В 22:50 я припарковала машину за два дома от нашего. Выключив двигатель, вытащила из замка зажигания ключ, вышла и тихо прихлопнула за собой дверцу. На мне были потрепанные шорты, футболка и шлепанцы. Улица у нас была благоустроенная, с большими участками, на которых стояли величественные дома, разделенные мощеными дорожками и обособленными гаражами. Я медленно прошла по тротуару мимо погруженных во мрак соседских домов и свернула на дорожку, ведущую к дверям в наш гараж. Взглянула на наш дом. Внутри горел свет. Я нахмурилась. У мамы был пунктик насчет того, чтобы Трент и Саммер ложились спать ровно в девять. Все сейчас должны быть наверху, в своих кроватях или готовиться ко сну. Пригнувшись, я прошмыгнула на цыпочках мимо нашей задней двери, открыла гараж и проскользнула внутрь, в темноту.

Я обо что-то стукнулась и, сдерживая вопль, закусила губу. Боль была сильной, пульсирующей. Я наклонилась и потерла ушиб, молясь о том, чтобы на голени не расцвел синяк, потом, шаря перед собой руками, нащупала мамину машину – как обычно припаркованную слева – и дотянулась до задней дверцы. Когда дверца открылась, включился верхний свет, и я увидела на коврике, рядом с коробкой из-под пончиков Dunkin Donuts, бирюзовый пакет. Вытащив его наружу, я проверила, на месте ли платье. На месте. Отлично, теперь сваливаем отсюда. С грохочущим в груди сердцем я закрыла дверцу, толкнув ее бедром, и свет в машине погас, затем вернулась к выходу из гаража и выскользнула в ночной воздух. Снова пригнувшись, я двинулась было к задней двери и тут услышала приглушенный, но отчетливый крик.

Кричали у нас. Жуткий, утробный звук, сильный и вселяющий ужас в начале, в конце концов забулькал и затих в глубине дома. Скрючившись, я застыла, а потом повернула голову к двери. Пакет выпал из моих рук. Что-то стряслось.

Семейство у нас была веселое, мы постоянно разыгрывали друг друга и никогда не упускали случая повалять дурака. Но этот звук, этот крик, изменил все в мгновение ока. Он был… как бы получше выразиться… чересчур настоящим. И я в тот же миг утратила покой и всякую надежду на то, что это какая-то шутка. Я выпрямилась в полный рост и, тяжело дыша, заглянула в окошко на задней двери.

Сперва я подумала, что мама затеяла ремонт. Поклеила, поддавшись дурацкой моде на фэншуй, кошмарные обои с брызгами краски вместо рисунка. Потом я увидела Саммер. Она сидела, упав лицом в стол, ее темные, как у меня, волосы прилипли к луже крови, растекшейся вокруг головы. Не краска. Кровь. Кровь Саммер. Медленно, ничего не понимая, я посмотрела направо. Трент. Он сидел за столом рядом с Саммер, с ладонью, мирно лежащей на салфетке у тарелки с печеньем. Вот только у него отсутствовало полголовы – кожа, свисая обрывками, заканчивалась ничем. Я взялась за дверную ручку и, действуя вяло, словано в тумане, повернула ее, пока мое подсознание исходило протяжным, медленным криком смерти.

Ручка легко повернулась, и дверь, которая должна была быть заперта на замок – все, все было не так, – распахнулась. Обойдя ее, я перешагнула порог и увидела зрелище конца моей жизни целиком.

Мой отец сидел на своем обычном месте во главе стола, а она – верхом у него на коленях. Его лица я не видела, оно было сокрыто за ее кудрями, которые прежде аккуратными волнами обрамляли ее лицо. Она была чем-то занята. Что-то бормоча, трясла головой, ее руки совершали резкие, дерганые движения. Занята чем-то с ним. Я прошла мимо стола, кончиками пальцев задевая спинки стульев Саммер и Трента. У меня зудели ладони – так хотелось прикоснуться к ним, обнять, попробовать оживить. Наконец я дошла до точки, где мне открылось серое и безжизненное лицо отца, и тогда она закричала.

