Глава первая
НАЧАЛО ЗЕМНОГО СРОКА (701–705)
Звездный пришелец
Есть люди вчерашние, сегодняшние, завтрашние. Ли Бо был «вчерашним». Ему так и не удалось вписаться в его «сегодня». Оно ушло, оставив слабые следы, а Ли Бо из «вчера» шагнул в «завтра», чтобы занять свое место в вечности.
Первая вариация на тему
… Вечерние сумерки пригасили осеннее разноцветье, и над плоской крышей глинобитного дома семьи Ли взошла луна, одна на всех. Она светила предкам, ее видел Ли Эр, который ушел в пески запада, оставив нам бамбуковые планки с пятью тысячами иероглифов бессмертного трактата «Дао Дэ цзин». Она светит его потомкам — семье Ли, ее видят там, в Китае, где остались многочисленные родичи, ее видят и здесь, в далеком от Срединной страны Западном крае, где высокие мужчины с рыжими, выкрашенными хной усами и высокими носами, приезжающие из соседней страны Кан, заглядывают в питейные дома, карабкающиеся по обрывистому склону над рекой Чу, к таким же рыжеватым и неожиданно голубоглазым танцовщицам в красных халатах, приоткрывающих яркие зеленые парчовые штаны и красные сапожки из оленьей кожи, потягивают из белых чарок со вздернутым, как у попугая, носиком густое сладкое вино с травяной отдушиной или дорогое чуть желтоватое виноградное и заедают фаршированным карпом, распластавшимся на белом нефритовом блюде, а в котле, утомленно подремывающем на позолоченном треножнике, булькает вареная баранина.
К середине ночи все тише становятся гортанные голоса горожан. В семье Ли понимают их говор, но дома говорят только на языке предков. С недавних пор женщиной овладела смутная тревога, ощущение невнятного беспокойства. Ни у кого ничего похожего не бывает. У всех роды, как роды, у сотен, миллионов и здесь, в Западном крае, и там, на внутренних землях Поднебесной.
А ей то и дело снились удивительные сны, волнующие своей необычностью. То ли дух-охранитель сна покинул ее, то ли предупреждает о чем-то, что должно войти в ее мир и преобразить его.
Она уже спала, когда в западной части небосклона появилась Золотая звезда и стала неспешно разгораться, все ярче и ярче, а потом от нее отделился ослепительный белый луч, с немыслимой для человека скоростью пронесся сквозь необъятность космоса, мягко прошел сквозь крышу дома и проник во чрево роженицы. Все ее существо озарилось этой сияющей белизной, бездонной бездной света, вскоре сгустившейся в крикуна-младенца, внешне похожего на прочих и все же чем-то другого, намного большего, чем ее новорожденный сын…
Так пришел в наш мир великий Ли Бо. Эта версия считается легендарной, но она существовала уже при его жизни. В предисловии к первому собранию его произведений Ли Янбин, дядя поэта, которому тот еще при жизни оставил свои рукописи и чуть слышным от болезни и слабости голосом перечислил важнейшие вехи своей жизни, как бы фиксируя их для потомков, дал такую формулировку: «На сносях вошла в сон звезда Чангэн, потому новорожденному дали имя Бо, а прозванье — Тайбо».
То есть уже первый биограф поэта, его дядя, зафиксировал легендарную часть генеалогии как несомненную и важную составляющую семейной ментальности, существовавшую уже в момент рождения будущего поэта. «Сказка ложь, да в ней намек, добрым молодцам урок». Тайбо (Венера) выдвигается на небосклон в сумеречной западной части неба и растворяется в рассветных лучах востока. Не символично ли это? Ведь Ли Бо как раз и родился на западе, а умер на востоке страны.
Эту версию обычно излагают как некий курьез, закавыченно ссылаясь на древние источники. Педантичный составитель «Большого словаря Ли Бо» отметил ее краткой, но отдельной статьей «Чангэн вошла в сон», отстраненно пересказывающей сюжет о Золотой звезде Цзиньсин, или Тайбо, которая на вечерней закатной западной части неба именуется Чангэн, а поутру на рассветной восточной части — Цимин. Упоминание в легенде названия Чангэн дает некоторые основания предполагать, что поэт родился на исходе дня и осенью, поскольку запад в традиционном мировосприятии связан именно с этим временем года.
Так ли, нет ли, но отец дал сыну имя Бо, то есть «белый», а по наступлении совершеннолетия, как было установлено традицией, добавил имя Тайбо (Великая Белизна), которое более определенно вводило сына в мистическую ауру небесного пространства. Белый цвет — один из излюбленных в поэтической палитре Ли Бо.
А для китайского мировидения понятие «белый» — не столько цвет, сколько объемная, глубинная культурема, обнимающая не «пустоту отсутствия» (как ее понимаем мы), а «пустоту наличия»: целый мир, сокрытый белой пеленой, как гора, не видная под опустившимся на нее облаком, но существующая под ним и вне зависимости от него. Кроме того, стоит подчеркнуть, что белый цвет в традиционной живописи ментально связан с черным, противостоит ему, так что акцентирование положительно-белого у Ли Бо можно воспринять как подспудное отрицание негативно-черного.
В 423 строках стихотворений Ли Бо, связанных с цветом, слово «белый» встречается 425 раз, выражая как некие реалии, так и движение души, чувства, связанные с восприятием окружающего. «Белые» у него не только предметы, реально окрашенные в белый цвет (скажем, покрытая инеем трава), но и многое другое, обладающее духовностью, которую подчеркивает характеристика «белый» — трава (та же подернутая инеем трава, что намекает на приход осени, увядания, старости), кисть (он не живописец и кисть обмакивал лишь в черную тушь, но если она «белая» — то не просто рифмует, а творит возвышенные строки).
Вряд ли это связано лишь с собственным именем — скорее с тем белым лучом звезды из легенды, которую Ли Бо явно знал уже в раннем возрасте и которая определила космичность его ментальности. И, наверное, не случайно определение «низвергнутый небожитель», достаточно широко распространенное в среде китайских средневековых поэтов, прочно закрепилось за одним только Ли Бо.
А его легендарное вознесение на небесную родину после земной смерти? А многочисленные стихи о полетах со святыми? Китайские исследователи обратили внимание на их необычную ауру, выделяющуюся среди произведений этого жанра, написанных другими поэтами: такое впечатление, что он летал не к небожителям, а с небожителями как со своими собратьями, не восхищаясь и не удивляясь увиденному, лишь констатируя, словно он априори всё это уже знал.
Звездная версия, излагаемая первичными биографами (Ли Янбин, Вэй Хао и др.), стилистически сводит ее к формулировкам («на сносях», «Чангэн вошла в сон», «указал на древо сливы», «обрел дух звезды Тайбо») легенд об основателе даоского учения Лао-цзы («обрел дух Неба») и авторов других древнейших, мифологизированных памятников. Звезда Тайбо, если брать ее обобщенное название (Золотая), входя в пятерку «пяти стихий и звезд», космогонической основы китайского мироощущения, выступает как один из главенствующих и самых ярких объектов небосклона, привлекающих к себе взоры землян. «Не совпадает ли это, — вопрошает исследователь, — с идеальными устремлениями Ли Бо?» И в этом «находит свое выражение мысль о единстве Неба и человека, с древности характерная для Китая» [Тысячелетний-2003. С. 251].
Присовокупим сюда и туманность его генеалогии (опять-таки созвучную полисемантичной легендарности Лао-цзы), и то, что во всех версиях его земного рождения есть одна общая черта — Ли Бо появляется в какой-то точке Земли не как продолжатель живущего здесь рода, а как человек без корней. Это знают окружающие, это чувствует он сам и намекает нам невероятно частым использованием слова «кэ» для самообозначения и самохарактеристики — он «гость» на Земле, в любой ее точке, «чужак», «пришелец», «странник».
Сам он жадно тянулся к людям, даже случайных знакомых именовал «друзьями» (в «Большом словаре Ли Бо» перечисление его контактов занимает сорок две страницы мелкого иероглифического текста), но фактически истинных друзей у него было лишь два: Ду Фу и Юань Даньцю. Первый — конгениален Ли Бо, но не столь космичен, второй — глубоко погружен в даоскую ментальность со всей мистикой ее духовных трансформаций и абсолютным приоритетом небесного перед земным.
На этот факт невозможно не обратить внимание: его душа жаждала общения, но общения на равных, с созвучными, сонравственными ей душами. Большой и сильный человек, виртуозно владевший мечом, он обладал тонкой, ранимой душой, сознавал это, и отсюда — постоянная встревоженность земного бытия. Лишь в горах, воспринимая космические коды, он возвращался к самому себе, утишал душу, успокаивал сердце.
У звезды Тайбо есть земной аналог — одноименная гора, расположенная недалеко от Чанъаня, столицы империи. Таким образом, дуплекс «звезда-гора» воспринимается как система единого пространства Небо-Земля. И вряд ли случайно проекция звезды Тайбо на Землю нацелена на район притяжения имперской столицы: это не может быть оторвано от почти патологического, никакими только психологическими или чисто карьерными причинами не объяснимого тяготения Ли Бо к Чанъаню, не ослабевавшего в течение всей его земной жизни, несмотря на тяжелые удары, наносившиеся императорским двором по его судьбе.
Обратим внимание и на то, что в легенде о звездном рождении поэта не фигурирует отец. Его фактически нет и в поэтическом пространстве Ли Бо, а мать, хотя и косвенно, но присутствует — хотя бы своей племенной принадлежностью: в стихах часто упоминаются народность «цян», к которой она принадлежала, и язык «юэчжи» (или «юэши»), на котором они говорили. То есть легенды ведут родовую генеалогию Ли Бо не по современным им матрицам, а по древним.
Но даже легенды не каждого персонажа связывают с Небом, а лишь мудрецов и государей. Конфуция, например, связали: в сон его матери в канун родов вошел некий Черный дух, смутивший ее вестью, будто первенец станет «большим человеком», и в урочный час с Неба полилась музыка и протрубил Единорог, мифический зверь, предвещающий явление великого мудреца. Так, по легенде, рожден был Конфуций, и не на ровной поверхности Земли, а на устремленной к небесам невысокой горушке, получив вторым именем слово «Цю» (холм).
А ведь имя Тайбо, вновь подчеркиваю, носит не только звезда, но и гора в провинции Шэньси. То есть легендарными версиями и Конфуций, и Ли Бо вписаны в общие для Земли и Неба меридианы. И мать Лао-цзы в канун рождения сына «ощутила звезду». И мать Лю Бана, первого императора династии Хань, «встретила во сне духа… и обвил ее черный дракон», после чего и появился на свет будущий основатель империи.
Так что легенда, реалии жизни Ли Бо, поэтические образы — все это складывается в систему особой ментальности, тяготеющей больше к Небу, чем к Земле.
Так семнадцатилетний романтик Лермонтов, чья особая космичность в восприятии земного бытия уже не раз была подмечена чуткими собратьями-поэтами, в стихотворении «Ангел» писал о такой же небесной душе, прошедшей отпущенный ей земной срок, но так и не сжившейся с Землей, сохранив душу нетронутой для космического продолжения.
Не таков ли и наш Ли Бо, явно тяготившийся своим земным сроком?
В тумане тайн
Каким оказался приход великого Ли Бо в наш мир, мы точно не знаем. Неясность его происхождения, генеалогии, места и времени рождения — всё складывается в нестандартность фигуры, уводит от конкретности человеческого облика в абстрактную знаковость. «Среди известных фигур прошлого в Китае редко можно было встретить столь необычные имя и фамилию, как у Ли Бо… Да и подобный жизненный путь не часто выпадал китайским литераторам… Он не имел даже места, где бы жил достаточно долго» [Хэ Няньлун-2002. С. 14].
Каковы основные источники наших биографических сведений о Ли Бо? Это прежде всего «Послесловие к Собранию соломенной хижины», написанное Ли Янбином, дядей поэта, в конце 763 года еще при его жизни, когда больной Ли Бо передал дяде рукописи своих стихотворений. Этот источник считается наиболее достоверным, поскольку биографические данные в нем были записаны со слов самого Ли Бо, который в течение жизни весьма активно переписывался с Ли Янбином. К сожалению, само Собрание из десяти тысяч произведений до наших дней не дошло — сохранилось только послесловие в более поздних перепечатках.
Небольшое (всего два цзюаня) собрание произведений Ли Бо составил его юный почитатель Вэй Вань (его другое имя Вэй Хао), снабдив его достаточно подробным предисловием, во многом совпадающим с текстом Ли Янбина, но в чем-то и расходящимся. Этот документ также принадлежит к наиболее достоверным источникам, поскольку биографические сведения, вошедшие в него, стали результатом долгих личных бесед с Ли Бо.
Мемориальная стела с обширной надписью, сделанной в 817 году Фань Чуаньчжэном, сыном Фань Луня, друга Ли Бо, со слов внучек поэта и с использованием записей сына Ли Бо, не утрачена и хранится в музее. Известно еще несколько более поздних, частично уже вторичных по материалу, стел с биографическими сведениями, порой расходящимися с основными. Среди них выделяется стела Лю Цюаньбо, который еще встречался с Ли Бо. Все эти тексты воспроизведены в средневековых «Старой книге [о династии] Тан» и «Новой книге [о династии] Тан» в разделе «Биография Ли Бо» и в ряде современных исследований.
Автобиографические сведения встречаются в нескольких стихотворениях, эссе и письмах самого Ли Бо, в первую очередь в «Письме аньчжоускому чжанши Пэю» (730), «Письме Ханю из Цзинчжоу» (734) и «Двух стихотворениях министру Чжан Гао», посланных в конце 757 года осужденным Ли Бо из тюрьмы Сюньяна с просьбой о снисхождении.
В датах земного рождения Ли Бо существует разнобой от 699 года до 705-го, но основная масса исследователей сходятся на 701-м — тридцать восьмом году очередного шестидесятилетнего цикла, ведшего отсчет от 664 года. Вполне возможно, что произошло это осенью: на исходе осени 701 года, с десятого лунного месяца, начался последний период правления императрицы У Цзэтянь, и именно к этому периоду большинство исследователей привязывают рождение будущего поэта. Он сам в нескольких произведениях упоминает свой возраст: в стихотворении 750 года пишет, что «прожил 49 лет», а в стихотворении, датируемом 757 годом, называет себя «пятидесятисемилетним».
Девиз, выбранный императрицей У Цзэтянь, звучал как «Чан-ань» с акцентированным смысловым подтекстом — «вечное умиротворение», которое хотела принести стране императрица, через четыре года вынужденная сойти с трона. Но это были те же самые иероглифы, что и в названии столицы империи Чанъань, куда всю жизнь рвался романтизировавший императорскую власть поэт. Так что тут можно отыскать символичный намек самой Истории. Период «Чан-ань» продлился как раз до 705 года, когда семейство Ли, согласно подавляющему большинству версий, перебралось во внутренние земли страны — край Шу (современная провинция Сычуань).
«Мест рождения» Ли Бо — тьма-тьмущая. На закате династии Мин известный писатель и ученый Ли Чжи (Ли Чжо-у), отмечая необыкновенную популярность поэта, в посвященном Ли Бо разделе своей знаменитой «Сожженной книги» писал: «Нет времени, когда бы ни жил Ли Бо, нет места, где бы он ни родился — то ли звезда с Неба, то ли герой Земли». Великого предка жаждали присвоить себе все времена и края, хроники и летописи, легенды и предания. Эти дискуссии продолжаются по сей день, порой принимая даже не вполне цивилизованные формы, утверждая «свое» за счет изничтожения «чужого».
Начнем с второстепенных, слабо аргументированных, достаточно сомнительных предположений.
В 1982 году Лю Кайян на основании анализа «Письма аньчжоускому чжанши Пэю» выдвинул версию о том, будто Ли Бо родился в Чанъане, но это предположение было мало кем поддержано. Из текстов самого Ли Бо, в одном произведении назвавшего себя «цзиньлинцем», возникла версия его рождения в Цзиньлине (современный Нанкин). Однако это самоназвание объясняют иначе: в старых текстах название Цзиньлин включало в себя и уезд Даньян, расположенный неподалеку от города, а там некогда жил Ли Лунь — внук известного ханьского военачальника Ли Гуана, считающегося одним из предков Ли Бо.
Значительное число сторонников собрала шаньдунская версия. Их главные аргументы таковы: в биографии Ли Бо в «Старой книге [о династии] Тан» он назван «шаньдунцем», а его отец — «военачальником из города Жэньчэн» (современный Цзинин); в одном стихотворении Ду Фу упоминает «Ли Бо из Шаньдуна». Так же именует его позднетанский поэт Юань Чжэнь, но, скорее всего, у того это не собственное утверждение, а механический повтор словосочетания, использованного Ду Фу. В 1928 году эту версию реанимировал Ху Ши в своей «Истории литературы на разговорном языке байхуа».
Действительно, был период, когда поэт частенько заезжал в Жэньчэн, где находилось полюбившееся ему питейное заведение со знаменитым душистым ланьлинским вином. Достаточно долгое время он жил в Яньчжоу, завел там дом и перевез туда семью, считал Восточное Лу (часть современной провинции Шаньдун) своей второй родиной; в шаньдунский период жизни у Ли Бо было немало встреч с Ду Фу, который часто бывал в Яньчжоу, где видный пост занимал его отец. Именно в Шаньдуне после одной из таких встреч в 746 году в яньчжоуском районе Шацю (Песчаные холмы) Ли Бо написал стихотворение «От Песчаных холмов — к Ду Фу».
Однако все это вовсе не доказывает, что в Шаньдуне он родился. Что касается «отца», то речь, как выяснили исследователи, идет о дяде (в китайской традиционной системе родства он значился как «шестой отец»). Родной же его отец ни к каким постам не тяготел, предпочитая шаткой чиновной карьерной лестнице отшельническое уединение в сообществе мудрых конфуцианских и даоских канонов. В представительном «Большом словаре Ли Бо» [Юй Сяньхао-1995], кстати, эта версия и вовсе не упоминается. И даже шаньдунские ученые говорят о Восточном Лу только как о «второй родине» Ли Бо.
Среди версий существуют даже такие экзотические, как «отюреченный китаец», «иностранец» (у отца будто бы была тюркская фамилия, от которой он отказался после переезда на внутренние территории). У некоторых авторов исход семейства Ли отодвигался еще дальше — в страну «Даши го», то есть Арабский халифат.
Обилие версий проистекает из туманных, малоконкретных формулировок первых биографов, позволяющих предположить, что в происхождении поэта сокрыта некая тайна, не подлежащая разглашению.
Западный гость
Двумя основными версиями происхождения Ли Бо паритетно считаются «сычуаньская» и «западная» — город Суйе на территории современной Киргизии близ города Токмок на реке Чу. До последнего времени большинство современных исследователей склонялись к «западной» версии, и она формально выводит место рождения великого китайского поэта за пределы Китая — в «западный край». Ее именуют «версией Го Можо» (ссылаясь на его книгу «Ли Бо и Ду Фу», изданную в 1972 году), хотя намеки на нее были уже у Ли Янбина, а четко сформулировал ее Ли Ичэнь в статье, опубликованной 10 мая 1926 года в приложении к бэйпинской (тогдашнее название Пекина) газете «Чэньбао», где он интерпретировал комментарии цинского исследователя Ван Ци. В 1935 году эту версию развили вплоть до такой формулировки: «Тайбо родился не в Китае». В 1940 году ее поддержал известный ученый Ли Чанчжи, и она даже попала в статью «Ли Бо» в старом толковом словаре «Цы хай», а позже была подхвачена Артуром Уэйли в его книге [Walley-1950].
Парадоксальность этой версии в том, что, аргументированная намного слабее версии «человека из Шу», она чувствует себя в либоведении гораздо увереннее. Можно предположить, что силу ей придает мистическая связь с версией легендарной. Они обе выводят место рождения в некое отдаленное пространство, подтверждая статус Ли Бо как «пришельца» извне.
У «Западной версии» существует несколько вариантов. Основной называет город Суяб (в китайском произношении — Суйе) Тюркского каганата, лишь в 657 году попавший в орбиту танского политического и административного влияния, которое было подкреплено введенным туда гарнизоном. В свободное время, коего было предостаточно, военная верхушка пробавлялась охотой, о чем танский поэт Жун Юй писал: «Дикий ветер стремительно летит над горами, / Лишь один только город Суйе преграждает путь; / На вершинах слышны крики и вопли, / Это генералы возвращаются с ночной охоты». Суйе вместе с тремя другими небольшими городками в районе Иссык-Куля был выбран танской военной администрацией для формирования линии обороны дальних подступов к Китаю.
Китайские купцы возили товары из внутренних земель и обратно. Возможно, потому отец Ли Бо и был прозван кэ («гость, пришелец»; в современном официальном языке этим словом именуют иностранных подданных), что в этом китайском слове, как и в русском «госте», тоже есть оттенок «человека, доставляющего товары для продажи». В древних текстах так именовали данников, привозивших подать.
К началу VIII века в Суйе и окрестных поселениях жило уже четыре поколения рода Ли. Как указано в «Старой книге [о династии] Тан», предки поэта, чьи родственные корни прослежены до ханьского военачальника Ли Гуана, а на мифологическом уровне до Лао-цзы (которого считали своим предком и танские императоры), были за некую провинность сосланы в отдаленную западную часть Танской империи — Лунси на территории современной провинции Ганьсу, откуда они на рубеже VI–VII веков тайно перебрались еще западнее, в Тюркский каганат.
Стройность этого варианта нарушается подвариантами, и прежде всего выдвинутым в 1986 году предположением, что место рождения поэта хотя и называлось Суйе, но это вовсе не среднеазиатский Суяб, а городок в Синьцзяне в среднем течении реки Чу неподалеку от города Хами. Аргументация в пользу этой версии, однако, пока недостаточно весома, хотя существование такого города в древнем Синьцзяне исторически подтверждено — сомнение вызывает лишь его связь с Ли Бо.
Проведенный стиховедами анализ нескольких произведений Ли Бо, которые тем или иным образом могли бы быть связаны с Суйе (по воспоминаниям детства или текущим событиям), дает основание полагать, что их топонимика — это ландшафт района среднего течения реки Чу, впадающей в озеро Иссык-Куль, то есть Ли Бо визуально (пусть даже весьма приблизительно, детской памятью) представлял себе пейзаж этого района. Наибольшее количество аргументов для такого утверждения дает стихотворение «Бой к югу от города», которое написано в 740-х годах и рассказывает о военных событиях в этом районе в 742–744 годах.
Город Суйе, достаточно большой и оживленный, лежал на берегах реки Чу, пробившей себе русло между огромными горами, которые упирались шапками заснеженных вершин в облака, плывущие по бескрайнему небу. Таков был первый пейзаж, увиденный новорожденным поэтом и вложенный в его сознание как ментальная основа. Усвоенная им культура далеко не была монолитной: в ней соединялись элементы как ханьской, так и среднеазиатской и даже ближневосточной культур. Отголоски их слышны в стихотворениях Ли Бо, где далеко не все реалии можно вписать в рамки ханьской среды.
В двенадцати стихотворениях посвященного жене цикла «Моей далекой» немало локальных речений, которые, с одной стороны, показывают, где написано стихотворение (в Восточном Лу поэт, например, одет в белую шелковую одежду местного шаньдунского производства), с другой — кому направлено: в Юэчжи (тюркская область в Синьцзяне) или кому-то, происходящему из Юэчжи, кто в данный момент находится недалеко от «Западного моря», под которым, по мнению комментаторов, имеется в виду озеро Иссык-Куль. В одном стихотворении упоминается белый какаду, который не водится во внутренних землях Китая, а только в «Западном крае» (или на дальнем юге). Название экзотической «парчово-горбатой птицы» (перевод академика В. М. Алексеева) из «Песен Осеннего плеса» (№ 3) некоторые исследователи возводят к персидскому ushtur murgh, что в дословном переводе означает «птица-верблюд». В летописи «Хоу Хань шу» сказано, что эта редкая для Южного Китая птица обитает преимущественно в Аравийской пустыне и в Сирии. Каменный барельеф из гробницы танского императора Гаоцзуна, изображающий эту птицу, раскинувшую крыла, сохранился до сих пор.
Овладевая навыками речевого общения в многоязычной среде, Ли Бо, конечно, не мог не знать языка тюрков, а может быть, и иных «варварских» речений. На этом основан легендарный факт его биографии, когда, уже будучи при дворе, он воспользовался своими знаниями, в данный момент крайне необходимыми императору, и всласть поглумился над враждебно настроенными по отношению к нему и ненавистными ему царскими клевретами Гао Лиши и Ли Линьфу, которые, не будучи обучены иностранным языкам, не смогли организовать прием туфаньского посольства, а Ли Бо, вытащенный из кабачка, хмельной, не только прочитал наглое послание, но тут же от имени государя дал ему достойный ответ. Впрочем, клевреты своих теплых местечек не лишились, а многознающий и многомудрый поэт так поэтом и остался — к нашему, потомков, счастью.
В семье, конечно, говорили по-китайски. И сына отец воспитывал в ортодоксально-традиционном духе — через штудирование основных конфуцианских канонов. Возможно, немалая философская библиотека отягощала дом ссыльных, прибывших в каганат из Западного Лун (современная провинция Ганьсу), куда с высокого поста был сослан дед поэта. Предки Ли Бо, по ряду источников (не всеми принятых), были того же царского рода Ли, что правил Китаем в танский период (император Сюаньцзун, на период правления которого пришелся основной отрезок жизни Ли Бо, в «человечьем» обличье именовался Ли Лунцзи). Корни их тянулись и к философской почве — ту же фамилию Ли («слива») носил Ли Эр, легендарный основатель даоизма, больше известный как Лао-цзы, «старый младенец»; китайцы, не чуждые даоскому тяготению к природной естественности, мудростью всегда почитали не многознание, а детскую наивность — то есть интуитивное восприятие, еще не отягощенное искусственными рационалистическими нормативами цивилизации, которая далеко ушла от естественности и непосредственности изначальных Совершенномудрых.
В таких отдаленных от Центра и не вписанных в жесткую имперскую административную структуру местах китайцы обычно держались поближе друг к другу, надеясь на помощь соплеменников, даже в том случае, когда они, как предки Ли Бо, вынуждены были скрывать свои имена. Какими возможностями прокормить семью они располагали? Пастушество, переноска грузов, охрана, садоводство или огородничество, коммерция. Для семейства Ли по разным причинам наиболее вероятным было последнее.
Суйе тех лет отнюдь не был глухой провинцией, и через него проходили не только торговые пути. Как предполагают исследователи, в 628 году, через тринадцать лет после того, как семья Ли обосновалась в Суйе, этот город в своем «путешествии на запад» посетил знаменитый монах Сюаньцзан, не имевший на то, кстати, царского соизволения. В 748 году там был открыт буддийский монастырь Даюнь, один из многих, строительство которых по всей стране началось указом императрицы У Цзэтянь в 690 году. Во время археологических раскопок в 1979 году в захоронениях Ак-Бешима в Киргизии было обнаружено немало предметов ханьской культуры, занесенной в древний город Суяб.
В дискуссии о месте рождения Ли Бо был поднят вопрос о национальности — не принадлежит ли китайский поэт к «варварскому племени». Юй Пинбо обратил внимание на то, что поэт сам себя называл чжунго жэнь, что могло означать принадлежность к стране («человек Срединного государства»), но вовсе не обязательно к нации («китаец»). Однако по всем биографическим спискам Ли Бо проходит как ханьжэнь, то есть представитель основной китайской нации, хотя Ху Хуайчэнь в рамках дискуссии 30-х годов XX века выдвинул формулировку «отюреченный китаец», аргументируя это чертами национальной психологии («чрезмерно воинственный») и элементами филологического анализа («слишком размашистый стиль»), что, считает он, «не присуще чистокровному китайцу». Быть может, его бо́льшая, чем обычно у китайских поэтов, любовь к луне тоже объясняется влиянием среднеазиатской культуры. Другие исследователи отмечают отсутствие в старых описаниях внешности поэта какой-то необычной структуры глаз, а средневековый китаец наиболее характерным признаком «варвара» считал глубокие глазницы.
Человек Шу
В исторических летописях «Новая книга [о династии] Тан» упоминается появление «потомков священного Желтого Владыки» (Хуан-ди) в «Западном крае», откуда они «в начале периода Шэньлун» перебрались в Западное Ба (часть современной провинции Сычуань), где звездой Чангэн (иначе — Тайбо) и «была определена судьба» младенца. Формулировка, весьма неопределенная и отнюдь не утверждающая однозначно Западное Ба как место рождения Ли Бо. Однако начало периода правления Шэньлун датируется как раз тем самым 705 годом, когда, согласно версии многих биографов, семья Ли перебралась через Синьцзян и Ганьсу из Западного края в Шу, то есть в Сычуань, где и произошло становление будущего поэта. Среди подвариантов существует версия о том, что наложница Ли Цзяньчэна, старшего сына императора Гаоцзу, после дворцового конфликта и смерти мужа бежала в Западный край. Эта версия пытается обосновать родство Ли Бо с правящей династией и поддерживается преимущественно учеными Тайваня.
Целый ряд авторитетных исследователей полагают, что в источники, упоминающие название периода переселения семейства Ли из Западного края в Шу, вкралась описка, вызванная созвучием иероглифов: по их мнению, произошло это в период не Шэньлун, а Шэньгун, в 697 году, и спустя пять лет, то есть в уже принятом большинством авторов 701 году, родился будущий поэт. Произошло это не в Суйе, а в Посаде Синего Лотоса в Гуанхань, как в то время именовали Мяньчжоу области Шу. Именно так в источниках династий Тан и Сун, максимально приближенных к периоду жизни Ли Бо, указывается место его рождения. В сунское время у отчего дома поэта была поставлена стела «Старый дом господина Ли, династия Тан, в Чжанмине» (современный город Цзянъю). Сейчас она хранится в музее Ли Бо в Цзянъю.
В предисловии Вэй Хао указывается прямо: «родился в Шу». Ли Янбин более туманен, и его слова нуждаются в интерпретации, но вполне вероятен и такой вывод из них: «Ли Бо родился после того, как его семья перебралась в Шу» [Цзян Чжи-2001. С. 4]. Лю Цюаньбо называет поэта «человеком из Гуанхань», а это привычное название этих мест во времена династии Хань (начало нашей эры), и при Танах оно указывало на уезд Чан-лун области Мяньчжоу, то есть район сегодняшнего города Цзянъю.
Такой авторитет, как профессор Пэй Фэй, делает категорический вывод: «Ли Бо был рожденным в Шу человеком Шу, и это записано в истории» [Цзянъю-1997. С. 114]. Хотя нельзя не отметить, что даже некоторые сторонники сычуаньской версии достаточно осторожны в терминологии и пишут о Шу как об «отчем крае» поэта, что достаточно принципиально.
Серьезным логическим аргументом в пользу сычуаньской версии является такой вывод: в изгнании семья скрывала свою родовую фамилию и восстановила ее лишь по возвращении в Шу, а возможно ли ребенку в течение пяти лет прожить, не имея фамилии? Значит, если бы он родился в Суйе, то имел бы другую, скорее всего тюркскую, фамилию.
Имеющая весьма солидные древние корни сычуаньская версия в 1982 году была реанимирована в статье Цзян Чжи, стимулировав дальнейшую дискуссию, а в изданном в 1993 году школьном учебнике «История Китая» местом рождения Ли Бо указывался Чжанмин (современный Цзянъю). Разумеется, наиболее горячими сторонниками «сычуаньской» версии являются исследователи из провинции Сычуань. И надо сказать, что, хотя ни одна из основных версий не имеет абсолютных аргументов в свою пользу, «сычуаньская» набирает силу. Выстраиваемые ее сторонниками факты и доказательства обретают все более четкие очертания системы. В ее бесспорную пользу играет психологический мотив в рамках парадигмы «свой-чужой».
Основные юбилейные торжества в КНР по случаю 1300-летия поэта были в 2001 году организованы именно в провинции Сычуань, то есть правительственные инстанции опирались на версию, набравшую силу в эпоху Минской династии — поэт родился в Посаде Синего Лотоса (Цинляньсян) в границах современного города Цзянъю. Политически организаторов понять можно: тем самым китайский поэт, чей юбилей праздновал весь мир, уже местом своего рождения вводился в границы «священного Китая».
Не исключено, что бесспорного аргумента в этом споре так и не будет найдено, и тем не менее — при любых предположениях относительно географической точки, в которой появился на свет будущий гений Китая, — мы не можем не считать Шу местом, где вырос Ли Бо, где он учился, где произошло становление его характера, оформились его пристрастия, наметились контуры его гения, началась его бессмертная поэзия.
Так что называть Ли Бо «человеком Шу» будет в любом случае справедливо. В культуре Шу следует искать такие его ментальные корни, как идеи даоизма, чей дух густо насыщал край, и страсть к дурманному зелью, коим Шу было весьма знаменито.
Корни предков
В «Предисловии к собранию Соломенной хижины» Ли Янбин написал: «В начале периода Шэньлун беглецы вернулись в Шу. [Отец] вновь указал на дерево сливы, под которым был рожден Боян». А Фань Чуаньчжэн в надписи на надгробной плите поэта сформулировал: «Господин указал на небесную ветвь, чтобы восстановить фамилию». Комментаторы объясняют это так: в изгнании семейство скрывало родовую фамилию Ли, а вернувшись на внутренние земли Китая, напомнило всем, что его род идет от мудреца Лао-цзы, который был рожден на землях Чу под сливой («ли») и получил прозванье Боян. «Небесная ветвь» означает все генеалогическое древо рода, утаивавшееся в изгнании, но ныне восстановленное, и таким образом семейство Ли вновь могло считать своей родней царствующий в династии Тан дом Ли, также ведший свой род от Лао-цзы.
Крайне мало известно о родителях поэта. В «Старой книге [о династии] Тан» говорится, что «отец был военачальником в городе Жэньчэн», но исследователи установили, что на самом деле в Жэньчэне жил дядя или, по китайской системе родства, «шестой отец» Ли Бо [Фань Чжэньвэй-2002. С. 330]. В стихах поэта он упоминается лишь однажды — высокий, статный человек с белыми бровями. Действительный же отец поэта не тяготел к службе, возможно, одно время вынужденно занимался коммерцией (ряд исследователей, начиная с опубликованной в 1930-е годы статьи, называют Ли Бо «сыном богатого купца» или даже «помещика», однако большинство эту формулировку не поддерживают), но при первой возможности удалялся в отшельническое отстранение от мира и в такой безмятежности прожил до глубокой старости.
Ни историография, ни тексты преданий не сохранили нам достаточно характеристик Ли Кэ, и мы не можем с достаточной достоверностью определить суть его тяги к отшельничеству — были ли это зов души, бегство от треволнений мирской суеты или рациональный план самосохранения. Мы даже не знаем его имени, условно, вслед за сложившейся традицией, прибавляя к родовой фамилии Ли слог «кэ», хотя скорее всего это было лишь метонимическое прозвище, возникшее то ли в Суйе, то ли уже в Шу. В истории он остался как Ли Кэ, прибавив к фамильному знаку прозванье кэ, которое прежде всего означает «пришелец, странник; переселенец; гость», но может иметь и оттенок «купца», «торгового гостя», привозящего товары, что намекает на его занятие в отдельные моменты жизни. То, что это не имя, говорит факт частого употребления этого слова в стихах Ли Бо, иначе, согласно традиции, оно было бы табуировано.
О матери поэта известно еще меньше — ни имени, ни родовой фамилии, лишь слабо аргументированное предположение, что она происходила из широко расселенного на западе страны родственного тангутам племени цян либо была полукровкой с примесью цянской крови. Много соплеменников матери жили и в Шу, куда из западных краев прибыло семейство Ли. Так что не только до пяти лет, но и более длительный период детства Ли Бо вращался в «варварской» среде, что не только дало ему знание языков, но и сказалось на ментальности, восприятии мира, образной и эмоциональной природе.
Необходимо, однако, отметить, что народность цян не стояла на обочине китайской культуры, а была настолько прочно в нее вписана, что, по исследованиям китайских ученых, активно на нее воздействовала. Так, стержневой для китайской культуры, особенно для ее южной чуской части, миф о волшебной горе Куньлунь, этом «китайском Олимпе», локализующемся в ареале Цинхай-Тибетского нагорья, возник именно в преданиях цянов.
В горизонтальном ряду братьев Ли Бо был вторым, а в вертикальной родовой структуре — двенадцатым (это последнее родовое определение «Ли двенадцатый» нередко встречается и в стихах самого поэта, и в обращениях к нему друзей). Об одном из младших братьев поэта известно, что он жил в районе ущелья Санься, а младшая сестра Юэюань («Полнолуние») проживала рядом с родительским домом, где до наших дней сохранилась ее могила (неясно, правда, насколько достоверна висящая в музее Ли Бо в Цзянъю картина, изображающая «Фэньчжулоу», как назывался дом Юэюань). Возможно, Юэюань — не имя, а прозвище, уж слишком глубоко оно вписывается в небесную ауру Ли Бо. Но не обязательно привнесенное извне, легендами, а возникшее внутри семьи — как общий семейный «лунный» настрой (ведь и поэт своего первенца в детстве называл «пленником луны»). Да и луна традиционно соотносится с западом, где родилась сестра Ли Бо.
Возвращение на земли предков
В сущности, между двумя основными версиями относительно места рождения Ли Бо есть лишь одно, хотя и принципиальное, расхождение — само место рождения (Шу или «Западный край»). Сходятся же они в том, что семейство Ли в конце правления императрицы У Цзэтянь (до или уже после рождения поэта), совершив длительный переход через всю страну, прибыло в Шу. Иными словами, родовые корни семьи поэта были углублены в иные районы Китая, и в Шу они стали «пришельцами», «чужаками».
Это немаловажный момент для воссоздания социопсихологического облика Ли Бо: он вырос в среде, где не имел достаточно глубоких корней. Не отсюда ли и его необычная даже для традиционного китайского литератора страсть к «перемене мест», и легкость и бесповоротность расставания с отчим краем, и едва ли не фанатичное стремление социально утвердить свой статус не на локальном, а на самом высоком, над-провинциальном уровне? А Птица Пэн — некий настойчивый мифологический знак самоидентификации Ли Бо, проходящий через все его творчество? Это уже не только не локальный, даже не надпровинциальный, а своего рода надглобальный, вселенский уровень самоутверждения.
Но Птица Пэн далеко не сразу залетела в его творчество и даже в его мировоззрение. Вернемся к собранному семейством большому каравану верблюдов, двинувшемуся через пески по северной части Синьцзяна. Ведь откуда бы ни начался их путь — из Суйе или из Лунси («Западное Лун» в современной провинции Ганьсу) — песков пустыни им было не миновать.
Вариация на тему
На передних верблюдах сидели отец будущего поэта (ему уже было за тридцать) и остальные мужчины, в крытой повозке мать (лет двадцати с небольшим) держала на руках двухлетнюю Юэюань, а на последнем верблюде гордо восседал пятилетний малыш Бо — круглолицый, как луна, и с живыми, как мерцающие звезды, глазенками. С соседнего верблюда присматривал за ним верный слуга семьи, за спиной у него сидел гордый своей высокой позицией сынишка Даньша, сверстник Ли Бо, который потом в качестве слуги-шутуна [17] сопровождал поэта во всех его земных странствиях. То тут, то там возникали миражи — обитель святых бессмертных, объясняла мать, ее мы можем увидеть, но достичь ее нам не дано. Эта недостижимость прекрасного и таинственного глубоко запала в душу будущего поэта.[Гэ Цзинчунь-2002-А. С. 4–5]
Куда они направлялись? По старым хроникам, переселенцы с западных земель обычно обосновывались либо в Западной, либо в Восточной столицах, как называли Чанъань и второй по значимости город империи Лоян. Именно туда вели проложенные караванные пути по северным пустыням… Сыну уже порядком поднадоели однообразные пески и утомительная тряска на верблюжьей спине: «Папа, мы здесь и будем жить?» — «Нет, мы двинемся дальше на восток — прямо до столицы Чанъань!» — «Здорово! — завопил Бо, услышав это. — Весело будет играть в столице».
Сомнительно, конечно, что такая версия разговора чем-то документирована, но, конечно, соблазнительно вложить в голову уже пятилетнего Ли Бо мечты о Чанъане, хотя, учитывая ссыльное прошлое деда и отшельнические склонности отца, можно засомневаться, что тот видел шумную и суетную столицу целью их перехода. Более осторожная версия формулирует маршрут вдали от больших городов и многолюдных трактов.
