Манни и Джоэл получали плохие отметки, поэтому, когда кто-то подрядил моего отца отвезти груз в Ниагара-Фолс, Папс одного меня забрал на два дня из школы — взял составить ему компанию. Мы ехали четыре часа; Папс говорил мало, сказал только, что мы едем на восток, огибаем озеро Онтарио. Переночевали в пыльном номере мотеля, а утром Папс повел меня смотреть водопад, и там, у края, где все бурлило и шумело, он поднял меня в воздух и нагнул над перилами, так что туловище мое повисло над толстыми несущимися канатами пенной воды и взлетающая морось обцеловывала мне шею и лицо, и, когда он увидел, что я не брыкаюсь и не кричу, он наклонил меня еще дальше, поднес губы к моему уху и спросил:

— Знаешь, что случится, если я тебя отпущу?

— Что?

— Смерть твоя.

Вода переметывалась через себя, била, брызгала, завораживала, и я старался сосредоточиться на одной какой-нибудь ее частичке — каждую крохотную волну представил себе жизнью, которая далеко отсюда родилась, в высокогорных истоках, и долгие мили плыла, неслась, проталкивалась вперед, пока не появилась здесь, перед моими глазами, и теперь без колебаний эта волна, эта жизнь бросалась вниз с утеса. Я хотел и свое тело отдать этой быстроте, хотел почувствовать скользящую мощь и тягу течений, хотел, чтобы меня метнуло со всего размаха на скалы внизу, — я хотел, чтобы Папс меня отпустил и я умер.

Потом он подвез меня к маленькому музею разных диковин, дал пятидолларовую бумажку и сказал, что вернется забрать меня через час.

— А когда умрешь, что случается? — спросил я.

— Ничего не случается, — ответил он. — Ничего на веки вечные.

В музее были восковые копии голов всяких уродцев — людей, которые родились с двумя зрачками в каждом глазу или с раздвоенным языком, — и старые рисунки сепией, где изображались сиамские близнецы и младенцы с хвостиками. А еще там была маленькая комнатка с низким потолком и скамейкой, где непрерывно, раз за разом шел трехминутный фильм. Мужчины, плывя в бочках, улыбались в камеру, махали и поднимали большие пальцы, их несло к водопаду, и они исчезали за его внезапным краем. «Хотя некоторые из этих безумцев чудом остались живы, — монотонно вещал комментатор, — большую их часть ждал трагический конец».

Час проходил за часом. Служитель дважды заглядывал в мой кинотеатр и вопросительно на меня смотрел. На третий раз он вошел, сел рядом и спросил:

— Ну, и сколько еще раз ты намерен смотреть эту дрянь?

Я пожал плечами. На нем были вельветовые брюки, и мне захотелось провести ногтем по его бедру.

— Прячешься, что ли?

— Нет, сижу просто, — ответил я.

— Ну и ладно, — сказал он. — Просто я думаю, ты немножко маловат для этого. А взрослые твои где?

— Папа за мной заедет. Скоро совсем, в любую минуту.

Служитель встал и посмотрел на меня сверху вниз. Картинка фильма ложилась ему на рубашку, обрезая все ниже пояса, так что он казался великаном, поднимающимся из великой Ниагары.

— Попроси папу, когда придет, заглянуть ко мне в кассу. Хотелось бы с ним поговорить.

Когда он вышел, я занял место, где он только что стоял, и водопад заструился по моему лицу и рукам. Я придвинулся ближе к стене, чтобы водопад окатывал меня всего, и начал танцевать. Я вообразил себя водяным принцем, мне надо было ловить всех этих людей в бочках и спасать их от гибели, но, сколько я ни протягивал руки, сколько ни складывал ладони чашечкой, они все время проскальзывали. Когда они исчезали за кромкой, я танцевал особый подводный танец, чтобы их души попадали на небеса. Скоро я совсем перестал пытаться их спасать, потому что целиком ушел в свой танец смерти; я кружился на цыпочках, я оглядывал свое тело, которое стремительно обтекала вода, мои руки плавно двигались, мои бедра извивались в потоке.

Когда я поднял глаза, в двери стоял Папс, стоял и смотрел на меня. Его руки были подняты, он держался за притолоку и освещен был сзади, лица поэтому я не видел, но по выпуклым мышцам и короткой афрострижке я знал, что это он, и я знал, что он уже сколько-то времени здесь стоит, глядя на меня. Его ладони передвинулись вниз по дверному косяку, и он хлопнул себя по бедрам.

— Пошли отсюда, — сказал он.

На тротуаре я обернулся, наполовину ожидая, что за нами выбежит служитель в вельветовых брюках, но мы были одни.

Мы поели за стойкой, сидя на крутящихся виниловых табуретках. Оба взяли по хот-догу; Папс разломил свой напополам, засунул одну половину целиком в рот и повернулся ко мне — глаза вытаращены, щеки выпячены. Я не засмеялся: слишком долго я там пробыл один, слишком долго он не приходил за мной.

Было уже темно, когда мы отправились домой. Ехали всю ночь. Папс сказал, что страшно устал и моя задача — не дать ему уснуть за рулем. Он зевал и зевал, а я смотрел на его профиль, ждал, когда веко отяжелеет и опустится, и тогда хватал его руку и тряс, а он спрашивал: «Что? Что случилось?»

Мы не разговаривали. Я знал, что он где-то витает, грезит, наполовину спит. Когда мы свернули с шоссе на дорогу, которая вела к дому, он вдруг сказал:

— Да, забавно.

Он произнес это так, будто мы всю дорогу беседовали.

— Я стоял там в двери, смотрел, как ты танцуешь, и думал знаешь о чем?

Он умолк, но я ничего не отвечал и не повернулся взглянуть на него; наоборот, я закрыл глаза.

— Я думал, как ты мило выглядишь, — сказал он. — Хотя странно так отцу думать про сына, правда? Но что было, то было. Я там стоял, смотрел, как ты танцуешь, кружишься и все такое, и думал про себя: «Черт, ну и милый же он у меня».