев кару со стороны властей и тем самым увеличить число мучеников, но после моей смерти они обвинили в этом чудовищном преступлении именно меня. И представь себе, Федор Кузьмич, что остальные жители – право слово, скоты, иное слово подобрать затрудняюсь – поверили им, хотя прекрасно знали, что в ту ночь я находился за тысячи стадий от Рима. Более того, расследование велось очень обстоятельно, и установлено было совершенно точно: их работа, христиан этих самых! Но позже они все равно все свалили на меня. Дескать, вдохновение меня покинуло. Меня! У которого с вдохновением все всегда было в порядке! И вот когда мои люди подожгли Рим, я оделся в шутовское одеяние и, усевшись на безопасном расстоянии, любовался пламенем, в то же время играя на лире и декламируя собственную поэму о гибели Трои. Да-а, такое еще выдумать надо! Я вообще никогда в жизни не сочинял стихов про пожар Трои! Ну, что за нелепость? И все поверили потому, что люди ненавидят себе подобных и радуются, когда у кого-то случается беда. И в особенности, если беда эта случается у сильного мира сего. Каждому приятно пнуть умирающего льва!

– В тебе говорят тщеславие и обида, Нерон, – ответил Федор Кузьмич.

– Но подожди, ведь я столько сделал для них! При мне весь Рим оделся в камень и мрамор. Я подарил миру Золотой дворец – символ величия государства, глядя на который послы безропотно подписывали самые невыгодные договора, ибо не хотели ссориться с великой державой. Наши легионы завоевали весь мир. А знал бы ты, сколько нечистых на руку чиновников я лишил своих постов, облегчив жизнь простому народу! Все позабыли, все. Да и впоследствии, уже после моей смерти, лишь один из таких Пушкиных по имени Дион Хризостом набрался смелости написать, что римляне были счастливы во времена Нерона и желали бы, чтобы он правил вечно. Остальные наплели про меня столько небылиц, что…

– Ты требуешь любви, как платы. А она платой не является, – спокойно ответил Федор Кузьмич. – А вот почему ты не вспомнишь о том, что похвалившего тебя философа Диона Хризостома император изгнал из Рима? Почему этот философ не побоялся говорить то, что властителям не хочется слышать?

Нерон пожал плечами:

– Не знаю. Философ, а глупый.

– Но теперь ты поминаешь этого глупого философа добрым словом, хотя он тебя об этом не просил. Так?

Нерон опять пожал плечами.

– Так же и любовь. Ее не надо получать за что-то взамен, она появляется сама. И этот дар – единственное, что есть в нас божественного и по-настоящему сильного. И только этот дар может защитить человека от бед и напастей. Мы же знаем с тобой, что надвигается, – загадочно сказал Федор Кузьмич и посмотрел в бездонное ночное небо, в котором бесшабашно светились огромные звезды.

– Ну и пусть надвигается. Они, – Нерон поднял палец вверх, – новых людей наделают. Потом зеркалами пользоваться научат, и пошло-поехало к новой катастрофе. И все мы умрем, теперь уже по-настоящему. А что? А если это – единственно возможный выход для человечества?

– Выход для человечества совсем в другом. Задушить в себе алчность, похоть и жажду власти над себе подобными. А взрастить в себе любовь. Без требования за это награды. Любовь к людям, любовь к животным, любовь к тому, кто находится рядом…

– Любовь к Родине, – дурашливо и высокопарно продолжил Нерон и, кажется, подмигнул Верхотурову.

Генерал замер.

– Нерон, не лицедействуй, – строго сказал Федор Кузьмич.

– Я – великий актер. И ты это знаешь. Но, действительно, что ты скажешь о любви к Родине?

– Любая любовь прекрасна. Главное, чтобы понятия не подменялись. Синонимы любви – это доброта, терпимость, милосердие, забота. А если именем любви вершится что-то не сопоставимое с этими понятиями, значит, мы имеем дело с чем-то другим, что под любовь маскируется. И именно это всегда ведет к катастрофе.

– А давай предположим вот такую историю. Ты, к примеру, любишь свою землю, понял какие-то истины, которые тебе кажутся непреложными, и служишь своему императору. У императора есть враги, и ты по долгу службы должен их уничтожать. Именно из любви к Родине, ну, или к императору, – Нерон улыбнулся и опять подмигнул Верхотурову.