По пути к Дуньхуану караван миновал Гаочан (современный Турфан), Иу (ныне Хами — тот самый город, рядом с которым одна из версий располагала место рождения Ли Бо), а затем прошествовал к Юймэнь (это уже город Аньси в современной провинции Ганьсу), Цзиньчэн (Ланьчжоу) и, наконец, Циньчжоу (ныне Тяньшуй), город, где во II веке до нашей эры родился один из их древних предков — генерал ханьской эпохи Ли Гуан, который до шестидесяти лет возглавлял пограничные районы, стремительными ударами отражая набеги гуннов, почтительно прозвавших его «летучим генералом», но от собственных властей достойного признания заслуг так и не получил. Через четыре десятка лет Ли Бо с горечью упомянет его в шестом стихотворении цикла «Дух старины».
Столица была уже совсем близко, когда до путников дошли слухи о каких-то беспорядках в Чанъане. Семье Ли с их сомнительным прошлым опасно было туда соваться. Поразмыслив, они решили двинуться на юг — в Шу, отдаленный южный край, еще в III веке силой правительственных войск введенный в состав империи. Там, помнится, у них оставались какие-то дальние родственники. Да и поспокойнее на окраинах империи, где, как понял Ли Кэ, отец будущего поэта, можно будет подняться на склон тихой горушки, найти подходящую пещерку или просто под сосной углубиться в сокровенный канон, а потом, разложив на коленях семиструнный цинь («зеленоузорчатый», как со времен поэта Сыма Сянжу называли этот инструмент в Шу), спеть что-нибудь осенне-печальное.
В Шу можно было попасть двумя путями. Один водный, по Янцзы через ущелье Санься и дальше вверх по течению, но нигде в стихах Ли Бо не встречается упоминание речной дороги в Шу. А вот трудности горных перевалов нарисованы достаточно ярко.
Вариация на тему
Так что, видимо, обойдя с запада угрожавшую им столицу, они повернули на юг. Дорога пошла вверх, в горы, и один из нанятых местных проводников запел известную в Шу песню: «Ай, как трудны дороги в Шу, ох, труднее, чем в небеса». Малыш Бо затрепетал, представив себе, как он карабкается по грозно нависающим ущельям. И так, возможно, песня запала в душу, что через четверть века он написал свой вариант «Трудной дороги в Шу».
Глава вторая
К СИНЕМУ ЛОТОСУ (705–725)
Окольными путями
Тяжелый переход на земли предков семейство Ли завершило в уезде Чанлун округа Мяньчжоу, что в полумиле от современного города Цзянъю в Сычуани. Поселение, где они обосновались, именовалось Цинляньсян. Как понимать это название? Сян — деревня, посад. А вот первые два иероглифа в разных текстах записываются разными омонимами: либо «чистый, честный», либо «синий лотос».
Есть версия, что изначально это был Чистый посад, и в память о детстве Ли Бо захотел именовать себя «Отшельником из Чистого посада» (цинлянь цзюйши), однако подставил другие омонимичные иероглифы и в итоге превратился в «Отшельника Синего Лотоса» (Синий Лотос — образное обозначение глаз Будды, принятое в буддийских текстах). И уже задним числом, в память о великом земляке, поселение поменяло иероглифы в своем названии, став Посадом Синего Лотоса. Поэтому, например, позднее стихотворение Ли Бо «К Синему Лотосу в необозримую высь, / Город оставив, пойду одинокой тропой…» можно воспринимать как сцену медитации в буддийском монастыре, но одновременно и как ностальгическое воспоминание об отчем крае, где он прожил больше двух десятилетий.
В этих местах давно существует народное «Поэтическое общество Синего Лотоса», которое ежегодно в осенний восьмой месяц по лунному календарю проводит «Встречи с Тайбо». Здешние жители не допускают и тени мысли, что Ли Бо родился где-то в иных краях, и местные легенды подтверждают их патриотическую гордость. Так, рассказывают, что мать будущего поэта ходила стирать к ближней речушке, и однажды из воды показался золотой карп, вошел в ее чрево, после чего она понесла. Тут возможна связь с высказанным еще в танское время предположением, что Боцинь, имя сына Ли Бо — эвфемизм слова «карп», которое произносится ли, так же как и родовой знак поэта, но записывается другим иероглифом (подробнее об этом см. в главе «Хмельное пустынничество»).
Примечательный результат дало традиционное испытание малыша на празднестве по случаю достижения им первого серьезного жизненного рубежа. Когда мальчику исполнился год, по обычаю, перед ним разложили разного рода предметы, чтобы определить его пристрастия. Ребенок отверг съестное, отвернулся от игрушек — и пополз к «Канону поэзии».
Семья Ли имела кое-какие сбережения и не считалась бедной, но социальный статус ее был низок — пришлые люди с темным прошлым. То ли по этой причине, то ли вообще из-за нехватки школ в этой глуши, а возможно, из-за конфуцианских акцентов в школах, тогда как отец поэта по душевному настрою тяготел к отшельничеству даоского типа, но азы начального обучения Ли Бо получил дома под руководством отца.
Общепринятую конфуцианскую программу, которая была обязательна на служилой стезе, отец перемежал милыми сердцу даоскими текстами. Надо, однако, заметить, что как раз в танское время даоское учение вышло из тени конфуцианства и, пользуясь покровительством царского дома, ведшего свою генеалогию от Лао-цзы, распространилось по стране. Законы того времени предписывали оказывать особое почтение даоским монахам и даже освобождали их от наказания за не особо тяжкие преступления. Две сестры императора Сюаньцзуна, Цзиньсянь и Юйчжэнь, стали даоскими монахинями.
Ли Кэ знакомил сына с примечательностями Шу и Поднебесной, привязанными к старине. Конечно, не все четыре знаменитых сооружения танского времени (Юэцзянская башня, Башня Желтого журавля, Юэянская башня, Палаты князя Тэн), расположенные в разных местах страны, были доступны для малыша. Но и неподалеку от дома, в округе Мяньчжоу, находилась одна из исторических построек. Старательно обучавший талантливого сына отец не мог не показать ему местной реликвии. И чуть позже поэт отразил это в стихотворении «Поднимаюсь на башню», соединив свои впечатления с услышанным семейным преданием о «звезде Тайбо», пославшей луч матери поэта в канун родов: в стихотворении он, поднявшись на башню, дотронулся до звезды. В другом стихотворении Ли Бо вспоминал о горе Пурпурных облаков с огромными многоохватными деревьями, казалось, росшими из самой Древности. Даоский монастырь прислонился к крутым скалам глубокого красного цвета, словно на них застыли пурпурные облака. Отец, конечно, свозил сына и к знаменитому Чертогу меча — остро отточенным горным пикам на границе Шу, сжимающим узкий проход между ними, словно защищая отчий край от вражеских нашествий. Впоследствии эти воспоминания, возможно, воплотились в знаменитом стихотворении «Трудны дороги в Шу».
Сообразительный мальчик уже в пятилетием возрасте (на три года раньше среднего ребенка) постиг, как он сам позже обозначил, «шесть азов»: одни предполагают, что это начальные познания в зодиакальном летосчислении, солнечном и лунном календарях, счете времени; другие видят в этом даос-кие трактаты, возможно, адаптированные для начального обучения. Собственно, в те времена «маленьким» ребенок считался лишь до четырех лет (шестнадцать лет считались уже «средним возрастом», двадцать один — «призывным», а шестьдесят — «старым»). К семи годам малыш знал конфуцианские каноны — Пятикнижие, «Луньюй», к десяти — «Шицзин» и «Шуцзин», но самого его (отцовские гены?) больше тянуло к даоской мудрости — «Лао-цзы», «Чжуан-цзы», «Шань хай цзин». К десяти годам он познакомился со «ста школами», то есть получил представление об основных направлениях мысли, пришедшей из древних времен.
В десять лет, как позже вспоминал племянник поэта, живший в Аньлу, Ли Бо познакомился с «Одой о Цзысюе» Сыма Сянжу, которую прочитал ему отец. Таинственные «семь водоемов» разбудили восприимчивую психику мальчика, и, возможно, в какой-то мере это сублимировалось в его первом семейном поселении в Аньлу, где предание локализовало эти мифологические «водоемы». Вечерами он смотрел в небо, усыпанное мерцающими звездами, и в движении причудливых облаков ему угадывались знакомые по преданиям святые. Через почти полвека он, быть может, вспомнил то детское небо, когда описал свою одержимую устремленность в инобытие:
На столе в его комнате стояли «четыре драгоценности» — письменные принадлежности ученого и литератора: кисть, тушь, бумага и тушечница, но на стене висели боевой лук и меч. Эти атрибуты сопровождали Ли Бо в течение всей его жизни.
Азы «танца с мечом» — искусства владения боевым оружием — он начал постигать в пятнадцать лет. Рыцарство достаточно долго тянуло к себе юношу, романтически настроенного, способного четко отграничивать добро от зла и дерзкими и решительными поступками защищать слабое добро от грубого и агрессивного зла. Импульсивность и неуемность были его яркими чертами в такой мере, что увидевший его уже в зрелые годы юный поэт Вэй Вань, долго добивавшийся встречи с кумиром, ошарашенно описал свое первое впечатление: «С горящими глазами он походил на голодного тигра».
В юности рыцарство влекло его еще и своей эстетической стороной. В танский период оно ушло от наружного аскетизма, строгости, подчеркнутой рациональности древности, когда рыцари неузнанными растворялись в простонародной толпе. Танские рыцари (ся) были модниками, они жаждали быть замеченными, одевались ярко и броско, собирались группами, окруженные приятелями, и посещали кабачки и веселые дома или устраивали потешные поединки, а порой и настоящие кровавые побоища. Семья Ли Бо имела достаток, так что юный рыцарь, статный и красивый, внешним видом вполне вписывался в эту среду.
Но только внешне. Внутренне эта бездуховная прослойка молодых шалопаев не могла увлечь его, хотя на его участие в кровопролитных схватках сдержанно намекал уже Вэй Вань, а современные исследователи откровенно пишут, что, «проникаясь рыцарским духом древности, Ли Бо в юности убил немалое количество людей» [Сяо Гуйтянь-2002. С. 119]. Основным занятием танского рыцарства, в основном малограмотных отпрысков знатных семей, были пьяные развлечения с женщинами из веселых кварталов, азартные игры, петушиные бои и драки. Правда, иногда некоторые из них становились со временем доблестными полководцами. Так, жизнеописание танского военачальника Ли Цзи повествует: «В 12–13 лет он воровал, убивал прохожих; в 14–15 совершал тяжкие преступления… в 17–18 превратился в закоренелого преступника… а в 20 стал крупным генералом Поднебесной и возглавлял войска, которые убивали, спасая людей». Эта прослойка влекла к себе литераторов своим наружным романтическим флером, и они воспевали азарт, отвагу, мужество рыцарей.
Ли Бо так и не стал профессионалом, хотя его тренировали известные мастера боевых искусств, но в целом уровень боевой подготовки не поднялся у него до особо значительных высот, и в хрониках сохранились записи как его побед (защита вышивальщиц парчи в Чэнду, с которыми решили позабавиться молодые бездельники), так и неудачных поединков (пленение в стычке с надменными императорскими гвардейцами у северных ворот Чанъаня). Знаменитый в прошлом генерал Пэй Минь убедил Ли Бо «идти широкой дорогой, а не узкой тропкой… Небо даровало тебе талант громоподобной кисти, и нельзя отказываться от поэзии ради оружия».
Рыцарем он остался в своем жизненном кредо — бескомпромиссной борьбе за справедливость, — а также в своих стихах: нет в китайской поэзии другого поэта, столь обильно, красочно и многогранно изобразившего рыцарство как специфическую социальную страту. Собирательный образ рыцаря в произведениях Ли Бо — идеал, перед которым он преклонялся: неустрашимый защитник отечества и обездоленных.
Рыцарство можно рассматривать как вариант «тропы служения», на которую в течение всей жизни не раз пытался встать Ли Бо, и всякий раз не слишком удачно. Но оно могло оттолкнуть его тем, что истинный рыцарь, подчиненный лишь своим внутренним импульсам разграничения добра и зла, должен был оставаться фигурой независимой, не вписанной в государственную структуру с ее ненарушаемой иерархичностью. А Ли Бо всю жизнь в эту иерархию стремился, причем на самые верхние ступени, закрепиться на которых ему мешала, как говорят китайцы, «кость в спине», не позволявшая подобострастно кланяться.
Существует спорная версия, что перед тем, как уйти в горы для отшельнического самопознания, Ли Бо недолго послужил мелким чиновником в уезде (типа нынешнего курьера — за пределами танской табели о рангах, состоявшей из «30 ступеней девяти категорий»). Близ монастыря в Куанских горах в сунские времена (1068 год) была водружена стела с надписью: «Ученый академик Ли Бо по прозванию Тайбо недолго служил в уезде мелким чиновником, а затем пришел сюда, в горы, где десять лет учился». Сейчас стела хранится в мемориале Ли Бо в Цзянъю. В другом тексте должность разъяснена как «писарь по особым делам».
Это упоминание работы в уездном присутствии вызывает у исследователей большие сомнения. Во-первых, из-за возраста (четырнадцать лет); во-вторых, из-за имущественного состояния семьи (она не была настолько бедной, чтобы возникла необходимость посылать юного сына работать), но главное — из-за того, что по танскому законодательству человек, ранее работавший мелким чиновником на уездном и окружном уровнях, не имел права претендовать на участие в экзаменах на степень цзиньши, а уж тем более цзюйжэнь, а значит, и на занятие достаточно высокой должности.
К тому же в иерархичном танском обществе вряд ли важный сановник станет оказывать протекцию мелкому чиновнику. И уж, конечно, попавшего в тюрьму со страшным клеймом «государственного преступника» Ли Бо никто не стал бы вызволять, ставя под угрозу собственную карьеру. Так что вряд ли отец Ли Бо, столь фундаментально обучавший его дома, нашедший ему достойное место для продолжения учебы и известного учителя, мог допустить такую промашку.
Вариация на тему
Когда случилось наводнение и люди стали приходить в уездный ямэнь [20] за помощью, начальник уезда приказал разгонять собравшихся, дабы не причиняли беспокойства. А на следующий день в бурных волнах Ли Бо увидел труп женщины. Потеряв всю семью, накануне она рвалась в ямэнь, взывая о помощи, и, не встретив отклика у черствых чиновников, в отчаянии бросилась в реку. Вскипев в благородном гневе, Ли Бо написал и прочитал во всеуслышание стихотворение: «Черные волосы рассыпались по волнам, / Красное лицо исчезает в набегающей воде. / Что же такое встретилось ей в ямэне? / Конечно, злая, как осень, борода». — «Что за бред! — возопил уездный начальник. — Вон отсюда!» И на этом чиновная карьера слишком горячего и откровенного юноши завершилась.[Жун Линь-1987. С. 12–15]
Ли Бо был жаден до знаний. Как-то он прослышал, что в соседнем уезде есть дом с обширным собранием книг, и отправился туда, с раннего утра до позднего вечера поглощая книгу за книгой. Место было шумное, галдел народ, ржали кони, скрипели телеги, и как он ни старался «добыть тишину среди шума и гама», это плохо удавалось. И тогда, прихватив очередную пачку книг, он ранним утром ушел в горы, поднялся на высокий пик и погрузился в чтение. Это оказалось весьма плодотворным. Когда стали накрапывать дожди, Ли Бо нанял двух парней, соорудивших ему соломенную хижину, где он и перечитал всю местную библиотеку.
Через много лет сельчане назвали этот пик «скалой Тайбо» и построили у подножия «кабинет Тайбо», куда по праздникам приходят люди вспоминать великого земляка. А в Куанских горах есть пик, где пологий камень напоминает стол. Вечерами склоны зажигаются таинственным заревом, словно вспыхивает небесный светильник, и окрестные крестьяне до сих пор говорят, что это Ли Тайбо зажег лампу, чтобы всю ночь читать книги. Именно туда, утверждает предание, Ли Бо приходил заниматься. Ду Фу, во время мятежа Ань Лушаня скрывшийся в Шу от бурных событий в Поднебесной, утверждал: «Седой Ли Бо еще вернется в Куанские горы, где он учился». Местные жители соорудили там кумирню с фигурой поэта в халате чиновника и парными надписями по краям. К сожалению, в годы «культурной революции» реликвии были уничтожены, а еще раньше сильно прорежен прекрасный лес Куанских склонов — в 1950-е годы древесина потребовалась для «малых доменных печей».
На следующий год Ли Бо, крепкому, высокому, чуть не в семь чи ростом парню, исполнилось пятнадцать лет, а в танское время этот возраст считался уже средним и позволял, оторвавшись от дома, уединяться в отшельничестве или отправляться в длительные путешествия, познавая мир. Этим он и воспользовался, на последующие десять лет погрузившись в монастырские обители в глухих горах, а затем и вовсе покинув отчий край Шу. Так же в свое время поступил и его будущий друг, поэт Ду Фу.
Суть отшельничества (китайское слово иньцзюй буквально означает «жизнь в уединении») — не в разрыве с человеческим миром. Уединение тут выступает лишь средством, облегчающим чистое познание «духа древности», «возврат к себе», обретение душой нетленных, не тронутых временем изначальных ценностей, «взращивание мудрости», как сам Ли Бо позже формулировал в «Ответном послании шаофу Мэну из Шоушань», — с тем чтобы внести их в мир, очистить мир, улучшить его.
В завершающем выводе этого ритмизованного «Послания» сформулировано цивилизационное кредо Ли Бо, обретенное как результат постижения изначального Дао, — поставить свой литературный талант и боевой напор на службу «просветления», то есть очищения человечества, ушедшего от истинной, природной, изначальной культуры «совершенномудрых», свободной от напластований приземленного «служения». Отшельничество рассматривалось как рубеж между слиянием либо с социумом, либо с вечностью, что выражалось в терминах «выйти из гор» или «вернуться в горы», и отнюдь не существовало как цельный и непрерываемый период земного бытия: на протяжении жизни человек мог не однажды уйти в горы на месяцы или годы, а затем вновь на какой-то срок «заплести власы», то есть пойти на государеву службу.
Ли Бо не раз уединялся в горах на более или менее длительные сроки — помимо юношеских Куанских гор наиболее известны Лушань и Цулай. Важно отметить, что даоское отшельничество проходило в глуши гармоничной природной изначальности, среди гор, этих чудных каналов, связующих Землю и Небо, с их тайными гротами, имевшими выход в занебесное пространство инобытия, вдали от цивилизационных наслоений, и именно это легло в фундамент поэтического мироощущения Ли Бо. Отшельничество было процессом естественным, как дыхание. Более того, между отшельническим углублением в Дао и общением с бессмертными святыми для него не существовало отчетливой границы.
В чистоте нетронутой природы Ли Бо познавал сокрытое в себе, сливался с природой, и природа принимала его как своего неотделимого сочлена. Живя какой-то период в горах, даос-отшельник не просто проводил время, даже не только «учился» (то есть погружался в трактаты), а духовно вписывался в природную ауру этих гор и через них — в небесное пространство, навеки впечатывался в космическую матрицу. «Горы не бывают большими или малыми, — писал Гэ Хун в „Баопуцзы“, — но в больших горах живут большие духи, в малых — малые». Ли Бо в одном из произведений почти дословно повторил его, хотя элемент различия он, вслед за Чжуан-цзы, все же поддерживал — не по высоте горы, а по ее массе.
В одном из преданий рассказывается, как начальник округа Мяньчжоу заехал в Куанские горы и увидел, что Ли Бо особым свистом созывает стаи птиц, которые смело летели к нему, признавая за своего. Начальник решил обратить этот природный дар во благо собственной карьере — он пригласил Ли Бо в Чанъань, дабы поразить императора. Наивный мальчик поехал, но птицы умысел распознали. Чудесная сказка, но она не вписывается в научное утверждение о том, что до 730-х годов поэт не приезжал в столицу.
Он был упорен и трудолюбив. Об этом ходят легенды. В одной из них рассказывается об уроке, преподанном будущему поэту женщиной, которую он как-то весной встретил в лесу около ручья. Она методично терла о большой камень металлический стержень. «Что вы тут делаете, матушка?» — поинтересовался Ли Бо. «Мне нужно выточить из этого стержня иглу, а то зимой ребятишки замерзнут, у них одежонка рваная». Зимой Ли Бо снова нашел эту женщину — она доточила стержень и зашила детскую одежду. Он запомнил этот урок на всю жизнь и уже знаменитым поэтом, отыскав женщину, почтительно обратился к ней, назвав «учителем». А ручей впоследствии назвали Мочжэньси (Точильный ручей).
С пятнадцати лет Ли Бо уже серьезно пристрастился к кисти литератора.
Вариация на тему
За год до этого, рассказывают, гнал он как-то буйвола мимо дома начальника уезда, и это весьма не понравилось капризной начальственной супруге, однако на ее гневные крики не по годам развитый и не слишком скованный традиционной ритуальностью и иерархичностью мальчик сымпровизировал весьма игривый ответ: «Чей это нежный лик, ко мне склоненный? / Чей голосок летит издалека?/ Уж не Ткачиха [22] ль слезла с небосклона, / Увидев буйвола и пастуха?»[Ян Сюйшэн-2000. С. 28]
Согласно официальным биографиям, начал он с ритмического эссе «В подражание „Оде о ненависти“» поэта V века Цзян Яня: «Взойду поутру на Тайшань, вдали увижу Гаоли, шумит могильная сосна, и груды сохлых трав лежат…» Это была искусная имитация произведений из ставшего к тому времени классическим литературного сборника «Вэнь сюань», уже по отзывам современников поэта не хуже стихов самого Сыма Сянжу. Всего за десять лет горного отшельничества в монастырях он написал около сотни поэтических и прозаических произведений, из которых сохранилась лишь малая часть. И отец понял, что пора самодеятельных занятий прошла, — талантливому сыну нужен настоящий учитель, а не простой монах.
Стоит заметить, что учение отнюдь не считалось в обществе самоцелью, а рассматривалось как подготовка к вхождению в разветвленную систему чиновничьего служения. Существовавшая до времен Конфуция система наследования чиновных должностей показалась враждующим между собой китайским царствам опасной и уже при династии Хань (рубеж нашей эры) была заменена на систему протектората. В IV–V веках чиновничью иерархию упорядочили в девять классификационных категорий, а в VI веке начала вводиться система кэцзюй («восхождение по категориям») — охватившая всю страну многоступенчатая система экзаменов, по результатам которых отбирались кандидаты на занятие чиновных должностей на всех уровнях; к танскому времени она превратилась в весьма развитую структуру.
Вариант экзаменов был сразу отвергнут гордым и самоуверенным юношей, ибо он предусматривал незначительное число победителей, выдвигавшихся из толпы претендентов-неудачников; к тому же, даже при благоприятном стечении обстоятельств, это было медленное, ступенчатое продвижение вверх от одного экзаменационного уровня к другому, причем успех определялся не только и даже не столько самими экзаменами, сколько побочными элементами — протекцией на разных уровнях чиновной номенклатуры. Кроме того, в этом варианте крылся опасный подводный камень. В танское время существовали три категории людей, которых не допускали к участию в императорских экзаменах системы кэцзюй: 1) те, кто когда-либо нарушал законы Танской империи; 2) дети рабочих и купцов; 3) уездные мелкие чиновники. Ссыльный предок поэта не был официально амнистирован, бежал из места ссылки в Тюркский каганат, и уже оттуда семья тайно перебралась в Шу. Все это могло открыться и грозило неприятностями. Наконец, познавая не только «путь Дао», но и «путь Будды», Ли Бо знал, что китайский буддизм утверждает возможность достижения «природы Будды» путем мгновенного прозрения (Ли Бо был современником Хуэйнэна, шестого патриарха буддийской школы Чань, сформулировавшего концепцию «внезапного просветления»).
Практиковался и другой вариант как отголосок практики предшествовавших веков. Сегодня это именуется «через заднюю дверь» (и аналогично в современном китайском языке), а в те времена называлось «через гору Чжуннань»: на склонах этой горы в окрестностях Чанъаня жило много даосов, среди которых были фигуры значительные, обладавшие большим весом в придворных кругах (например, ставшая даоской монахиней принцесса Юйчжэнь).
Это выражение родилось после истории с известным поэтом Чэнь Цзыаном (кстати, земляком Ли Бо). В детстве и ранней юности он не прочитал ни одного трактата, предпочитая им забавы и азартные игры, но в семнадцать лет случайно забрел в школу, после чего взялся за учебу, стал писать стихи в стиле Сыма Сянжу, однако на экзаменах его постигла неудача. Тогда он поселился в скиту на склоне Чжуннань, где получил весомые рекомендации и был призван ко двору. Впоследствии знаменитый даос Сыма Чэнчжэнь назвал эту гору «путем к службе».
Сам император Сюаньцзун любил отшельнические склоны гор близ Восточной и Западной столиц и какое-то время непременно проводил там. Их так и прозвали горами «продвижения отшельников». Важно заметить, что этот путь вовсе не был неким «обходным путем», а вливался в структуру ежегодных официальных императорских аудиенций для еще не обретших известности молодых талантов, которые специально подбирались высокими чиновниками по всей стране. Эта система также имела свое наименование — чжицзюй («восхождение методом отбора»).
Импульсивного Ли Бо этот вариант привлекал своей стремительностью, возможностью обойти томительную многоступенчатость экзаменационной системы и «впрыгнуть» сразу в столицу, стать не просто советником, а мудрым наставником императора — именно об этом он мечтал с юности. Не случайно одические произведения дворцовой тематики «Великая охота» и «Зал Просветления» оказались первыми в творчестве юного поэта. Куда бы ни попал в своих странствиях Ли Бо, он прежде всего искал связей для продвижения наверх, рекомендательных писем и в ритмизованных обращениях к начальствующим чиновникам безудержно льстил им, всегда цитировал благоприятные отзывы известных номенклатурных фигур о своих произведениях. Так, Ханю, помощнику губернатора Цзинчжоу, он писал, обращаясь к нему в почтительном третьем лице: «Толпа мне не нужна, а только лишь цзинчжоуский Хань… высоконравствен он, как Чжоу-гун, и в Поднебесной все блестящие мужи к нему стремятся, приблизишься к нему — как будто сквозь Драконовы врата пройдешь». «С орлиной статью и тигриным взором» предстает в письме Пэй, помощник губернатора Аньчжоу. Это не звучало самоуничижением — такова была традиция просительных посланий, и Ли Бо не мог ее игнорировать. Он сам замечал: «Забудь о блеске, скрой свое сиянье пред властию могучей», хотя, правда, в другом месте бросал гордо: «Ни перед кем не склоняюсь».
В своих стихах Ли Бо нередко с восхищением поминал тех, кто взошел к вершинам служения именно таким способом, — например, Фан Гуань и Люй Сян, которые в период правления императрицы У Цзэтянь десять лет отшельничали на горе Чжуннань, на выходя из скита. Написанный ими даоский трактат «Фэнчаньшу» был представлен главному советнику императора Чжан Шо, известному покровителю непризнанных дарований, и тот рекомендовал упорных даосов на государеву службу.
Первый наставник
И уж такая юноше выпала счастливая случайность, что в это самое время объявился в тех местах незнакомец лет сорока, статный, высокий, с острым, пронзительным взглядом. Оказался незнакомец весьма известной в Шу личностью — мэтр Чжао Жуй по прозванию Тайбинь, то есть Высокий гость, владевший и литературным, и боевым искусствами. Несколько лет назад он пришел сначала в Западную столицу (Чанъань), затем в Восточную (Лоян), но, не влекомый сладостью карьеры и славы, отказался от тягот службы (на протяжении почти трех десятилетий, с 713 по 741 год, Сюаньцзун неоднократно и безрезультатно приглашал его ко двору), предпочтя отшельническое уединение в пещере в скалистых горах Чанпин под городом Саньтай неподалеку от Мяньяна. Погрузившись в книги, он написал три выдающихся сочинения, наиболее заметным из которых был этико-философский трактат «Канон достоинств и недостатков», провозглашавший интуитивистский путь постижения Дао и методы утопического умиротворения народа в спокойствии и благоденствии (создан около 716 года). Таких, как он, игнорировавших государев призыв и удалявшихся от блистательного столичного двора, почтительно прозывали чжэнцзюнь, что понималось как «благородный муж, призванный на государеву службу, но отказавшийся от нее».
Чжао Жуй был апологетом так называемой «горизонтально-вертикальной школы», возникшей в смутные времена Борющихся царств как учение о формах объединения разрозненных территорий. Оно было разработано вначале учеными сановниками, а затем опустилось в оппозиционные слои и во все времена имело достаточное количество адептов из среды китайских интеллектуалов, которые либо демонстративно удалялись от царствующих домов (Лу Лянь), либо даже пытались насильственно изменить ход истории, как Цзин Кэ, покушавшийся на императора Цинь Шихуана. Такие «оппозиционеры», недовольные современной им властью, в трактатах разрабатывали собственные методы государственного управления, отличные от господствующих.
Ли Бо не подпал полностью под влияние наставника, но протестные идеи, несомненно, пустили корни в его менталитет, что отметил уже танский биограф поэта Лю Цюаньбо в надписи на мемориальной стеле. Одним из уважаемых для поэта исторических личностей был Лу Лянь, частый персонаж его стихотворений с весьма высокой оценкой («Лу Лянь был всем известный книгочей, / В былое время живший в царстве Ци. / Так перл луны, восстав со дна морей, / На землю изливает свет в ночи. /… / Как он, я суете мирской не рад, / Отброшу прочь чиновничий наряд»). Лу Лянь упоминается в девятнадцати стихотворениях поэта. С пиететом относился он и к несостоявшемуся убийце Цинь Шихуана: «Когда Цзин Кэ покинул этот мир, / Мужей достойных в мире не осталось» («Другу»).
Учитель и ученик произвели друг на друга благоприятное впечатление. Чжао Жуй увидел стройного юношу с ликом осенней луны, звездным блеском в очах и духом несгибаемости, выплескивающимся из-под бровей. Глаза юноши загорелись, когда гость рассказывал отцу и сыну о недавнем посещении императорской столицы. Ночью Ли Бо долго не мог заснуть, зажег свечу и единым порывом выплеснул звучно-торжественное эссе «Великая охота»: «Огромный, словно лебедь, колокол запел небесным гудом, и государь в распахнутых одеждах из Фениксовых врат неудержимо вылетает…» «У Вас незаурядный сын», — сказал Чжао Жуй отцу, прочитав оду. А позже, «потанцевав с мечом» в саду и увидев, как юноша «слышит звук впереди, а наносит удар сзади, показывает выпад слева, а бьет справа», подытожил: «Это Дракон, Феникс, Тысячеверстый скакун, он могуч, как Великая Птица Пэн». Полный радости Ли Кэ трижды преклонил колена, совершил девять земных поклонов перед изображением Конфуция и вручил сына новому учителю.
Могучая фигура мыслителя Чжао Жуя не стала проходной на жизненном пути поэта. Именно его влияние оказалось определяющим в становлении мировоззрения Ли Бо на раннем этапе, когда он жадно впитывал поступающие из внешнего мира интеллектуальные и чувственные импульсы. Чжао Жуй стал не только наставником, но и другом Ли Бо. Когда в 726 году, уже покинув Шу, Ли Бо тяжело заболел в пути, именно Чжао Жую послал он свой поэтический монолог, раскрывающий растерянность молодого поэта перед огромным, враждебным и, как оказалось, чуждым ему миром:
Главное, на что следует обратить внимание, — это соединение в Учителе даоской безмятежной отстраненности с конфуцианским настойчивым желанием усовершенствовать мир. Те классические деятельные героические фигуры древности, которые постоянно возникали в поэтическом пространстве Ли Бо (Цюй Юань, Лу Лянь, Чжугэ Лян, Се Ань и др.), перешли туда из «Канона» Чжао Жуя, который, при всех своих даоско-отшельнических настроениях, был ориентирован в первую очередь на государственнические идеи Конфуция, соединяя их с уходом к Изначальной Естественности Лао-цзы и корректируя оппозиционными течениями. Определяя «Путь Властителя» как основной путь развития общества, «Канон» утверждал, что нельзя следовать «принципам», не учитывая конкретного времени и ситуации, и от чуткости к знакам времени зависит «умиротворение» или «хаос» в стране. Действия политика должны меняться вслед за переменами времени. Эту гибкость ментальности, отсутствие жесткой ортодоксии воспринял у своего учителя Ли Бо.
Великое Просветление
Вместе с наставником Ли Бо по утопающей в лесной зелени тропе ушел на год к нему в Цзычжоу (современный город Саньтай), после чего вернулся в Куанские горы, где среди сосен, бамбуков и тунговых деревьев на склоне Дайтяньшань притаился монастырь Дамин (Великое Просветление), руины которого сохранились до наших дней.
Вариация на тему из сегодняшнего дня
Часть задней стенки, выложенная из кирпичей танского времени, настолько прочна, что я прогуливался по ней без страха, почтительной мыслью переносясь в восьмой век. Несколько ступеней лестницы у задней стены помнят легкий шаг юного поэта. А некоторые кирпичи и круглые обтесанные черные камни от основания колонн монастыря сегодняшние крестьяне приспособили рядом с Даминсы, обителью Вечности, для крохотного алтаря Желтому Владыке Хуан-ди, моля его о покровительстве. По соседству они строят сельский храм трех религий, где буддообразный Лао-цзы сидит в позе лотоса на черном буйволе, а Конфуций с черной бородкой интеллигента 1920-х годов сжимает в руках как опознавательный знак свое «Великое учение», не обращая внимания на поднесенную ему полуторалитровую бутылку пепси-колы.
Очертания горы напоминают корзину, откуда и возникло название Дакуан (Большая корзина), но монастырским интеллектуалам это показалось грубым, и они поставили омоним куан с иным значением — «исправляющий, преобразующий». В сунскую эпоху название гор вновь подкорректировали — в Даканшань (горы Великого процветания).
В спокойных Куаншаньских горах, чья тишина нарушалась лишь прилетающими из соседнего буддийского монастыря утренним и полдневным ударами пятисотлетнего гонга с надписями на санскрите или большой деревянной рыбины, висевшей под стропилами, да шелестом бамбуков в вечерних порывах ветра, было хорошо заниматься. Весной тунговые деревья покрывались желтыми цветами. Утро начинали с упражнений с мечом, что очень нравилось Ли Бо, и постепенно он начал проникаться «духом странствующего рыцаря». Днем изучал каноны, вечер посвящал литературным занятиям.
Вариация на тему
…Он сел у окна, и взгляд юноши, бродивший по ближнему склону, постепенно превращался во взгляд поэта, пронзивший Куанскую гору и улетевший далеко на восток. Опустились сумерки, выпали росы, загорелись огоньки светлячков. «Такие крохотные, — подумал юноша, — а неодолимые. И дождь их не погасит, и ветер не сдувает, наоборот, они светятся еще ярче. Может, взлети я в небо, стал бы звездочкой рядом с луной». Над вершиной Сяокуаншань (Малой Куанской горы) выдвинулся острый кончик светлого месяца. Поэт видит не глазами, а сердцем, и этот месяц не привязан для него к горе, а скорее к востоку — в той стороне, за горой, есть и крупные озера, и, самое главное, Восточное море, в котором мифология (для тогдашнего китайца — сугубая реальность) разместила пять «островов бессмертных», самым известным из которых была легендарная гора Пэнлай.
Именно там, над островом бессмертных, восходит «юный месяц» начинающего поэта: уже в первом своем стихотворении он поэтическим взором видит этот остров, где святые — его духовные собратья — с нетерпением ждут его (так он писал позже) после завершения земной миссии. Юный Ли Бо с первой же своей поэтической строки заглянул в вечность — «вечность» в положительном ключе, «вечность», в которой он сам существует в отличие от современного ее понимания как чего-то, что отделено от «Я», существует вне «Я», за пределами «Я».
Не названный прямо, но очевидный восток в первом стихотворении Ли Бо «Юный месяц» явно не случаен — в предпоследней строке он откровенно противопоставлен западу («Царский сад» в оригинале — «Западный сад», созданный древним императором для увеселений друзей-литераторов) как земной реалии, и этический контраст тут достаточно четок: святости небесного «востока» противостоит гибельность и разрушительность земного «запада».
Таким образом, уже в первом стихотворении намечена ведущая антитеза всего будущего творчества Ли Бо.
Но отчего его первый поэтический опыт начинается с вечернего пейзажа? Пусть даже это случайность, но запрограммированная. Возможны два объяснения. Во-первых, есть цивилизации, у которых начало дня приходится не на полночь, а на вечер; во-вторых, это стихотворение может быть лишь первой записью, но не внутренним началом, случившимся намного раньше, но не зафиксированным в привычной нам письменной форме. Кроме того, надо заметить, что через все поэтическое творчество Ли Бо проходит явное предпочтение ночи дню.
А воспринимал ли он вообще время как линейный физический процесс? Если для поэта в одном ряду стоят вечер с юным месяцем над далеким, не видным физическому взгляду, Восточным морем и скорбь по убитым в тот момент, когда в обозримом пространстве не шло никаких заметных войн, то соединены они не линейным временем, а явным отсутствием такового, замененного всеобщей чувствительностью к эмоциональной и этической логической связи.
У гениев в рамках их призвания случайностей не бывает — все они диктуются надличностной программой. И потому стихотворение, обозначенное как первое, несомненно должно быть программным и поставлено в символический ряд, пусть даже оно еще слабо, незрело и даже не всеми комментаторами вводится в основной корпус поэзии Ли Бо, отодвигаясь в сомнительные приложения:
Ретроспективно мы знаем роль образа луны в творчестве Ли Бо. Ночное светило прямо упоминается в 382 его стихотворениях (38 процентов всего сохранившегося наследия), а если добавить к этому еще и косвенные, метонимические упоминания, то наберется 499 — больше половины всего доставшегося нам поэтического богатства Ли Бо (Изучение-2002. С. 308). И это явно не только его частные поэтические пристрастия, не только конкретное воплощение его тяготения к небу, к небесному, но еще и семейная традиция — не случайно «луна» (юэ) уже присутствует в имени его младшей сестры Юэюань, которая и в предания вошла тоже в связи с луной — легенда поселила ее в лунном тереме среди облаков. Луна на протяжении всей жизни поэта была не только его другом, наперсницей, но и неким alter ego, самовоплощением — его называли земной «душой луны».
И вот свой поэтический ряд Ли Бо начинает с луны. Но не просто луны, а чу юэ — «начальной» (то есть молодой, юной; именно потому тут уместен перевод «месяц», тем более что в русском языке это слово мужского рода, и это особо подчеркивает, что поэт отождествляет самого себя с образом «юного месяца»). В первой строке оригинального текста стоит слово — да не испугает оно русского читателя — «жаба». Для перевода оно немыслимо, потому что семантическое наполнение его в двух языках совершенно противоположно: у нас это нечто отвратительно-зловещее; у китайцев — положительное, часто усиленное определением «яшмовая» (то есть прекрасная) и мифологической аурой, в которой «яшмовая жаба» обычно выступает однозначно как метоним луны, хотя в определенных ситуациях (затмение) — как ее антагонист (отгрызает кусочек за кусочком).
Но как луна может появляться над морем для поэта, находящегося в горах Шу, где нет ни моря как такового, ни крупного озера, которые древние китайцы нередко именовали «морями»? Конечно, это мог бы быть и трафарет. К тому времени Ли Бо был уже достаточно начитан и научен ведущему правилу китайского стихосложения — оставаться в рамках традиции, повторять заметные образцы прошлого. И этим выводом можно было бы удовлетвориться, если бы из этого мальчика не развился гениальный поэт. А суть гения — в нарушении традиций, в самовыражении даже при внешней иллюзии штампа, вопреки штампу, который в таком случае перестает быть штампом, превращаясь в индивидуализированный художественный прием.
Стихи Ли Бо — это его дневник. Если, став зрелым поэтом, он не столько живописал случившиеся с ним события, сколько воссоздавал размышления, вызванные этими событиями, то по юношеским стихам мы можем отчетливо реконструировать сами события. Так, в 718 году он отправился в соседний монастырь к другу-даосу. Чаща дерев была так густа, что приглушала удары полдневного монастырского колокола, почти не слышного в глубине. Небольшой, но стремительный ручеек бежал по склону, ниспадая с камней шумными водопадами, где-то лаяла собака, и с листьев падали на редких прохожих капли утренней росы. Но друга не оказалось на месте, и среди пустынных сосен не нашлось никого, кто мог бы сказать, где же он. Взгрустнувший поэт меланхолично изобразил всё это в стихотворении «Шел на гору Дайтянь к даосу, да не застал его», которое нацарапал углем на замкнутых дверях обители. Оно считается первым из стихов, совершенно точно принадлежащих кисти Ли Бо.
Настал час, когда Чжао Жуй понял, что ученик достоин познакомиться с его заветным «Каноном о достоинствах и недостатках» (он упоминается в «Новой книге [о династии] Тан», цзюань 59; вышел отдельным изданием в 1992 году в Шанхае). В нем Чжао Жуй оглядывался на прошлое и определял варианты исторического развития как «путь властителя» (в том числе и в даоском понимании изначального совершенномудрого властителя), «путь гегемона» и «власть сильного государства». Он порицал такой путь правителя, который ведет к «жажде славы» в ущерб мудрости, политическое правление, предавшее забвению Изначальность. Поднебесная, утверждал философ, «не есть Поднебесная одного человека, а есть обиталище добродетельных».