И я поняла, что это ее крик слышала снаружи. Она запрокинула голову – юбка задралась до талии, белая блузка на пуговичках залита красным – и зашлась в агонизирующем, полном отчаяния и безумия крике, выпуская наружу чистое зло пока хватало дыхания. Потом ее голова рывком опустилась, и она вернулась к прерванному занятию. Мой взгляд упал на ее руки. В каждой было по ножу. Я их узнала: то были ножи из набора, который мы подарили ей в минувшее Рождество. Они вонзались, вкручивались в грудь моего отца, покрывая ее открытыми ранами – бессмысленными ранами, если учесть тот факт, что половина шеи была у него снесена. Из ее горла оживленным потоком полились неразборчивые слова.

– Мама.

Я не узнала собственный голос. Вместо меня будто говорила какая-то древняя высохшая старуха – настолько безжизненно он прозвучал. Она застыла посреди своего занятия – один нож внутри, второй наполовину вынут – и обернулась. Ее взгляд метался по комнате, пока не остановился мне.

Моя мать была красивой женщиной – классической красавицей с идеальными, гармоничными чертами лица, как у фарфоровой куклы. Но я смотрела не на свою мать. У существа, что сидело верхом на моем отце, были ее нос, глаза, волосы, но не было души. Лицо этого существа было забрызгано начинающими подсыхать каплями крови. Сбившиеся в кокон волосы торчали во все стороны. Рот был разинут, глаза, пронзающие меня до безумия ясным взглядом, слезились, расписывая бледные щеки черными потеками туши.

– Дина? Тебя не звали на эту вечеринку. – Она встала, перекинув ногу через моего отца и выдернув из его груди нож. Нахмурилась, глядя на меня с несколько разочарованным видом. – Подай мне бумажное полотенце.

Меня шатало. Точно в бреду, я смотрела, как она поворачивается к столу и, перегнувшись через мертвое тело Трента, берет серебряную тарелку, на которой еще лежало печенье. Стоило мне перевести взгляд на отца, как она развернулась, выбросила руку вперед и со всей силы ударила меня тарелкой сбоку по голове.

Боль толкнула меня на колени. В голове оглушительно загрохотало, и, что бы я ни делала, проклятый грохот не затихал. Когда тарелка попала мне по уху, мир вокруг потемнел, и я потеряла равновесие, пытаясь понять, что происходит. Схватившись за голову, я застонала, и в этот момент моя мать вновь начала кричать.

Я больше не могла этого выносить. Черные точки перед глазами, пронзительная боль, смерть, кровь, моя проклятая сумасшедшая мать, которая, рыдая, упала на колени со мной рядом, ее вопли, несущиеся эхом по комнате – все это было невыносимо.

Потом я услышала, как ее голос изменился: крики перетекли в неразборчивое бормотание. Я обернулась и увидела в ее руке нож. Глядя на меня горящим взглядом, она издала низкий, утробный рык и, открыв рот перед новым криком, ринулась на меня с высоко занесенным оружием. Действуй. Я схватила ближайший из валявшихся на полу ножей и, выставив его перед собой, пырнула ее в грудь.

Вопреки моим ожиданиям нож вошел неглубоко. Наткнулся на кость или на какой-то орган и застрял. Я выдернула его и ударила ее еще раз, сильнее, переполненная напряженным желанием остановить ее, покончить со всем этим безумием. Ее крик оборвался, и она в замешательстве уставилась на меня, а я, уже не обращая внимания на боль в ухе и на расплывающиеся перед глазами пятна, набросилась на нее. Меня снедала потребность бить ее снова и снова, добиться того, чтобы она начала стонать, плакать и фонтанировать кровью, чтобы она испытала страдание, по силе сопоставимое с той тьмой, в которой я отныне существовала. Ухватившись за рукоятку обеими руками, я вонзила нож ей в живот – туда, где не было костей, мешающих острому лезвию погрузиться в ее тело. Она выдохнула. Ее взгляд затуманился болью, безумие на миг ушло из ее глаз, и она вновь стала моей мамой, которая сидела на полу кухни и смотрела на свою дочь, только что нанесшую ей смертельную рану.

И это меня добило. Я всхлипнула; смотреть ей в глаза было стыдно, но отвернуться я не могла: сейчас мама нужна была мне как никогда раньше. Наши карие глаза-близнецы встретились, я крепко обняла ее и заплакала, уткнувшись лицом в ее шею. А потом, когда ее тело обмякло, привалившись ко мне, в комнате снова раздался крик, но кричала теперь я одна.

Щелк.