Теперь никаких сомнений не осталось, дурачившийся римский император, наверное, давно заметил Валерия Константиновича и вот теперь подмигивал ему! Генерал не понимал, каким образом на берегу моря у костерка находятся император Нерон и старец Федор Кузьмич, который, если верить донесению аналитического управления, был когда-то российским императором Александром I, и которые, вроде бы, умерли много столетий назад! Да и как сам Верхотуров тут очутился, тоже было непонятно. Но самое непонятное – что делать дальше? Перестать прятаться, встать и подойти к этим людям, поздороваться, сказать, что я видел, мол, как вы тут мне подмигивали? Или, наоборот, попытаться незаметно уйти?

Генерал выбрал первое. Он выпрямился и решительно сделал несколько шагов вперед, выйдя из-за холмика, за которым, как ему казалось, он очень удачно скрывался.

Собеседники его появлению совершенно не удивились. Более того, Федор Кузьмич, как ни в чем не бывало обратился к Верхотурову так, как будто все это время они с ним и разговаривали:

– Вот скажи, Валерий Константинович, разве может любая, даже самая благородная цель оправдывать насилие?

Верхотуров похолодел, понимая, что старец обращается именно к нему. Нерон продолжал посматривать насмешливо и подбросил в костерок небольшую веточку. Пламя стало ярче, и генерал почувствовал, что ему стало жарко.

– Я думаю, – медленно сказал Верхотуров и удивился хриплому, вымученному звуку своего голоса, – что если цель благородна, то она оправдывает любые средства.

– Ага, что я тебе говорил, – захохотал Нерон. – Сейчас на Земле период СЛОВА! Люди придумали слишком много устройств для передачи слов! Они выдумывают разные комбинации из этих слов и просто выпускают их в мир. Можно говорить любые слова и переставлять их в любом порядке. Это совершенно не влияет на реальный смысл!

– Скажи, генерал, разве ты не понимаешь, что «благородная цель» – это просто пустые слова? В них нет вообще ничего, – Федор Кузьмич внимательно посмотрел на Верхотурова. Тот пожал плечами, не решаясь возразить. – Ведь цель, которая кому-то кажется благородной, кому-то благородной вовсе не кажется, разве не так?

– Более того, она тому, другому, обязательно кажется очень даже неблагородной! – захохотал Нерон и подбросил в костер еще одну веточку. – Для того, другого, благородной является какая-то своя цель, ущемляющая позицию того, кто уже с какой-то другой «благородной целью» выступил!

– И потом: кто тот судья, который наверняка знает, что благородно, а что нет, что хорошо, а что плохо, что белое, а что черное? – тихо спросил старец.

Верхотуров подумал еще немного и все-таки решил возразить:

– Есть вещи, которые всегда будут считаться плохими, и вещи, которые будут всегда считаться хорошими.

– Конечно! – с готовностью откликнулся Нерон. – Например, убийство. Это всегда хорошее дело или всегда плохое?

– Плохое, – неуверенно ответил Верхотуров.

– А если убийство врагов за свободу своей страны? Хорошее? – продолжал кривляться Нерон.

– Если за свободу своей страны, то это уже не убийство. Это подвиг, – ответил генерал более уверенно.

– Ну, я же говорю, слова! Они напридумывали слов и тиражируют их в каком-то бешеном количестве! – опять засмеялся Нерон, обращаясь к Федору Кузьмичу.

– Скажи, Валерий Константинович, сам ты разве не чувствуешь глубокую ущербность слов? Слово «подвиг» и слово «убийство», оказывается, есть одно и то же, только приготовлено для разных аудиторий и в угоду разным целям? – поднял голову от костра Федор Кузьмич.

Верхотуров и сам понимал какую-то нестыковку в своих словах, но не понимал, что можно ответить таким странным людям и в таком странном месте. Он понимал только, что все то, чем он жил долгие годы, неожиданно девальвируется, мельчает и исчезает. А на месте прежних догм и правил ничего не появляется.