Через месяц Ли Бо задал учителю первый вопрос: «Отчего Учитель упоминает в книге о взлетах истории и смутах времени, но ничего не говорит о нашей великой Танской династии?» — «Познай древнее, — ответил Чжао Жуй, — и познаешь сегодняшнее, деяния в прошлом и настоящем разнятся, а принципы Дао одни и те же».
«Удивительной книгой» назвал Ли Бо «Канон о достоинствах и недостатках», и мысли учителя на долгие годы прочно легли в фундамент его мировоззрения. Он не отказался от идеи «служения», но искал «идеального правителя», руководящего «сильным государством», в котором народ благоденствует. Когда он покинул Шу и столкнулся с реальным миром за границами отшельнического скита, то, заболев в Янчжоу, он в минуту слабости в 726 году зарифмовал свою грусть по поводу недостижимости высоких честолюбивых мечтаний. Это стихотворение он послал именно Чжао Жую.
Финальные строки стихотворения напоминают те слова из трактата «Лунь юй» (гл. 7, § 5), где «стареющий» (то есть теряющий душевные силы) Конфуций сетует, что перестал видеть во сне Чжоу-гуна, одного из почитаемых совершенномудрых людей древности (слово гужэнь в строке Ли Бо имеет двойной смысл — и «друг», и «человек древности»), стоявшего у истоков канонизированного чжоуского ритуала, в том числе и музыки как прародителя всех искусств.
Оправившись и готовясь к поездке в Чанъань в надежде приблизиться к обожествляемому и идеализированному «Сыну Солнца», он в первом стихотворении из цикла «Трудны пути идущего» (731 год) писал уже иначе:
В монастыре Дамин Ли Бо провел в общей сложности десять лет (с перерывами на визиты в отчий дом и путешествия по Шу), периодически общаясь с Чжао Жуем, после чего Учитель вручил ученику свой меч, доставшийся ему от его наставника, и напомнил слова древних мудрецов: «Прочитай десять тысяч свитков книг, прошагай десять тысяч дорог. Ты проштудировал немало книг, наполненных словами, теперь тебе необходимы книги без слов. Посад Синего Лотоса и Куанские горы слишком тесны для тебя».
Покидая отчий край в 724 году, поэт ответил наставнику стихотворением «Прощайте, Куанские горы», комментируемым исследователями как первый публичный рыцарский обет Ли Бо:
Первые восхождения
Весной 720 года Ли Бо, очередной раз покинув обитель, направился в столицу края Шу — Чэнду (город и сегодня называется так же, это центр провинции Сычуань), древний Цзиньчэн, Парчовый град, где производили расшитую золотыми нитями ткань, которую промывали в Парчовой реке.
В окрестностях города находился охраняемый особым эдиктом императора Сюаньцзуна крупный даоский центр на поросшей гигантскими деревьями горе Цинчэн, считавшейся одной из четырех «знаменитых гор» Шу, с пятым выходом в занебесное инобытие (всего у даосов таких выходов было десять). Грот с этим выходом существует и сегодня и называется гротом Небесного учителя. По преданию, здесь бывал сам Желтый Владыка Хуан-ди, в глубокой древности жил святой Нин Фэнцзы, а позднее, во II веке, подвизались «восемь шуских святых», одним из которых был знаменитый Небесный учитель Чжан — Чжан Даолин, утвердивший даоское учение в Шу. В даоской ментальности тридцать шесть пиков этой горы воспроизводили небесную структуру тридцати шести небесных уровней, на каждом из которых в величественном дворце пребывал Властитель этого уровня, и эта аналогия усиливала мистическую ауру горы Цинчэн. По ее утопающим в зелени картинным склонам были разбросаны восемь больших и семьдесят два малых грота даоских отшельников, окруженные высокими соснами и кипарисами, уходящими в небо подальше от умирающих засохших собратьев, бессильно павших на землю. Чуткие лианы, еще недавно преданно обвивавшие могучие стволы, отделились от них, рухнувших, и переползли к юным цветущим красавцам, в чьих кронах, где-то в недостижимой высоте, шелестел ветерок, а меж корней извивался бурливый ручей.
Поднявшиеся сюда забывали оставленный ими вещный мир, опьяненные картиной великой Природы, естественной, как свод неба над головой. На какое-то время Ли Бо уединился на этой горе среди огромных, уходящих в небо могучих стволов наньму — в «бамбуковом кабинете», куда «вход был сокрыт облаками», как он писал в своем стихотворении. Незадолго до его появления на Цинчэн там же, в монастыре Высшей Чистоты на вершине горы, над струящимся ручьем Белых облаков, поселилась новая монахиня — молодая девушка немногим старше Ли Бо. Это была принцесса Юйчжэнь, восьмая дочь императора Жуйцзуна, правившего в 710–712 годах, и сестра Сюаньцзуна, принявшего трон от отца. Свидетельства отшельничества Юйчжэнь на этой горе существуют не только в хрониках, но и в материальных предметах: в годы Юнчжэн (1723–1735) раскопки на Цинчэн открыли предметы танского времени — железный треножник высотой 1,6 метра и весом 1 килограмм и другие предметы, украшенные драконами, символом императорской фамилии. Они однозначно принадлежали принцессе. Ли Бо предположительно уже тогда познакомился с ней. На протяжении жизни они не раз встречались, и поэт посвятил принцессе несколько стихотворений. Именно Юйчжэнь в 725 году рассказала о Ли Бо знаменитому даосу Сыма Чэнчжэню, и тот, встретившись с поэтом, предостерег его от сближения с мирской властью.
Ду Фу живописно изобразил Цзиньчэн (Чэнду), омытый струями дождя и расцвеченный весенними красками: «Добрый ливень знает свой сезон: / Чтобы снова расцвести весне, / Вместе с ветром ниспадает он, / Увлажняя почву в тишине. / Небо в тучах, на тропе ни зги, / Только с лодок огоньки горят. / А наутро — алые цветки / Полонили весь Парчовый град».
Ли Бо, впервые после замедленного, бедного событиями пребывания в горах посетивший крупный город, ощутил притягательность кипевшей в нем жизни, оживленную торговлю в мелочных лавках вдоль широких улиц, на которых могли легко разминуться встречные экипажи, обилие разноплеменных лиц. Порой он даже слышал знакомые «варварские» наречия. Но прежде всего узрел не мелкую суетность, а величественное движение времени:
Он сымпровизировал это стихотворение в рассветных сумерках на башне Саньхуа, построенной в честь буддийской Небесной девы за столетие до Ли Бо на берегу Парчовой реки. Сегодня не то что руин не сыщешь, но даже место, где стояла эта башня, точно не установлено. Но напротив городского парка Чэнду построили новенькую имитацию, дав ей то же название Саньхуа — «Башня разбрасывающей цветы».
Вариация на тему
На верхней обзорной площадке рядом с ним оказался молодой монашек, вслух выразивший восхищение благозвучной поэзой. «Хорошие стихи!» — услышал Ли Бо одобрительный возглас. Обернулся — молодой человек в одежде даоского монаха. «Осмелюсь ли узнать славное имя учителя? Вижу, вы тоже не чужды стихотворству». — «Что вы! — ответствовал молодой человек. — Меня прозывают Юань Даньцю, я всего лишь любитель поэзии. Встречал многих, пишущих стихи, но так, чтобы сразу из уст вышло такое, как у вас, совершенное произведение, нет, такого не видывал. Позвольте узнать славное имя высокомудрого брата». — «Вашего младшего брата зовут Ли Бо, — скромно ответил он. — Мои неловкие стихи могут вызвать только улыбку. Отчего бы нам не присесть? Я смогу чему-то научиться у старшего брата». Они нашли тихое местечко на башне, и Ли Бо велел слуге принести вина и закуски… Беседовали долго и не заметили, как кувшин опустел. Оба поняли, как близки их мысли и чувства.[Гэ Цзинчунь-2002-А. С. 21–23]
Так зародилась дружба, прошедшая сквозь всю жизнь Ли Бо. Он посвятил другу четырнадцать стихотворений и еще во многих фоново упоминал его имя. Это немало, учитывая, что, по далеко не полной статистике, Ли Бо в течение жизни имел более или менее близкие контакты с более чем четырьмя сотнями людей.
В Парчовом граде Ли Бо окунулся в мир почитавшегося им поэта Сыма Сянжу, чьим одам пытался подражать. Он поднялся на «террасу циня», где когда-то древний поэт завораживал слушателей переборами «зеленоузорчатого», как он называл свой музыкальный инструмент; нашел место, где Сыма Сянжу и Чжо Вэньцзюнь, не получив благословения родителей и «несанкционированным» браком дерзко нарушив традицию «сыновнего почитания» и покорства, открыли питейное заведение. Впечатленный этой историей, Ли Бо написал «Плач о сединах», взяв сторону не традиции, а чувства, свободной души.
В Парчовом граде Ли Бо ходил по пыльным улицам, засаженным вязами, чьи листочки походили на связки монет, упрямо посещал одного за другим местных чиновников, но никто из них не откликнулся на зов сердца поэта, и он с горечью описал эту весну разочарований в большом городе, где за отсутствием цветов мотыльки садятся на шпильки, украшающие прически красоток.
Лишь однажды ему повезло. Крупный императорский вельможа Су Тин оказался истинным ценителем талантов. Ли Бо преподнес ему свои ритмизованные «дворцовые» эссе (фу) «Зал Просветления» и «Большая охота» и впоследствии с гордостью пересказывал всем его высокую оценку. Вельможа вручил поэту рекомендательное письмо к Ли Юну — известному литератору и каллиграфу, сыну Ли Шаня, знаменитого комментатора поэтического сборника «Ши сюань». Некогда он был обласкан вниманием императрицы У Цзэтянь и высокими должностями, а в это время служил начальником области Юйчжоу. В начале зимы 720 года Ли Бо отправился в Юйчжоу (современный Чунцин), где с трудом добился приема у Ли Юна.
Сильных покровителей Ли Бо не чуждался, более того, активно искал их. Но по ментальности своей не был создан для такого вхождения во власть, мешала, как формулировали уже современники, «кость в спине», не дававшая согнуться в почтительном поклоне.
Юноша был настолько горд, что не передал Ли Юну рекомендательного письма, рассчитывая и без этой подпорки произвести должное впечатление, а необходимую ритуальную уничижительность продемонстрировал лишь в словах: «Ли Бо, человек с гор, принес поклон почтенному начальнику области», — но даже не согнул коленей при этом. Ответом прозвучала надменная фраза: «Не мечтай о недостижимом, ты же в холщовом платье (то есть простолюдин. — С. Т.)». Есть, правда, версия, что, похвалив начинающего поэта в лицо, Су Тин за спиной отозвался о его стихах несколько прохладнее — «незрелый стиль». Это не могло не дойти до ушей Ли Юна.
Не устрашенный высокой должностью, Ли Бо наутро с дерзкой уверенностью в своих силах ответил стихотворением «К Ли Юну», в котором позволил себе именем Конфуция несколько иронично осудить вельможу, не пожелавшего поддержать молодое дарование, с огромным самомнением считающее, что он соизмерим лишь с мифологической Великой Птицей Пэн. Образ птицы-исполина, взлетающей в надзвездные выси на ураганном ветре, был утвержден в китайской культуре даоским мыслителем Чжуан-цзы и у Ли Бо прошел через все его творчество. Эту мысль он примеряет к себе, отвергнутому властью, хотя Конфуций советовал не презирать последующие поколения (в стихотворении Ли Бо — чуть переставленная цитата из девятой главы «Луньюя»: «Рожденных после нас неплохо бы уважить. Как знать, не будут ли они не хуже нас»).
Умный Ли Юн понял, что не распознал в дерзком юноше большой талант. Тем более что к стихотворению — задним числом, явно лишь для того, чтобы уязвить вельможу, показавшему свою слепоту, — Ли Бо приложил рекомендательное письмо Су Тина: «Сей муж таланта блестящего, его кисть не ведает устали, и пусть он еще незрел, но заметен в нем стержень особый. Подучится — и станет вровень с Сыма Сянжу». Когда в начале 740-х годов Ли Юн вновь встретил Ли Бо, он публично раскаялся в былом холодном приеме юного поэта. В 745 году Ли Бо открыто восславил Ли Юна, не побоявшегося оправдать вдову, отомстившую убийце своего мужа. А в начале 758 года, направляясь в ссылку, поэт, проплывая мимо монастыря Сюцзин в Цзянся, где одно время жил Ли Юн, в память о вельможе, к тому времени безвинно погибшем в тюрьме, написал посвященное ему стихотворение «Монастырь Сюцзин в Цзянся» с подзаголовком «в этом монастыре когда-то был дом Ли Бэйхая», то есть Ли Юна.
В Юйчжоу Ли Бо посетил еще одного заметного чиновника, который занимал пост помощника начальника уезда. Тот оценил возможности юного претендента на государственное служение и готов был бы ему помочь, но против воли своего начальства пойти не посмел и выразил свои чувства лишь подарком, достойным таланта поэта, на что Ли Бо ответил восторженным, но непритязательным шестистишием «С благодарностью смотрю на подаренный шаофу Юй Вэнем футляр для свитков, сделанный из бамбука и персикового дерева», описав в стихотворении изящно выписанный на футляре пейзаж с луной, упавшей на речную поверхность из облаков, подсвеченных закатом.
Покинув неприветливые города, Ли Бо словно бы для контраста между суетным земным миром и чисто-безмятежным небесным пространством поднялся на Эмэй, Крутобровую гору, одну из четырех святых гор китайских буддистов. Ее главная вершина Десяти тысяч будд взметнулась на 3099 метров, и там всегда градусов на пятнадцать холоднее, чем внизу. Воздух настоен на густом аромате кедров, неброская красота окутана вуалью и наполнена нервно шуршащими, ниспадая вниз, листами. Не покидающая склонов туманная дымка, подобно кулисам, отделяет четкий первый план от силуэтов вершин в отдалении. Две вершины Эмэй выглядят вспорхнувшими бабочками. Поэтическое сравнение «брови-бабочки» — давнее, а иероглиф «бабочка» очень похож на иероглиф «крутой пик». Красива гора, как красивы глаза, опушенные бровями.
Веками к Эмэй совершали паломничество те, в чьих душах находило отзвук прекрасное и вечное. Отсчет идет от мифического Желтого Владыки Хуан-ди, который посетил поселившихся здесь старцев и побеседовал с ними о путях к вечности. Через много лет Ли Бо, вспоминая, быть может, как где-то тут, на берегу пруда у храма, он внимал струнам циня, на котором наигрывал ему здешний монах, написал стихотворение «Слушаю, как монах Цзюнь из Шу играет на цине». Восхождение оставило глубокий след в душе молодого поэта, и мировоззренчески, и романтически неравнодушного к горам как сакральным путям в таинственное Занебесье.
Восторженный мистический романтизм вполне согласуется с целевой формулой жизни поэта, выведенной еще Фань Чуаньчжэном в «Надписи на могиле Ли Бо»: желание «быть услышанным Небом». Однако современный исследователь комментирует это с однозначным земным подтекстом: «Небесные путешествия — средство, служение — цель» [Ли Найлун-1994. С. 117]. А ведь сам поэт признавался, что «к святым горним старцам потянулся душой в пятнадцать лет».
В этом стихотворении, возможно, стоит обратить внимание на финальный образ Гэ Ю в сюжете «вознесения на агнце». Во-первых, предание указывает национальность этого мифологического персонажа — цян, то есть той же народности, к какой традиция причисляет мать Ли Бо; во-вторых, отсутствие у того какого-либо специального даоского тренинга для вознесения, и притом его земная специальность — резчик по дереву: это, конечно, не «узоры» (ни Небесные, ни Земные), но мастерство, близкое искусству. Не оно ли помогло резчику стать святым?
Прощай, отчий край
Разочарованный, Ли Бо вернулся в Мяньчжоу, но тихое очарование родных мест уже было для него подернуто флером отреченности. Это внутреннее противоречие четко отразилось в стихотворении 720 года «Зимним днем возвращаюсь к старым вершинам», где Куанские горы с монастырем Дамин предстали ему некой «уходящей натурой», милым, но по-зимнему пустым пространством:
Несмотря на неудачи в городской карьерной суете, Ли Бо твердо настроился на выход в мирскую жизнь, на преодоление «трудных дорог» государева служения, на высокое признание императорского двора. Именно так надо понимать последние две строки, где даоский термин «три Чистоты» употреблен поэтом не столько в своем прямом значении иерархической лестницы даоской номенклатуры, сколько как обозначение местопребывания небесного Верховного Владыки и в переносном смысле — земного императорского двора.
Кстати, в Куанских горах когда-то стояла железная плита, на которой было указано, что «старые горы» этого стихотворения — это именно Куанские горы с монастырем Великого Просветления и оглашающей воздух мерными ударами деревянной рыбиной (плита хранится в музее Ли Бо в Цзянъю). Но еще большим аргументом в дискуссии о датировке стихотворения послужило упоминание о заснеженных вершинах, ибо в местах его последующего проживания (Аньчжоу, Яньчжоу) не было гор со снежными шапками.
Еще четыре года он пробыл в Мяньчжоу, наведываясь и в монастырь Великого Просветления, но, как ни грустно было расставаться с отчим краем, Ли Бо был обуреваем идеей служения и жажда неведомого неудержимо влекла его. И вот весной 724 года, сопровождаемый верным Даньша, он купил лодку и направился в сторону Юйчжоу (современный Чунцин).
Вариация на тему
Утлый челн, подставив попутному ветру небольшой парус, плывет по Линцзяну, неторопливо приближаясь к Юйчжоу на Вечной реке (Янцзы), слуга Даньша еще раскладывает поклажу в небольшой каютке, а перед глазами молодого поэта еще стоят милые сердцу пейзажи отчего края Шу. Он как бы живет в трех измерениях: вчерашнее, бледнея, цепляется за сегодняшнее, но из глубин души уже вырывается волнующее Завтра, словно бы озаренное лучами восхода. Эти три пласта с самого начала осмысленного бытия и составляли структуру его души.
Юный поэт долго петлял по мелким речушкам отчего края, разрываемый жалостью прощания и решимостью броситься в неизведанное. Поэт рвался туда всем существом и в стихах, написанных в челне, гиперболизировал воображением и высоту корабельной мачты, и пройденное расстояние. Его путь шел по реке Миньцзян вдоль горы Минь, по ее притоку Циншуй, от которой змеился маленький ручеек Цинси, по Пинцяну. Опускалась ночь, и он все оглядывался на Крутобровую Эмэй, над склоном которой, отражаясь в реке, поднималась ущербная луна. Задумавшись, он даже не сразу сообразил: эта половинка — растущий месяц или луна уже на излете, но ему так не хотелось расставаться с ней, что даже вопреки грамматике он написал в стихотворении «луна над горой Эмэй, полколеса, осень», словно эти «полколеса» относятся к осени, разорванной на части его отъездом и слабо кровоточащей. А луна, ущербная, болезненно сморщенная, обессилев, легла на воду, испуганно подрагивая рябью мелких волн, у подножия горы, где, невидимая во тьме, притаилась почтовая станция у моста, уже в пяти ли от устья Пинцяна.
Невдалеке возвышалась над будничным миром огромная голова Лэшаньского Будды, высеченного в скале, — самого большого Будды в Китае, самого большого каменного Будды в мире. Голова — 14,7 метра, уши — 6,2, нос — 5,6, плечи — 28 метров. 71 метр высотой, но ведь это даже не рост его — он сидит, прислонившись спиной к Горе, Уносящейся к Облакам, как можно перевести название Линьюньшань, и обратив лицо к Трехречью — слиянию Миньцзяна, Дадухэ и Циньицзяна. Будда смотрел на пространство, лежащее перед ним, остановившимся взором, обращенным вовнутрь, в те мириады миров, которые он вмещал в себя, и, возможно, в этой-то Вечности он и заметил великого поэта, неспешно проплывшего мимо его каменной оболочки.
Впрочем, статую начали сооружать лишь за двенадцать лет до того, как Ли Бо в первый и последний раз проплыл мимо нее, и вполне возможно, что поэт не только не видел Большого Будду, но даже и не слышал о нем. И сердце его не дрогнуло, когда лодка проплывала мимо.
Вариация на тему
А уже на самой Вечной реке, ближе к Трехущелью (Санься) они заночевали у подножия легендарной Колдовской горы. Маленькая гостиничка была вся пропитана ее духом: облачко-фея над вершиной набухло дождем, взволнованно ожидающим мига, когда сладострастными струями он прольется на нетерпеливого князя, ширма у изголовья перечерчена Вечной рекой, уходящей к верхней кромке изображения, словно и она откликнулась на зов феи с небес. Сун Юй, знаменитый поэт и, как утверждают предания, младший брат великого Цюй Юаня, обессмертил эту гору своей одой о любострастных свиданиях феи горы с чуским князем Сяном. Приподнятый над вершиной камень издавна представлялся проплывавшим лодочникам феей-хранительницей, но они хотели видеть в ней чистый и романтичный образ. Действительно, согласился с ними Ли Бо, зачем это Сун Юй очернил прекрасную благородную даму, дочь Небесного Владыки?
Поэт поднялся на самый высокий из двенадцати пиков Колдовской горы, в который небесный Яшмовый Владыка превратил свою дочь Яоцзи, всмотрелся в облачко, которое, совсем как в оде Сун Юя, застыло на склоне горы, но увидел в нем не фею, не благородную даму, а отчий край, над которым это облачко проплывало час или два назад, и глаза мужественного рыцаря чуть заволоклись дымкой сентиментальных слез. И он тут же начал импровизировать стихотворение в защиту облачка-феи…
Прошел целый год прощальных метаний по отчему краю. Весенним утром 725 года, садясь в лодку, чтобы завершить последний отрезок пути по родным местам, он взглянул на Колдовскую гору и вновь вспомнил оду Сун Юя — уже с большим почтением к древнему собрату, сумевшему преодолеть силу людской молвы. И от этой ли мысли, от воспоминаний ли о покидаемом отчем крае, где он провел два десятилетия, глаза его вновь заволокло слезами.
Вариация на тему
«Рокот Вечной Реки откликнулся на зов Ли Бо: „О, тысячелетний поток! О, великая арена для внуков Желтого Владыки! Из седой древности ты течешь в далекое неизведанное, не обращая внимания на рождения и смерти, на взлеты и падения вокруг тебя! И вот я, Ли Бо из Шу, пришел к тебе, бурнокипящему, под эти величественные струи ветра, летящие от героических предков!.. Меня ждут вершины удач, широкий мир распахивающейся эпохи, гигантская рыба Кунь из Северной Бездны, Великая Птица Пэн, распахнувшая крыла во все Небо и устремленная вперед!“ Ли Бо швырнул меч на землю, и тот посеребрил золотистые волны потока, словно некто опустил небесный занавес. Затряслось-раскачалось солнце, и даже с запада выглянула, пошатываясь, луна… Захмелевший Ли Бо подошел к кромке берега и возопил: „Писать стихи! Пить вино! О, крутые вершины, разливанная Вечная Река, о, ветра и тучи во всех девяти округах страны, солнце и луна, звезды и созвездия! Я жажду неземных свершений, преобразующих мир… Эй, луна, ты пьяна, и солнце пьяно, и Вечная Река пьяна, и я, Ли Бо, тоже пьян…“»[Ван Хуэйцин-2002. С. 142–143]
Головокружительная круговерть Трехущелья была созвучна юному задору поэта. Челн кружил, обходя водовороты реки, а Ли Бо задумчиво смотрел в сторону северного берега, где, скрываясь за горным массивом ущелья Силинся, в Великой Древности угадывались родные места Цюй Юаня и одиннадцать могильных курганов, в одном из которых похоронен великий поэт, а остальные сооружены для того, чтобы преследовавшие его царские клевреты не смогли отыскать подлинный и осквернить его. Уже покинув Шу, он все еще видит отчий край внутренним взором, и у поэта рождается образ нескончаемо сопровождающей его Парчовой реки среди обрамленных розовыми персиками берегов:
Но вернуться к родным очагам Ли Бо было уже не суждено. «Вечный гость» (известное речение Лермонтова — не о Ли Бо, конечно, но так точно к нему применимое) отправился в свое вечное странствие. Сначала по просторам Танской империи, затем в потоке времени и, наконец, за пределами времен — в сакральном Занебесье.
Глава третья
ПТИЦА ПЭН РАСПРАВЛЯЕТ КРЫЛА (725–727)
Отвязанный челн
«Стремление в широкий мир» — традиционное ощущение взрослеющего и мужающего китайского юноши, жаждущего познания бескрайних просторов и реализации своих замыслов. Для китайского интеллектуала путешествие было не частным делом, а социальной функцией, способом получения информации о мире и передачи социуму информации о себе.
Почти два года (724–725) Ли Бо блуждал по отчему краю, трудно расставаясь с детством, с семьей, с горами и затаившимися в них даоскими и буддийскими монастырями. Внутренне он не порывал с ними, они впоследствии не раз всплывали в его стихах, а в памяти сердца явно пребывали постоянно, но Ли Бо был человеком, который не мог удовлетворяться частным, личным очищением и просветлением, — он жаждал принести чистоту и свет всему миру и в этом видел свою высочайшую миссию. Он «хотел по-птичьи всполошить мир людей и птицей взмыть в Небо» — так сформулировал жизненное целеположение поэта Фань Чуаньчжэн в «Надписи на могильной стеле».
Не случайно мифологический образ Великой Птицы Пэн, сформировавший устойчивую ментальность Ли Бо, оказался стержневым в его поэзии, выражая надмировой, космический характер поэта, презрение к пересудам «мелких птах под забором», высочайшую самооценку, осознание своего нестандартного предназначения, способного изменить направление движения заблудшего мира, упорное, почти маниакальное стремление к грандиозным целям, которые извне могли показаться безумными. Гипертрофированность была ведущей чертой и его характера, и его поэзии: плач у него «сотрясал Небо», смех «гремел в Небесах», песни были «оглушительными», воздыхания «нескончаемыми», тоска «бескрайна, точно осень», седина «в три тысячи чжанов» (в том же стиле он вошел в легенду великаном ростом в семь чи).
Ли Бо жаждал «безумства», которое ломает традиционные пути, нарушает каноны, спутывающие естественность неумирающей Древности, уводящие от Изначальности, и этой предвечной свободой Совершенномудрых он хотел одарить весь мир. Вот почему — а не только в силу заведенного правила — он рвался «к четырем сторонам», центром которых была блистательная имперская столица Чанъань с императором, Сыном Солнца, на священном троне, обращенном лицом к югу.
Здесь, похоже, у меня есть последняя возможность несколькими штрихами дорисовать внутренний образ Ли Бо, ибо дальше он с головой погрузится в текущую жизнь, увлекаемый своим бурнокипящим темпераментом, и нам будет уже не до штрихов и абрисов.
Хотя по меркам эпохи он считался уже вполне взрослым человеком, но определявший структуру его характера поэтический склад, выходивший за рамки обычного, несколько притормаживал стандартное социально-психологическое развитие. Правда, китайский исследователь в специальной работе, посвященной преимущественно анализу психологического облика Ли Бо, на первое место ставит «уверенность в себе», из «пяти моделей» которой («самостоятельное планирование собственной жизни», «осознание себя как части естества», «высокая самооценка», «трансцендентность своего Я», «самопиар»), по его мнению, и складывается личность Ли Бо [Кан Хуайюань-2004. С. 2–4], но я бы рискнул, не отрицая этих моделей в целом, возразить ему в частности, но имеющей принципиальное значение для понимания Ли Бо не просто как человека, не просто как поэта, но как поэта гениального, в котором творческий процесс был абсолютно определяющим в структуре личности.
Думается, что доминирующей чертой личности Ли Бо стоило бы считать не поставленную исследователем на первое место «уверенность», а стоящую у него на втором месте «наивность» [Кан Хуайюань-2004. С. 4–8]. Эта «наивность» не была ни наигранностью, ни инфантильностью, ни патологией. Это была жажда всё познать, всё увидеть, почувствовать, потрогать: любопытство, изначально присущее слитым с Природой бесхитростным существам — птицам, мелким зверушкам, человеческим младенцам. С врастанием во взрослый мир оно остается лишь у творческих натур с открытой, обнаженной нервной системой: доверие к людям, неумение и, главное, нежелание разбираться в тонкосплетениях интриг, трагически замутняющих чистоту души, то есть то, что было для Ли Бо свято. «Наивность младенца, с плачем пытающегося схватить луну» — так охарактеризовал нашего героя современный поэт Вэнь Идо. Иными словами, живущего в мире без искусственных границ, привнесенных извне, без категорической оппозиции «свой-чужой», «можно-нельзя» (а такое противопоставление — стержень классической китайской ментальности).
Эта «наивность» — преимущественно, не земного, а небесного свойства, наивность существа, не припорошенного мирской пылью, сверхъестественная открытость души, ее ранимость, беззащитное тяготение к соприродным существам, в кругу которых он мог ощущать себя как «самость», и отсюда — боязнь одиночества как разрыва связей с соприродными существами, коих в современном ему мире, как, повзрослев, он осознал, осталось не столь уж много. Его стремление к Древности было, конечно, связано и с мировоззренческими моментами, но — вторично, первичным же в этом чувстве было традиционное представление о Древности как о времени патриархально-идиллических взаимоотношений между людьми.
Ну как такому «младенцу» было возможно прижиться при дворе, живущем интригами и коварством?! Ведь он всю жизнь позиционировал себя «рыцарем», поднимающим меч в защиту справедливости. Неискоренимая детскость постоянно толкала его к озорству, шальным выходкам, не подобающим солидному взрослому мужу, к необузданности во всех сферах быта, наслаждения, служения, творчества. С этим «озорством» он не только вошел в общество, но и вторгся в китайскую поэзию, взорвав ее чинное почитание традиций и копирование образцов как главный творческий метод. Камертоном для него была собственная личность, которая произвольно брала из традиции лишь то, что было созвучно ее чистому и естественному дыханию.
Именно в плане свободы формы и самовыражения поэзия Ли Бо «безумна» — как безумен срывающийся с гор неудержимый поток, для которого не существует абсолютного русла, и он упрямо выходит из обозначенных традицией берегов (горы и водопады постоянно возникают в его стихах). Самохарактеристика поэта звучит как куан. Словарь дает перевод «безумный, сумасшедший». Но это отнюдь не медицинская патология (хотя с горькой самоиронией он как-то уронил: «Смеются надо мной, как над безумцем»), а неудержимое стремление преодолеть все сдерживающие начала, разрушить барьеры, быть свободным и вольным, как птица, могучим, как зверь, ведомый Изначальностью естества (иероглиф куан складывается из двух значащих частей «зверь + царь», но «царь», в котором еще заложено звериное, природное начало, «царь» младенческого, практически доцивилизационного периода человеческого обитания, «царь» как владелец окружающего природного пространства и уже вторично — живущих на нем людей). «Безумство», какое Ли Бо подмечал в себе, было сродни изначально-природному свойству, не имеющему привязки к месту и времени, противному устойчивой локализации человеческой цивилизации и самой этой цивилизации, явственно обозначало желание разрушить падшую цивилизацию. «Безумство» его поэзии — в ее «сверхчеловеческой» запредельности выражения любви и ненависти, радости и печали, желаний и отрешения от мира, и этот высочайший накал стиха передается и читателю, «раскрепощает человека», погруженного в стихи Ли Бо [Ли Чанчжи-1940. С. 4].
Ли Бо был в высшей степени активной, деятельной натурой. В этом плане его ментальность не нарушала традиций «самости», присущей методологии древних мыслителей Китая, утверждавших путь познания и обретения через себя, самостоятельно, то есть естественным путем, а не навязанным насильственно извне. Учитывая это, надо чрезвычайно осторожно оценивать стремление поэта найти себе высоких покровителей для должностного продвижения. Хотя устойчивое словосочетание «петь с мечом», обозначающее обращение просителя к сюзерену, встречается у него не только как историческая аллюзия, но и в применении к самому себе, знаменитая «кость гордости», мешавшая ему униженно склоняться перед сильным и властным, поднимала его с уровня покорного «просителя», жаждущего быть облагодетельствованным, до высоты равного, желающего получить то, чего он достоин. Иллюстрацией служит хотя бы упомянутый в предыдущей главе эпизод с Ли Юном.
Жизненную философию Ли Бо можно определить как безудержную жажду жизни, обостренное ощущение бытийности, его ценности, его стоимости, стремление охватить бытие во всей его невероятной огромности, не пропустить ничего, не связывать себя ничем. Он не жаждал «обладать», он жаждал «быть», существовать в каждое мгновение в максимально возможной (и невозможной) полноте, расцвеченной всеми цветами палитры.
Вино не столько позволяло ему забыться, не видеть грязи мира, сколько раскрепощало, снимало путы непременной ритуальности в общении, возвращало к самому себе, к Великой Природе, в слиянии с которой он познавал себя и через которую во всей полноте сущего выявлял себя, к бесконечному и неизмеримому Космосу, в яркой вольности которого он нашел для себя достойное место. В стихах он порой ставит жизнь выше искусства: «Под северным окном свои стихи слагаю, / Но десять тысяч слов — глотка воды не стоят» («Холодной ночью, одиноко грустя с чашей вина, отвечаю Вану-Двенадцатому»). «Вольным странником восточного типа», устремленным от «мира людей» к «бирюзовым горам», назвал нашего поэта современный аналитик [Кан Хуайюань-2004. С. 29].
Создается впечатление, что это противоречит постоянной нацеленности Ли Бо на социально-полезный успех. Думается, что это все же не столько метание между конфуцианской прагматичной идеей служения и даоским отстранением от мирской пыли, сколько плод имманентной жизненной активности, неудовлетворенности социальной действительностью и желания вернуть мир на изначальные древние «круги своя».
Ли Бо не втискивается в рамки того или иного мировоззренческого учения, как бы некоторым исследователям ни хотелось жестко приписать его к какому-либо канону, он впитывает в себя всё и поднимается надо всем, оставаясь пришельцем из будущего, слишком поторопившимся «посетить сей мир в его минуты роковые». Его стремление к успеху выражает не желание занять место на иерархической лестнице, а максимальное расширение возможностей для деятельности космического масштаба. «Ли Бо своей душой открытой способен Небо потрясти» — так обозначил он себя в «Письме помощнику губернатора Аньчжоу Пэю». По точному замечанию Ван Шичжэня, в поэзии Ли Бо «религией выступает природа». И пустотность буддистов, и туманность даосов, и государственничество конфуцианцев — всё это, пропущенное через себя, он преобразует в образы. «Его слова — вне Неба и Земли, / А мысли — словно духи нашептали», — сказал поэт танского времени Пи Жисю.
Весной 724 года Ли Бо покинул родной Посад Синего Лотоса и, не отводя глаз от луны, словно бы томно блуждавшей по густым бровям священной горы Эмэй, медленно пустил свой челн в извилистые речушки в направлении Юйчжоу (современный Чунцин) на пересечение с Вечной рекой Янцзы, чтобы больше никогда уже не вернуться в отчий край. «Ох, сколь эти вершины круты и опасны! / Легче к небу подняться, чем в Шу по дорогам пройти», — сетовал он позже то ли на трудные дороги отчего края, то ли на скользкие тропы царева служения.
Жизнь поэта имеет две географии, отражающие перемещение тела и движение души. Человек по имени Ли Бо, или Ли Тайбо, вырос в границах современной провинции Сычуань, в крае Шу, и затем много перемещался по территории Китая, преимущественно Южного. Поэту Ли Бо было тесно и в этих рамках, он ощущал в себе космизм, и даже современники сочли его «Небожителем». Его земная оболочка жаждала служить земным властям, но была ими отвергнута. Его душа беседовала со звездами, на земной пейзаж взирала с Девятого неба, обиталища Верховного Владыки, свободно беседовала с ним, а после ушла в запредельную бесконечность.
Вечным странником Земли, вечным «гостем» (кэ), чужим месту и времени, несозвучным, неприкаянным «маргиналом» оказывался Ли Бо повсюду. «Все его „дома“ — в Аньлу, в Восточном Лу, в Лянъюань — были лишь пунктами его странствий» [Цяо Цзячжун-1976. С. 29]. «Я — отвязанный челн, потерявший причал», — писал он в 753 году в стихотворении «Посылаю историографу Цую», характеризуя свои безостановочные странствия по просторам страны в поисках идеала, так и оставшегося недостижимым, ибо если тот, возможно, и существовал, то не в пространстве, а во времени — или во «вневременьи». Какой же это интересный вопрос, еще ждущий ответа: кто отвязал челн вечного странника Ли Бо?
Это настойчивое, чуть ли не маниакально повторяющееся из стихотворения в стихотворение самоназвание «кэ» переходит границы художественного образа и становится психологической характеристикой той особой ментальности, что была присуща Ли Бо («охота к перемене мест» — так через тысячу лет в иной локализации, обладающей иными культурными и цивилизационными характеристиками, обозначил совсем другой поэт натуру такого же «кэ», всюду чужого, чуждого даже собственной цивилизационной оболочке). И еще один поэт, стоявший несколько ближе к безграничной космичности Ли Бо, словно вспомнил о далеком китайском предке: «Он был пустыни вечный гость…»
Конечно, на разных этапах жизненного пути это самоощущение, передаваемое определением кэ, имело разные акценты, неодинаковую сферу локализации, разной силы связь с философской мыслью и традицией. И разную концентрацию душевной горечи. На начальном этапе странствий это явно была лишь констатация факта: Ли Бо покидал отчий край и стоял у начала пути, представлявшегося ему столь же огромным, как невероятной высоты мифологическое древо Фусан, дотягивающееся вершиной до самого Солнца. Ли Бо был упоен слепящей целью и уверенностью в своих силах, могучих, как у Великой Птицы Пэн, о которой он прочитал у Чжуан-цзы. И, уплывая из привычного Шу, он к тому же знал, что в разных городах, больших и малых, обширной Танской империи укоренились близкие ему родичи из клана Ли, некоторые из которых поднялись уже до таких карьерных высот, что юноша вполне мог рассчитывать на достаточно весомую поддержку.
Так что не только «опора на собственные силы» диктовала Ли Бо уверенность в будущем, но и клановая разветвленность, позволявшая ему в трудный час рассчитывать на помощь близких людей. Из сохранившихся до наших дней девяти с лишним сотен стихотворений Ли Бо более четырех десятков посвящены родственникам, в том числе в тридцати стихотворениях даже указывается степень родства. В «Большом словаре Ли Бо» в разделе «Связи Ли Бо» на пяти страницах перечислены адресаты его стихотворений, носившие фамилию Ли. Не все из них идентифицированы, кто-то вовсе не принадлежит к родственникам поэта, но и оставшийся перечень достаточно внушителен. Многие из них занимали какие-то посты в чиновной иерархии разных городов страны, что формировало внушительный каркас необходимой опоры в жизни для Ли Бо.
Покидая Шу, он был исполнен жажды увидеть весь тот широкий и волнующий мир, о каком до тех пор читал и слышал. Более всего его привлекала прибрежная полоса на востоке материка — древнее царство Юэ с его мудрыми отшельниками и колдунами-мистиками. И он решил, что проплывет всю Янцзы, нигде не задерживаясь, прямиком к невиданным красотам Шаньчжуна. Но когда он миновал Большой проход, как в совокупности именовались мелкие речки Шу и Ба, ведущие к Вечной Реке (Янцзы), его первой волнующей душу целью стало Санься — три ущелья в верхнем течении Янцзы, живописная панорама нескончаемых гор, протянувшаяся от города Боди на западе до города Ичан на востоке на 192 километра. С особым трепетом, жадно вглядываясь в очертания левого берега, проплывал он ущелье Цуйтан, в древности называвшееся Силин — здесь родился великий поэт Цюй Юань. «Обе стены ущелья, — описывал эти места в XII веке поэт Лу Ю, — находятся друг против друга и вздымаются высоко в небо. Они гладкие, будто срезанные. Поднимаешь голову — и видишь небо, похожее на штуку белого шелка» [Лу Ю-1968. С. 84].
Рядом — группа стройных пиков Колдовской горы (Ушань). Именно здесь великий Юй, мифологический культурный герой, с помощью феи Колдовской горы, укрощал водную стихию, разрушительными наводнениями губившую плоды жизнедеятельности человека. В памяти поэта всплыла легенда о двенадцати прекрасных феях, дочерях богини запада Сиванму, которые ясным осенним днем на восьмой луне решили слетать вместе с зоревыми облачками к Восточному морю, а когда возвращались к ущельям, увидели могучего мужчину, раздвигавшего утесы, чтобы дать проход бурной воде, грозившей затопить мир. Это и был Великий Юй.
Яоцзи, самая очаровательная из этих прелестниц, не смогла пролететь мимо и спустилась помочь герою. Помочь-то помогла, но разгневала небесного Яшмового Владыку, и он превратил всех сестер в двенадцать пиков Колдовской горы, вон они высятся по левому борту, и самый высокий пик — это и есть Яоцзи. Сун Юй, младший брат Цюй Юаня, взял да связал ее интимными отношениями с чуским князем, а на самом-то деле ее благородное сердце вместило в себя весь род людской. «Царя Небесного Нефритовая дочь / Взлетает поутру цветистой легкой тучкой — / По сновидениям людским бродить всю ночь. / И что ей Сян, какой-то князь там чуский?!» — с сочувствием к ней написал Ли Бо («Чувства вздымаются»).
А завершалось Трехущелье у города Фэнцзе, где над потоком нависает глыба скругленного, как городская стена, утеса, на ней, рассказывали, сохранилась схема боевой дислокации войск Чжугэ Ляна — героя-полководца, весьма высоко почитавшегося Ли Бо. И он еще долго оглядывался на все уменьшающийся, уходя назад, утес, пытаясь обнаружить эту схему. В голове бродили стихи, но легкий челн так бросало в водоворотах Санься, что не то что кисть в руках удержать — самому бы в лодке удержаться.
Санься уже бурлила за спиной, когда впереди показались две горы по обеим сторонам реки — это были Врата Чу (Цзинмэнь), за которыми привычный горный мир Шу становился пологим, ровным, насыщенным озерами, которые поминал еще Сыма Сянжу. Начинались земли великого древнего царства Чу, сформировавшего особый слой романтической культуры, распространившийся на весь Южный Китай, с такими ее вершинами, как Лао-цзы и Чжуан-цзы, Цюй Юань и Сун Юй. Неискоренимая энергетика древности входила в душу вместе с чарующей красотой берегов, потихоньку вытесняя ностальгическую грусть по оставленным родным пенатам.
Не столь уж большое расстояние преодолел челн Ли Бо, но поэт в стихотворении написал «Издалека приплыл я к Чуским воротам»: не тело его приплыло к этому рубежу издалека, а душа прилетела из седой Древности, из того неуничтожимого царства Чу, что духовно взлелеяло поэта. Бурнокипящие между горами Врат, сжимающими поток реки, волны оборачивались водяными драконами, складываясь в мираж уже недалекой древней чуской столицы Ин, колышащийся в ветрах невообразимо протяженного времени. И лишь на мгновение, но отчетливо, пробежала мысль, что воды реки вокруг челна уже десять тысяч ли плывут вместе с ним из родного Шу — в далекие, неизведанные дали.
На правом берегу Янцзы раскинулся небольшой городок Цзыгуй, так до сих пор и сохранивший свое название — один из вариантов фонетической записи крика кукушки. Этих птиц в Шу было множество, и от их заунывного осеннего вопля сжималось сердце. «Бу-жу-гуй! Бу-жу-гуй! Вернись! Вернись!» — безостановочно кричали птицы, словно обращаясь к Ли Бо. И поэт не смог проплыть мимо, тем более что в городке сохранилась небольшая кумирня Цюй Юаня, дорогого его сердцу поэта.
Живописный бассейн Янцзы — это не только географический ареал. Как и вторая великая водная артерия Китая Хуанхэ (Желтая река), Янцзы в мировосприятии китайцев, в их мифологической прапамяти занимает совершенно особое место. Во второй половине прошлого века в верховьях Янцзы были найдены окаменелости обезьяночеловека — на миллион лет старше знаменитого синантропа из стоянки Чжоукоудянь под Пекином, что поколебало давнее представление о том, что колыбель китайской нации локализовалась в бассейне Хуанхэ, и теперь ее границы значительно расширили, считая, что китайская цивилизация зародилась на территории, очерченной с севера Желтой рекой, а с юга — Вечной. Янцзы, третья в мире после Амазонки и Нила водная артерия, столь протяженна и полноводна, что ее именуют Вечной рекой, Великой рекой, а часто с высшей почтительностью — просто Рекой, единственной и неповторимой.
В китайской культурологии существует особый термин «культура бассейна Янцзы» — даоская, прежде всего, культура со всеми присущими ей «темными» мистическими элементами. В ее основе лежал древний мифологический пласт культуры царства Чу, чье влияние простиралось от района современного города Чунцина в верхнем течении Янцзы на западе до прибрежных царств У и Юэ на востоке. Чу — родина Лао-цзы, великого автора трактата «Дао Дэ цзин» («Канон о Дао и Дэ»), легшего в основу философии даоизма. Наиболее ярко эта культура нашла свое выражение в философском притчевом трактате «Чжуан-цзы», в поэзии Цюй Юаня и Сун Юя, и именно эта часть наследия оказалась среди наиболее почитаемых Ли Бо.
Он сам назвал себя в одном стихотворении «Чуским Безумцем», вкладывая в это определение романтическое опьянение древней культурой, насыщенной мифологией, почитавшей доисторическое сотворение мира, акцентировавшей Изначальное как исток духовной Чистоты, утраченной последующим цивилизационным развитием. Южная чуская культура, до рубежа нашей эры не слишком активно контактировавшая с более северными регионами, не испытала сковывающего воздействия суровых древних чжоуских ритуалов, канонизированных Конфуцием и легших в основу культуры Центрального Китая, была вольнее и раскованнее.
Ли Бо не только изучил этот культурный слой — он был воспитан им, взращен им, тем более что мифы чуской культуры тесно взаимодействовали с мифологическим пластом области Шу, родного края Ли Бо, наложились на культуру царств У и Юэ, где глубокие корни пустили мифы о святых бессмертных с острова Пэнлай в Восточном море. Все это особенно влекло романтически настроенного молодого поэта. Классический памятник «Шань хай цзин» («Канон гор и морей»), романтическую философию Чжуан-цзы, величественные оды Цюй Юаня и Сун Юя, отражающие раннее мифологическое сознание нации, он проштудировал еще в детстве. Образы мифологических героинь этого ареала (фея Колдовской горы, верные жены Шуня и др.) не раз возвращались в поэтические строки Ли Бо.
Впереди, за узким проходом в Чуских вратах лежали земли древнего царства Чу, которое во времена своего расцвета занимало обширное пространство на территории современных провинций Хубэй, Хунань, Цзянси, Цзянсу, Чжэцзян и части земель южнее Янцзы. Они прославились не столько сластолюбивым князем Сяном, томившимся в ожидании феи-тучки, сколько великим именем поэта Цюй Юаня, который жаждал быть рядом с престолом, дабы мудростью своей способствовать управлению царством, но, отвергнутый корыстной и недальновидной властью и сосланный к дальним берегам рек Сяо и Сян, в отчаянии бросился в стремительный поток.
Все это еще не могло породить у юного Ли Бо никаких ассоциаций, осознаваемых нами, дальними потомками уже задним числом, но смутная тревога, возникшая в подсознании, усилила грусть по только что покинутому отчему краю. Он вздохнул, глядя на проплывающие мимо пегие склоны Цзинмэнь, отряхнул воспоминания и, подбадривая несколько приунывшего слугу Даньша, попытался решительно настроиться на близящиеся красоты Шаньчжуна, на романтичные места У и Юэ, на уходящую к небесам вершину Лушань, куда он давно стремился и ради этого готов был приглушить тоскливые воспоминания о родных краях с их надрывным воплем кукушек, призывающих странника вернуться, и с дразнящим ароматом домашней похлебки из свежевыловленных, только что трепыхавшихся рыбешек.
Переход на территорию Чу, где таинственно поблескивали руины древнего дворца, поэт воспринял как пересечение рубежа времени, как слияние времен в один Ком вечного бытия, соединил свое уходящее прошлое с надвигающимся будущим и поставил это на фон непрерывающейся Вечности. Не случайно у него в стихотворении луна висит над океаном, которого нет в тех местах, где плыл его челн, но к которому устремлен поток Янцзы, а этот «океан» в мифологии именуется Восточным морем и над ним вздымаются острова Бессмертных святых.
Уже на выходе из водоворотов Трех ущелий, в небольшом городке на берегу Вечной реки и произошла у него встреча, на всю оставшуюся земную жизнь определившая миро- и самоощущение молодого поэта. О ней стоит рассказать чуть подробнее, позволив себе слегка выйти за пределы сухих хроник.
Встреча Великих Птиц
Вариация на тему
Заночевали в Цзинчжоу, который в стародавние времена именовался Цзянлином и был, по преданию, построен Гуань Юем во времена Троецарствия. Для тех, кто духом был привязан к идеальной Древности, было привычнее называть город Цзянлином (теперь это Ичан провинции Хубэй). Он оставался культурным центром даже во времена политического упадка.
Фонарщики зажгли фонари, в их слабом мерцании заманчиво-таинственно колыхались на слабом ветру синие флажки питейных заведений, а из окон приветственно помахивали женщины трудноразличимого в полутьме возраста. Но не они, а неожиданно встреченный односельчанин У Чжинань увлек Ли Бо в гостиницу, в которой остановился. Название ее Ли Бо воспринял буднично, но сегодня в нем видится мистический подтекст — «Сянь кэ лай» («Заходи, святой странник»). Неужели все и в самом деле предопределено?!
Уже приближение к этому городу вызвало необъяснимое волнение. Видимо, сработало высокочувствительное предвидение, улавливающее плывущие из космоса энергетические колебания еще не наступивших событий. Ведь именно к сакральности, к Занебесью и был обращен философский и поэтический взгляд Ли Бо, а земные дела, хотя нередко и выходили у него на первый план, но тут же своей мелочной суетностью погружали душу в необъяснимую грусть.
В этих краях всё было пропитано Чуской Древностью. Ли Бо вошел на территорию уже не существующего наяву, но нетленного города Ин, столицы царства Чу у южного подножия горы Цзи (поэтому древний город называли также «Цзинаньчэн», «город к югу от Цзи»), увидел руины дворца Чжанхуа, полуразрушенный земляной вал и крепостные рвы чуской столицы (они дошли и до нас), надолго задержался в книгохранилище Вэй-гуна (III век до н. э.), где среди красноватых стен с полустертыми надписями отыскал нетленные оды Сун Юя.
Как раз в это время в паломническое странствие к святой горе Хэншань направлялся знаменитый даос Сыма Чэнчжэнь, отшельник со склонов Тяньтай по прозвищу Сыма Цзывэй; сам он называл себя Мудрецом с белого облака. Проездом в Юэчжоу (современный город Юэян провинции Хунань) он остановился в Цзянлине и жил в монастыре Пурпурного Предела (не примечательно ли, что в одноименном монастыре, только через десять лет и в другом городе близ горы Тайшань, Ли Бо прошел обряд «вхождения в Дао»?). Сыма Чэнчжэню было уже восемьдесят лет, его пытались призвать к себе и императрица У Цзэтянь, и ныне правивший Сюаньцзун, а предыдущий император Жуйцзун, пригласив во дворец, склонился перед ним как перед учителем, но Сыма Чэнчжэнь всякий раз возвращался в свой скит мудрости. Он, как говорили, знает всё на пять сотен лет назад и видит на пять сотен лет вперед.
Знаменитый даос вел замкнутый образ жизни и мало кого принимал, но накануне вечером, заметив, что звезда Чангэн (Тайбо) в восточной части небосклона обрела пурпурный оттенок, Сыма понял, что наутро к нему на поклон придет Ли Тайбо. Уже непосредственно в беседе с молодым поэтом мудрец пророчески сформулировал его суть: «Духом — горний сянь, твой стержень — Дао, ты ликом — словно Дух Святой, витающий в Восьми Пределах». И продолжил, как предположил профессор Гэ Цзинчунь, уже менее торжественно: «Да, на пути государевой службы ждут тебя ямы и рытвины. Ты — как могучая Птица Пэн, коей нужны просторы неба, а не тесные залы».
Образ могучей и неостановимой Птицы Пэн нарисован еще Чжуан-цзы: «В Северном океане обитает рыба, зовут ее Кунь. Рыба эта так велика, что в длину достигает неведомо сколько ли. Она может обернуться птицей, и ту птицу зовут Пэн. А в длину птица Пэн достигает неведомо сколько тысяч ли. Поднатужившись, взмывает она ввысь, и ее огромные крылья застилают небосклон, словно грозовая туча. Раскачавшись на бурных волнах, птица летит в Южный океан…»
Уже много лет, с тех пор как в раннем детстве он открыл книгу удивительных и мудрых притч древнего философа, этот образ будоражил душу Ли Бо. Поначалу это было какое-то смутное, неясное, неотчетливое ощущение, но постепенно контуры его обрисовывались все ярче и явственнее, и этот невообразимо могучий «птеродактиль» стал недвусмысленной самоидентификацией поэта. Уже в 720 году он ввел этот образ в свое творчество и потом создал еще два произведения, в которых он играет смысловую роль, и множество таких, где мифологическое создание присутствует фоново. Нельзя не обратить внимание на то, что это — именно птица, что по ступеням мифологических ассоциаций еще теснее сближает Ли Бо с культурой древнего царства Чу, обитатели которого считали себя «потомками птиц», в отличие от жителей северных регионов Китая, именовавших себя «потомками драконов».
В произведениях Ли Бо Великая Птица Пэн — не простое копирование образа древнего философа, а стремительное его развитие. У Чжуан-цзы Пэн опирается на силу попутного ветра, у Ли Бо — дерзновенно и вольно парит в сакральных Небесах над миром, не нуждаясь ни в ком и ни в чем, не зная никаких ограничений своей свободе. «Мой дух исполнен Небом, мой лик очерчен Дао, обуздывать себя мне нужды нет, ни в ком я не нуждаюсь, где появлюсь, там и живу, мне самого себя довольно» — так уже в 727 году в эссе «Письмом отвечаю шаофу Мэну из Шоушань» очертил поэт психологические характеристики своего пребывания в сем мире.
Лет семь назад он уже упомянул пернатого гиганта в колком стихотворении, посвященном надменному чиновнику:
И к концу земной жизни, уже ощущая начавшийся процесс перехода в вечность, Ли Бо напишет, последним усилием воли соединяя себя с именем Конфуция (Чжун-ни), коему только и было бы дано по достоинству оценить поэзию Ли Бо, как мудро оценивал тот стихи древних, составляя «Канон поэзии» (Шицзин):
Короткая вариация на тему
Встреча со старым и мудрым даосом всколыхнула поэта. «Да, он сравнил меня с птицей Пэн, но он сам — еще более редкостная птица Сию с вершины святой горы Куньлунь». Глубинно осмысляя этот образ, вечером он велел Даньша растереть тушь, зажечь светильник и написал «Оду на встречу Великой птицы Пэн с Волшебной птицей Сию» в возвышенном, с поэтически расставленными акцентами стиле «фу» (ритмическая проза, эссе, «стихотворение в прозе»; в отечественной традиции повелось условно называть этот жанр «одой»).
Мимо этого произведения не может пройти ни один исследователь. Но, к сожалению, нам остался не первый, спонтанный вариант, а более поздний, подредактированный уже зрелым поэтом, давшим ему и несколько другое название — «Ода Великой Птице Пэн». Тем не менее в собрания сочинений Ли Бо эту оду ставят если не в раздел «Дата написания не определена», то в период 725 года, условно считая позднюю редакцию и ранний вариант в основном идентичными.
Это не просто одно из произведений Ли Бо, но концептуальное, выражающее его мировоззренческие принципы как структурную конструкцию и его жизни, и его поэзии, и потому его стоит — при всех трудностях восприятия огромной массы мифологических образов, насыщенных пластами аллюзий, — привести хотя бы в отрывках.
…Из толщ земных взлетишь Ты к первозданной чистоте, пронзишь покровы туч, вонзишься в бездну моря и вызовешь волну невиданных высот — до тысяч ли. Затем опять взметнешься ввысь на девяносто тысяч ли, оставив за спиной вершин громады и крылья погрузивши в облака, взмахнешь крылом — придет на землю тьма, взмахнешь другим — опять вернется свет. Стремленью Твоему достигнуть Врат Небесных предела нет, в Тумане Изначальном Ты паришь, крылами сотрясая целый мир, сдвигая звезды в небе, покачивая горы на земле, в морях рождая бури. Кто способен преграды Тебе поставить? Кто способен сдержать порыв Твой? Эту мощь и не узреть, и не вообразить.(«Ода Великой Птице Пэн»)
Небесный Мост [43] объяв за два конца, зеницами сверкнешь, подобно солнцу и луне. Мелькнешь мгновением, а рык громоподобный заставит тучи съежиться и снежный вихрь закрутит… Там, под тобою, три горы священных — они что комья малые земли, а пять озер великих — чаши с зельем. Душе святой созвучен твой полет… О, сколь ты величава, Птица Пэн, простертая от просини Небес до безоглядной пустоши Земли, с Небесною Рекой [44] одной сопоставима… То диво дивное — немыслимо, непредставимо, Великой Тварной силой Естества оно лишь и могло быть создано…
А Птица Велия Сию при встрече изрекла: «О, Велика ты, Птица Пэн, и в этом — твое блаженство. Когда я одесную западный предел крылом накрою, — ошу́ю восточной пустоши не видно. Что мне перемахнуть Земные жилы, Небесный стержень раскрутить?! В тумане непостижности гнездуюсь и пребываю там, где есть Ничто [45] . Давай взлетим вдвоем, крыла раскинем».
Так воззвала она к Великой Птице Пэн — за мною следуй в радости и естестве. И обе Птицы вознеслись в безбрежные миры, а мелкота невидная о том судачить стала под забором.
Эта тема в качестве откровенно программного заявления поэта настолько важна, что достойна самостоятельного исследования, но как первый и пунктирный шаг здесь можно наметить две основные координаты: во-первых, соотношение оды Ли Бо с притчей Чжуан-цзы, откуда поэт взял сюжет; во-вторых, место этой оды в ряду других произведений Ли Бо, в которых он обращается к образу мифологического гиганта. Заслуживает внимания и анализ причин возникновения именно этого образа как спонтанной реакции на оценку Ли Бо, данную ему знаменитым даосом.
Онтологически связь с текстом философа ясна — утвержденную им схематичную мифологическую идею поэт развил и мировоззренчески, и художественно. Обращают на себя внимание два важных, концептуальных отличия. У Чжуан-цзы генезис образа Пэн, в сущности, отсутствует, он не доведен до логического первоначала, Пэн в притче философа, проводящего мысль о становлении мира как процесса трансформации форм, есть лишь метаморфоза огромной рыбы из Северной Бездны, а «откуда есть пошла» эта фантастическая рыбина, не уточняется.
Ли Бо четко конституирует Пэн не как продукт сегодняшнего мира, сгустившегося в устойчивые формы, а как порождение первоэфира, находившегося в процессе «сгущения из хаоса», непосредственно вошедшее в сегодняшнюю реальность создание предвечной «Великой Тварной силы Естества», которое обычно соотносится с понятием «природы» и сводится к самому Дао.
Персонаж Чжуан-цзы — индивидуален, и хотя мир вокруг него обрисован легкими штрихами (реакция мелких птах на непонятный для их приземленной ограниченности космический порыв), но связи Пэн с миром нет, она сама по себе, она вольна и свободна, она не только не реагирует на ничтожные для нее выпады, а просто не замечает их в своем величии. Однако свобода Пэн у древнего философа не безгранична — могучим крылам Птицы необходима поддержка ветра, и ее «вечность» начинается лишь за пределами сущностного мира — в Занебесье, на высоте в «90 тысяч ли».
У поэта крылатый гигант, рожденный в мифологические времена, то есть в «доистории», на протяжении почти всего сюжета одинок и до финальной встречи с равновеликой Птицей Сию ни с кем не контактирует. Однако само его существование не является «бытием в себе», а становится «бытием для других», является «прозелитизмом Дао», в сферу которого вовлекаются созвучные ему «святые души». У Чжуан-цзы нет как генезиса Пэн, так и ее целеположения.
Ли Бо, хотя и не ставит в текст важную для его мировоззрения формулу «возвращения Древности», но весь художественный образ стихотворения столь демонстративно ведет к противопоставлению текущей «цивилизационной» суеты — не осложненному и не нагруженному никакой прагматикой «беззаботному» парению этого прасущества в космическом естестве, — что из подтекста невольно и недвусмысленно возникает идея «перестройки» зашедшей в тупик, погрязшей в мелочной сиюминутности цивилизации. И это возможно лишь с помощью изначальной Чистоты, сублимированной в существах, подобных Великим Птицам Пэн и Сию, для которых собственное «величие» (не столько размеров, сколько духа) как независимость и вольность адекватно «блаженству» как естественной форме бытия, но не личному, а всеобщему. Их парение в Занебесье есть акт божественного творения.
И это — та самая цель жизни самого Ли Бо, какую он поставил перед собой, стремясь к императору как к Солнцу. Крайне важно обратить на это внимание — ведь проходящая через всю жизнь поэта жажда очутиться при императоре в качестве его мудрого наставника часто интерпретируется как только узко-конфуцианская составляющая его мировоззренческого комплекса — необходимость «служения» и подъема по карьерной лестнице. Ли Бо, однако, не ставил последовательную политическую и административную карьеру целью своей жизни — это было лишь средством реализации идеалов для максимально полного претворения в жизнь его данных Небом талантов, раскрытия сильного, гордого, прямого характера.
Лишь дважды в своей жизни он был близок к свершению деяний государственно-политического уровня: когда в Чанъане, ожидая императорского указа о зачислении в академию Ханьлинь, присутствовал на высших аудиенциях и даже в чем-то соучаствовал (легендарное свидетельство о разрешении конфликта с туфаньскими послами); и когда уже во второй половине жизни ввергся в военно-политическую авантюру принца Юн-вана, полагая, что спасает трон от посягательств мятежника Ань Лушаня. Оба эти вторжения в политику высокого уровня завершились для Ли Бо провалом: императорский двор он покинул по собственному желанию, осознав свою нравственную несовместимость с теми, кто пролез к кормилу власти; принц же был официально признан изменником, и Ли Бо как соучастник его измены попал в тюрьму и ожидал казни, лишь усилиями друзей замененной ссылкой в отдаленный Елан.
Тем не менее после каждого поражения он пытался возродиться именно в политическом плане. «Ода Великой Птице Пэн» показывает, что поэт мечтал не о совершенствовании существующего мира, а о кардинальном изменении его, о возврате к первоначалу, об осуществлении нового «проекта» как бы с «нулевого цикла», что доступно лишь прасуществам, непосредственно пришедшим из доформенного «Ничто».
Стоит обратить внимание на то, что, в отличие от горького предсмертного стихотворения Ли Бо, в «Оде» не только не говорится о падении Птицы на землю, но даже ветер, способный, по Чжуан-цзы, поддержать полет, упоминается не как активная сила, а лишь как ответная реакция на могущество самой Птицы. Полет Птицы Пэн — это ничем не ограниченная свобода, это наслаждение, высшее, ни с чем не соизмеримое блаженство, и именно это прежде всего привлекло свободолюбивый дух Ли Бо к этому образу.
Мудрый даос уже в 725 году разглядел в Ли Бо «небесную породу». Современный тайваньский исследователь извлек из старых хроник не только то, что акцентировал в своем романтичном эссе Ли Бо, но еще и более сложную оценку его психологических характеристик. Сыма Чэнчжэнь понял мятущуюся натуру поэта: базисно он безусловный даос, отчужденный от современных ему государственных структур, но смирить присущую ему жажду действий, поступков, свершений не в силах, и потому, предрек ему Сыма, «лишь свершив великие деяния, ты придешь ко мне на Тяньтай» — в скит отшельника для полного и окончательного «погружения в Дао». Однако Ли Бо так и не пришел к мудрецу, с горечью осознав, что на трудном и извилистом пути земного бытия тех государственнических «великих деяний», о которых мечтал, он свершить не смог, и утопил свою трагедию в вине.
Признав в собеседнике соприродную вещую Птицу Сию со склонов священной Куньлунь, поэт почувствовал, что его собственный дух рожден не цивилизацией, а изначальной, еще доформенной и тем более догосударственной праматерией. Он витает в таких высотах, куда уже и ветра не достают, а на землю опускается исключительно по собственной воле — раз в шесть лун для краткого отдыха (а что если состоявший из шести десятков лет цикл пребывания Ли Бо на Земле — одна из таких остановок?). Его высшее назначение — не «улучшать», а строить заново по отброшенным, но не утраченным лекалам Небесного Дао. Напомню самохарактеристику Ли Бо: «Мой дух исполнен Небом, мои лик очерчен Дао, обуздывать себя мне нужды нет, ни в ком я не нуждаюсь, где появлюсь, там и живу, мне самого себя довольно» («Письмо шаофу Мэну из Шоушань»). Это было сформулировано в 727 году, когда характеристики мудрого даоса уже пустили прочные корни в самосознание поэта.
Драма земного бытия Ли Бо в том, что осознание именно такого своего предназначения так и не овладело им целиком и безоглядно и в течение жизни он не раз еще срывался к карьерным мотивам, хотя глубинно и осознавал, что «плодов жемчужных» Фениксу не дадут и на благородном Платане не останется для него места — всё захвачено суетливой мелкотой с «рыбьими глазами». Трагедия поэта — в том, что он был личностью, прихотью Провидения оказавшейся там и тогда, где и когда требовалась не личность, а конформная общность. Своей яркой индивидуальностью он выбивался из той номенклатурной среды, в которую рвался, аннигилируя с ней.
В том же 725 году Ли Бо еще раз обратился к образу мифического гиганта, которому ничто не в состоянии поставить преграды на пути к Небесному Дао, — в стихотворении «На Севере — Пучина-Океан», которым он начал свой знаменитый цикл «Дух старины», историософский и эстетический манифест, создававшийся поэтом всю жизнь как последовательное уточнение и прояснение мировоззренческих позиций (в итоговой последовательности цикла это стихотворение стоит под № 33).
Примечательно, что в этом случае перед нами аутентичный текст, одновременный утраченному начальному варианту «Оды Великой Птице Пэн». И хотя по глубине обрисовки произведения несопоставимы, но они достойны компаративистского изучения, которое сможет выявить развитие образа Пэн в творчестве Ли Бо.
К Золотому кургану
После встречи с Сыма Чэнчжэнем Ли Бо не продолжил путь на восток, а, оживив в душе «чуский» дух, повернул обратно на запад. Юэчжоу (современный Юэян) в округе Балин, один из знаменитейших в Китае центров виноделия, соседствовал с памятными местами Цюй Юаня, который был для молодого поэта гражданственным, нравственным и эстетическим ориентиром. И о трагической кончине отвергнутого властью великого поэта, чьи «оды унеслись до самых звезд», тогда как места увеселений его царственных противников обратились в руины, оплетенные лианами, Ли Бо, конечно, не раз задумывался. Озеро Дунтин, куда впадают, к западу от Юэяна, реки Сяо и Сян — район ссылки и гибели Цюй Юаня, — Ли Бо воспринимал с тоской какого-то несформулированного в словах прозрения. Он и рвался туда, мечтая прикоснуться к памяти великого предшественника, и бежал оттуда с туманным предчувствием собственной трагедии, и пытался внести какие-то коррективы в неумолимый ход истории.
Эта первая поездка к озеру Дунтин завершилась печально. Односельчанин У Чжинань, с которым они повстречались еще в Цзинчжоу и вместе продолжили путешествие, вдруг почувствовал себя плохо, и местный врач ничем не смог ему помочь. Смерть жесткой реальностью ворвалась в романтическую поездку поэта, и ему пришлось долго искать кусок земли, который можно было бы откупить у местных властей, чтобы похоронить спутника, как того требовала традиция.
Эта церемония привлекла к себе особое внимание тех исследователей, кто отстаивает принадлежность Ли Бо к ханьской нации. В Западном крае, откуда, считается, родом был поэт, существовало три типа захоронения: сжечь, утопить, отдать на съедение дикому зверью. Ли Бо не прибег ни к одному из этих «варварских» способов, а по-китайски захоронил тело односельчанина в земле и впоследствии не раз навещал могилу. А через несколько лет, когда в стране началась кампания уничтожения беспризорных захоронений, он перенес тело из временной прибрежной могилы на городское кладбище Эчэна (современный Учан). В сущности, по форме это был древний, в танский период уже нелегитимный, способ предания земле — сначала временное захоронение, затем постоянное.
Близилась осень, и пора было двигаться к давней мечте — восхождению на Лушань, что высится к югу от современного города Цзюцзян в провинции Цзянси. По преданию, в период древней династии Чжоу семеро братьев Куан ушли на эту гору в отшельничество, откуда и пошло название горы (лу — жилище отшельника) и нескольких ее вершин, в названия которых включено их имя (куан); позже на Лушань жил отшельник Дамин-гун (Господин Просветленный), прозывавшийся также Луцзюнь, которого навещал сам ханьский император У-ди. С этой знаменитой горой связаны имена и Цинь Шихуана, и даже первопредка Юя. Можно представить себе, что Ли Бо, совсем недавно покинувший родные Куанские горы, название которых записывалось тем же иероглифом куан, бродил по этим склонам, как по зарослям отчего края.
Лушань вызвала у впечатлительного поэта взрыв эмоций, и панорама горы дана яркими импрессионистскими мазками. Живописный фокус стихотворения — водопад, на который поэт смотрит с расстояния. Меж двух острых, как мечи, скал он стеной ниспадает, словно из заоблачных высей, неся Земле заложенную Небом энергию. В этот образ вложены сила природы, мощь и величие естественности. Опустив взгляд вниз, поэт оглядывает скалы, влажные от брызг, и напряжение в его душе, омытой чистотой небесного потока, спадает. Лушаньские скалы представлены неким идиллическим миром, далеким от треволнений будней, жизнь на этих склонах кажется той самой благостной «вечностью», которая выступает во многих стихах прямой альтернативой суетной погоне за карьерными успехами. Не случайно через три десятилетия, спасаясь от всколыхнувшего страну мятежа Ань Лушаня, Ли Бо увозит семью именно на склоны Лушань:
Невдалеке высятся пять пиков горы Улао («Пять старцев»), каждый из которых под каким-то ракурсом напоминает кто поэта, напевающего свои стихи, кто старика-рыбаря, кто присевшего отдохнуть монаха. На вершине одного из пиков вырезана надпись «у солнца над облаками». В ущелье за горой таится небольшой храм Синего Лотоса, посвященный не столько Будде, сколько Ли Бо, — говорят, именно здесь стояла его хижина отшельника во второй половине 750-х годов, когда он скрывался от волн аньлушаневского мятежа.
А это стихотворение он написал здесь, в монастыре Дунлинь, что с 381 года стоял на склоне горы Лушань, и поэт преклонил колени перед Буддой, закрыл глаза и отрешился от этого бренного мира, уйдя мыслью в бесконечное пространство космоса:
Ли Бо был человеком природы как нетронутой естественности, духовной чистоты, и горы в структуре его мировоззрения занимали одно из наиважнейших мест. Они воспринимались как те скрепы, которые соединяют Землю с Небом, еще оставаясь на земле, но уже полнясь духом небесного инобытия. Он ведь вырос среди гор, наиболее почитаемыми из которых были, конечно, Крутобровая Эмэй, одна из четырех святых гор китайских буддистов и «выход в Небо для освобожденной души» даосов, и гора Цинчэн с пятым из десяти даоских выходов в пространство инобытия. «Знаменитые горы» страны были целями его путешествий и объектами его стихотворений: Тайшань, Хуашань, обе, южная и северная, горы Хэншань, Суншань, Хуаншань, Лушань, Тяньтайшань, Чжуннаньшань и др.
Но и малые, неприметные горы кисть поэта делала знаменитыми. Так произошло с Тяньму (горой Матери Небесной), возвышающейся всего на несколько сотен метров к северо-западу от Тяньтай. По легенде, на ее вершине можно услышать пение святой, прозванной «Небесной Матерью». Стихотворение Ли Бо, окутавшее эту малозаметную до того гору флером мистической таинственности, сделало ее известной. Гора Цзюхуа, которая сегодня считается одной из четырех святых гор буддистов, до Ли Бо даже не имела утвердившегося имени — это он увидел в ее девяти отрогах лотос с девятью лепестками, и название гора Девяти цветков закрепилось за ней. А место — дивное: «Необычайность этих гор и удивительная красота их очертаний переданы в словах [Ли Бо] „искусно и тонко выточены“» [Лу Ю-1968. С. 36].
В вечности оставил Ли Бо крохотную, едва не холм, горушку Цзинтин, до него известную лишь знатокам старинной поэзии, потому что на ее вершине поэт Се Тяо соорудил «Беседку почтительности», давшую имя горе. Ли Бо, преклонявшийся перед Се Тяо, часто бывал на склонах этой горы, много стихотворений посвятил ей, а в наиболее известном «Одиноко сижу на склоне Цзинтин» в такой степени аллегорически «очеловечил» ее, что в скупых четырех строках встает философия отвержения суетного человеческого мира и растворения в Природе: гора меня не столь тяготит, как люди, сказал поэт, и комментатор Юй Биюнь увидел в этом «созвучие неживой сущности».
Вариация на тему
Как-то в 727 году, повстречав мирянина, не слишком озабоченного взаимоотношениями Земли и Неба, Ли Бо разговорился с ним и неожиданно понял, сколь разнятся восприятия мира у человека, живущего тяжкими насущными заботами, и у человека духовного, который может не заметить камня на дороге, заглядевшись на заоблачную вершину. «Что вам в этих пустых склонах?» — спросил прохожий.
Ли Бо-человек ничего ему не ответил, только усмехнулся собственным мыслям. Что простому трудяге до мировоззренческих категорий? В суете бренного мира он не понимает, что склоны, заросшие персиковыми деревьями с розовыми цветами, пышно высыпающими весной, — это другой мир. Это как бы отгороженный от бренности «Персиковый источник», куда Тао Юаньмин послал своего рыбака. Но рыбак, покинув благословенные места, вторично уже не смог найти их — к мечте можно прикоснуться лишь однажды.
Ли Бо-поэт, вернувшись домой, взял кисть и сформулировал свой ответ простодушному мирянину, показав, что же влечет его на «Бирюзовый склон». Их краткий диалог, воспроизведенный в стихотворении, примечателен. Прежде всего, цветом горы. Он малореален, и трудно себе представить, чтобы какой-нибудь дровосек именно таким образом охарактеризовал склон горы, где они с Ли Бо повстречались. То есть Ли Бо, пересказывая заданный ему вопрос, вложил в него дополнительный оттенок, идущий уже не от мирянина, а от самого поэта: «бирюза» — даоский цвет, и если мирянин находится просто на горе как физическом объекте, то поэт — в ареале даоского мировосприятия, придающего горе свой мистический, сакральный окрас.
Лушань в такой степени переполнила душу поэта мощью своих каменных громад, нескончаемой высотой струй водопада, пеленой облаков, словно бы проходящих сквозь вершины, упругой аурой духовности, сжимавшейся по мере восхождения, что он задумался о коррекции маршрута. И стремительно продолжил движение на восток — через горы Врат Небесных и трудную переправу Хэнцзян. Впереди лежали территории двух древних царств У (район современного города Сучжоу) и Юэ (южнее Шанхая, вокруг известной горы Гуйцзи) — полоса вдоль моря, насыщенная не только историческим, но и мифологическим прошлым, места легендарных святых и отшельников, еще с юношеских лет притягивавшие Ли Бо как сакральный край очищения души. Посетив позднее этот юэский край, Ли Бо вдохновенно изобразил его:
Перед вступлением в этот красочный и волнующий мир экзальтированная душа поэта требовала отдохновения. И Ли Бо повернул в сторону заложенного чуским правителем Вэй-ваном еще в Конфуциевы времена Золотого кургана (Цзиньлин, современный Нанкин), который Чжугэ Лян охарактеризовал как «жилище властителей». Поэт уже предвкушал, как зайдет в храм Фу-цзы, насладится побеленными матовой луной берегами реки Циньхуай с бликами красных фонарей на воде, пройдется по улицам, где из каждого окна несутся звуки циня и выглядывают веселые девы — «Как лепестки, они слетают с неба, / Готовые с тобою плыть на запад» (стихотворение «Цзиньлиночке»).
На подходе к городу их встретили три горы, рядком выстроившиеся на восточном берегу Янцзы. В древности их называли «сторожевыми» — считалось, что при приближении опасности горы начинают дрожать, предупреждая жителей.
Вариация на тему
Горы замерли, и даже Янцзы текла достаточно спокойно, хотя уже близился сезон зимних штормов. Но был взволнован город, по крайней мере, та часть его интеллектуальной элиты, которая уже успела познакомиться с «Одой Великой Птице Пэн», недавно привезенной попутными торговцами. Произведений такой художественной силы давно не создавалось, и в небольшой гостиничке, где остановился поэт, уже на следующий день собрались каллиграф Чжан Сюй, приехавший по делам из Аньчжоу помощник начальника уезда Мэн (Ли Бо в стихах упорно именовал его шаофу — почтительным эквивалентом официальной должности сюаньвэй) Цуй-Двенадцатый, о котором, к сожалению, ничего не известно, и другие не последние в городе люди, многие из которых стали друзьями Ли Бо и часто появлялись в посвященных им стихах поэта, чем и вошли в вечность.
Поэт импровизировал, Чжан Сюй быстрой кистью каллиграфически записывал, приглашенные музыканты напевали. Как говорится, на три дня растянулся малый пир, на пять дней — большой. Отправились к Белым воротам — району любовных свиданий в Цзянькане, как назывался Нанкин во времена Се Тяо, еще до того, как стал Цзиньлином. И Ли Бо тут же на мотив популярной песенки изобразил в стихотворении томление юной девы, приготовившей духовитое вино из Синьфэна и ожидающей возлюбленного, с которым их «дымки сольются», как в древних жаровнях, по форме напоминающих мифическую гору Бошань. Эта озорная песенка, поговаривали, возникла во времена Ци, одной из южных династий (V–VI века), когда во дворце появилась служанка по фамилии Ян с малолетним сынком, который постепенно превратился в такого бравого красавца, что стареющая императрица не устояла перед его чарами. По народу пошли озорные частушки об их тайных свиданиях, которые начинались со слов «Ян со старухой весело резвятся вместе», и это «Ян со старухой» из изначального «Янпоэр» превратилось в «Янпар» и стало названием любовной песенки о радостно вспыхнувших, как бошаньская курильница, птичках, прячущихся от нескромных взоров в густоте ивовых ветвей у Белых ворот. Ли Бо вытащил этих птичек из тени ветвей и превратил в юную пару, возгоревшуюся томлением не осложненной официальным браком страсти.
Прощались в знаменитом «Западном тереме» на горном склоне в окрестностях города, где за три века до них любил бывать поэт Сунь Чу, — его до сих пор именовали «трактир Сунь Чу». У их ног игриво колыхалась на поверхности реки зрелая луна. Поднимавшаяся от воды прохлада заставляла плотнее запахивать халаты и заматывать шею кисейным шарфом, чтобы через какое-то время сбросить с себя все это и подставить лицо, разгоряченное вином, освежающим порывам ветерка. Из тьмы ночи прилетали звуки робкой флейты, перемешиваясь со стихами, которые друзья вдохновенно напевали друг другу.
Через два десятилетия Ли Бо проведет в этом заведении одинокую ночь со жбаном вина и воспоминаниями о своем любимом поэте V века Се Тяо, а затем опишет ее, мешая тушь со слезами:
Щедрый, не знающий ограничений, обычно диктуемых рационалистическим разумом, поэт с размахом проводил пирушки для новых друзей. Это серьезно истощало его кошелек, и в дальнейший путь в Янчжоу на рубеже весны — лета 726 года он отправился уже на грани риска. Впрочем, его самого это не слишком заботило, и от напоминаний Даньша он легкомысленно отмахивался. В Цзиньлине он подцепил, как это часто бывало у путешествующих молодых людей, веселую девицу, взял ее с собой и игриво именовал Цзиньлиночкой. А впереди лежал город цветов, винных лавок, танцевальных помостов, яркого разгула — Янчжоу.
Триста тысяч золотых
Уровень благосостояния Ли Бо — не самый важный для историко-литературного анализа вопрос, но он весьма занимает исследователей. К сожалению, в не столь еще давнем прошлом некоторые выводы строились на весьма поверхностных и далеко не научных основаниях, диктуясь идеологическими трафаретами, что набрасывало определенную вульгарно-социологическую тень на восприятие поэзии и облика Ли Бо.
12 августа 1960 года пекинская газета «Гуанмин жибао» опубликовала статью, специально посвященную теме доходов Ли Бо. В статье утверждалось, что, поскольку в Мяньчжоу, где в Шу поселилась семья будущего поэта, существовала промышленная разработка солевых и железных промыслов, то «отец Ли Бо вполне мог заняться торговлей железом» и «нелегальным его вывозом» за пределы края, а сам Ли Бо, подолгу живя в Цюпу (Осенний плес), богатом серебром и медью, «вполне мог заняться сбытом их в Южном Китае». Под нейтральным «вполне мог» четко подразумевалось — «занимался, и тем виновен».