– Не спеши обвинять и не спеши каяться. Все приходит тогда, когда должно, – глубокомысленно заметил старец. – Ты изуверился и в себе, и в ближних, и вообще в людях. Рад возлюбить, но нет в тебе силы на сей труд.

– Как же быть? – неожиданно для самого себя спросил Верхотуров.

– Главное – желание, – тихо произнес старец. – Если ты находишь, что в тебе нет любви, а желаешь ее иметь, то делай дела любви, хотя бы сначала и без нее самой. И тогда рано или поздно Господь увидит твое желание и старание и, поверь, непременно вложит в твое сердце любовь. Но помни, что она есмь вершина всех совершенств, а посему, дабы взойти на вершину, надо пройти все ступени. И потому, прежде чем стяжать любовь к Богу и к ближнему, надо прежде всего изъять из своей души тягу к грехам. Стяжать любовь могут только те, которые стали бесстрастными, освободившись от всех страстей: от чревоугодия, блуда, гнева, лжи, тщеславия и гордыни. Только ставших чистыми и начавших творить дела любви Господь осчастливит ею.

– Сколько людей, столько и мнений, – буркнул Нерон, слегка смущенный столь горячей отповедью старца. – Однако я все равно останусь при своем.

– И я, – не очень уверенно сказал генерал.

– А вот ты бы, сын мой, не спешил зарекаться, – заметил старец. – Лучше скажи, Валерий Константинович, тебе в городе Риге бывать когда-нибудь приходилось?

– Да, приходилось, – ответил Верхотуров, удивляясь. – А это-то при чем?

– Есть там такое место, «Шведские ворота» называется, – невозмутимо продолжал Федор Кузьмич.

– Помню что-то такое. Это в доме каком-то, кажется, проход прорублен…

– Да, это они. Так вот, туда тебе отправить людей нужно, которые про любовь с тобой говорить начнут.

– Каких людей, какая любовь? – удивился Верхотуров.

– Всему свое время. Помни просто. Помни так же, как и то, что человек сам строит свою жизнь, и, если сердце его открыто Господу, он может совершать деяния, которые люди неверующие и слабые посчитали бы чудесами.

– Это как?

– Узнаешь скоро, – проворчал Нерон. – Вот когда станешь таким же, как мы, тогда вообще все узнаешь… – Он осекся на полуслове и вяло отмахнулся, почти сердито сказав напоследок: – Все. Ступай себе. Пора. Зовут уж.

– Кто? – не понял Верхотуров и в тот же миг услышал заливистую трель старого громоздкого будильника, который ему подарили еще на 20-летие службы. Однако, уже возвращаясь из своего чудного сна и жалея, что он прервался так некстати, Валерий Константинович краем уха услыхал слова расплывающегося в туманной дымке Нерона, адресованные старцу:

– Ты видел?

– Знамение на его челе? – уточнил глуховатый голос старца, донесшийся из густевшего с каждой секундой тумана. – Узрел, – и дальше начал вдруг говорить непонятными древними фразами, на что Нерон отвечал фразами латинскими – это переводчик вдруг опять щелкнул и перестал работать. – Все в руце Всевышнего и идеже Господь восхощет, побеждается естества чин, а потому не след предрекать, а токмо внимать воле сей.

«Знамение… – повторил окончательно проснувшийся Верхотуров, тупо уставившись на край стола и нехотя поднимаясь с кушетки. Еще эти «Шведские ворота». О чем это он?» – Но дальше он додумывать не стал, ибо до начала намеченной операции времени осталось всего ничего. А кроме того, сугубо атеистическое воспитание не допускало веры в чох, грай, приметы и вещие сны. Особенно такие странные… Но додумывать, что конкретно сулил ему недавний сон, генерал не стал. Перед ответственной работой ничего лишнего в голове быть не должно – этому принципу он следовал с ранней молодости, и принцип этот его никогда не подводил. А потому усилием воли он переложил увиденное на самую дальнюю полку своей памяти, рассчитывая вернуться к нему, может быть, позже, после своего возвращения. Но сон не забывался и иногда включался где-то в глубинах подсознания короткими картинками, какими-то наиболее запомнившимися фразами. Верхотуров старался гнать эти фразы и картинки прочь, но они всегда возвращались и заставляли генерала все чаще и чаще задумываться.