В «Истории развития китайской литературы» Лю Дацзе, вышедшей в 1963 году, утверждается: поскольку в своих путешествиях Ли Бо перемещался между торгово значимыми городами, не исключено, что, будучи мелкопоместным помещиком, занимался он там сбыто-посредническими операциями. И при том еще «якшался с иноплеменными шлюхами и шлялся по кабакам», что-де резко отличало его пьянство от благородного винолюбия Ван Вэя и Ду Фу. Процитировавший все это современный исследователь не находит для оценки другого слова, кроме как «бред» [Цяо Цзячжун-1976. С. 30]. Тем не менее и сегодня продолжает разрабатываться тема источников существования семьи Ли, уже лишенная, к счастью, социологизаторского пыла. Исследователи замечают, что отец Ли Бо, его старший брат, живший в городе Цзюцзян, и младший, живший в Санься, замыкали весьма удобный для транспортировки грузов по Янцзы треугольник, и возможность именно такого занятия для них была весьма вероятной. Ведь нужны были доходы, чтобы содержать разветвленную семью и помогать талантливому сыну, отправившемуся завоевывать мир.
В танские времена странствия интеллектуалов были весьма распространенным занятием, и эту бродившую по свету особую социальную прослойку именовали юсюэ. Этот термин указывал прежде всего на конфуцианцев, ищущих служивого местечка, рыцарей, в дальних уголках страны оберегающих социальную справедливость, и литераторов, охочих до впечатлений. По многим записям того времени видно, что, даже пристроившись на должность, «странники» не задерживались на ней надолго. Видимо, это были люди особого менталитета, встревоженные «охотой к перемене мест», в которой процесс был важнее результата.
Обратим внимание на второй иероглиф в этом термине — сюэ основным значением имеет «учиться», «постигать знания», но также и «перенимать», «воспроизводить». То есть это не просто передвижение с места на место, а путешествие познавательное, расширяющее кругозор, дающее определенные навыки и умения, позволяющее, взглянув на новые места, несколько иначе воспроизводить окружающий мир.
Из людей круга Ли Бо, книжников, литераторов, таким же был Ду Фу, дважды недолго послуживший на чиновном посту, а остальное время странствовавший по свету и умерший в лодке в Хунани. Гао Ши сумел подняться на высокую ступень чиновной иерархии, но до того полжизни провел в скитаниях; Хэ Чжичжан оставил престижный пост воспитателя наследника престола, скрывшись на горе Четырех просветлений (Сымин). «Я отвязанный челн, потерявший причал», — писал о себе Ли Бо. В этом наряду с оттенком горечи сквозит и неизбежность. Это были люди, для которых даже столь высокая и «социально-значимая» «должность», как у мифологического Небесного Петуха, ежеутренне возвещавшего зарю, означала утрату свободы и независимости.
Суть даже не в том, что государственных вакансий в стране было в сотни раз меньше, чем желающих занять их. В этих людях боролись две стихии — государственнические традиции, звавшие их к «усовершенствованию» державы, и вольный стиль жизни в «ветрах и потоках», ориентированный на даоско-буддийские мотивы природной естественности, противопоставленные жестко структурированному государственному администрированию. Об одном из таких вольнолюбивых поэтов Ли Бо с восхищением и преклонением писал:
Так на что же могли рассчитывать странники, бродившие по городам и весям? В начале пути — на помощь семьи, дальше — на клановые связи, дружескую взаимовыручку, монастырское гостеприимство. Крайне важно отметить, что местные власти с большей или меньшей охотой, но шли на то, чтобы субсидировать обратившихся к ним за помощью литераторов. Видимо, в традиционно существовавшей в Китае атмосфере всеобщего почтения к Слову чиновничий менталитет, структурированный системой государственных экзаменов, включавших в себя и изящную словесность, диктовал чиновнику если и не искренний, то как минимум карьерный интерес к поощрению литераторов, подчеркивавший его заботу о «воспитании народа».
Не исключено и получение гонораров, во всяком случае, Бо Цзюйи, живший, правда, позже, в переписке с Юань Чжэнем упоминает о получении платы за стихи. Особенно ценились славословия живущим и умершим вельможам, но Ли Бо этим жанром не увлекался. Гонорары передавались либо деньгами, либо натурой, и последнее существовало задолго до Ли Бо, например, легендарный инцидент со знаменитым каллиграфом IV века Ван Сичжи, получившим гуся за переписанный даос-кий трактат, что упоминается в одном из стихотворений Ли Бо.
На рубеже 720–730-х годов, видимо, поиздержавшись на бракосочетание и уже намереваясь вскорости направиться в столицу, Ли Бо обратился к некоему Пэю, занимавшему в Аньчжоу высокую должность чжанши (помощник губернатора), с просьбой о помощи, ибо «совершенно обнищал». При этом он указал уровень своих потребностей: врученные ему перед отъездом из Шу отцом «300 тысяч золотых» (фактически это было не золото, а мелкая ходячая медная монета с дыркой посередине, выпуск которой начался в 621 году), немалая, конечно, сумма (достаточная для закупки 300 тысяч даней риса), а обладание состоянием уже в 100 тысяч даней считалось богатством; помощник губернатора, к которому Ли Бо обращался за помощью, получал в год раз в пять меньше. Возможно, это была часть наследства, которую отец поделил между сыновьями, но братья поэта вложили этот капитал в дело, а Ли Бо — в процесс познания мира, самосовершенствование.
Скорее всего, цифра просителем была намеренно преувеличена, тем более что при весе одной монеты в 4,229 грамма общая сумма, названная поэтом, тянула на 1200 с лишним килограммов, что для путешественника было несколько накладно. Надо, однако, все же заметить, что у путешествующих интеллектуалов расходы были немалые: деньги тратились не только на пирушки, но и на такие недешевые вещи, как лодка с лодочником, кони или, что более вероятно, выносливые ослы (для себя и слуги), весьма распространенные среди путешествовавшего люда в Танской империи, на приличествующую статусу одежду и гостиницу. Хорошая тушь и тонкая бумага (особенно если это была сюаньчжи, бумага из города Сюаньчэн, тонкая до прозрачности и такая гладкая, что кисть, особенно сюаньчэнская же с едва видимыми нежными волосками, скользила по ней, не встречая сопротивления), которые поэтом расходовались в невообразимых размерах, изрядно истончали кошелек.
Вариация на тему
А он еще поплыл в Янчжоу мимо рыбачьих огоньков, ночными светлячками рассыпавшихся по стремнине, мимо склонов, расцвеченных ярко-красными, как щечки у красоток, цветами, послушал в веселом заведении песни этих нарумяненных девиц, и долго ему не хотелось оттуда возвращаться на юг — даже в заветный край Юэ.
В преддверии осенних холодов Ли Бо нанял небольшую лодку с полукруглой, покрытой влагонепроницаемым черным лаком крышей, под которой можно было укрыться от непогоды и провести ночь на бамбуковых лежаках, пока старик-лодочник, что-то тихонько напевая, толкал и толкал длинным шестом лодку мимо Сучжоу, где Ли Бо вспомнил красавицу Сиши на террасе Гусу, к его времени уже полуразрушенной. Там сластолюбивый правитель древнего царства У закатывал пиры в честь своей возлюбленной наложницы.
При этом он написал довольно странное стихотворение, для которого Сиши оказалась лишь поводом, невольным орудием коварных планов печально известного в китайской истории Гоуцзяня, замыслившего переключить внимание Фу-ча, властителя царства У, с государственных дел на прелести девы, что он и осуществил, в конце этого многоходового стратегического замысла прибавив к своему царству Юэ земли соседнего У:
Ли Бо плыл мимо Ханчжоу с чарующими красотами озера Сиху, которые он в стихах сравнивал опять-таки с неповторимой прелестью Сиши, мимо Юэчжоу, все ближе и ближе к горе Гуйцзи, где, стоя на террасе Юэтай, жадно всматривался в едва заметные ближе к берегу моря руины стен времен «Весен и Осеней» Конфуция, к горе Тяньму (Небесной Матери) — в общем, туда, куда он посылал друзей, всякий раз предвкушая наслаждение этими красотами:
Вариация на тему
Поэт жаждал охватить всё, но холодный ветер осени простудил его, сил и денег достало добраться только до монастыря Силин к северо-западу от Янчжоу. Монахи заботливо отпоили, откормили страдальца, и когда он немного пришел в себя, то услышал шуршание пожелтевших листьев, спадающих с замерших в неподвижной ночи веток. На полнеба выкатилось колесо луны! Оказывается, время уже подобралось к празднику Середины осени, когда по всему Китаю на всех склонах расстилались циновки, откупоривались жбаны и желтые лепестки хризантем сыпались в пахучие вина, добавляя им аромата. Ну, как же в этот миг не вспомнить далеких друзей, милую сердцу Крутобровую гору отчего края, над которой взошла та же самая луна, какую он видит сейчас в здешнем небе.
Не спалось, и он вышел во двор, слегка пошатываясь от слабости, добрался до деревянного ложа вокруг колодца и присел на краешек. Ах, опять он один, бедный странник, покинувший отчий край, заблудившийся в этой тьме, объявшей землю. А что это? Земля побелела, неужто холодный иней уже прихватил траву? Ах нет, раздвинув облака, улыбнулась ему старая подруга-луна. На земле у ног распласталось светлое, как иней, пятно, и чем дольше он вглядывался в него помутневшими от слез глазами, тем отчетливее виделся ему засыпанный листьями монастырский двор, но не здесь, а в отчем краю — тот монастырь в горах Куан, где мальчиком он учился, назывался так же, как и этот. Внутренним взором поэт видел усадьбу Лунси у горы Тяньбао в Мяньчжоу и маленький прудик, в котором они с сестрой Юэюань мыли черные от туши кисти после занятий. Поникшая было голова вздернулась вверх, и уже не только Куанские горы увидел он, а и красавицу Крутобровую, очарованную и чарующую гору Эмэй его родных краев. Вот он, его мир, безграничное Занебесное пространство, а не только Земля, крохотная, жалкая, заблудшая дочь Вселенского Космоса.
Ли Бо пробыл в монастыре довольно долго. Он любил эти тихие горные монастыри, вписанные в окружающую нетронутость, они давали внутреннюю подпитку, отвечали на многие мучающие вопросы, и, как далеко не всегда нужно было задавать эти вопросы вслух, так и ответы чаще сами возникали спонтанно в расслабляющемся сознании — вне пределов произнесенных слов.
Ранними утрами он, обойдя позолоченный шест посреди двора, именуемый Яшмовым древом, поднимался на украшенную яшмовыми блестками девятиэтажную пагоду Силин — вплоть до самой верхушки, до квадратного деревянного навершия с метелочками из красных шелковых шнуров, которые словно витали в прозрачном воздухе. Мистически этот подъем воспринимался как восхождение от вещного мира к миру, отбросившему сковывающие внешние формы. Платаны и катальпы внизу замерли, обволокнутые сединой росы, а мелкие мандаринчики и огромные шары помпельмусов, что тут зовут юцзы, обтягивала пленка прозрачного инея, как будто напоминая, что пора из зеленых становиться желтыми и оранжевыми.
Душа словно впитывала изначальные частицы, Первоэфир, у подножия гор замутненный человеческой суетой, и прояснялась, очищалась. Ему казалось, что он поднимается последовательно на каждый из трех слоев буддийского Неба, отбрасывая желания, страсти и обретая глубинную невозмутимость, внутреннее зрение настолько обостряется, что он может различить каждый волосок в белом пучке, растущем между бровями Будды, а через него распахивается весь мир, дотоле спрятанный в тумане полузнания.
Новые, обретенные уже в поездке друзья вспоминали о Ли Бо. Шаофу Мэн из Аньчжоу, услышав в праздник Середины осени, что поэт приехал в Янчжоу, обегал все гостинички, расспрашивая и разыскивая, пока ему не указали на монастырский приют в пяти ли от города. С вином и закусками они славно попировали в тени монастырских стен.
Мэн возвращался в Аньчжоу (современный город Аньлу в провинции Хубэй), что в округе Аньлу, и позвал с собой Ли Бо — посмотреть знаменитые семь озер Облачных грез, где в царстве Чу была знатная охота, о ней еще Сыма Сянжу писал в «Оде о Цзысюе». В написанном позже письме помощнику губернатора Цую Ли Бо так и формулирует причину своего приезда в Аньчжоу: «Мой земляк (Сыма Сянжу. — С. Т.) так нахваливал Облачные грезы и семь озер, что я приехал взглянуть на них». А деньги? Что деньги! Они всегда отыщутся. Тем более что в тех краях у Ли Бо жили родственники — как минимум любимый дядя Ли Янбин, племянник Ли Дуань в Сюаньчэне, который и оставил воспоминания, как они с Ли Бо декламировали «Оду о Цзы-сюе».
И не успела еще осень окончательно перейти в зиму, впрочем, отнюдь не морозную, а скорее умиротворяющую, хотя порой и слякотную, как Ли Бо вместе с Мэном, сопровождаемые верным Даньша, отправились в Аньчжоу — место, которому суждено было стать одной из весьма важных точек на карте земных странствий великого поэта.
Глава четвертая
ХМЕЛЬНОЕ ПУСТЫННИЧЕСТВО (727–742)
Охота на озере Облачных грез
Весной 727 года Ли Бо добрался до Аньчжоу, где остановился на склоне невысокой возвышенности — безымянной, но в быту именовавшейся Малой горой Долголетия, где погрузился в размышления даоского толка, подкрепляемые неизменным жбанчиком вина, и в частые путешествия по ближним и дальним окрестностям, полным природных красот и мифоисторических глубин. Весна насыщала яркими красками зеленые склоны трех гор массива, рассеченные черными ущельями, по одному из которых змеился дивной прелести ручей, а на гребне другого бирюзовой волной вздымалась из сосен крыша древнего храма.
В это целительное место приходило немало старцев, переваливших через столетний рубеж, но все еще бодро вышагивавших по склонам, поэтому гору и прозвали Долголетней: «Целый город гротов в скале, где старцы готовились в Небожители-сяни» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 258]. В сени дерев среди зеленых трав, еще не выцвеченных набирающим силы солнцем, поэт, как благодушно описывал он сам, «возлежал, как на облачке бирюзовом» — в этой многослойной строке скрываются и пейзаж, и психологический настрой, и погружение в даоское отшельническое отстранение от суетного мира. Край был расцвечен целительными фиолетовыми цветками аира, а их двух-трех сантиметровые узловатые корни (до девяти сочленений на одном корешке) составляли непременный компонент даоского «эликсира бессмертия». Аура горного массива насыщалась какой-то космической энергетикой, психологически подпитывая душу и формируя «систему ожидания» чудесного обновления.
Через какое-то время поэт с помощью местных сельчан сложил себе из подножных камней неприхотливое жилище в глуши лесного склона гор Байчжао в 60 ли к северу от города. В нем он ощущал себя отделенным от грубого бренного мира или, лучше сказать, — в некоем ином мире, словно тот рыбак из поэмы Тао Юаньмина, которому посчастливилось набрести на идиллически нетронутый уголок, названный в поэме «Персиковым источником». Свое убежище Ли Бо, внутренне апеллируя к Тао Юаньмину, назвал Пиком персиковых цветов.
Это был один из наиболее насыщенных яркими впечатлениями и глубокими размышлениями период жизни поэта, но в либоведении за ним закрепился одномерный и, мне кажется, не совсем адекватный термин «хмельное пустынничество в Аньлу», извлеченный из эссе самого Ли Бо. Десятилетие в Аньлу настолько извилисто по своим жизненным поворотам и насыщено событиями не проходного, а системообразующего свойства, что, определяя его как четко очерченный период, его бы следовало охарактеризовать иначе. Скажем, «надежд и первых разочарований».
Сегодня в этом месте можно увидеть застывшего в гипсе поэта, а о реконструкции его пустыннической обители сообщали еще семь лет назад [Чжу Чуаньчжун-2003. С. 4].
Много троп проложил Ли Бо в ближних и дальних окрестностях Аньлу, забредал в глухие места, подальше от хоженых дорожек, и, оставаясь один на один с природой, ощущал себя не наблюдателем, а частью ее, вечной и обновляющейся. Это и была та Духовная Чистота, к которой он стремился душой, мировоззрением, образом жизни.
Вариация на тему
Он выходил из дому так рано, что тропы были еще пусты. В верховьях Белой речки на восточной окраине округа Наньян обнаружил прелестный островок посреди стремнины и, вымокнув в холодном горном потоке, забрался на пригорок. Так долго сидел, обсыхая, что рыбки приняли его за часть ландшафта и принялись весело выпрыгивать из воды. Поэту показалось, что он и впрямь не чужак здесь, а слился с природой и душа его плещется в стае рыбешек. Все замерло, лишь ленивые облачка уходили в сторону закатного солнца, пока все не скрылись в наступивших сумерках. Но выглянула луна, весело подмигнула ожидающему ее, расслабленно допивая последние капли из второго… третьего… кувшина, приятелю-поэту и предложила проводить домой. Куда-то в неизвестность отлетели все мечты о столице, о мудрых советах императору. Вот здесь бы и остаться, закинуть уду, как Бессмертный Доу Цзымин, и выловить свою Вечность…
Ли Бо частенько наведывался в недалекий город Сяньян на южном берегу реки Хань к знаменитому поэту Мэн Хаожаню, который был старше его на двенадцать лет (на тот же астральный срок Ду Фу был младше Ли Бо). Петляющая между двумя горами — Тунбошань и Дахуншань, первая из которых, как видно из этих названий, заросла кипарисами и тунговыми деревьями, а вторая производила впечатление огромного массива, — дорога от Аньлу до Сяньяна шла мимо городов Цзаоян и Суйчжоу и потому, обыгрывая названия обоих поселений, именовалась Суйцзао цзоулан, что, опуская тонкости разговорных формулировок, означало попросту Финиковую аллею.
Дом Мэн Хаожаня, тоже «осеннего человека», любившего хризантемы и постоянно возившегося в саду, сажая их, обрабатывая, поливая — и любуясь, отдыхая под старым платаном, повязав голову платком и наигрывая на цине, стоял у подножия Оленьих врат в Цзяньнаньюань (Сад к югу от ручья), пригороде Сяньяна. Когда Ли Бо находил дом пустым, он отправлялся искать хозяина в горы — на склонах тот погружался в вольные «ветры и потоки» естества, стряхивая с себя пыль городской суеты, и Ли Бо охотно присоединялся к нему, задерживаясь в горах по нескольку дней. Шорох сосен волнами струился над ними, и Ли Бо, с волнением глядя на почтенного седовласого Мэна, представлял его себе заоблачным деревом, прямым, зеленым, шелестящим листвой, приветствуя розовые тучки, проплывающие мимо него, не задерживаясь ни на миг.
Жизнь в «ветрах и потоках» разрывала статику каждодневной рутины, была противна «достижению», «обретению», акцентируя спонтанность, движение, непостоянство, перемены. В этих категориях Ли Бо тоже был «запредельным». Показательно сделанное цинским ученым Ван Ци сопоставление ракурса взгляда Ли Бо и Ду Фу в двух однотипных пейзажных стихотворениях, рисующих речную панораму, увиденную с лодки: Ду Фу тщательно рассматривает открывшийся вид с неподвижно стоящего судна; Ли Бо набрасывает стремительные мазки с лодки, несущейся в потоке.
«Жизненный идеал даоизма со времен Чжуан-цзы называли „беззаботным странствием“. Иначе и нельзя было определить состояние сознания, ежемгновенно устремляющегося за свои собственные пределы» [Малявин-1997. С. 99].
Вариация на тему
Попивая духовитое зелье, поэты рассыпались во взаимных искренних любезностях: «Давно слышал Ваше громкое имя, Вы — наш сегодняшний Тао Юаньмин, Ваши стихи — в стиле Вэй и Цзинь, особенно вот это — „От лотосов исходит аромат, / Капель бамбуков звонкая чиста“». Или: «В весенней дреме проглядел рассвет, / А птицы уж давно распелись…» — «Долго искал Вас, но Вы скрылись в потайной пещере». — «Вы, Тайбо, словно мой мудрый младший брат, мы близки, как братья».
Небольшие бронзовые чарки в древнем стиле с вытянутым, как клюв попугая, носиком стояли на трех опорах, воспроизводя форму древнего ритуального котла на треножнике. Поэты подливали друг другу искристый янтарный напиток, и вскоре мир вокруг преображался, деревья утрачивали четкость и устойчивость, а волны реки у их ног начинали казаться густым виноградным суслом, из которого выбраживается хмельное вино. Они вспоминали здешнего посадского начальника Шань Цзяня, отчаянного кутилу, который, захмелев, сворачивался, точно глиняный комок, и засыпал в кустах — ха-ха! — в совершенно непристойном виде — без шапки! «А Чжэн Сюань? Триста чаш в день!» — «За сто лет — триста шестьдесят тысяч!» — «О, могучая сила вина! Что перед ней каменная черепашка памятника? В ней, утверждают, вечность, а она уже почти скрылась под зеленым мхом и покрылась трещинами, вот-вот расколется». — «Нет, лишь чарка-желтый попугай из Юйчжана никогда меня не покинет!»
Через два года Ли Бо проводил Мэн Хаожаня, уезжавшего в сакральность восточной прибрежной полосы У-Юэ, до башни Желтого Журавля и долго следил за клинышком белого паруса, исчезающего на стыке бескрайней реки с еще более просторным небом, а по возвращении в свою тихую хижину, противопоставив бесконечной неизменности Вечной Реки бренность человеческого времени, ускользающего в череде сезонов, легкими штрихами намеков выразил в четырех строках собственную грусть одиночества, которая возникала у него не от отсутствия общения, а больше от редкости такого общения, в котором формируется духовное единство:
Вряд ли на бескрайней реке больше не было судов, но автор весь сконцентрировался на разлуке с другом и не замечал иных парусов — лишь один белый клинышек, который постепенно становился все меньше и меньше, пока даль не поглотила его, оставив поэта один на один с неостановимым потоком.
Башню Желтого Журавля близ Змеиной горы над Вечной рекой Янцзы (к западу от современного города Ухань) возвели в 223 году на месте, откуда, по преданиям, священные птицы унесли в Занебесное инобытие Ван-цзы Аня и других святых. Здесь можно было насладиться знаменитым вином от Сина и увидеть танец журавлей. Окутанная легендами башня стояла над обрывом, отражаясь в Вечной реке. Несколько ее этажей, обрамленные балконами по всему периметру, завершались глазурованной крышей с загнутыми вверх углами. Это было место прощаний — и радостных, как с легендарными святыми, вознесшимися в Небо, и грустных, как в этом знаменитом стихотворении Ли Бо, пронизанном элегичностью уходящей весны. Вечность, персонифицированная в Вечной реке, проглядывает сквозь вуаль осыпающихся лепестков, напоминающих о бренности земного бытия. Клинышек паруса лодки, уплывающей далеко, в окутанный вуалью древних таинств край У, становится все меньше, а чувство одиночества растет. И остаешься наедине с отмелью Попугаев, где уже и попугаев не осталось, лишь воспоминания о роскошных пирах ханьских времен.
Поэт еще не знал, что одна из его любимейших башен ненадолго переживет его. К XII веку, когда в эти места приехал поэт Лу Ю, ее уже не было: «Говорят, что в Поднебесной она была самой красивой… У Тайбо особенно много удивительных строк, родившихся в этом краю. Ныне башни уже нет… Сохранились только камни с резьбой от колонн башни» [Лу Ю-1968. С. 60]. Восстановили башню только в 80-е годы XX века.
Что ощутим мы, поднявшись на резной балкон новехонького сооружения? Прикоснется ли к нам дух великого поэта? Увидим ли парус уплывающего Мэн Хаожаня? Впрочем, сам Ли Бо, еще не зная научного слова «реставрация», испытывал необъяснимое волнение, всходя на Северную башню Се Тяо в Сюаньчэне, хотя это уже не был оригинал, о чем Ли Бо было прекрасно известно.
На восток от башни притаилось небольшое Восточное озеро, заросшее лотосами. На крошечном островке посреди водоема поставили теремок Син-инь; здесь, говорят, Цюй Юань даровал свободу запутавшемуся в силках орлу — он любил этих сильных и вольных птиц высокого поднебесья. Потомки в память о древнем поэте соорудили небольшую насыпь, назвав ее «Террасой освобождения орла».
Быть может, именно здесь Ли Бо написал стихотворение, в котором столь любимая им яркая красота природы притемнена грустью, контрастирующей с привычным молодому возрасту задором.
Сегодня с башни уже не открывается бесконечная даль, перегороженная новостройками. И она, реконструированная, сверкает радостной сиюминутностью, во внешнем своем виде утратив печальную патину старины. Но тогда на стене еще проступали приведшие Ли Бо в восторг безымянные поэтичные строки о башне, оставшейся на опустевшей земле, о журавле, который уже не вернется, об облаках, вечно плывущих по небу, и о тоске человека, вглядывающегося в пустую отмель Попугаев, в дальние деревья в городе Ханьян на другом берегу, по которым опускается в закат солнце, и на дымку пенистых волн на поверхности реки. Ли Бо восторженно отозвался о стихотворении: рисует «пейзаж, который, кажется, и описать-то невозможно, а он встает перед глазами». Лишь позже он узнал, что это знаменитое восьмистишие его современника Цуй Хао. А сам в память о встрече с Мэн Хаожанем в Сяньяне написал яркий анакреонтический гимн «Сяньянская песнь», пытаясь решительно преодолеть грусть опустевшей души.
Неприхотливая хижина поэта притягивала к себе людей магнитом душевной чистоты и духовной глубины. И не только из ближних городов и селений. Заехал Юань Даньцю, не сидевший подолгу в одном месте, а постоянно срывавшийся, как и Ли Бо, во что-то неведомое. Однажды наведались братья поэта Ли Линвэнь и Ли Ючэн, с которыми тот был особенно близок и часто встречался. Эту встречу Ли Бо навеки запечатлел в знаменитом эссе «В весеннюю ночь с братьями пируем в саду, где персик цветет», живописав атмосферу не развеселой пирушки, а философичной беседы интеллектуалов: «Смотрите, небо и земля — они гостиница для всей тьмы тем живых! А свет и тьма — лишь гости, что пройдут по сотням лет-веков. И наша жизнь — наплыв, что сон!.. Древний поэт брал в руки свечу и с нею гулял по ночам… Мы продолжаем наслаждаться уединением нашим, и наша речь возвышенною стала и к отвлеченной чистоте теперь идет… Но без изящного стиха в чем выразить свою прекрасную мечту?» [Китайская-1958. С. 201–202].
Провожая братьев, Ли Бо, хмельной, задремал посреди дороги, и, как назло, именно в этот миг по ней проезжало высокое начальство. Поэта не разбудили даже громкие колотушки и вопли «прочь с дороги!». Это был пример непочтения, и поэту пришлось официально оправдываться (молниеносно распространившиеся слухи трансформировали ситуацию таким образом: «Как, вы не знаете?! Этот ваш „талант из Шу“ оказался каторжником, который зарезал человека на озере Дунтин, а потом бежал в Аньлу…»).
Инцидент удалось замять, но приезжему пришлось как минимум дважды обращаться к большим чинам, помощникам губернатора: в 729 году к Ли — с оправданиями и в 730 году к сменившему его Пэю — с просьбой о финансовой помощи. Есть предположение, что последние деньги он потратил на перезахоронение своего земляка У Чжинаня, встреченного им сразу по выезде из Шу и умершего в пути. Пэй был переведен в Аньчжоу как раз из Шу, так что, возможно, он еще в тех краях прослышал о талантах начинающего стихотворца; тем не менее поэт получил отказ в своей просьбе о помощи и деньги на поездку в столицу доставал по другим каналам.
Однако молва уже донесла, что в подведомственных краях объявился молодой и уже известный поэт, так что ему порой соизволялось получить аудиенцию, обставленную по достаточно высокому ритуалу с беседой за кувшинчиком вина или даже чашечкой более изысканного напитка — чая. Сам губернатор Ма слыл покровителем изящной словесности и благоволил юным дарованиям — в духе общей тенденции в стране, как много позже сам Ли Бо, возможно, с легкой долей сарказма (шел уже 750 год, и на небосклоне Танской империи стали собираться тучи) обрисовал в одном из произведений цикла «Дух старины»:
В 727 году небо над Ли Бо было еще ясным, и на рубеже осени и зимы многообещающему и к тому же имевшему родственников в Аньчжоу (то есть не забредшему невесть откуда чужаку) молодому поэту, прощупав его на благочинных раутах, предложили очень и очень неплохую партию — девицу из рода Сюй. Имя ее серьезными исследователями не установлено (ведь история фиксировала события мужского общества!), но в преданиях, не слишком озабоченных корректными ссылками на общепризнанные документы, девицу кличут Цзунпу — скорее это не имя, даже не реальное прозвание, а своего рода легендарная оценка, слишком уж оно демонстративно значимо: «Драгоценная родовая яшма». Беллетристы также не оставляют свою героиню безымянной, вымышляя самые разные варианты и соревнуясь в их изящности.
Девушка происходила из знатного рода, имевшего глубокие корни в высокой императорской иерархии, в том числе и в чине цзайсяна (первый министр, главный советник, часто встречается перевод «канцлер»). Уже в правление Сюаньцзуна дюжина представителей четырех поколений этого рода занимала очень высокие посты: один цзайсян, один начальник палаты императорских пиров, один наместник, три начальника областей. В Аньлу род обосновался весьма давно, первое упоминание вошедшего в историю представителя рода относится к VI веку — это начальник области Чучжоу Сюй Цзюньмин.
Сама «Яшма», внучка отставного цзайсяна Сюй Юйши (его высокородное имя Юйши в древнюю эпоху Чжоу обозначало немалый пост смотрителя государевых конюшен) и дочка Сюй Цзычжэна, начальника области Цзэчжоу, получила прекрасное воспитание, знала толк в изящной словесности (впоследствии она нередко выступала в роли первого редактора творений мужа), имела хорошие манеры, была тонко чувствующей и внешне миловидной семнадцатилетней девушкой. Это высокоблагородное семейство, принимая в свой клан Ли Бо, несомненно, первостепенное значение придавало его поэтическому гению, а не возможным успехам на служебной лестнице.
И для поэта высокий статус семьи вряд ли был важнейшим стимулом к этому браку, как походя замечают некоторые исследователи. Дело не только в его собственных намерениях, были они или нет. Социальная структура в Китае по древней традиции ориентировалась на маскулинное начало, и потому брак считался продолжением мужнего рода, в который входила жена, покидая род отца. Однако бывали исключения, когда семья жены принимала мужа в свою родовую структуру, и случай Ли Бо был именно таким. Эти отходы от стандарта не отвергались вовсе, но социум относился к ним подозрительно. «Примак» рассматривался не как самостоятельный глава собственной семьи, а как «сын» в семье тестя, по ритуальному кодексу подчиненный ему, что, конечно, не могло не травмировать независимую душу Ли Бо, уже в те годы оценивавшего себя достаточно высоко. В одном из произведений он писал о себе как о «призванном в семью советника Сюя». В этой фразе можно услышать нотки грустной самоиронии. И, возможно, длительные уединения поэта в хижине в горах Байчжао, частые поездки, а позже внутриклановые трения, выплывшие наружу после смерти тестя, этим тлевшим конфликтом и объясняются.
Тем не менее рекомендации сановитых родственников ему давались, но Ли Бо надолго не удерживался на одном посту — то ли пост казался ему слишком ничтожным для высоких амбиций, раздиравших его душу, то ли «поэтико-неврастеническая» натура толкала к движению, противному застывшему покою. Нельзя не заметить, что этот и последующий браки Ли Бо хотя и имели некий внешний налет «карьерности», но никаких ожидаемых дивидендов соискателю не принесли. В конце концов, при всей сумме своих социальных ожиданий, поэт вовсе не имел чиновной ментальности, а такие люди не удерживались на должностных ступенях любого уровня.
Вокруг обладательницы стольких достоинств, какой была советникова внучка Сюй, не могли не плестись явные и тайные интриги, о чем с удовольствием повествуют и легенды, и даже ученые мужи. К браку как официальному институту семья относилась весьма придирчиво, и многим было по разным причинам отказано. Среди отвергнутых был даже, по научной версии, племянник помощника губернатора Ли, изрядный повеса, любитель петушиных боев и собачьих скачек.
Сложносочиненная вариация на тему
По легендарной версии, это был даже сам помощник губернатора, но другой — Пэй (что, с одной стороны, достаточно сомнительно, учитывая, что упомянутое прошение Ли Бо о финансовой помощи, написанное через три года после этой церемонии, было адресовано именно «помощнику губернатора Пэю», но с другой — это создает психологические основания для отказа в просьбе). Пикантность ситуации заключалась в том, что отвергнутый жених по должности своей был обязан присутствовать на этой элитной свадьбе, и предания повествуют об обмене утонченными колкостями и демонстративном состязании между мужчинами в танцах и пении, в чем верх, разумеется, как и положено непобедимому легендарному герою, одержал Ли Бо. Молодым, символически соединяя их, переплели руки красным шнуром, они отвесили поклоны родителям и под громогласные здравицы скрылись в спальне. И уж очень эффектно в художественно окрашенной биографии поэта, созданной профессором Гэ Цзинчунем, выглядит сцена в спальне, когда под подушкой новобрачной Ли Бо обнаруживает свитки собственных стихов, которые она, оказывается, уже несколько лет собирала.
Совсем другая вариация на ту же тему
«Полнолуние, маленький садик позади дома залит лунным светом. Слуга Цинь-эр, опустившись на колени, с величайшей осторожностью раскладывает на лужайке исписанные стихами листы. Покои барышни Цзяоюэ, дочери сановника Сюя. Служанка Синлань закрывает окно, вдруг, заметив Цинь-эра, в крайнем изумлении громко зовет хозяйку: „Барышня! Барышня! Идите скорее сюда! Слуга-то нашего гостя и впрямь дурачок! Днем, когда солнышко припекает, он вещи не сушил, зато теперь под луной вон сколько всего разложил! Странные какие-то штуки…“ На ее крик к окну подошли пятнадцатилетняя Цзяоюэ и вторая служанка. Барышня, выглянув в окно, стала тихо выговаривать: „Вот уж поистине, Синлань, кто мало знает, тот многому дивится! Всем известно, что только что написанную рукопись ни в коем случае нельзя просушивать на солнце, лишь при мягком свете луны, тогда и тушь не поблекнет, и бумага не потрескается, не покорежится. Только так стихи смогут храниться веками. Выходит, не этот парнишка глуп, а ты дурочка“.(Бай Хуа. Поэт Ли Бо. Киносценарий. Перевела Н. Демидо [Книга-2002. С. 84–86])
Синлань и сама уже поняла, что сболтнула не то, и быстренько прикусила язычок. Глядя на разложенные под луной листы рукописи, Цзяоюэ задумчиво, как бы сама себе, сказала: „Слышала я, отец говорил, что гость наш — редчайший талант. Хоть бы одним глазком заглянуть в его рукопись!..“
С поклоном поприветствов Цинь-эра, Синлань принялась пылко говорить что-то, явно смутившее юношу. А она тем временем потихоньку подняла с земли два исписанных стихами листа, скользнула к окну и протянула свою добычу госпоже.
„Ах, Синлань! Сейчас же верни их на прежнее место!“ — „Но, барышня… Ой, как небрежно написано! Ну, что плохого, если вы посмотрите?“ Дав себя уговорить, Цзяоюэ поднесла листок поближе к свече и в изумлении застыла, не в силах оторваться от стихов. „Не удивительно, что он сушит рукопись под луной, сами строки излучают лунный свет, словно Небо ниспослало их, ни одному смертному не под силу сотворить такое! Верни скорее эти листы на место, а мне принеси другие, я должна прочитать их все, пусть для этого понадобится украсть, одолжить, даже отобрать силой — мне все равно!“ — „Слушаюсь, барышня, все сделаю“».
Перемены в своем статусе Ли Бо почувствовал не сразу. Восточного мужчину, да еще средневекового, тем более поэта, в четырех стенах не запрешь. Свою вольность, свою жажду странствий, свою независимость он не утратил с оформлением брака. Он все так же писал стихи, стремительно и размашисто бегая по бумаге, разве что лучшего качества, сюаньчэнской. А присутствия при этом другого человека даже не замечал, как это обычно и бывало с ним в разгар творческого процесса — в кабачке ли, на пирушке ли.
Вариация на тему
…«А вы разве не помните стихотворение императрицы У Цзэтянь?»
Он тихонько напевал, рифмуя «Бесконечные мысли», как вдруг жена, молча сидевшая в углу, источая аромат благовоний и румян, остановила его этим вопросом. Ли Бо взглянул на нее, не сразу вернувшись в этот мир из заоблачных полетов поэтической мысли, и лишь спустя мгновение улыбнулся: «Ну, конечно, я знаю это прекрасное стихотворение „Дева свершившихся желаний“. Быть может, потому частично и повторил строку из него. Неужели ты заметила? Сколь возвышенная у меня жена!»
Ни в одном из дошедших до наших дней девяти с лишним сотен произведений Ли Бо имя жены не упоминается, но есть стихи, посвященные отдельным женщинам — жене, обратившейся в камень, ожидая мужа с военного похода, или привлекательной соседке из дома с гранатовым деревом, или доступной девице, на которую в подпитии поэт готов «обменять скакуна». Конечно, соблазнительно привязать написанное в 728 году (на следующий после свадьбы год) 27-е стихотворение цикла «Дух старины» к собственному браку Ли Бо: вот, дескать, как он живописует чувства одинокой красавицы, словно бы «от противного» изображая счастливый брак сквозь мечты о нем — виртуальный совместный полет на фениксах-луанях:
Но признаемся, что в реальности это стихотворение не «о жене», даже не о «женщине во плоти», а скорее об абстрактно-теоретизированной «идее женщины». Жены, запертые на женской половине семейного дома, обычно, в полном соответствии с устоявшейся традицией, не удостаивались места в рифмованных строках. Поэты больше любили писать о вольных девах — публичных женщинах («Красотку приглашу в цветистый челн…» — у Ду Фу), реже называя их без околичностей, а чаще — эвфемизмами типа «дева с восточного склона»: этот образ вошел в поэзию от Се Аня, крупного поэта и видного вельможи V века, который в беспечной юности отшельничал на восточном отроге горы Гуйцзи, больше внимания уделяя не медитированию, а веселым пирушкам в «пещере роз» на склоне. Ли Бо любил не столько стихи Се Аня, сколько его образ жизни, и «восточная гора» достаточно часто появляется в его собственных стихах как топоним, маскирующий не связанную строгими рамками ритуала раскованность «ветра и потока».
Одно из немногих исключений — стихотворение «Плач о сединах», где Ли Бо обращается к истории романтичного и драматичного брака поэта Сыма Сянжу и Чжо Вэньцзюнь, которая еще в молодые годы овдовела и потому обязана была блюсти траур — если и не покончить с жизнью, то по крайней мере не покидать задней половины родительского дома. А она — вопреки традиции, вопреки родительскому протесту — убежала с нищим поэтом в Чэнду, где они открыли винную лавку. Но это еще не всё: когда поэт разбогател и постарел, он решил взять себе молодую наложницу из соседнего Маолина. И вновь Чжо Вэньцзюнь разрушает традицию, не соглашается на такой треугольник, борется за еще не угасшее чувство. Она пишет настолько эмоциональное стихотворение «Плач о сединах», что чувствительный поэт отказывается от мысли о плотских удовольствиях с юной девой и возвращается к постаревшей, но мудрой и духовно близкой жене.
Этот сюжет и до, и после Ли Бо привлекал внимание поэтов. Ли Бо написал свой вариант, так решительно встав на сторону древней «феминистки», что исследователь и впрямь увидел в его позиции «элемент современного сознания», протест «против брака, основанного на плотских удовольствиях, на формальном союзе без духовного единства» [Чэнь Вэньхуа-2004. С. 150–151]. Это, конечно, чрезмерно, но тот факт, что в любовной лирике Ли Бо отчетливо проявляются ростки ренессансного утверждения личности, несомненен.
Вообще-то женская тема — одна из ведущих в поэзии Ли Бо. Суровый конфуцианец Ван Аньши даже брезгливо заметил: «В стихах Тайбо … сплошная грязь, в девяти из десяти стихотворений пишет о женщинах и вине». Но что взять от этого холодного ригориста? Он даже к собственной жене старался лишний раз не прикасаться, так что она вынуждена была, не спрашивая согласия мужа, привести ему юную наложницу, и только тогда у вельможи (и стихотворца, как ни странно) появилась дочь. Кстати, стоит заметить, что женская тема — не отличительная особенность Ли Бо. Исследователь сопоставил количество семисловных четверостиший этой тематики у Ли Бо и его современника Ван Чанлина, и оно оказалось равным — шестнадцать и пятнадцать [Изучение-2002. С. 211].
Обращает на себя внимание, что в стихотворениях последовавшего за женитьбой года главным мотивом Ли Бо ставит уход весны, увядание, старение. Не связано ли это с психологическим переходом от беспечной юности к осознанию им как мужем и отцом чувства ответственности? А разве не говорит о конкретном чувстве к конкретному человеку сохранившийся в преданиях факт «свадебного путешествия» молодоженов к теплым источникам в 75 ли от Аньлу — на Пруд Яшмовой девы, где нежилась мифологическая красавица-фея? Или совместные музицирования и долгие беседы о жизни праотцев, по чьему лекалу надо строить жизнь собственную?
К тому же Ли Бо — это Ли Бо, рамки традиции ему тесны, и он отнюдь не всегда обременял себя педантичным следованием им. Не вписывается в бытовой стандарт, например, одна из его встреч с Юань Даньцю в начале супружеского периода жизни. Не на склоне со жбанчиком вина, не на берегу шаловливого ручья под розовым персиком, а в своем доме принял поэт друга-даоса, и «хозяйкой была Сюй», как особо отметил сам Ли Бо в предисловии к стихотворению об этом визите, то есть жена не скрылась на своей половине дома, а участвовала во встрече друзей как полноправная хозяйка.
В целом ряде его стихотворений под привычными метонимами «далекая», «внутренняя» (то есть живущая на внутренней, женской половине дома) скрывается именно его собственная жена как откровенный адресат стихотворения. Более того, у Ли Бо отыщется лирика, которую без всяких скидок можно отнести к категории «любовной», — и опять-таки посвященная жене. Наиболее выразителен цикл «Моей далекой» из двенадцати стихотворений. Через три года после свадьбы неугомонный Ли Бо отправился в очередное путешествие — к Осеннему плесу, но при этом заглянул в обе столицы (обратите на это внимание — это был не развлекательный вояж, а деловая поездка в надежде приблизиться к реализации своей мечты), и все эти три года разлуки поэт шлет жене письма-стихи, составившие цикл.
Конструкция его достаточно сложна: это беллетризованный дневник, в котором в поэтической форме поэт воспроизводит мысленный диалог с женой. Стихотворения он пишет то от своего имени, то от имени обращающейся к мужу жены, а финальным аккордом становится обмен страстными репликами в рамках одного стихотворения. Бурлящая чувственность, даже откровенная сексуальность («Увидеться с тобою так хочу! / Я сброшу платье, загасив свечу…») кажутся удивительными, если напомнить, что это все-таки VIII век и опутанный условностями Восток. Поэт не ограничивается формальной отпиской — он публично заявляет, что даже его могучая кисть с трудом справляется с кипящими чувствами, не в силах адекватно воспроизвести их:
Колдовская гора, в поэзии часто появляющаяся как абстрактный эротический символ, в этом цикле обретает конкретное наполнение — ведь мысли и чувства поэта «тучкой и дождем» летят как раз в те самые края, где в волнующем тумане прячется вершина Колдовской горы с Башней Солнца на ней (дом поэта в Аньлу находился примерно в том же направлении), и вся эта символика, теряя абстрактную обобщенность, выражает конкретную тоску поэта по оставленной дома возлюбленной:
Но цикл замечателен еще и тем, что сексуальная чувственность пересекается в нем с закодированными элементами продуманного эстетического отбора лексики и интеллектуального общения.
Рассчитывая на точное прочтение текста, поэт намеками обозначает жене место своего пребывания: упоминает легкий, мягкий, расцвеченный полутонами утренней зари «луский шелк», показывая, что он находится в Восточном Лу, где производили высококачественную ткань; письмо он предполагает написать не на общепринятом китайском языке, а «лунными знаками», то есть на языке народа юэчжи, к которому, по одной из версий, принадлежала его мать и язык которого, возможно, стала понимать жена. Отбор лексики показывает интеллектуальный уровень жены: письмо — не простая информация, а эстетическое и эмоциональное общение («как песня, как стих»), ждущее адекватной реакции. Наконец, диалогический финал последнего стихотворения говорит о том, что поэт видел в отношении жены к нему не только чувственное тяготение (ей мало мимолетного плотского общения на уровне «тучки-дождя»), а желание более глубокой, духовной связи.
Самое замечательное в этом цикле — это его конкретная направленность, личностная наполненность. Да, адресат лирики — не «Лаура», не «Беатриче», она не конкретизирована, ее имя не названо, она все-таки не утратила своей функциональности, но читатель уже ощущает реальность образа (если не для себя, то для автора), частично индивидуализированные характеристики, присущие «этой женщине», а не «женщине вообще», слышит биение сердца Ли Бо.
Это уже близко к «ренессансной» поэзии. Профессор Л. Д. Позднеева в свое время подчеркнула: «Три крупнейших автора VIII века — Ван Вэй, Ли Бо и Ду Фу — поэты „переломной эпохи“ (Н. И. Конрад), но они и провозвестники новой, ибо в их произведениях уже заложены те явления, которые с конца VIII века станут характерными для творчества целого ряда писателей и обусловят огромный взлет в духовной жизни страны» [Литература-1970. С. 104].
Криптограмма детских имен
В наиболее ранних, еще танского времени биографических материалах упоминаются четыре имени детей Ли Бо: Пинъян, Боцинь, Поли, Тяньжань.
С двумя последними ясности нет. Некоторые полагают, что Поли — это сын от безымянной «женщины из Лу» (с ней Ли Бо сошелся после смерти первой жены), имя же — ностальгия по Западному краю, где весьма ценились изделия из различных кристаллов и стекла, а это имя созвучно слову боли — «стекло» (одновременно оно может быть и обозначением яшмы). В «Старой книге [о династии] Тан» в разделе о западных окраинах империи слово поли стоит в ряду перечисления минералов и кристаллов разных цветовых оттенков.
Имя Тяньжань, словарно означающее «природное, естественное», вообще считается случайной ошибкой современных издателей старых текстов: они неправильно поняли рукопись и не в том месте поставили запятую (которые в древних текстах вообще отсутствуют), и в результате из написанной Вэй Хао фразы получилось перечисление сыновей: «мальчиков назвали Боцинь, Тяньжань, [они обладали] многими талантами»; затем другие исследователи эту фразу перетрактовали иначе и более логично: «мальчика назвали Боцинь, Небом ему дано было много талантов».
Неожиданную версию выдвинул Го Можо в книге «Ли Бо и Ду фу»; Поли — это искаженное Боли (не «стекло», а иное слово, записывающееся другими, созвучными иероглифами), каковым и должно было быть подлинное имя первого и единственного сына Ли Бо, тогда как слог цинь (в имени Боцинь) он считает опиской вместо близкого по начертанию ли. Однако тайваньский автор [Се Чуфа-2003. С. 254–257] полагает, что именно о Тяньжане будто бы вспоминает сам Ли Бо в стихотворении «Гуляю в горах у беседки Се»: «Проходит хмель, луна ведет домой, / И радостно бежит ко мне малыш»; правда, это стихотворение датируется 763 годом, и вряд ли семнадцатилетний внебрачный сын жил в доме дяди поэта, где после болезни остался Ли Бо (в этом же доме он и умер). Да и сомнительно, чтобы отец назвал в стихотворении (не в разговоре) «малышом» великовозрастного парня.
С первыми же двумя сомнений нет — они упоминаются в четырнадцати произведениях Ли Бо, часто с характеристикой «любимые дети». Так, в переданном с оказией стихотворении «Посылаю двум малышам в Восточное Лу» поэт рисует сценку получения этого его послания: «Грациозная Пинъян встретит с цветами, стоя у персика, а малыш Боцинь прислонится к плечу сестры».
Этих двоих детей поэту подарила «Яшма» — уже на следующий год (728) девочку Пинъян и вскоре, возможно в канун или уже после переезда в Восточное Лу (Шаньдун), мальчика Боциня. В их нестандартные имена вложен большой подтекст, показывающий, что Ли Бо не был равнодушным отцом. Эти имена однозначно вводили детей в тот большой и глубокий духовный мир, в каком жил их отец.
Имя Пинъян, отмечают китайские исследователи, воспринимается как мужское: Ли Бо, вероятно, ждал не девочку, а сына-первенца, друга и продолжателя дела отца. Но и в женском варианте оно не является исключением, встречаясь еще в начале нашей эры — таким было имя сестры ханьского императора У-ди, в доме которой он проникся очарованием несравненной танцовщицы Вэй Цзыфу, которая на следующий год стала императрицей; впоследствии слово пинъян превратилось в характеристику искусных танцовщиц. Исследователи связывают это имя дочери с вынесенным из западных краев пристрастием Ли Бо к музыке и танцам, присущим женщинам тех мест, и такие персонажи часто попадаются в пространстве его поэзии.
Такое же имя было у третьей дочери Гаоцзу, первого императора династии Тан, правившего с 618 по 627 год (этот факт, кстати, играет на версию отсутствия родства поэта с царствующей династией, в противном случае он не имел бы права дать это имя собственной дочери). Она вышла замуж за доблестного военачальника, да и сама была не просто номенклатурной дочкой, а видной фигурой в высшей военно-административной иерархии и, наделенная ментальностью «рыцаря», сопровождала отца в военных походах, командуя «женским батальоном», как формулируется в «Старой книге [о династии] Тан». Тут можно еще добавить, что у Сюй Шао, деда жены Ли Бо, было то же имя Шао, что и у Чай Шао, мужа принцессы Пинъян, и жил он в те же времена основателя империи Гаоцзу и тоже считался одной из видных фигур становления империи Тан.
Но и это еще не всё в исторической этимологии имени дочери Ли Бо. Столица легендарного правителя Яо в области Цзинь называлась Пинъян (уж не место ли это рождения танской принцессы?). А в Шу до нашего времени сохранились руины «Моста святых Пинъян», построенного в ханьскую эпоху, о чем Ли Бо, конечно, не мог не знать. Кроме того, при Ханях весьма знаменитым было вино «Пинъян», а уж кто-кто, а Ли Бо был ценителем и знатоком хмельных напитков. Профессор Гэ Цзинчунь, интерпретируя объяснение самого Ли Бо, называет еще одно значение: «Пинъян обозначает луну, ровное сияние ее лучей» [Гэ Цзинчунь-2002-А. С. 70]. Прямо это значение в словарях не указано, но, возможно, оно косвенно выводится из такого переносного значения слова «пинъян», как «небольшая пологая возвышенность».
А не пришло ли поэту в голову просто (и сложно) соединить название группы рифм «сяпин», которые не раз встречались в его стихах, с категорией «ян», обозначавшей мужское начало в философской интерпретации мироустройства, а также само Солнце и как небесное тело, и как мировоззренческую структуру, и как метоним императора, к которому он всю жизнь был устремлен? Этакое «сквозь рифмы — к Солнцу»!
Имя сына лежит ближе к поверхности. Боцинь появился на свет по времени ближе к переезду семьи в Восточном Лу или в период зарождения мысли о таком переезде, когда Ли Бо уже внутренне настроился на продолжение жизни на этой части современной провинции Шаньдун, где в период Чуньцю (VIII–V века до н. э.) существовало царство Лу. У основателя династии Чжоу-гуна, канонической фигуры конфуцианской истории, олицетворявшей высоконравственное идеальное правление, был сын по имени Боцинь, получивший от отца в правление восточную часть царства Лу вокруг города Цюйфу (как раз те места, где с 736 года два десятилетия находился дом Ли Бо); в том же городе сохранилась его могила.
Вероятно, существует версия, будто Ли Бо потому дал такое имя сыну, что сам ставил себя как исторически значительную фигуру в один ряд с Чжоу-гуном. Мне такая версия не попалась на глаза, но встретилось ее опровержение: «При всем безумстве характера Ли Бо не так уж вероятно, будто он мог сравнивать себя с Чжоу-гуном» [Чжоу Сюньчу-2005. С. 36]. Жизнь древнего Боциня оборвалась трагически, и это еще одна причина того, почему ряд исследователей сомневаются в такой версии обоснования выбора имени для сына. Однако, если шагнуть за рамки строгой ритуальности, что Ли Бо делал неоднократно, то можно высказать такое психологическое обоснование для этого выбора имени, как присущий поэту пиетет к каноническим фигурам прошлого, тем более к тем, на территории чьих давних владений он построил свой дом.
Еще в танское время было высказано предположение, что имя сына — эвфемизм: «Боцинь было именем карпа». Дальше в оригинале следует продолжение, которое без иероглифики понять сложновато: слово «карп», произносимое ли, созвучно другому ли (слива) в фамилии Ли Бо. То есть в имени сына Ли Бо закодировал свой родовой знак. Хорошо, но при чем же тут «карп»? А притом что, перебравшись в Восточное Лу, Ли Бо обосновался неподалеку от Цюйфу — родных мест Конфуция. Конфуций же своего сына назвал «Карпом» — в благодарность правителю царства Лу, пославшему философу по случаю радостного события большого карпа как символ благопожелания. Дальнейшим прозвищем этого Карпа стало Боюй, что имеет такие значения, как «рыба» и «старший из братьев» (философ ожидал, видимо, продолжения потомства, чего судьба ему не подарила) [Переломов-1992. С. 15–16]. Но у слова бо в древности было еще одно значение — «жертва», «жертвенный», то есть сын Конфуция имел прозвище «Жертвенная (иными словами, благодарственная. — С. Т.) рыба». Помня это, можно перевести имя сына Ли Бо как «Жертвенная птица», что тоже подтекстом апеллирует к древнему философу и его сыну. Кому поэт принес благодарственную жертву, неясно, но смысловые ассоциации напрашиваются. И уже не с Чжоу-гуном, а с Конфуцием, жившим в том же Восточном Лу.
Исследователи намечают и другие параллели: поскольку в имени Боцинь закодирован фамильный знак Ли, то это ведет мысль к другому Ли, который, уходя в западные пустыни, оставил вечности свой бесценный трактат «Дао Дэ цзин» (родовой фамилией Лао-цзы была та же «Слива»-Ли). Сын Ли Бо прожил почти столько же, сколько отец, и умер в 792 году, завершив шестидесятилетний циклический круг. Возможно, в ментальности даоско-ориентированного Ли Бо второй знак имени сына, обозначающий «птицу», не был случайно-проходным, а вводил мальчика в привычное для даосов единство животного (включая человека) мира.
В исторических документах упоминается еще одно детское имя, вызывающее сомнения и дискуссии. В Предисловии к «Собранию академика Ли» поэта Вэй Ваня, которому Ли Бо еще при жизни передал часть своих рукописей, сказано: «[Ли] Бо сначала женился на Сюй, [она] родила одну девочку, одного мальчика, назвали Минъюэ Ну». Го Можо в книге «Ли Бо и Ду Фу», опубликованной в 1972 году, замечая, что названное имя — явно женское, предполагает, что слова «одного мальчика» — поздняя вставка и следует читать: «…родила одну девочку, [ее] назвали Минъюэ Ну». Полемизирующий с ним исследователь, наоборот, предполагает в этом месте пропуск иероглифа — по его мнению, тут должен был быть повторен иероглиф «мальчик», и тогда фраза звучит так: «…родила одну девочку, одного мальчика, мальчика назвали Минъюэ Ну» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 341].
Прямое значение слова ну — «раб, слуга, подчиненный, крепостной»; кроме того, так уничижительно называли себя женщины, обращаясь к мужчине. Слово встречалось в именах, хотя одни считают, что редко, другие — что оно привычно для китайских имен как производное от основного значения. Хотя ключевой частью этого иероглифа является знак «женщина», история знает немало мужчин высокой воинской доблести, носивших это имя, один из них был современником Ли Бо и отважно проявил себя во время мятежа Ань Лушаня в середине 750-х годов. Мужчины не отказывались от этого имени и позже — например, младший брат поэта Бо Цзюйи носил имя Цзиньган Ну. Так что, возможно, в имени Минъюэ Ну и не было никакого значащего подтекста.
Но вот в соединении двух частей смысл все же наслаивается, и не один. «Минъюэ» значит «ясная луна», и эти два иероглифа в поэзии Ли Бо появлялись весьма часто. Ли Бо — самый «лунный» поэт Китая. Луна для него — верный друг, даже возлюбленная (такое очень личное чувство к луне ввел в китайскую поэзию именно Ли Бо), луна — собутыльник. В традиционном мировосприятии луна, сойдя с небосклона, проводит светлый день в глубокой западной пещере, и в этом плане луна для Ли Бо — напоминание о родных краях (ведь и Шу, и Суйе — все они остались в западной стороне). Человека высоких нравственных качеств сопоставляли с луной, подразумевая, что это «перл, сокровище»: именно так Ли Бо в стихотворении № 10 цикла «Дух старины», повторяя определение из 83-го цзюаня «Исторических записок» Сыма Цяня, назвал безупречного древнего книжника Лу Ляня. (Еще раз подчеркну, что в китайском языке слово «луна» не имеет рода, поэтому переводы «луна» и «месяц» вполне адекватны и зависят от контекста.)
Акцент в этом имени стоит на «луне». А что же здесь означает слово ну? В древнем языке оно часто ставилось до или после основного слова, показывая никчемность, мизерность, бесполезность того предмета, который характеризовался этим словом. Фань Чжэньвэй полагает, что это уменьшительно-ласковое окончание основного имени (типа современных эр, цзы или в начале имени — сяо) [Фань Чжэньвэй-2002. С. 343]. Ну, допустим, «Ясный месяц». Чем плохое имя для малыша?
Была в необъятной китайской истории приметная фигура, первой же стрелой сражавшая летящего под облаками орла. И этот меткий стрелок носил то же «лунное» имя Минъюэ. Ассоциации выразительные, тем более учитывая, что одной из причин переезда Ли Бо в Восточное Лу было желание поглубже овладеть боевым искусством, взяв уроки у тамошнего известного мастера бывшего генерала Пэя. Кстати, сын того древнего стрелка по орлам был высоким начальником именно в Яньчжоу, где поселился Ли Бо, и его тут помнили неплохо. Ай да стратег Ли Бо!
О дальнейшей судьбе сына поэта известно немного: прожил жизнь в Данту, нигде не служил, женился, оставил сына, о котором вообще ничего не известно, и дочерей — с ними встречался Фань Чуаньчжэн, сообщивший об этом в сохранившейся до наших дней «Надписи на новом могильном камне почтенного Ли».
Но из одного сборника повествований танского времени к нам пришла легенда, легкомысленным тоном которой возмутился современный исследователь [Чэнь Вэньхуа-2004. С. 27–28], и я поделюсь ею с вами.
Легендарная вариация на тему
В пятом году Чжэньюань (790) пятидесятитрехлетний красавец и повеса Боцинь заглянул в храм, где стояли изображения небесных фей. Указав на самую красивую, он усмехнулся: «Вот на такой бы я женился». Когда он «погрузился в вино», к нему явился дух-покровитель храма. Боцинь не растерялся, предложил ему выпить и заговорил о женитьбе на фее, после чего вернулся домой и простился с семьей. Через несколько дней он умер (подразумевается — вознесся к фее).
Вот так небесная аура отца слегка окарикатуренно затронула сына.
Прикосновение к столице
До переезда в Восточное Лу Ли Бо среди своих многочисленных передвижений по городам и весям Китая совершил как минимум две поездки по стране, которые оказались не просто путешествиями, а некими структурообразующими стержнями для раскручивания мировоззрения поэта.
Во-первых, это трехгодичное пребывание на Осеннем плесе, который своей гармоничной природой оказался столь созвучен душе Ли Бо, что произвел на нее гармонизирующее, упорядочивающее воздействие. Хаотично бродившие дотоле в уме мысли о высоком государевом служении (боровшиеся с жесткой оценкой мудрого даоса Сыма Чэнчжэня) начали прорисовываться все более явственно как структурообразующий элемент его натуры. Прохладные приемы у недалеких вельмож не только не охладили, но ожесточили Ли Бо. Один за другим он пишет два стихотворения из цикла «Дух старины», в которых формулирует мысль о социальном предназначении таланта, о жизненной необходимости для творческого человека быть востребованным обществом, а для себя самого видит место не менее чем у «Пруда Цветов», что в данном случае метонимически указывает на императорский двор:
«730 год был определяющим для Ли Бо… Он, наконец, принял решение направиться в столицу Чанъань. Если тетива натянута, почему же не выпустить стрелу?» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 270].
Вторая поездка была как раз и совершена в Чанъань. Большинство исследователей считают, что это произошло в период между 730 и 734 годами. Профессор Ань Ци от категоричного 731 года [Ли Бо-2000. С. 185] перешла, проанализировав цикл «Моей далекой», к «рубежу весны — лета 730 года» [Ань Ци-2004. С. 30]. Такой авторитет, как Чжоу Сюньчу, указывает «примерно в 732 году» [Чжоу Сюньчу-2005. С. 86]. Ян Сюйшэн на основе текстологического анализа стихотворений Ли Бо подтверждает эту дату, считая, что на эту первую попытку утвердиться в столице Ли Бо потратил три года — прожив 731, 732 и 733 годы среди даоских отшельников и монахов на склоне горы Чжуннань [Ян Сюйшэн-2000. С. 73].
Версия 730 года подтверждается упоминанием в стихотворении Ли Бо о сильных дождях над резиденцией принцессы Юйчжэнь, о чем как о зафиксированном метеорологическом явлении сообщают исторические хроники. Юй Сяньхао, не присоединяясь ни к одной версии, объективно излагает суть дискуссии вокруг проблемы, названной «дважды посетил Чанъань» (начало 730-х и начало 740-х) или «трижды посетил Чанъань» (предположение о том, что в середине 750-х годов, после посещения ставки будущего мятежника Ань Лушаня, Ли Бо сделал попытку донести свое ви́дение ситуации в стране до императора, было сформулировано в 1983 году, вызвав дискуссию, подверглось сомнению, но постепенно начало утверждаться).
Профессор Гэ Цзинчунь уверенно называет 734 год, когда, как считает он, Ли Бо сначала приехал в Лоян, где познакомился с Цуй Цзунчжи, одним из шутливо обрисованных Ду Фу «восьмерых святых пития», и сестрой императора Сюаньцзуна принцессой Юйчжэнь, увлекшейся даоской мистикой до такой степени, что стала монахиней. В другой книге того же автора этому сюжету уделено несколько выразительных страниц с доказательствами, почему это произошло именно в 734 году.
Император Сюаньцзун родился в Лояне и регулярно навещал родной город. В 730-е годы это произошло в начальный лунный месяц 22-го года Кайюань (рубеж зимы — весны 734 года), и пробыл он там до 736 года. Для Восточной столицы, как с пиететом именовали этот крупный город, приезд государя был чрезвычайным и волнующим событием, сам он в родном городе чувствовал себя расслабленнее, и Ли Бо мог с большей долей уверенности рассчитывать на аудиенцию. Он часто бывал в Лояне, не раз участвовал в дружеских пирушках в популярном среди интеллектуалов внушительных размеров питейном заведении на берегу реки Лошуй в южной части города у моста Небесного Брода. Потому-то, по мнению Гэ Цзинчуня, осенью 734 года Ли Бо, задержавшись на несколько месяцев среди даосов на горе Суншань у своего давнего друга Юань Даньцю, вхожего в придворные круги, отправился в Лоян.
Течение увлекло Ли Бо пусть не в блистательную Западную столицу (Чанъань), но в Восточную, протянувшуюся вдоль берега Лошуй на десятки ли. Мост Небесный Брод казался тем местом прихотливого счастья, где, по легенде, раз в год — лишь раз в год! — встречаются оторванные друг от друга небесные Пастух и Ткачиха. Об их горькой судьбе можно было вспомнить как раз под мостом, где под звуки залетающей в трактир с улицы флейты, за стертую, но еще не утратившую своей ценности монету или обруч из ослепительно белого нефрита доступны были не только чистое, как небо, ароматное вино в яшмовом кувшине, но и звонкий смех и игривые песни веселых дев.
По пути в Лоян поэт заглянул в буддийское капище Лунмэнь (Врата Дракона) на крутых склонах ущелья, прорубленного, по преданию, мифологическим героем Юем для высвобождения вздувшейся реки, которая постоянно грозила губительными наводнениями. Неспокойная Ишуй уже тысячелетия все так же бурно мчалась к Хуанхэ среди голых скал, нависших над расселиной. Эти диковатые места за три века до Ли Бо возлюбили буддисты, и склоны были испещрены гротами с фигурками Будд, высеченными в скалах. В монастыре Благовонной воды поэт пробыл несколько дней и описал в стихотворении холодную осеннюю ночь стремительных волн на реке и пустых склонов, засыпанных опавшими листами.
Не получив, однако, в Лояне ожидаемого, Ли Бо последовал за государем в Западную столицу Чанъань. Тощий кошелек не позволил остановиться в столичной гостинице, и по протекции Чжан Цзи, влиятельного зятя императора, туповатого и потому опасающегося чужих талантов сына мудрого, но уже умирающего главного советника Чжан Шо, Ли Бо поселился на северном склоне горы Чжуннань в резиденции принцессы Юйчжэнь — известном месте, где, по преданию, стояло жилище Кан-вана, врача древнего чжоуского властителя.
Горный массив Чжуннань (у него существовали и другие названия — Наньшань, Чжуннаньшань, Чжоунаньшань) был одним из важнейших центров даоской мифологии, связанным прежде всего с именем основателя учения Лао-цзы, а также восьмерых святых праотцев, своим посещением освятивших это место. По легендам, именно здесь, в одинокой хижине на одиноком холме, сплошь заросшем кипарисами и тополями, Лао-цзы создал свой святой канон «Дао Дэ цзин» и, оставив его на заставе Ханьгу, удалился в вечность западных песков.
Легенды поместили к подножию Чжуннань и могилу Лао-цзы. Тысячелетиями это был по-деревенски непритязательный чуть заметный курганчик с поминальной табличкой, и только в 1997 году усилиями местных крестьян его обложили обтесанными камнями, придав вид ритуального захоронения над Черной рекой. Сему месту уделяли благосклонное внимание и Сыны Солнца: император Цинь Шихуан повелел возвести тут святилище Лао-цзы, названное храмом Чистоты, а в начале следующего тысячелетия ханьский император У-ди построил кумирню Лао-цзы. При Танской династии ее первый властитель Гаоцзу дважды, в 620 году и 624 году, благоговейно посещал эти святые места.
А на четвертую луну 29-го года Кайюань (лето 741 года) император Сюаньцзун во сне повстречал Лао-цзы, который поведал ему о том, что на вершине Лоугуань горного массива Чжуннань должно появиться каменное изображение патриарха, а в обители Лоугуань — картина, что немедленно и осуществилось. По этому чрезвычайному случаю девиз эпохи был изменен на Тяньбао, что означает «Небесное сокровище», и по стране поползли слухи, считать ли этим «сокровищем» мистическое явление или же введение во дворец фаворитки Ян Гуйфэй, до того не имевшей официального титула «Драгоценной наложницы».
Вариация на тему
Но это мистическое явление еще не произошло в начале 20-х годов Кайюань (730-е), когда Ли Бо впервые появился на северном склоне Чжуннань. С благоговением взошел он на гору, еще во времена династии Чжоу освоенную сливавшимися с Изначальным отшельниками, которые «созерцали звезды и внимали движению эфира», откуда потом и пошло название даоских монастырей — «гуань», то есть «созерцать». Даже туман, погружавший невысокую вершину в мистический сумрак, не прятал одинокой хижины на одиноком зеленом холме вдали от главной вершины Чжуннань, где позже был построен монастырь Лоугуань. В той хижине и ложились на бамбуковые планки пять тысяч иероглифов — канон «Дао Дэ цзин», основа учения даосов. Быть может, замершее в этой обители время и заронило в Ли Бо мысль стать даоским монахом, что он и осуществил спустя десятилетие.
Увы, эта протекция многого ему не дала, потому что сама принцесса чуждой ей атмосфере околостоличной суеты предпочитала другую свою обитель на склоне Хуашань. Ли Бо прожил в заброшенных апартаментах десять дней, всеми забытый, питаясь подножным кормом, и забрасывал Чжан Цзи безответными посланиями, неоднократно пытаясь нанести ему визит, но тот не принимал поэта. Одна отрада — гостеприимный крестьянин, чья хижина стояла на полпути из столицы к Чжуннань. Закатное солнце окрашивало окрестность предвечерним пурпурным сиянием и бросало косые лучи на неприхотливый ужин с дешевым местным вином.
Высочайшая аудиенция не состоялась потому, что была организована спонтанно, тщательно не подготовлена. Пусть Ли Бо и написал блестящее одическое эссе о дворцовом Зале Просветления, которое принцесса при случае показала императору, но наличие поэтического гения, не подтвержденное официальным экзаменом по системе кэцзюй (многовековая структура пошагового отбора чиновников, пронизывавшая всю страну от уездов до финального испытания в специальном зале императорского дворца), не являлось в глазах Сына Солнца бесспорным основанием для приближения и возвышения. Необходимо было продемонстрировать не изящные рифмы, а «государственную мудрость» и, главное, верноподданничество. К последнему Ли Бо был совершенно не приспособлен: у него, напомним, в спине «кость гордости не гнулась».
Впрочем, оба эти «номенклатурные» отшельничества помогли Ли Бо укрепить связи, по крайней мере, с теми из властных сфер, кто духовно был близок поэту, прежде всего с принцессой Юйчжэнь, которой он оставил написанное в ее обители стихотворение и впоследствии посвятил немало рифмованных подношений. На самих же склонах он писал больше пейзажной лирики, чем льстивых панегириков, которые должны были бы способствовать его карьере.
Покинув холодную столицу, поэт совершил восхождение на возвышавшуюся недалеко от Чанъаня вершину Тайбо (Великая Белизна), соименную как небесному телу, с коего, по преданию, он и прибыл на Землю, так и самому поэту. Это была одна из восьми гор, весьма почитаемых даосами края Шаньдун, что в те времена означало «к востоку от гор (Тайхан)». Ее склоны усеивали монастыри и скиты отшельников, погружавшихся, «опустив полог», в даоскую мудрость.
Вариация на тему
Пологая дорога в предгорьях, по которой неторопливо цокали копыта ослика, тащившего поклажу: скудную пишу, в основном суховатые, но сытные лепешки, теплую одежду, потому что там, близ шапки вечных снегов, без нее не обойтись, разве что содержимое кувшинов, коих было припасено достаточно, поможет разогреться, — постепенно переходила в узкую тропу, обрамленную разной высоты скалами, где-то прикрытыми деревцами, а где-то выставляющими напоказ темно-серую гладкую поверхность с черными полосами подтеков, точно сделанными гигантской кистью.
Ли Бо поднялся уже достаточно высоко, когда на крутых склонах начали, наконец, появляться сосны, небольшие, скрюченные ветрами, они, вылезя на кривизну склона, изгибали ствол, пытаясь устремиться к небу, для них недостижимому. По глубоким и мрачным ущельям, словно и не замечая их суровости, весело прыгали с камня на камень ручьи, временами вскипая пеной. Стал нарастать какой-то шум, и за поворотом тропы Ли Бо увидел водопад, не срывающийся из-под облаков цельной единой струей, потому что склон себе он выбрал неровный, а, громыхая, разбивающийся о большие камни, но, с усилием вновь собрав разбежавшиеся было брызги в струю, продолжающий падение вниз, где, воткнувшись в пруд, зажатый скалами, успокаивался прозрачной зеленой водой.
В мерный подъем вдруг вторглось какое-то внутреннее напряжение. Пропало ощущение времени, пространства, границ собственного тела. Он словно встал вровень с этими вершинами, с одной из которых небесным оком вечной снежной шапки смотрела на него сама Великая Белизна. Мысль, до того зажатая костью черепа, вырвалась в свободу безграничного пространства и, ринувшись к окружающим скалам, превратилась в грандиозную кисть. Ее движения вверх-вниз, вбок, вправо-влево были подчинены еще не осознанному ритму. Она словно творила бессмертные стихи, созвучные Небу.
Оглядевшись, поэт увидел крутые, гладкие темно-серые скалы, на которых кисть его мысли только что начертала черные линии иероглифов. Это были стихи, которые он оставил потомкам… Но кто прочитает их, кто осознает, осмыслит? Нет уже великого Конфуция, собиравшего неумирающую поэзию Древности.
Когда тучи остались под ногами, Ли Бо примерещилось, что он взлетает над хребтом и уносится в такие выси, где нет никаких преград на пути и откуда лучше бы и не возвращаться. И как намек — огромный плоский камень, мощной силой почти расколотый на две части. «Должно быть, когда-то взмыл с него в Занебесье какой-нибудь святой, и сгустки эфира вонзились в содрогнувшееся тело камня», — подумал поэт.
Через десять лет, когда ему станет невмоготу в имперской столице, он вновь — уже мысленно — совершит восхождение на эту Великую Белизну (стихотворение № 5 цикла «Дух старины») как на собственный тотем, где встретит святого старца и получит от него тот самый рецепт переселения в инобытие, о котором мечтал в стихотворении 733 года «Поднимаюсь на пик Великой Белизны».
А после горы Тайбо лодка увлекла поэта по Хуанхэ к Бяньчжоу, в окрестностях которого раскинулся так любимый им Лянъюань, древний парк для государевых развлечений. От тех времен даже к Танскому периоду сохранились лишь черепки былых пиров меж засыхающих дерев, но поэт внутренним слухом, казалось, воспринимал оды Сыма Сянжу под аккомпанемент его «зеленоузорчатого», как тот именовал свой семиструнный цинь.
В этот период Ли Бо постигла еще одна карьерная неудача. Административная перестройка в империи вызвала необходимость особого инспекционного ведомства, чьим чиновникам вменялось в обязанность следить за легитимностью действий окружных начальников. На эти должности подбирались авторитетные интеллектуалы, и как раз такой инспекторский пост с резиденцией в Сянъяне был предложен Ли Бо. Воспрявший было поэт написал письмо-панегирик ведавшему этой кампанией Хань Чаоцзуну, с чьей подачи пост и был предложен Ли Бо: «Не имей десяти тысяч князей, а имей одного Ханя из Цзинчжоу». Но в этом же письме высоко ценивший себя поэт намекнул, что достоин более высокой ступени служебной лестницы. Покровителю намек не понравился, и Ли Бо не получил даже этой должности.
Неудача вновь обострила негативный взгляд поэта на жизнь столичной вельможной верхушки, и он активизировал свой мировоззренческий цикл «Дух старины», написав резкие стихотворения, весьма контрастирующие с романтически-идиллическими мечтаниями о «Пруде Цветов», процитированными чуть выше.
В стихотворении № 15 он недвусмысленно и настолько прямо, что это весьма четко просвечивает сквозь исторические аллюзии, замечает, что власть приближает к себе не тех, кто мог бы составить славу государства:
А стихотворение № 24 цикла — жесткая инвектива против вельмож, замкнувшихся в своем богатстве и высокомерии, и горечь осознания скудоумия властной верхушки, неспособной отличить истинного мудреца от корыстолюбивого льстеца:
В хронологическом собрании Ань Ци эти стихотворения стоят под 731 годом, и важно тут, что это непосредственные личные наблюдения поэта за жизнью придворной верхушки, сделанные не «изнутри», а «снаружи» — «человеком в холщовом платье» (то есть простолюдином), как любил представлять себя Ли Бо.
И все-таки в тот же период начала 730-х годов Ли Бо по-прежнему выплескивает из себя как крик несгибаемой души, как некий свой «символ веры» первое стихотворение из небольшого цикла «Трудны пути идущего»:
Поездка в Бинъюань (современный город Тайюань), совершенная в 735 году с приятелем, отец которого, влиятельный генерал, командовал местным гарнизоном, как впоследствии оказалось, имела для Ли Бо судьбоносное значение. Поэта привела сюда неуемная любознательность: он много писал о войнах, о воинах, о трудном быте солдата, и ему хотелось самому увидеть этот быт, а потому он обшарил в гарнизоне всё и вся. И однажды наткнулся на узника гарнизонной тюрьмы, ожидающего смертной казни, к которой его приговорил безжалостный суд. Ярлык преступника не оттолкнул поэта, и он сначала с любопытством, потом с состраданием расспросил его о причинах столь суровой кары.
Оказалось, что Го Цзыи, невысокого ранга армейский командир, отправился с группой солдат в горы за провиантом (травы и плоды) для своих подчиненных, но к положенному часу не успел вернуться в гарнизон, а это считалось весьма серьезным нарушением воинской дисциплины. Никаких оправданий (надвигалась зима, дождь перешел в снег, горные тропинки превратились в сплошное месиво, и командир не хотел измучить солдат, а собранное следовало доставить, иначе возникнет проблема с питанием) слушать не захотели. Суд был неумолим. Но Ли Бо увидел в Го гуманного человека высоких нравственных принципов и, воспользовавшись «личными связями» (отец приятеля), добился начальственного решения отменить приговор. Сам Го узнал имя своего спасителя лишь задним числом. А в 757 году, когда Ли Бо ожидал в тюрьме своей участи, Го чрезвычайно активно, с риском для собственной карьеры, вмешался в судьбу своего благодетеля.
Эти несколько лет Ли Бо нервно мечется по стране, словно не понимая, куда же ему приткнуться, где душе успокоиться. Порой возвращается домой в Аньлу, но и там ощущает себя неприкаянным и свои горькие мысли о нереальности высоких мечтаний в завуалированной, но достаточно очевидной форме высказывает в ироничном четверостишии о богине Запада Сиванму: она угостила императора У-ди божественным персиком, а когда тот возмечтал посадить его в своем саду, объяснила, что он предназначен не для простых смертных, а лишь для избранных, которые способны ожидать цветения и плодоношения три тысячи лет.
В 736 году Ли Бо вновь навещает друга-даоса Юань Даньцю в горах Суншань близ Лояна, где на крутой вершине, нависшей над мутной Хуанхэ, покоился пришедший из мифологической древности огромный «Камень матери из Ся»: по легенде, мать Великого Юя, ощутив родовые схватки, легла здесь на склон и обратилась в камень, из которого и вышел на свет мифологический герой.
Вариация на тему
Змеей извивалась внизу Хуанхэ, устремляясь на восток, в мистическую Бездну, скрывающую Острова Бессмертных, к западу склонялось солнце, окрашивая в пурпур, цвет даоского инобытия, поросшие лесом склоны. Трое друзей сдвинули чаши. «Выпьем! Не последнюю!» — «А деньги на вино?» — «Ах, что деньги! Коня продадим!» Впервые поэт обнажил нищету своего физического существования, компенсировавшуюся духовным богатством и щедростью трат. Он взрывается в хмельном поэтическом экстазе: «Кисть! Бумагу!» И пишет знаменитое «Выпьем!», своей хмельной лихостью и затаенной печалью близкое «Сянъянской песне»:
Горечь столичных неудач не смягчается. Двадцать лет Ли Бо ищет могущественного покровителя, который выведет его на столичный тракт, и всё безрезультатно! Как же он не понимает, что высокий карьерный чиновник не пожертвует должностью ради какого-то поэта, пусть и безмерно талантливого, но с неясным, темным происхождением, потомка ссыльных, личности подозрительной? Да за это чиновник получит понижение сразу на три ступени служебной лестницы. Кому это надо?..
Душа погрузилась в океан отчаяния, в тридцать шесть лет появилась седина, спасают лишь вино и путешествия, и поэт то уезжает на восток в Юэ, то стремительно мчится на запад к Юань Даньцю. Этот период носит в либоведении наименование «поход в десять тысяч ли».
Стихотворение «Прощание с другом» отдает полынной горечью. В стихотворении уже нет пространства, простора, всё зажато, ограничено — горами, реками, обрывающимся в разлуке временем, горизонтом, за кроваво-закатной чертой которого исчезающей тучкой скрывается друг. И конь, словно оторванный от стада, жалобным ржанием подчеркнет тяжелое молчание разлуки.
В таком психологическом аспекте уже не столь важно, где написано это стихотворение. По предположению Ань Ци, в Наньяне (нынешняя провинция Хунань); по утверждению шаньдунских ученых, уже в Яньчжоу. Последняя версия интересна тем, что связывает персонаж этого текста с Ду Фу и дает новую датировку их первой встречи.
Ли Бо уже живет в Яньчжоу, и туда навестить отца приезжает Ду Фу. Вот тут-то, а не через несколько лет, в Лояне или Бяньчжоу, судьба, считают шаньдунские исследователи, и сталкивает их. Ли Бо — уже известный мастер, Ду Фу — ученик по сравнению с ним. Один — высок и могуч, чуть простоват и резковат, порывист; другой — среднего роста, худощав, сдержан и молчалив. «Вода и камень, стихи и проза…» Один — в «холщовой одежде» простолюдина, другой — из сановитых кругов… Но уже с первого взгляда им становится ясно, что их энергетические ци содержат одинаковый заряд.
Вариация на тему
Они гуляют вдоль реки Сыхэ, утекающей в сторону Цюйфу, переходят через мост, который еще не имеет не только сегодняшнего названия Девяти святых, а и прежнего, давнего, но возникшего уже после Ли Бо, в память о нем, — мост Хмельного святого, заходят друг к другу в дом, и когда настает час отъезда Ду Фу, садятся на коней, и Ли Бо провожает нового друга до кумирни Яо с ее ханьскими и вэйскими истуканами, выглядывающими из-за стволов старых сосен. За их спинами — деревня Наньлин, где стоит дом Ли Бо (а сегодня — железнодорожный вокзал). От недалеких Песчаных холмов ветер несет желтый песок, и неведомо, от него ли, от грусти ли разлуки глаза друзей заволакиваются слезами. В северном направлении над стеной административной части города, опоясанной двумя окрашенными закатом реками, виднеются зеленые склоны гор, и розовая тучка спешит покинуть небосклон, сжимая сердце провожающего своей сиротской беззащитностью. Как одинокая травинка, вырванная ураганом, как лишенный корней чертополох, уходит друг, взмахнув рукой, в сторону вечерней зари. Жалобно окликают друг друга кони. Время — что поток Сыхэ. Встретимся ли мы еще?
Заждавшейся жене Ли Бо пишет стихотворение «Долгая разлука» о «пяти цветениях персика» без него (он уехал из дома в 730 году на три года и затем в 738 году еще на два), о том, что «тоска, точно снежные вихри», о тщетном ожидании ветра с востока, несущего весну, об осыпающихся листах, обнажающих мшистые корни.
В 735 году, как сказано в «Старой книге [о династии] Тан», Ли Бо «вновь вернулся вспахивать свое поле». Но это было поле не его семьи, а выделенное еще тестю, в семью которого вошел Ли Бо, и потому, когда умер тесть, а шурин в резкой форме заявил свои права на наследование всего имущества, гордый Ли Бо увез жену с детьми в свое каменное убежище в горах Байчжао.
В Чунлин под городом Цзаоян на полпути между Аньлу и Сянъяном пришлось возделать бесхозный пустырь, который и давал им сезонные средства к существованию. Сянъянские власти выделили поэту из городских запасов зерно для посева, нашли в своих структурах мелкую синекуру, отнимавшую мало времени, но все же дающую какой-то доход. В благодарственном поэтическом письме Ли Бо с горечью заметил: «Еще не подобралась старость, / Но осень рано забелила». В стихах этих лет у него особенно часто встречаются образы осени, опадающих листьев, закатного светила.
На этой ноте завершился романтический период семейной жизни Ли Бо в Аньлу. Когда это произошло? В литературе — большой разнобой: 735 год (Ван Ци, Ван Яо), 736 год (Чжань Ин, Го Можо и все шаньдунские исследователи), 739 год (Юй Сяньхао), 740 год (Ань Ци). Шаньдунцы обратились к архивным записям о подворной регистрации жителей, которая, как сказано в «Старой книге [о династии] Тан», начинается с того момента, как ребенку исполняется год, и повторяется каждые три года.
У Ли Бо в течение жизни было три места длительного семейного проживания: в юности в Шу, после женитьбы в Аньлу и затем в Восточном Лу (после бегства из Лу от мятежников у поэта даже не было постоянного дома!). В Шу он был зарегистрирован в семье отца; в Аньлу — в семье тестя (и в этих двух местах не имел собственного семейного поля). Найдена запись о том, что весной 736 года Ли Бо «покинул двор» в Аньлу и к 12-й луне 24-го года Кайюань (это уже должно быть начало 737 года) получил в Лу как глава семьи, «не имеющий собственности», семейное поле «по месту нахождения дома или рядом с ним». В стихах он называл его гуйиньтянь, что дословно означает «поле на теневом (то есть северном) склоне Гуйшань» (гора в южной части нынешнего уезда Синьвэнь провинции Шаньдун, то есть на территории Восточного Лу около дома Ли Бо).
Вполне возможно, что фактический переезд состоялся не сразу и некоторое время семья жила в каменной хижине Ли Бо в горах Байчжао. И лишь после этого они уехали в Восточное Лу (полоса в границах современных провинций Шаньдун и Хэбэй к востоку от хребта Тайханшань). Танский топоним Шаньдун не идентичен названию современной провинции Шаньдун и очерчен несколько иными границами, хотя оба названия записываются одними и теми же иероглифами; возможно, танский топоним в русском языке стоило бы снабдить разделительным дефисом «Шань-дун». В танское время это обозначало «[территорию] к востоку от горы [Тайхан]», на которой и лежало древнее царство Лу.
Почему именно Лу? Сам Ли Бо объяснял это тем, что хотел поднять свой уровень владения боевым оружием, «поучиться мастерству фехтования» у знаменитого шаньдунского мастера, которого он навестил еще до переезда. В истинности такой формулировки, возможно, скрывающей подлинные причины, есть сомнения.
Впрочем, существует версия, что со знаменитым и мудрым генералом Пэй Минем Ли Бо все же встретился, но тот убедил его не менять «широкий путь» великой поэзии на «узкую тропу» боевых схваток. Ведь сам поэт прекрасно понимал, что «одной стрелой могу я город покорить», как он писал в стихотворении. Итогом этой поездки в Шань-дун было то, что поэта очаровали эти романтичные места и он решил сменить место жительства.
Но нельзя ли предположить, что даоско-ориентированный юг своими более легкими нравами «ветра и потока» расслаблял Ли Бо, склоняя его к поэзии, а государственническое начало в нем сопротивлялось, взывая к долгу служения? Более северные края Шань-дуна были теснее завязаны на строгих чжоуских ритуалах, канонизированных Конфуцием. И Ли Бо поселился неподалеку от мемориала Цюйфу, войдя в незримую и святую для каждого китайца ауру Учителя Куна.
В его отношении к Лао-цзы и Чжуан-цзы, с одной стороны, и Конфуцию — с другой, существовала такая же грань между интимной родственностью и почтительностью, как в его отношении к великим рекам Китая — южной Янцзы и северной Хуанхэ. Если продолжить сравнение, то в стихах Ли Бо Янцзы упоминается гораздо чаще, чем Хуанхэ (соотношение 315 к 121); о мемориале Конфуция он практически не писал, ни находясь в отдалении, ни рядом, хотя самого Учителя поминал (как и его сына Боюя), и часто в равновеликой близости с самим собой.
Эта равновеликость сближается, а порой и соединяется поэтом с самоотождествлением:
Это написано, кстати, в период разрыва с императорским двором, в годы странствий и размышлений не столько о проблемах государства, сколько о проблемах поэтики, гармоничности стиха и его смысле, более важном, чем форма; в период решения личных проблем — именно в 750 году Ли Бо в Бяньчжоу — современный Кайфэн — женится во второй раз.
Уж куда откровеннее представлять себя «современным Конфуцием»?! Но Конфуций был целен, создал школу, воспитал учеников, передавая эстафету своих мыслеуложений, нацеленных на определенные формы государственного строительства.
Трагедия Ли Бо — в его дисгармоничности. Это нечто вроде того, что «поэт в России больше, чем поэт». Родовой потомок Лао-цзы, рожденный в «иньский» осенний вечер, обласканный луной, он тянулся к самоотождествлению с Конфуцием, к «янскому» солнечному свету, и этот дисбаланс рвал его на части. Его жизнь должна была быть другой, гораздо менее социологизированной. И душа рвалась на части, формируя трагическое мироощущение:
У самого Ли Бо есть намек на время переезда в Шань-дун: говоря в одном из эссеистических произведений о «хмельном пустынничестве в Аньлу», он прибавляет, что оно «тянулось десять лет». Поскольку 727 год как начало жизни в Аньлу принят всеми, то 736–737 годы можно было бы считать документированной датой переезда в Шань-дун, как это и делают шань-дунские ученые, если бы Ли Бо не был человеком Средних веков и к тому же поэтом и не округлял цифры, порой с достаточно большим отступлением от арифметической точности.
Восточное Лу было ленной территорией в районе Цюйфу, пожалованной чжоуским У-ваном своему младшему брату Даню, известному по титулу Чжоу-гун, то есть Чжоуский князь — канонической фигуре китайской истории. В танское время понятие Восточное Лу подразумевало именно Яньчжоу как область, объединяющую одиннадцать уездов — Сяцю, Цюйфу, Жэньчэн, Сышуй и другие (я перечислил лишь те, которые так или иначе связаны с пребыванием там Ли Бо). Центром этой территории был город Сяцю, где располагались административные учреждения.
Где находился дом Ли Бо? Долгие годы назывался Жэньчэн (современный Цзинин), сейчас говорят о соседнем городе Яньчжоу (в часе езды от Жэньчэна на добром коне), и эту версию особенно отстаивают шаньдунские исследователи, живущие в Яньчжоу, а за Жэньчэн ратуют, и весьма яростно, те, кто живет в Цзинине.
Главным опорным пунктом аргументов цзининцев является то, что в Жэньчэне будто бы существовало лишь одно-единственное питейное заведение (утверждение, кстати, весьма сомнительное), и это был «кабачок Ли Бо», который тот держал, что подтверждено еще в танское время «Записками о кабачке Ли Бо». Судя по тому, что это было лоу — «здание», а не цзя — «дом», заведение имело внушительные размеры, на втором этаже, вероятно, жила семья Ли Бо, а во дворе подрастало персиковое дерево, посаженное хозяином — самим поэтом. Через три года, будучи в Цзиньлине, он нередко представлял себе, как грациозная Пинъян срывает розовые цветки с веток, а рядом с ней стоит подросший малыш Боцинь. Это был только сон, в Восточное Лу улетала лишь душа Ли Бо, невидимая для Пинъян, и по щекам ее текли слезы тоски по отцу. Все это поэт описал в посланном детям с оказией стихотворном письме, включающемся в собрания сочинений под названием «Двум моим малышам в Восточное Лу». Это стихотворение тоже служит для цзининцев доказательством того, что поэт жил в их городе.
В Яньчжоу памятных знаков осталось крайне мало, но местные исследователи сумели вычертить схему, на которой обозначены тогдашний административный центр города и все точки, связанные с Ли Бо. Они определили, что в Лу поэт создал пятьдесят одно стихотворение, из которых тридцать девять — в Сяцю (то есть в Яньчжоу), только два — в Жэньчэне и одно — в Цюйфу.
Место, где стоял дом Ли Бо, по версии патриотов Яньчжоу, находилось к востоку от административного центра Сяцю с резиденцией областного начальника и называлось Наньлин цунь (Поселение у Южного кургана) — сейчас там построили железнодорожный вокзал города, а район называется Линчэнчжэнь. В 1930-е годы там еще стояла плита с надписью «Есть предание, что это древний Ланьлин». Исследователи полагают, что тут произошла подмена созвучий — Наньлин превратился в Ланьлин, и оба названия встречаются в стихах Ли Бо («Славное ланьлинское на травах — / Блеск янтарный в яшмовых оправах…»).
В стихах Ли Бо часто употреблял как место нахождения своего дома словосочетание Лу-чжун, что должно означать «центр Лу», административную часть, то есть Сяцю, окруженную стеной с четырьмя воротами во все стороны света. За три десятилетия до поселения Ли Бо в Сяцю там находилась резиденция известного художника У Даоцзы, который в течение трех лет был тут сюаньвэем (помощником начальника уезда) и частенько исчезал из внимания выше- и нижестоящих, чтобы в глуши склонов или у ручья под стеной Цюйфу узреть сюжет будущего свитка. Чуть севернее восточных ворот, на краю района Шацю (Песчаные холмы), поэт и построил себе дом («Мой дом стоит на краю Песчаных холмов»). В 1993 году обмелевшая река Сыхэ открыла стелу, из надписи на которой явствует, что квартал Шацю здесь действительно существовал. Неподалеку от него через канаву Фэнъяньцюй и сегодня перекинут мосток, называющийся «Цзюсяньцяо» — Мост девяти святых. Предполагают, что изначально в память о Ли Бо он созвучно назывался Мостом хмельного святого — то же «Цзюсяньцяо», но с иным первым иероглифом.
Совсем рядом с домом поэта в окружении высоких сосен, поникших ветвями ив и питейных домов стояла кумирня Яо ханьского времени, а чуть подале, у Каменных врат, где была переправа через Сыхэ, — четыре каменных изваяния III века с надписями, объясняющими их происхождение. Два из них были найдены на дне реки Сыхэ и выставлены в музее в Цзинине, а на фундаменте Каменных врат сооружена дамба. Кумирня пережила Ли Бо, но не выдержала военных баталий и при династии Юань сгорела. В конце династии Мин (XVII век) на этом месте построили Терем Синего Лотоса в память о жившем тут Ли Бо.
Определена набережная реки Сыхэ, по которой среди розового цветения персиков гуляли Ли Бо и Ду Фу, рассуждая о поэзии; впоследствии Бо Цзюйи назвал эту набережную «северным истоком танской поэзии». Близ Наньлина найден район Шацю (Песчаные холмы — в 2005 году я сам бродил там по многочисленным кучам песка, остаткам карьера, а в 50-е годы XX века, рассказали мне, там еще возвышались и холмы), где Ли Бо писал стихотворное послание Ду Фу. Раньше полагали, что это самостоятельный город, а шаньдунцы установили, что «Шацю чэн» означает «город (или стена) у песчаных холмов», то есть Сяцю, центральный административный квартал города, окруженный стеной. Улица же в те времена была еще той самой дорогой, по которой за Ли Бо прибыли посланцы императора и по которой он вслед за ними уехал к своему карьерному будущему, так и не состоявшемуся.
Девушка с цветком граната и глас трубы
Переезд в Лу ознаменовался печальным событием: ослабленная болезнью жена умерла в родовых муках. Пристроив детей у родственников, Ли Бо зачастил в питейное заведение «Хэлань» в Жэньчэне, где, продегустировав местную продукцию, остановился на «Ланьлинском» — сладковатом ароматном зелье, настоянном на травах. Луч вечернего солнца усиливал желтизну напитка, поблескивавшего, как янтарный сколок. Грусть неприкаянности не отпускала поэта. Он тяжело переживал свое одиночество, падение социального статуса с переездом в Восточное Лу, где его известность не была столь широкой, как в южных краях, нехватку средств на тот уровень жизни, какой считал достойным себя («Хмельной пришелец любит овощи осеннего урожая, / Подернутые инеем груши на подносе горных склонов» — строка из его стихотворения, показывающая типичный крестьянский рацион, на который вынужден был перейти поэт). Вспоминал ушедшую жену, покинутый отчий край и поглощал чашу за чашей — чтобы хмельное забытье унесло его в беззаботное детство, иллюзорно реставрировало оборвавшийся счастливый брак.
Кому покажется, что я неубедительно нарисовал настроение поэта, пусть прочитает стихотворение «В гостях» как раз конца 730-х годов. И подумает, как много в стихах Ли Бо сиротливых травинок, цветков, дерев: это же всё о себе, о своей душе, редко слышавшей эхо созвучия.
В заведении поэт и познакомился с местным шэньши лет шестидесяти с чем-то по фамилии Лю, сразу же принявшимся строить амбициозные планы своего будущего с участием знаменитого поэта. Лю жил в соседнем доме, за стеной, и из окна заведения можно было видеть гранатовое дерево, раскинувшее ветви в его дворе. Кроме дерева росла еще у соседа дочь лет семнадцати, и, вероятно, она-то и была главной причиной настойчивого приятельства шэньши с известным поэтом. Девушка обрывала розовые цветы и втыкала их себе в прическу, украдкой поглядывая на окно питейного заведения, сквозь которое любовался ею Ли Бо. Раз, другой, третий… А потом он — поэт, как-никак! — возьми да и напиши на обрывке старого свитка стихотворение: «…Был бы я гранатовою веткой, / Потянулся к платью бы соседки. / Мне, увы, такого не дано — / Лишь гляжу в цветистое окно» («Слава гранату соседки с юго-восточного двора»).
Символика растений — в традициях китайской поэзии: лианы — тягость разлуки, цветы персика — весенние чувства, лотос — осенняя тоска, ива — любовное томление, сосна, кипарис — прямота и верность, красные бобы — думы о любимом… А вот вставить в этот ряд, связав с чувствами, гранатовое дерево да еще в его подвиде, пришедшем, по одной версии, из Кореи, по другой — из Персии, решился только Ли Бо.
Уж не знаю, каким образом — то ли ветер подшутил, то ли кто обрывочек со стола прихватил, — но эти игривые чувства стали известны соседу, случая не упустившему, и девушка с цветком граната в прическе стала приглядывать за детьми Ли Бо, помогать по хозяйству, а Ли Бо углубился в свои стихи, музицирование на цине, встречи с друзьями. И снова потекла у него жизнь — совсем как семейная.
У исследователей нет единодушия: одни пишут, что сыграли свадьбу по всем правилам ритуала, другие — что было это «диким браком», то есть просто сожительством, быстро оборвавшимся, потому что дева с гранатовым цветком оказалась обладательницей вздорного характера. А по городу Цзинин уже тысячу с лишним лет гуляет легенда о дочери трактирщика (в другом варианте — владелице трактира), с которой ненадолго сошелся бесшабашный великий поэт, но, быстро отрезвев, навеки пригвоздил ее клеймом «дура из Гуйцзи».
Как и в Аньлу, поэт нашел себе убежище в горах — в Цулай, к югу от знаменитой горы Тайшань, не больше суток от Яньчжоу на добром коне. Возможно, эти горы он выбрал не случайно — они стояли на территории древнего царства Ци, откуда был родом Лу Лянь, древний исторический герой, которого Ли Бо почитал за независимость и «протестные» настроения:
Отведенное Ли Бо как зарегистрированному гражданину Шань-дуна пахотное поле (ему было положено 100 му) он регулярно обрабатывал, и урожай приносил средства к существованию. Туда зачастили друзья, помогавшие поэту в физическом труде, а затем совместно предававшиеся отдыху в пирах и умствующих беседах.
В истории закрепилось их общее прозвание — «шестеро анахоретов с Бамбукового ручья». Кроме самого Ли Бо это были Кун Чаофу, Пэй Чжэн, Хань Чжунь, Чжан Шумин, Тао Мянь — «обитатели лазурных облаков», как именовали людей высокого интеллектуального и нравственного уровня. Они бродили по нехоженым горным тропам, ловили луну в шаловливом ручейке, отдыхали на плоских камнях, нагретых солнцем, время от времени лениво протягивая руку к пустеющему кувшину с вином, наигрывали на семиструнном цине и пели, пели, пели друг другу стихи — известные и любимые и только что сочиненные.
Со стороны могло показаться, что время для Ли Бо остановилось, лишенное активных созидающих действий. «Питие и погружение в Дао играют наркотическую роль» [Чжу Чуаньчжун-2003. С. 124]. Но не в смысле отвлечения от реальности, а как раз наоборот — как средство вхождения в иную реальность, как способ внутренней трансформации. «Ли Бо совершил восхождение на гору Пэнлай… Автор полагает, что Ли Бо, несомненно, побывал на Пэнлае, он не мог пройти мимо этого места, где обретаются бессмертные и святые… Он не только взошел на „высокий холм, напоминающий Куньлунь“, но и беседовал с Морским гостем о дереве Фусан» [Фань Чжэньвэй-2002. С. 324–325]. Так, без тени иронии, написал Фань Чжэньвэй, исследователь серьезный и нестандартный.
А какая тут может быть ирония? И остров святых Пэнлай, и уплывший по реке Хуанхэ в Небо Морской гость, и растущее до самого Солнца дерево Фусан — для нас «сказка», а для Ли Бо все это было реальностью, которой возможно достичь. И когда другой «гость» — купец, с которым Ли Бо познакомился в 741 году, — предложил поэту путешествие по Восточному морю в сторону залива Бохай, отказаться сил недостало. С вершины Лаошань (около современного города Циндао на Шаньдунском полуострове) Ли Бо смотрел на уходящую в бескрайность морскую поверхность — и реально видел островок, от которого по повелению Цинь Шихуана отплыл в Восточное море к Пэнлаю за Эликсиром бессмертия Сюй Фу. Разбросанные чуть в стороне у побережья огромные камни напомнили ему о попытке Цинь Шихуана проложить каменную дорогу через море — туда, где восходит солнце.
А на более южной части побережья, в местах древнего царства Юэ, Ли Бо прозревал все три священных острова бессмертных в пяти тысячах ли от берега. По Восточному морю поэт плавал трижды, и это была для него не «турпоездка», а духовная трансформация в мифологический хронотоп.
На четвертую луну первого года Тяньбао (начало лета 742 года) Ли Бо надолго отправился на священную гору Тайшань и в последующем цикле из шести стихотворений («Восхождение на Тайшань») изобразил этот процесс как перемещение в сакральный мир, общение с обросшими перьями небожителями на белых оленях. Там ему было так хорошо, что в финале он размечтался о «пилюле бессмертия» и «вознесении на Пэнлай».
Характерно, что в самом поэтическом цикле процесс подъема на гору обозначен глаголом ю, который в «земном» смысле употребляется в контексте путешествий, прогулок, а в «небесном» связан с перемещением небожителей (в классификации традиционной поэтики есть категория юсянь, которая в отечественной синологии обычно, основываясь на материале большинства произведений этой тематики, переводится как «путешествия к святым», или, быть может, лучше сказать, «полеты к святым», «вознесение к святым»; у Ли Бо же этот классификационный термин лучше обозначить как «полеты со святыми», — подробнее об этом см. в следующей главе).
То есть всё это время в Ли Бо стремительно развивался процесс очередного погружения в даоско-буддийскую отрешенность от не принявшего его мира людей, полного бед и горечи. Процесс был подкреплен тем фактом, что в старом здании на заставе Ханьгу (современная провинция Хэнань), через которую некогда удалился в пустыню Лао-цзы, оставив начальнику заставы свою рукопись «Дао Дэ цзин», — был обнаружен «амулет Лао-цзы», по случаю чего император Сюаньцзун объявил о смене девиза своего правления на Тяньбао (Небесное сокровище). Древним даоским патриархам были присвоены почетные титулы, некоторые города получили новые названия, поднялся всплеск посещения даоских святилищ и строительства новых храмов.
Вот на таком фоне Ли Бо в компании своих «анахоретов» совершил восхождение на Тайшань — священную для даосов гору, на которой находился второй из тридцати шести сакральных гротов — выходов в инобытие, где «Дух взлетает к четырем пределам, / Как в новый мир меж Небом и Землей» («Восхождение на Тайшань», стихотворение № 3).
Он еще не ведал, что в 741 году верный друг Юань Даньцю получил вызов от императора, на который откликнулся, и в столице они с Юйчжэнь, благоволившей к поэту, раздираемому даоской отрешенностью от мира и конфуцианским служением миру, самым тщательным образом подготовили поворот в судьбе Ли Бо. А Сюаньцзун как раз прочитал в исторических хрониках о ханьском императоре У-ди, коего прославили не столько государственные деяния, сколько велеречивая кисть придворного поэта Сыма Сянжу…
Вариация на тему
На восьмую луну осень затяжелела красноватыми гранатами, которые Ли Бо собирал вместе с сыном, ловко, как обезьянка, прыгающим по толстым ветвям. Это было родовое время Ли Бо, близился праздник Середины осени, который поэт собирался отметить со своими «анахоретами» и уже по этому случаю послал Даньша за свежим, уже нынешнего урожая «Ланьлинским». А может, велел поставить на стол более крепкое белое шаоцзю, то есть водку собственной возгонки? Впрочем, стихи Ли Бо не показывают его пристрастия к избыточно крепким напиткам, разве что как-то он с одобрением вспомнил, что поэт Тао Юаньмин выделенное ему поле засеял просом и собственноручно готовил из него неслабое зелье…
И вдруг на ведущем к резиденции областного начальника тракте, близ которого стоял дом Ли Бо, раздались трубный глас и тяжелый стук копыт. Но он не промчался мимо — ко дворцу, а остановился у дома поэта. Императорские гонцы доставили государев указ: «Не позже десятого дня прибыть в столицу. Промедление подлежит наказанию».
Наконец-то! Сюаньцзун призывал к себе Ли Бо!
«Десять тысяч лет нашему государю! Десять тысяч лет! Десять тысяч раз по десять тысяч лет!» — возопил поэт, опустившись на колени и не помня себя от счастья, но твердо блюдя положенный ритуал.
Ах, как глупа была эта девица с гранатовым цветком в волосах, как же ее прозывали? Лю, кажется. Ну, совсем как жена того Чжу Майчэня из Ханьской древности, которая поспешила уйти от нищего мужа, торговавшего хворостом, а тот вскоре был призван императором У-ди и получил высокое назначение! А вы, дети, представьте себе, что через год я в лиловых одеяниях высокого сановника заеду за вами, чтобы перевезти в столицу. Вы встретите меня радостными песнями и возгласами и накроете обильный стол с жирной курицей и белым вином…
Эта картинка — не авторская выдумка, а мысли самого Ли Бо, просто переложенные в прозаическое повествование: именно так в стихотворении «Перед отъездом в столицу прощаюсь в Наньлине с сыном» Ли Бо, не скрывая ликования, живописал, уезжая по государеву вызову, свое грядущее триумфальное возвращение в дом у Песчаных холмов.
Есть версия, что вызов в столицу пришел годом позже, а после восхождения на Тайшань поэт отправился в Юэ, где на горе Гуйцзи встретился с влиятельным даосом У Цзюнем, который в столице рассказал о Ли Бо наставнику наследника Хэ Чжичжану, и тот уже сумел организовать вызов от императора. Однако пока основная масса исследователей придерживается версии 742 года.
Кажется, начинало сбываться то, во что он, стиснув зубы от неудач, верил десять лет назад, написав стихотворение «Трудны пути идущего».
Глава пятая
СОЛНЦЕ СКРЫВАЕТСЯ В ТУЧАХ (742–744)
Десять тысяч лет императору!
Итак, зрелой осенью 742 года, оставив детей в своем доме в Наньлине в пределах города Яньчжоу под присмотром жены преданного слуги Даньша, Ли Бо пристегнул меч и в сопровождении Даньша (какой же рыцарь без слуги?) верхом отправился в далекую Западную столицу Чанъань воплощать давние мечты служения государю во имя совершенствования жизни в империи.
Наивному поэту не приходило в голову, что прямые вызовы от императора были исключительно функциональны, предусматривая необходимость использовать рекомендованного приближенными сановниками человека на каком-то узком конкретном поприще. И отнюдь не на высоком административно-государственном посту — туда вела иная лестница, каждой своей ступенькой прибавляя восходящему по ней определенный профессиональный, житейский и — далеко не в последнюю очередь — карьерный опыт.
Как ханьский император У-ди нашел себе — в том же, кстати, крае Шу — блестящего придворного пиита Сыма Сянжу, так и танский Сюаньцзун, не слишком озабоченный государственными делами, предпочитая им пиры да забавы с наложницами, предвкушал блестки талантливых стихов Ли Бо, посвященных его мудрому правлению и ослепительным красавицам гарема, первой звездой в котором была несравненная Ян Юйхуань — «Тополь с яшмовым браслетом» — родом все из того же края Шу, которая только в 734 году стала наложницей Шоувана, государева сынка, спустя шесть лет перебралась в императорские покои и вскоре прибавила к своей фамилии Ян высший дворцовый титул Гуйфэй (Драгоценная наложница). Это одна из самых знаменитых дворцовых фавориток в истории Китайской империи — не только из-за своей красоты, но и в большей степени из-за трагического жизненного финала.
Столица, которая к началу IX века разбухнет до миллиона человек, стремительно развивалась вот уже полтора века. Ее начали строить еще в конце VI столетия на пустыре невдалеке от руин легендарной столицы Цинь Шихуана — центра первой империи Китая. Но неспокойные века не позволили городу укрепиться, и постепенно он запустел, тем более что и возведен был на возвышенном неудобье, лишенном воды — и для питья, и для транспортных сообщений.
Новый Чанъань, сдвинувшийся чуть в сторону, был богат реками, каналами, озерами и прудами, вокруг которых зеленели парки. Спокойствие столичному городу гарантировала окружившая его каменная стена, на башнях которой день и ночь дежурили вооруженные бойцы, а по городу каждые четыре часа проходили с колотушками дежурные, отмечавшие движение времени сквозь тревожную ночь к занимающемуся рассвету новых надежд.
Так в 18-м стихотворении цикла «Дух старины» Ли Бо живописал заботы придворных карьеристов.
Территория столицы занимала 250 квадратных километров, из которых на восьмидесяти жили горожане, а остальное пространство (в северной части) занимал бесконечный императорский комплекс из нескольких дворцов и парков со своей внутренней каменной стеной, крепостным рвом и восемью внушительными красными воротами. 108 кварталов города с севера на юг рассекались девятью широкими трактами, а с востока на запад — дюжиной более узких улиц. На двух самых широких (до 145 метров), текущих по городу с запада на восток и с юга на север, могли разъехаться несколько экипажей. Путь в закрытый императорский комплекс, красной стеной наглухо отгороженный от остальной части города, преграждали высокие, массивные ворота Чжуцюэ. Через широкую площадь к воротам вела кипарисовая аллея, по которой то и дело тяжело проносились экипажи с самыми важными сановниками в пурпурных халатах, подпоясанных яшмовыми поясами, или с чуть менее значительными вельможами в малиновых халатах, подтянутых золотыми поясами, или с еще более мелкими (в дворцовом масштабе) фигурами в зеленых халатах с серебряными поясами.
В восточной части Чанъаня жила вельможная аристократия, в западной — простолюдины, а внутреннюю южную часть у городской стены занимали поля, сады, огороды. К столичной роскоши тянулся самый разный люд, и население Чанъаня было весьма пестрым, так что Ли Бо мог там услышать знакомый говор «западных варваров» и увидеть не только даоских или буддийских монахов (в начале VIII века там, помимо шестнадцати даоских и более девяноста буддийских монастырей и храмов, существовали также святилища нескольких среднеазиатских религий).
Вскоре после приезда Ли Бо в столицу ему была назначена высочайшая аудиенция. Время было патетичным. В зале Сокровенной Изначальности монастыря Пурпурного Предела выставили недавно обнаруженное сокровище — изображение Лао-цзы на черном буйволе. За полтора года до того, весной 741 года, картина вошла в сон императора Сюаньцзуна и затем мистическим образом возникла на стене обители на горе Чжуннань близ Чанъаня. В ознаменование этого события император и повелел возвести храмы Лао-цзы в обеих столицах и окружных центрах. Все они были сначала названы кумирнями Повелителя Сокровенной Изначальности, затем Пурпурными Пределами, но в 743 году переименованы: чанъаньский стал Высшей Чистотой, лоянский — Высшим Таинством, а монастыри в окружных центрах остались Пурпурными Пределами. В монастыре, по одной из версий, произошло знакомство сорокадвухлетнего Ли Бо с восьмидесятитрехлетним Хэ Чжичжаном, ставшим его другом и в дальнейшем оказавшим на поэта огромное влияние.
Когда вскоре Хэ Чжичжан прочитал написанное десятилетие назад стихотворение Ли Бо «Трудны дороги в Шу», одно из самых свободных, раскованных произведений китайской поэзии, он в изумлении поднял брови, четырежды вздохнул и сказал, потрясенный: «Это не человек нашего мира, это святой, низвергнутый с Неба». И прибавил: «Он исторгает слезы у духов небесных». Снял с груди золотую черепашку, знак чиновника высокого дворцового ранга, и, не колеблясь, протянул ее трактирщику: «Неси вино!»
Словосочетание «низвергнутый святой» в танское время было распространенным разговорным обозначением незаурядного человека, но как постоянная характеристика оно прилипло лишь к Ли Бо и закрепилось за поэтом навеки. Его можно рассматривать шире, чем оценку только поэзии, — это, как полагает профессор Сюэ Тяньвэй, «оценка духовности самого Ли Бо, создающая дистанцию между ним и обычным человеком бренного мира» [Изучение-2002. С. 25].
При этом нельзя не подчеркнуть, что «небесная аура» поэта не была озвучена им самим, а воспринята извне, то есть она активно выходила за пределы его личного «Я». И это, думается, еще одно объяснение неприкаянности поэта, его чужеродности как вечного «гостя» (кэ): его воспринимали не как «своего», а как «пришельца», ощущая некий ментально-психологический барьер. Надо заметить, что оппозиция «свой — чужой» во всех культурах стоит достаточно остро, но для китайского менталитета — особенно: это один из системообразующих скрепов национальной ментальности.
Казалось, звезда Тайбо, наконец-то, взошла на небосклон, приблизившись к Солнцу (традиционный метоним императора — Сын Солнца или Сын Неба). На высочайшей аудиенции в раззолоченном зале Дворца Просветления Сюаньцзун соизволил сойти с трона, усадил Ли Бо на «ложе семи сокровищ» и, отпив глоток ароматного бульона, собственноручно, не прибегая к помощи слуг, передал пиалу долгожданному драгоценному гостю. Так скупо повествует об этом Ли Янбин в «Предисловии к Собранию соломенной хижины». А любимая государева фаворитка Ян Гуйфэй угостила поэта редким виноградным вином, доставленным во дворец из западных краев.
Ли Бо без особого промедления был введен в академию Ханьлинь («Лес кистей», то есть литературных талантов), получив один из высших для «академиков» рангов дайчжао. Поначалу он воспринял это как не слишком значительный, но необходимый первый шаг к дальнейшему возвышению. Здание академии прилегало к западной стене Дворца Просветления как единый с ним комплекс, и таким образом поэт мог ощущать себя уже в ослепительном пространстве Сына Солнца.
Вариация из будущего, но на тему
Вместе с Дворцом Просветления, оскверненным мятежником Ань Лушанем, захирела и академия Ханьлинь. В Танскую эпоху этот комплекс еще продолжал функционировать, но при Сунах постепенно начал разваливаться и медленно уходить под землю. Сегодня он спит под крестьянскими полями, слыша уже не песни царственных развлечений, а мычание буйвола, влачащего плуг. Выросшие на межах вековые деревья углубили корни в развалины древних построек, обвивая их, как лианы. Я стоял, прислонившись к стволу такого дерева, и ощущал напряжение корней, пронзающих не метры — века и тысячелетия. Там, внизу, под моими ногами, распластались камни руин, помнящих Ли Бо! Токи энергетических субстанций, выходившие на поверхность, соединяли меня с теми событиями VIII века, в которых надломилась судьба великого поэта.
Время для взлета выпало не слишком удачное. Главного советника Чжан Цзюлина, почитавшего мудрость и талант, сменил откровенный карьерист Ли Линьфу, фигура авторитарная и мелкая, не терпевший книжников, позволявших себе вторгаться в его епархию — вершить дела императорского двора. Да и академию Ханьлинь возглавлял малообразованный Чжан Цзи, неудачный сын привечавшего таланты главного императорского советника начала 700-х годов Чжан Шо, но зато императорский зять, женатый на принцессе Нинцинь, любимой дочери Сюаньцзуна.
Не желавшая признавать тупую власть душа Ли Бо немедленно вошла в конфликт с главой академии, которому явно были чужды «руссоистские» взгляды поэта на абсолютный приоритет «чувства» над «разумом», отвержение «испорченной цивилизации» и эстетизм как основное мерило оценки мира. К тому же устав академии категорически запрещал ее членам пить вино. А Ли Бо демонстративно заявил: «Я на особом положении, государь знает, что во хмелю моя голова становится яснее и стихи пишутся лучше, а писать стихи — моя придворная обязанность, поэтому пить — это рабочая необходимость. К тому же я „винный гений“, и пить вино — моя первейшая жизненная потребность, запретить мне пить — все равно что запретить жить» [Се Чуфа-2003. С. 66].
Вариация на тему
«Первые проблески света на небе. После ночи возлияний, поделив по-братски одну постель на двоих, Ли Бо и Хэ Чжичжан дрыхнут без задних ног. Брезжит рассвет, кто-то настойчиво барабанит по воротам, слышны крики и топот копыт. Побеспокоенный шумом Ли Бо на миг открывает глаза, переворачивается на другой бок и снова погружается в сон. А Хэ Чжичжан уже сидит на кровати, прислушиваясь к возне за окном. „Откройте! Да открывайте же! Скорее! Прибыл императорский посыльный!“ … — „Кто здесь будет господин Ли Бо? Император приказал доставить его во дворец ‘Процветания и радости’, ему назначена аудиенция в павильоне ‘Радения государству’, и ‘небесный конь воспарившего дракона’ ждет у ворот“…(Бай Хуа. Поэт Ли Бо. Киносценарий. Перевела Н. Демидо [Книга-2002. С. 105–106])
Миновав ворота „Процветания и радости“, всадники стали спешиваться. И тут Ли Бо увидел, как император в сопровождении принцессы Юйчжэнь и своих приближенных вельмож вышел из дворца и самолично стал спускаться по тронной лестнице им навстречу. Генерал дворцовой стражи, помогавший Ли Бо слезать с коня, пал ниц…
Император и поэт, чуть ли не плечо к плечу, вошли во дворец. „Известно ли уважаемому Ли Бо, почему Сын Солнца пожелал видеть его?“ — „Думаю, известно“. — „Да?“ — „Не иначе как император желает поручить мне важные государственные дела, хочет, чтобы я помогал ему править народом, нести мир государству“. — „О? — Император от удивления чуть не лишился дара речи; придя в себя, подвел Ли Бо к Ли Линьфу и Ян Гочжуну: — Вот наши советники. Если речь идет о мире и спокойствии — им нет равных по таланту среди современников… А это — военный губернатор области Пинлу генерал Ань Лушань. — Император остановился перед грозно вращающим глазами военачальником могучего телосложения. — Хотя он, разумеется, не обладает талантами литератора, как наш дорогой Ли Бо, но на пограничных рубежах атакует вражеские города, берет штурмом крепости, казнит предателей, захватывает знамена, подобно бешеному вихрю, сметающему опавшую листву. Среди боевых генералов нет ему равных!.. А на Ли Бо мы возлагаем совсем иные надежды, ни к государственным делам, ни к военной службе отношения не имеющие. Наша страсть — рифмы, наша стихия — песня и танец, так стоит ли уважаемому Ли Бо волноваться, что его таланту не найдется применения? Жалую вам титул Придворного поэта, академика Ханьлинь. Быть все время подле своего императора — разве не более достойное для Ли Бо назначение?!“ — завершил свою речь император.
Лишь после того как принцесса Юйчжэнь легонько подтолкнула Ли Бо в спину, он наконец-то сообразил упасть на колени перед императором: „Ничтожный слуга благодарит за оказанную милость Неба!“».
Хэ Чжичжану Ли Бо обязан единственной предоставленной ему в столице возможностью выйти за пределы строго обозначенных обязанностей придворного стихотворца. В хрониках это получило наименование «Набросок ответа на варварское послание». Воинственное племя туфаней, которое танские государи не раз пытались утихомирить, посылая в дар красавиц-наложниц (принцессу Вэньчэн, дочь Тайцзуна, позже принцессу Цзиньчэн, дочь Чжунцзуна), вдруг атаковало город Шибао (современная провинция Цинхай) и разгромило оборонявший его императорский гарнизон, после чего решило восстановить добрососедские отношения. Однако, как повествуется в новелле XVII века, высокомерное посольство привезло не смиренную грамоту данника, а грозное послание, к тому же написанное на древнем «варварском» языке, для которого во дворце не нашлось толмача. Именно Хэ Чжичжан вспомнил, что семейство Ли вернулось во внутренние земли Китая из Тюркского каганата и Ли Бо, владевший языками разных народов, вполне мог знать и это наречие. Так и получилось.
Поэт легко разобрался в тексте послания и даже составил достойный императора великой династии Тан ответ. Более того, он произнес длинную речь о необходимости во имя блага простого люда замирения с иноземцами. Возможно, в том же духе, что выплеснулся в стихотворении № 14 цикла «Дух старины», написанном в следующем году:
Императору мысль пришлась по душе, поскольку он знал о недостаточности у него войск, требующих передышки от бесконечных пограничных столкновений.
Но прежде, с удовольствием смакуют легенды, Ли Бо решил покуражиться над противными ему надутыми вельможами: заставил Гао Лиши снять с него сапоги, а Ян Гочжуна (брата фаворитки Ян Гуйфэй) — растирать тушь. Все это впоследствии дорого обошлось поэту — авторитарная власть не прощает унижений. Когда Сюаньцзун возжелал ввести Ли Бо в особый консультативный совет при императоре, сановники яростно воспротивились, поддержанные обидевшейся на поэта Ян Гуйфэй.
Обида же ее была вызвана вот чем. На рубеже весны и лета 743 года в парковом цветнике дворца Ликования (Синцингун) у Душистого павильона, грузно осевшего на берегу пруда Ликования, раскрылись «короли цветов» — пионы. Чанъань издавна славился ими, и в танское время по весне они заполняли все свободные пространства — деревенские дворы, вельможные усадьбы, монастырские сады, императорские Запретные города. Самые красивые, удивительных цветов и форм, взлелеянные мудростью и зрелостью многотерпеливых монахов, украшали монастыри Добросердия и Западного Просветления: красные, пурпурные, слепяще-белые, розовые, «Лоянские красные», «Обольстительно желтые», «Золотистая пыльца», «Пурпур в тумане»… Когда минуют дожди ранней весны, два десятка солнечных дней и лунных ночей пионы услаждают сердца людей, падких до красоты.
Вариация на тему
Яркой лунной ночью Сюаньцзун вывел свою возлюбленную наложницу в сад, чтобы вместе полюбоваться пышным весенним цветением. Вызвали музыкантов из придворной актерской группы «Грушевый сад», зазвучала популярная в танское время мелодия «Цинпин дяо» — соединение двух разных ладовых тональностей «циндяо» и «пиндяо» из древнего сборника «Юэфу»; позже к этому названию прибавили слово «цы», которое к IX веку начало обозначать вызревший поэтический жанр, формально более свободный, чем «ши». Как вдруг император недовольно останавливает их — моей Драгоценной наложнице среди таких замечательных цветов нужны не старые песни, а новые, свежие слова. И он послал за придворным поэтом Ли Бо.
Его искали по всему городу, пока из одного кабачка не донеслось лихое пение: «Три чаши отворят широкий Тракт, / Большой черпак — мы вновь Природой станем. / И если ты сей вкус вина прозрел — / Храни секрет от тех, кто протрезвел» («В одиночестве пью под луной»). Он уже не держался на ногах и недовольно пробормотал посланцам: «Идите вы все! Я пьян и хочу спать». Вытащенный из кабачка ошалевший поэт в нарушение всех дворцовых ритуалов въехал во дворец на коне. Сама фаворитка Ян Гуйфэй соизволила приподняться с «ложа семи драгоценностей», отставила в сторону чашу с нежным силянским виноградным вином, оставляющим незабываемое благоухание во рту, и собственноручно поднесла поэту отрезвляющую рыбью похлебку с травами. Мальчик из придворной труппы в это время отбивал такт бамбуковым коленцем.
Хмель не затуманил Ли Бо голову, а лишь обострил поэтическую мысль. Он вздернул свою большую седеющую голову, взгляд его прояснился, и на размер той же мелодии он размашистой кистью набросал три четверостишия, которые и исполнил первый актер «Грушевого сада» Ли Гуйнянь, вызвав восхищение и Ян Гуйфэй, и Сюаньцзуна:
Подстегиваемая вином кисть Ли Бо отошла от более присущего ей простого, без избыточной «красивости» стиля, но Сюаньцзун как раз любил вычурную, несколько изломанную поэзию старых времен Ци и Лян. Он был очарован, самолично взял флейту и принялся наигрывать «Чистые и ровные мелодии», прислушиваясь, насколько подходят к ним новые слова, в которых любимая наложница слилась с «королем цветов» настолько, что небесные феи поспешили спуститься вниз, чтобы полюбоваться феерическим зрелищем. Сама наложница, расслабившись с прозрачной чарой на «ложе семи сокровищ», пригубливала розоватое персиковое вино. Но волна возбуждения сорвала ее с ложа и бросила в танец, несколько даже фривольный; она слегка приподнимала край платья и мелькала обнаженными полными руками, очаровывая Ань Лушаня, сверкающего своими «варварскими» глазищами.
Продолжи поэт в таком же духе, он по лестнице рифм поднялся бы и к «управленческим» высотам, да на беду «его дворцовая поэзия отличалась от орнаментального стиля банкетных стихов, писавшихся к нужному событию» [Owen-1981. С. 116].
Вариация на тему
«Гао Лиши вручил Ли Бо инкрустированную яшмой золотую кисть. „Высокочтимый вельможа Ян! Вы не могли бы подойти ко мне?.. Говорят, вы необыкновенно хорошо умеете растирать тушь, не так ли?“ — „Так и есть! В этом он мастер! Иди, Ян Гочжун!“ — почуяв новую забаву, император решил подыграть Ли Бо. Ян Гочжуну ничего не оставалось, как согласиться: „Ваш слуга всегда к вашим услугам!“ — и он бросился исполнять приказ императора.(Бай Хуа. Поэт Ли Бо. Киносценарий. Перевела Н. Демидо [Книга-2002. С. 106–110])
Затем настал черед Гао Лиши, который, предчувствуя неладное, хотел было отойти в сторонку. „Уважаемый генерал! — Ли Бо вдруг выставил ногу вперед. — Не сочтите за труд, окажите любезность, помогите мне!“ — „Что медлишь? Помоги Ли Бо снять сапог!“ — окончательно развеселился император. Скрепя сердце генерал стал стаскивать сапоги с поэта.
Ли Бо поудобнее устроился на императорском ложе, всё еще затуманенным взором обвел присутствующих: сияющая улыбкой Ян Гуйфэй облокотилась на перила павильона, упиваясь нескончаемой милостью непостоянного весеннего ветерка. При каждом дуновении ее газовый шарф колыхался, словно нежное облачко, плывущее по небу. Казалось, красавица парит в небесах, рассыпая по земле цветы…
Одним взмахом кисти выводит Ли Бо строфы на размер „Чистых и ровных мелодий“. Ли Гуйнянь подает только что законченные стихи императору. Соприкасаясь головами, Ли Лунцзи и Ян Гуйфэй читают новое творение поэта, восторг их не знает предела. „Великолепно! Изумительно! Неподражаемо! Драгоценная супруга, чем мы можем одарить уважаемого господина Ли? — И, указав на музыкантов, император добавил: — Слушай, сейчас зазвучат сотворенные тобой новые ‘Чистые и ровные мелодии!’“.
Восхищенные Ли Гуйнянь и госпожа Гунсунь рассыпались в похвалах стихам Ли Бо. Заиграли музыканты, затянул песню Ли Гуйнянь, внимая музыке, поплыла в танце Гунсунь. Даже сам император не удержался: взял украшенную яшмой флейту, подхватил мелодию. Красавица Гуйфэй ножкой, обутой в расшитую туфельку, изящно отбивала ритм. Ань Лушань откровенно дерзким взглядом пожирал ее глазами» [73] .
Стихотворение написано на давно известный мотив древней песни, популярный у поэтов многих эпох, но то, что создал Ли Бо, отлетается от такого рода «дворцовой поэзии». Во-первых, там не названо имя адресата, но никто ни из современников, ни из потомков не усомнился, что «пионы» — это метоним Драгоценной наложницы. Во-вторых, поэт умудрился дать аллюзию чувственных отношений Сюаньцзуна и наложницы такими всем в Китае понятными намеками, как «весенний ветер», «дождь и тучка у Колдовской горы» (в поэтической версии это, увы, сокращено до «феи сна»). «Душистый павильон» — это не только объект в императорском саду, но и сопровождающая это название любовная аура.
По преданию, когда эта прелестная сценка завершилась, к Ян Гуйфэй приблизился коварный Гао Лиши и напомнил ей, что Фэйянь («Порхающая ласточка»), наложница императора Чэн-ди (I век до н. э.), как записано в хрониках, была изящна настолько, что танцевала на подносе, который на поднятых руках держали слуги, так что сравнение с ней пышнотелой Драгоценной наложницы означает не что иное, как скрытое оскорбление. К тому же в танское время вообще предпочитали не упоминать имени Порхающей ласточки, потому что она была низкого происхождения, а семейство Ян тоже поднялось наверх нежданно, благодаря случаю, всего лишь с уровня уездного чиновника.
Как типичный итог коварства, императору был подан донос, что Ли Бо погряз-де в пьянстве, «вместе с Хэ Чжичжаном и другими сколотил группку „восемь святых пития“, где поносят императорский двор и самого государя», а сам метит на высшие посты в государстве. После этого отношение к Ли Бо переменилось, и осенью император уже не предложил поэту, как год назад, сопровождать его к Теплым источникам в Ли-шань, куда он прятался от зимы вместе со своей Драгоценной наложницей. И, конечно, не счел возможным поднять поэта до уровня советника, даже не ввел его в Академию ученых мужей, которая императорским указом была учреждена в 736 году и существовала параллельно с академией Ханьлинь.
И если в самом начале своего пребывания при дворе Ли Бо, видя радушное отношение к нему императора, еще мог лелеять мечты о сближении с государем, коему он мог бы способствовать вести страну к процветанию под знаменем Возвращения к Древности, то постепенно приходило отрезвление, заставлявшее всё глубже погружаться в винные испарения, и порой даже к пруду Лотосов пред светлые очи Сына Солнца он являлся, так нетвердо держась на ногах, что Гао Лиши вынужден был поддерживать поэта, помогая ему взойти на императорскую ладью… Впрочем, не исключено, что это был один из тех аттракционов, что обожал бесшабашный Ли Бо.
Так ли, нет, но мысль о том, что в «ближнем круге» он пришелся не ко двору, возникла у него на рубеже весны и лета 743 года, меньше чем через год после появления в столице, и укрепилась уже к осени того же года. Строгая упорядоченность столичного града, внешняя ритуализованная благочинность, столь контрастирующая с вакханалиями, спрятанными за стенами вельможных частных парков, — оттолкнули природно чистую натуру поэта.
Вариация на тему
Ему не спалось, и он вышел на яшмовое крыльцо под колесо луны. На землю уже пала роса, кожаные сапоги спасали от нее, но поэтическое воображение материализовало на этом крыльце отвергнутую господином дворцовую даму, полную грустных мыслей о своем одиночестве. Она стоит там полночи, пока роса не намочит шелковые чулочки, заставив даму вернуться в покои и задернуть мелодичный перезванивающий хрустальный занавес, чтобы даже не видеть этой далекой, бесстрастной луны — ведь та ничем не в силах помочь даме, от которой отвернулся любимый.
Вернувшись в свою холодную горницу, поэт взял кисть, долго вымачивал затвердевшие волоски в туши и неторопливо, задерживаемый легкой, еще не оформившейся, как предметы в предрассветных сумерках, грустинкой, написал стихотворение «Печаль на яшмовом крыльце».
Отрезвление академика
Та высокая поэзия, которую творит Ли Бо, остается чужой, непонятой «во граде Ин», заполненном «холодной пустотой» и предпочитающем более примитивные и простые забавы. Обостряется противопоставление реального мира — идеальному.
Двор оказался далеко не столь идеальным, каким представлялся поэту извне, он был мелочно-суетным, постоянно встряхиваемым интригами, и постепенно, с ужасом заметил Ли Бо, он и сам начинает втягиваться в эту грязь.
Но чего же стоило ожидать от этой извращенной цивилизации, сошедшей с праведного пути Естества, отвернувшейся от Небесного Дао? В стихотворении № 46 цикла «Дух старины» он с печалью констатировал упадок некогда цветущей страны, разложение правящей верхушки, отгороженность власти от ненужной ей мудрости.
Вольной душе поэта, его высочайшей самооценке, выламывающейся из регламентации строгих ритуалов, были чужды дворцовые интриги. Да и Сюаньцзун все дальше отходил от дел, приличествующих государю великой империи, и больше предавался даоским медитациям вперемешку со сластолюбивыми развлечениями.
Вариация на тему
«Сюаньцзун узнал ее — это Луэр. Она только в прошлом году появилась во дворце, была недурна собой и в стихах что-то соображала. В общем, выделялась среди дворцовых дам. Когда в тишине медитаций она оказывалась рядом, сердце Сюаньцзуна трепетало. Полмесяца назад у него даже мелькнула мысль, не приблизить ли ее к себе, назначив цайжэнем, смотрителем малых покоев? Но все испортила Ян Гуйфэй.[Ван Хуэйцин-2002. С. 473–474]
Вот тут-то дворцовые дамы и привели Луэр, поддерживая ее под ручки, она сама идти не могла, бухнулась Сюаньцзуну в ноги и заголосила: „Прогневала Луэр Небесного Владыку, спаси, государь!“ — „Что случилось-то? — спросил Сюаньцзун. — Расскажи все по порядку“. — „Раба ваша вчера ночью во сне узрела старца, видом, ну, точно Небесный Верховный Владыка, он изложил рабе вашей законы Великого Дао, но говорил так темно, что раба ваша ничего не уразумела. Владыка взял какую-то книгу и велел рабе вашей читать ее, да только раба ваша ни словечка в ней не поняла. Владыка разгневался и попенял рабе вашей, грамоте-де не учена, так зачем тебе глаза даны? А сегодня глазки мои видеть-то и перестали“. — „Приподними-ка голову“, — велел Сюаньцзун. Луэр вытерла слезы и подняла голову с полузакрытыми глазами.
Сюаньцзун смотрел на ее нежное, как персиковый лепесток, личико, удлиненные, как лист тополя, бровки, опушенные длинными ресницами небольшие глазки с приподнятыми, как у Феникса, уголками. И — какая жалость! — скрыты туманной пеленой… Такие прелестные глазки, такие грациозные, так сияли… Драгоценная наложница заметила, с каким сочувствием смотрел Сюаньцзун на Луэр, и в душе заклокотала ревность, но вслух она томно протянула: „Ай-яй-яй, какая жалость! И уже нет в них блеска“.
А Луэр, увидев сочувствие во взгляде государя, припала к его ногам с воплем: „Спаси, государь! Спаси меня, государь!“ — „Что я могу сделать, коли Небесный Владыка лишил тебя зрения!“ — „Государь — Сын Солнца, потомок Небесного Владыки, молю, государь, упроси Небесного Владыку, спаси рабу свою!“».
743 год — очередной перелом в жизни и миропонимании Ли Бо: третий после 725 года (встреча с даосом Сыма Чэнчжэнем) и начала 730-х годов (безрезультатный визит в столицу). Он взошел на вершину своего карьерного пути, оказался близ обожествляемого Сына Солнца, вместе с которым жаждал повести государство к процветанию. Но миг оказался слишком кратким, хотя и за это время поэт сумел познать его неприглядную сущность. Его юношеские представления об императорском дворе как идеальном вершителе судеб, справедливом и праведном центре власти, стали расплываться, а сам он явно оказался неуместен в этой мелкой карьерной суете.
Сквозь длинное лиловое платье высокого вельможи, которое он всё с меньшим удовлетворением носил в столице, всё больше просвечивало «холщовое платье» простолюдина, что, разумеется, означало не социальную, а духовную страту — чистоту души. Поэт выходил за городские ворота и окунался в розовую духовитость весенних коричных дерев гуй. Их аромат незримым, но осязаемым облаком плыл над зелеными склонами холмов, останавливаясь у городской стены, словно напыщенная столица не хотела пускать его в свою сановитость. Говорят, коричное дерево нашло себе приют на луне. Там, в инобытии, его фимиам созвучен святости Неба. Вельможным же властителям Земли требуются более пышные краски и запахи. Вечность они воспринимают не как инобытие, а лишь как продолжение бесконечного пира.
В этом контексте «Пурпурный Гость» (метоним святого) и мифическая птица Феникс — самоназвания автора, осознающего, что на «священном платане» не осталось места для мудрых фениксов. Боль провалов в политико-административной карьере могла приглушиться лишь слиянием с красотой гор и вод Природы, с чистотой святого Занебесья.
Именно в 743 году и в начале следующего года Ли Бо написал много глубоких историософских стихотворений, вошедших затем в цикл «Дух старины». Поняв, что карьерно-суетная, погрязшая в интригах, страшно далекая от идеально-романтизированной «чистоты» имперская столица — не для него (а ведь многие из тех, кто в одно время с ним были приняты в академию Ханьлинь, уже получили пристойные официальные должности в государевой иерархии), он, официально еще не объявляя об уходе, пользуется своей свободой от чиновных обязанностей и совершает немало путешествий в центры даоской мысли.
Полеты в Занебесье
Горы, инобытие, поиски Эликсира бессмертия, полеты в Занебесье с горними святыми всё чаще вторгаются в поэтические виде́ния Ли Бо. Этой тематике отдано более ста стихотворений — девятая часть его сохранившегося наследия. Мистический ореол гор всегда привлекал поэта, и чаще он недвусмысленно изображает не физический процесс подъема по склону, а сакрально-духовное вознесение, преображающее телесно-материальную основу. Обратился он к этой теме еще в юности — в первых стихах, написанных в Шу. В них восхождение по склону Крутобровой воспринимается восторженно-мистическим панегириком святой горе как возможного пути в занебесное инобытие, иными словами, это еще не «уход», но уже — «приход».
В более поздний период жизни он на первый план выводит противопоставление несовершенного, испорченного земного мира — идеально прекрасному миру Занебесья:
В пятом стихотворении цикла «Дух старины» Ли Бо рисует встречу со святым старцем, обретшим высшее совершенство ощущений и возможность перемешаться между миром людей и Занебесьем:
Профессор А. Е. Лукьянов обращает особое внимание на это стихотворение, считая: «Восхождение в вечность Ли Бо начинает по горе Тайбо… — по своему прародителю, так как гора Тайбо участвовала в его поэтическом рождении. Пройдя 300 ли (условный показатель), Ли Бо расстается с миром суеты. Ровно на середине пути он достигает обители старца с иссиня-черными волосами, то есть встречает старца-младенца… Учитывая генетическую связь Ли Бо и горы Тайбо, можно предположить, что в лице старца Ли Бо встретился с самим собой как вечно живым мертвецом и в молениях у подземного гроба открыл самому себе тайну бессмертия. Старец улетучился (вошел в Ли Бо?), и теперь он, Ли Бо, стал старцем-младенцем и занял срединное место в космическом архетипе» [Ли Бо-2004. С. 204–205].
В самих стихотворениях Ли Бо можно отыскать указание на то, что он прибегал к алхимическим практикам даосов, участвуя не только в поисках исходных минералов (киноварь), но и в приготовлении и употреблении Эликсира бессмертия, в результате чего близился к тому, чтобы «стать приглашенным советником тридцати шести Владык», восседающих в тридцати шести дворцах тридцати шести Небес, как формулируется в «Книге [о династии] Вэй».
В тематике «юсянь», весьма распространенной в китайской поэзии даоского толка, соответствующие стихотворения Ли Бо занимают особое место. Его предшественники пространство Занебесья, для них объективно существующее, изображали как недоступное и потому «воображаемое», хотя это «воображение» не было произвольным, а опиралось на мифологию как реальную предысторию.
Ли Бо впервые как бы сам полетел в эти незримые дали, словно бы воочию увидел это пространство и с натуры живописал его. Лирический герой большинства его стихотворений этого направления — это откровенное «Я», то есть сам поэт, рядом со святыми, вполне на равных с ними вознесшийся в Занебесье и изображающий его как окружающую реальность. Эта мысль формулируется целым рядом комментаторов (см., например: Ли Найлун-1994. С. 120). Современный тайваньский исследователь характеризует ее как «некий религиозный мистицизм» [Се Чуфа-2003. С. 137].
Применительно к Ли Бо термин юсянь можно перевести не как «путешествие к бессмертным», а как «полеты с бессмертными» (или «с небожителями», «со святыми», поскольку сянь означает не существо, чья жизнь не имеет предела, а, буквально, «человека горы» — причем в смысле не «человека, живущего на горе», а «горнее существо», «возвышенное существо», обретшее иные психофизиологические свойства, преодолевшее путы времени и пространства). Как до, так и после Ли Бо мало кто из поэтов сам вторгался в это манящее Занебесье и чувствовал себя там настолько свободно, как если бы после долгого отсутствия вернулся в родные места, приветствуемый заждавшимися духовными собратьями.
Прочитав такие строки, где мифологическая ментальность обретает едва ли не реалистические черты, трудно согласиться с выводами китайских исследователей о том, что, «принимая красоту и абсолютную свободу мира святых сяней, Ли Бо … отрицал возможность достижения его» [Сборник-1990. С. 26].
Область Шу, где Ли Бо прожил два начальных десятилетия своего духовного становления и формирования, находилась под сильным влиянием древней культуры царства Чу, родины Лао-цзы, исполненной ярким и концентрированным даоским духом с характерным для этого учения отвержением строгих государственнических ритуалов, вольностью Естества и ориентацией на доисторическую Древность праотцев. То бессмертие, которое обещал своим адептам даоизм, в отличие от других мировых религий, не было только бессмертием души, отделявшейся от бренного тела, но и тело вводило в вечность путем специального тренинга и приема снадобий или же как некую данность самой Природы.
Учение утверждало также наличие среди людского мира особого рода «живых сущностей», «живых святых», проходивших сквозь столетия. Современником Ли Бо был некий Чжан Го, утверждавший, что родился во времена Яо. В это поверил император Сюаньцзун и пожелал отдать за него свою сестру Юйчжэнь, но Чжан Го отказался, и Сюаньцзун повелел построить для него монастырь Обитель зари. В Суншань жила «живая святая» монахиня Цзяо Ляньши, и Ли Бо, навещая Юань Даньцю, хотел повидаться с ней, но не нашел, о чем и написал стихотворение.
Отец поэта, тяготевший к отшельничеству, не отдал сына в школу, так что Ли Бо не получил системного конфуцианского образования (притом что основные каноны он проштудировал) и тяготел к лежавшим на полках свиткам с трактатами Лао-цзы, Чжуан-цзы, Ян Сюна. В пятнадцать лет он ушел в даоские монастыри учиться — на склоне Дайтянь в 13 ли от дома, на диковинно изогнутой Доудунь в 10 ли от дома — горе, преданием связанной с отшельником Доу Цзыминем (это имя не раз всплывало в стихах Ли Бо), чуть позже какое-то время он жил в обители на восточном пике горы Цинчэн, где, по представлениям даосов, находился пятый выход в занебесное пространство, именно тут в период Восточной Хань жил знаменитый Чжан Даолин, впервые привезший в Шу даоские трактаты. Эмэй, одна из священных вершин Китая, считалась седьмым выходом в Занебесье.
Но не только горы — дома в Шу были пропитаны даоским духом естества и вольности. Вот как юный Ли Бо описывает дом местного чиновника:
Императоры династии Тан в миру носили фамилию Ли, записывавшуюся тем же иероглифом, что и у основателя даоизма Ли Даня (Лао-цзы), считая себя его потомками и уделяя его учению особое внимание. В 625 году Гаоцзу, первый император династии Тан, официально утвердил иерархию трех основных учений Китая: первым значился даоизм, за ним шли конфуцианство и буддизм. В 666 году император Гаоцзун специальным указом присвоил Лао-цзы титул Верховного Сокровенного Владыки. Мистически настроенный Сюаньцзун распорядился в обеих столицах и областных центрах построить храмы Владыки, призывал к себе знаменитых даосов, во сне беседовал с Лао-цзы, рисовал его изображения, лично написал комментарий к трактату «Дао Дэ цзин» и повелел каждой семье иметь его.
Среди связей Ли Бо можно отметить контакты, и нередко на дружеском уровне, со знаменитыми даосами, первым из которых следует назвать Сыма Чэнчжэня, прозорливо увидевшего характер Ли Бо и наметившего его жизненный путь. У Цзюнь сначала склонялся к конфуцианству, но, не сдав экзаменов, ушел в даоский монастырь сначала на Суншань, затем на Тяньтай, обрел известность и был призван императором Сюаньцзуном, который ввел его в академию Ханьлинь и назначил советником. В дружбе с ним Ли Бо осознал возможность сочетания конфуцианского служения с даоской вольностью.
Тому же он научился и у Хэ Чжичжана. Это стоит выделить особо. Крупный сановник, Хэ Чжичжан за пределами служебных обязанностей (наставник наследника) исповедовал даоское учение и магические практики, был поэтом и отчаянным кутилой, именуя себя «безумным пришельцем с Четырех просветлений». Он был старше Ли Бо на сорок два года и на вершине карьеры, заболев, увидел в горячечном бреду небожителя, который призывал его к себе. Выздоровев, Хэ подал императору прошение об отставке (это произошло ранней весной 744 года и стало для Ли Бо одним из сильных побудительных мотивов поступить так же), вернулся в родные места, к горе «Четырех просветлений», стал даоским монахом и распространял идеи Лао-цзы среди окружающих мирян.
Вариация на тему
«Когда ушел из жизни Хэ Чжичжан, Ли Бо страдал несколько дней и, чтобы утишить горе, весной 6-го года Тяньбао (747) собрался в путешествие по горам Тяньму (юг современного уезда Синьчан провинции Чжэцзян) и Тяньтай (на севере уезда Тяньтай той же провинции). Взойдя на вершину, он бросил взгляд окрест. Нагромождения скал, тысячи вершин, десять тысяч ущелий. В порыве ветра с гор зашумели сосны, словно взревели драконы, зарычали тигры. Из расселины била струя водопада, всё было усеяно цветами, как на картине. Ли Бо взобрался на самую верхотуру, узрел, казалось, бескрайнее море на востоке и в полный голос продекламировал: „С горой Сымин соседствует Тяньтай…“ И горы, и реки, похоже, все те же, как тогда, когда наставник Сыма совершенствовался здесь в учении Дао, а потом вознесся в небо бессмертным святым. Ли Бо покачал головой и вздохнул: „Вот бы соорудить здесь соломенную хижину и погрузиться в Дао. Увы, Учитель Сыма уже стал святым, и Юань Даньцю тут нет, и некому быть рядом со мной“».[Гэ Цзинчунь-2002-А. С. 170–171]
В 746 году, в слезах стоя на коленях перед еще свежей могилой друга у подножия горы Гуйцзи, он там же, на склоне, написал стихотворение «За вином вспоминаю советника Хэ», затем ритуально сжег бумагу с полными печали строками, плеснул вино на могилу и трижды низко склонился перед ней, коснувшись лбом земли.
«Безумцем» называл себя и Ли Бо — «Чуским Безумцем», вложив в это определение неудержимое стремление к вольности и естеству, к преодолению всяческих рамок, поставив это на мировоззренческий фундамент даоского учения. Есть в этом слове оттенок, созвучный русскому выражению «не от мира сего». «Безумством» обозначалась не только жажда вырваться из пут строгих регламентов официальной жизни, но главным образом то паранормальное состояние, которое обрисовано в стихотворении Тютчева:
Тут пора уже внести некоторые терминологические уточнения. То, к чему стремился Ли Бо, исповедуя даоское учение, именовалось словом сянь и имело два уровня: Небесный сянь и Земной сянь. Аналога в русской культуре нет, и потому слово сянь обычно переводят по-разному: «бессмертный», «святой» или, раскрывая обе структурные части, из которых состоит этот иероглиф («человек»+«гора»), как «человек гор», «горний человек», понимая гору не как топографический объект, а как сакральное пространство обитания «сяней».
Однако категория сянь не подразумевала ни бесконечное продолжение существования в его материальных земных формах, ни только нравственное очищение души. Это было непостижимое для простого обитателя земной Поднебесной «другое» бытие, «инобытие» с принципиально иными психосоматическими характеристиками, скорее энергетическими, чем материальными. Завершив процесс перехода (постепенный, ступенчатый или мгновенный), сянь освобождался от сковывающих ограничений внешних форм и границ, выходил из рамок времени и существовал в условном пространстве, не имеющем пределов. Отрешаясь от всего материально-земного, он сливался с миром чувственных образов, имея при этом возможность по желанию временно обретать форму для общения с материальными землянами.
Небесное инобытие для Ли Бо в даоской части его ментальности было теснейшим образом связано с проблемой свободы. Он почерпнул эту идею у Чжуан-цзы, переработав и развив ее. У Чжуан-цзы свобода для земного существа (как людей, так и животных) означала следование установлениям Неба, то есть это «естественная», природная свобода. У Ли Бо она неразрывно связана с личностью, с реализацией ее устремлений, с выбором, с правом распоряжаться своей судьбой (не потому ли он отказывался от участия в многоступенчатой экзаменационной системе, что это ставило рамки его личной свободе, его возможности принимать решения в зависимости лишь от собственного желания?). Весьма ярко это отличие от Чжуан-цзы можно увидеть в образе Птицы Пэн, которая у древнего философа — существо несвободное, зависимое от ветра, а у поэта — символ самости, форма воплощения идеала свободы.
Вот какое описание «Занебесья» дал, опираясь на стихи Ли Бо, современный китайский ученый: «В том сияющем, многоцветном мире святых сяней время застывает, пространство сжимается, объективно существующее единое пространство-время размывается субъективным сознанием. Это — сфера духа, где нет исчезающего времени, где не существует ни рождения, ни смерти» [Ван Юшэн-1994-Б. С. 3].
Проблема времени как ограничения свободы существования была для Ли Бо крайне острой. Это один из часто возникающих компонентов его поэзии — в патетичных ли гражданственных произведениях, в «дневниковой» лирике, в «стихах гор и вод», как в китайской традиции обозначалась пейзажная поэзия, или даже в жанре «полетов со святыми» («путешествий к бессмертным», в привычном переводе), что мы бы приземленно поименовали «фантастикой», а это была форма изложения средневековым поэтом своих сокровенных идеалов, осуществиться которым, полагал он, возможно лишь в занебесной дали.
В поэзии Ли Бо время живет не столько как фоновый штрих, сколько как координата и даже как участник сюжетного события, как творящий субъект, через поэтическое восприятие воздействующий на художественное пространство (в том числе и на личность поэта), окрашивая его в те или иные психологические тональности.
Как конфуцианец он видел движение истории не через череду лет и веков, а в фокусе явленных ею героических образцов культурной цивилизации. Но его поэтический взгляд не реконструировал прошлое, не задерживался в нем, а притягивал к настоящему для морализаторского вывода, тем самым соединяя временные пласты в некую оценочную совокупность, важную, по его представлениям, для сегодняшней действительности. Как даос он жил в природе, жил природой, вчувствовался в природу, ища в ней следы той Изначальности, которая, еще не испорченная удаляющейся от доформенной Чистоты человеческой цивилизацией, существовала в гармоническом единстве чистого естества и высокой культуры первопредков.
В самом слове «ши», обозначающем время, в качестве ключевого элемента (иероглиф есть единство составляющих его значащих графем) стоит слово «солнце», а другой, дополняющий его элемент складывается из знака «земля» и единицы измерения протяженности, то есть время есть та или иная фаза светила в разное время земных суток. Этим самым введена привязка понятия земного времени к небу, к солнцу и к цикличности, становящейся характеристической чертой движения времени.
Но и это слово, в котором все-таки намечены начальные элементы абстрагирования, появляется в стихах Ли Бо чаще в подчиненных, служебных словосочетаниях типа «когда вернусь», а не в сюжетах, где время играет какую-то динамическую, активную, созидающую роль. В последних, то есть там, где поэт обозначает время как своего рода «действующее лицо» художественного сюжета, он обычно прибегает к словам, которые с нашей точки зрения могли бы считаться эвфемизмами, но для человека времен Ли Бо таковыми не являлись, например, «солнце», «свет», «луч» в значении именно времени, активно воздействующего на изображаемый объект (например, «скользящие лучи» как неостановимое время, губительное для человека, или неуловимые «летящие лучи»). Таким образом, поэт придавал времени ту или иную форму существования, тем самым опуская его от высшего, бесформенного состояния, в каком мир находился в своей древней Изначальности, к более низменному состоянию движения от формы к форме.
Привычное для нас линейное восприятие времени, порожденное христианской эсхатологией, было чуждо китайскому поэту. Не отклоняясь от собственных традиционных мыслительных построений, Ли Бо воспринимал время как круговорот шестидесятилетних циклов, из года в год проходящих через неизменные вехи: четыре сезона, двенадцать лунных месяцев, двадцать четыре двухнедельных периода (обозначаемые тем же словом ци, каким называли и незримые частицы энергии, пронизывающие вещный мир), и всё это складывалось в периоды, идущие из седой Древности в надвигающееся будущее.
Это, с одной стороны, был не единый поток, а составная конструкция, которую можно было разложить на составляющие, перемешать, выстроить заново. Но с другой — это была цельность, в которой прошлое не исчезало, а лишь предавалось забвению и могло быть восстановлено. Такое специфическое художественное восприятие времени базировалось на фундаментальной основе общей ментальности, исходящей из бинарного чередования противоположностей инь-ян: «В круговорот инь-ян включается то, что с логической точки зрения несопоставимо… Это не только сменяемость состояний во времени и пространстве в некоей временной и пространственной протяженности, последовательности… но и их одновременность… и внутреннее состояние взаимопроницаемости, присутствия одного в другом» [Дао-1972. С. 162].
Что может означать непреходящее стремление Ли Бо к «возрождению Древности»? Исследователи дискутируют, хотел ли он вернуться в прошлое, заменить прошлым день сегодняшний или заново сконструировать настоящее по лекалам Древности. Так или иначе, но в любом случае это было осознание возможности власти над временем, управления временем, не подчинения ему, а господства над ним. Власти не своей (как смертного землянина), а тех совершенных сверхсуществ, в круг которых Ли Бо стремился душой:
Или, может быть, точнее сказать — осознание потенциальной свободы от времени, возможности вырваться за его пределы, разорвать его путы, покончить с его неотвратимостью:
Время и «земной» Ли Бо явно находились во враждебно-конфликтных отношениях друг с другом. Время вгоняло в свои жестко определенные периоды (земная жизнь Ли Бо и ограничилась одним циклом — шестьдесят лет), подчиняло своим законам, трансформировало в соответствии со своим уставом.
А он по изначальному своему духу был человеком весьма своевольным и диктата ни времени, ни императора («Сына Солнца») терпеть не хотел, выразив свой протест уходом из дворца — в горы как сакральные пути к Небу, в тот «верх», откуда лилось на Землю само Время (прошлое в китайском метафизическом представлении обозначалось глаголом, первичным значением которого был «верх»), в «Занебесье», обретая «свободу духа» и «чувство независимости» [Конрад-1966. С. 262]. Он всегда был готов к решительному повороту судьбы:
«Властитель Цинь» в данном случае эвфемизм, обозначающий фигуру не исторического Цинь Шихуана, а современного поэту императора Сюаньцзуна, которому он попытался послужить в качестве придворного стихотворца, пока не понял, что это не его Путь.
Погружение в даоские штудии (типа упоминаемого в одном из стихотворений «Золотого канона» — эзотерического трактата о способах изготовления из киновари позолоченных пилюль для перехода в вечное инобытие во вневременном пространстве), которое он предпринял в молодости и не раз повторял в течение жизни, возможно, укрепило в нем мысль о том, что время — это замкнутая сфера, имеющая некие пространственные пределы, за границей которых его действие ослабевает или вовсе прекращается, но там — иной мир, не тот, который люди с неким ощущением ужаса характеризуют словом «безвременье», это скорее «вне-временье», «за-временье», «над-временье».
Иными словами, наше понятие «безвременья» обозначает мир, в котором смешался устанавливаемый течением времени благоприятный порядок, тогда как «вневременье» — уже не «наш» мир, а принципиально иной, со своими нормативами, предназначенными не для человека, а для высших существ, в которых отдельные обитатели Земли могут с соблюдением определенных правил и в заданной постепенности трансформироваться:
Тут невольно возникает вопрос о соотнесении времени и пространства. Если в «ином» мире время замедляется или вовсе останавливается, исчезает, то тогда должно исчезать и пространство, функцией которого время является. Каким же образом воспринимать левитацию поэта в Занебесье, где он парит либо в одиночестве, либо с бессмертными его обитателями, достигает «восьми полюсов», обретает гигантские размеры, то есть непривычную для землянина, но все же форму? Не есть ли «инобытие» — виртуальная субъективность, существующая как продукт особо развитого «высшего разума»? Не внеположенного, условно говоря, «Бога», а адепта, прошедшего через этапы созревания сознания и потому достойного этого?
Проблема «инобытия» современным человеком относится к мифологии как «предыстории» и «вымыслу», но миф традиционным средневековым китайцем воспринимался по-другому — как некая «доистория» (а в определенном смысле — и «послеистория»), тот пространственно-временной континуум, который существовал в космической первичности вселенского Дао, имея принципиально иные качественные характеристики, чем наш мир, в том числе и в отношении времени. В завершении земного бытия Ли Бо хотелось видеть конец поисков и блужданий и «возвращение к себе», к той своей истинной сущности, которая находится за границей конечного земного бытия:
Уход от привычного восприятия времени многоступенчат, он в чем-то сродни поэтическому «трансу». К строкам поэта Сыкун Ту «Только и знаю: вот утро, вот вечер, / Но различать я не стану часов» академик В. М. Алексеев дает такой парафраз, соединяя метафизическое и поэтическое парение духа: «Довольно теперь отличать утро от вечера, точное время уже неинтересно… Поэт весь отдается зовам неба… и достигает этой небообразной, абсолютной свободы, устремляясь в транс своего духа и воли» [Алексеев-1978. С. 181]. Картина медитации в буддийском монастыре в стихотворении Ли Бо «Ночные раздумья в Дунлиньском монастыре на горе Лушань» может восприниматься не только как религиозный акт, но и как творческий взлет, то есть он сливает эти две формы выхода из времени, ощущая качественное отличие, как мы бы сказали, времени «объективного», присущего земным процессам, и «субъективного», выпадающего из сферы привычного времени.
Те пространства, в которых обитают сяни, можно представить себе в виде ступенчатой конструкции, не отгороженной глухо от нижних земных пределов, куда они являются, обретая былые завершенные формы для общения с землянами, еще не постигшими совершенства восприятия («пяти чувств»). Об иных формах — или полном отсутствии таковых — проскальзывают лишь смутные догадки. Вероятно, на верхних уровнях стабильность форм отсутствует, размеры обитающих там существ не зафиксированы и могут при необходимости сжиматься или бесконечно увеличиваться:
Так описывает Ли Бо свою левитацию в Занебесье, где Верховный Владыка жалует ему Нефритовый Нектар бессмертия, после чего:
«Предельные края» в поэтическом переводе передают буквальное «плыву ко всем восьми полюсам», что говорит, как комментирует профессор А. Е. Лукьянов эту строку, о самогиперболизации поэта в процессе сакральной духовной левитации [Ли Бо-2004. С. 206].
Исходя из аксиоматичного утверждения о неразрывной бинарности пространства-времени в китайских мировоззренческих конструкциях, можно предположить, что переход сяня в иное, «занебесное», пространство должен предполагать наличие там некоего качественно иного времени. Ведь по мере продвижения по ступеням даоского аутотренинга человек, которого начинают именовать «постигшим» тайны Земли и Неба, прозревшим явления Тьмы, постепенно меняет свои взаимоотношения с временем, отказываясь от его вех, установленных на Земле:
При этом «постигший» обретает качественно новые возможности:
Таким Ли Бо взволнованно, с явными элементами сопереживания, психологического вживания в образ нарисовал своего друга, ученого даоского монаха Юань Даньцю. Безмятежно занимавшийся самоусовершенствованием в глухом горном скиту, тот был духовно близок Ли Бо, и поэт восхищенно писал о нем, акцентируя не отрешенность, а стремительность, соревнование с самим временем в жажде обогнать Время, выйти за его пределы в нескончаемое Инобытие. Юань Даньцю еще не стал сянем, но стоит на пути постепенной трансформации. Куда? За границы времени-пространства — или, как предположил А. Е. Лукьянов, «в себя», то есть в субъективную виртуальность?
Видимо, скорее эту трансформацию можно представить себе не как пересечение неких «границ», за которыми находится «иной мир», а постепенное изменение внутреннего земного статуса в сакральный, позволяющий включать доселе приторможенные психосоматические возможности человека и обрести гармонию со вселенским миропорядком, после чего присущие человеку в его земной жизни визуальные и психические изменения прекращаются, переходя в статичность вечного бытия.
Крайне любопытна буквальная формулировка последней строки — «на Небе нет времени, которое достигло бы его», «время не достигает Неба», «у Неба не будет предела»; возможна и такая интерпретация — «Небо не падет во Время» (в среднекитайском языке омонимы дао «достигать», «приходить» и «падать», «рушиться» могли взаимозаменяться с синонимичными значениями); не менее выразителен и вариант (опечатка?) в одном из современных изданий, где последние три иероглифа даны в иной последовательности, что можно интерпретировать как Небо «пришло к отсутствию времени». Тут уже явственно слышен намек на «вневременье» Неба.
В это «вневременье» Ли Бо и стремился, ощущая себя чужаком в том реальном времени (и пространстве), в котором пребывал:
У нас нет документированных материалов, показывающих, почему эта тематика стала наиболее актуальной для Ли Бо именно в этот период. Но допустимо предположение, что жестокое разочарование в дворцовом «бытии», которое до близкого соприкосновения поэт идеализировал и романтизировал, усилило его изначально существовавшее тяготение к «инобытию». Причина явно лежит в социопсихологической плоскости.
Пора было уходить из столицы. Как ни трудно расставаться с мечтой! И по возвращении в Восточное Лу в стихотворениях 746 года о проводах брата и друга, уезжающих в столицу, он признается себе, что душа его разбита:
А в стихотворении 747 года, написанном в Цзиньлине (современный Нанкин), несмотря на откровенное противопоставление бренности сановитой вельможности — вечности природы, он тем не менее вспоминает имперский центр с тоской и печалью (не столько из-за собственной судьбы, сколько из-за «туч», закрывающих «солнце»-государя):