Мы зашли в сад Старика и стали угощаться. У Старика была высокая живая изгородь, а вела к нему грунтовая дорога, почти непроходимая для наших велосипедов — вся в ухабах и рытвинах. Но мы одолели дорогу, продрались сквозь изгородь, зашли в сад и стали угощаться. Кусали, топтали, мусорили, а когда подняли головы, Старик смотрел на нас с веранды, просто смотрел.

— Животные, — прошипел он. Вид был такой, что сейчас плюнет. — Саранча.

Нам стало перед ним стыдно. Он был очень старый.

— Это ваш сад? — спросил Манни. Джоэл выпустил из руки помидор, потом вытер рот тыльной стороной ладони.

Старик открыл сетчатую дверь и сошел к нам. Опустился на колени и, передвигаясь по грязной земле, стал щупать сломанные стебли. Подобрал полусъеденный огурец, стер с него землю, потом открыл карманный нож и обрезал надкушенную часть. То, что мы вырвали с корнем, посадил обратно. Он скованно, с трудом ползал на четвереньках, а мы стояли над ним и смотрели.

Старик рассовал собранные куски овощей нам в охапки и повел нас на веранду. Мы вывалили все на раскладной карточный стол.

— А что такое саранча? — спросил Джоэл.

— Что рой саранчи оставил, то большая саранча поела; что большая саранча оставила, то юная саранча поела; что юная саранча оставила… — Старик приумолк и, сужая глаза, достал взглядом каждого по очереди, — то другая саранча поела.

Потом он назвал нас опустошителями, мародерами, стервятниками, войском дьявола на земле.

Говор у Старика был извилистый и напевный — миссурийский, как мы потом узнали, — и мы не понимали половины слов, но саранча — ее угроза, возможность ее нашествия — захватила наше воображение, и мы настаивали, чтобы Старик рассказывал про нее опять и опять, пока мы в конце концов не поняли. Мы даже заставили его нарисовать черным маркером саранчу: густой дождь маленьких черточек на верху листа, где небо, все больше и больше черточек, одна на другой, одна на другой, пока он не зачернил всю верхнюю половину листа.

— Вот вам саранча, — сказал он. — Увидите, поживете — увидите.

Все это происходило на веранде, дальше в дом он нас не приглашал, но и гнать не гнал. Был конец лета, вечер, закат, солнце садилось; воздух быстро остывал, но холодно не делалось. Веранду от комаров защищала сетка с заплатами из ткани, но комары все равно просачивались. Старик называл их макариками.

Мы сидели за этим раскладным столом и прихлопывали макариков то на столе, то друг у друга на голых руках и ногах — мы устроили из этого игру, шлепали друг друга и хохотали, но если макарик садился на Старика, ему мы шлепка не давали, только проводили по его сухой коже пальцами. Один раз я встал и подул ему сзади на шею, куда сел макарик, и Старик подмигнул мне и подтолкнул меня локтем в бок.

— Если укусил, лучшее средство — вот такой крестик сделать, — сказал он и ногтем нарисовал у меня на руке малюсенький крестик. — Так убиваешь яд, и не будет чесаться.

Место в штате Миссури, где он родился, называется Озаркс, и там есть пропасти, пещеры и бывает обратная молния, которая идет от земли к небу.

Старик сказал нам, что мы в бегах. Как он только нас не называл: париями, отверженцами, беглецами, шпаной, ворьем, хулиганьем. Манни сказал ему, что мы сбежали из дому и никогда не вернемся, а Джоэл добавил, что наша мама умерла, так что звонить некому. Но он был совсем старый, и непохоже было, что он хочет кому-нибудь звонить или что-нибудь вообще с нами делать. Он называл нас еще лапочками, детками, невинными душами, несчастными созданиями, Божьими ангелами. Он говорил, как бусы низал, сам с собой по большей части, и все время крошил на столе эти овощи на мелкие кусочки; готовил нам салат — вот что он делал.

Он встал и пошел в дом за миской, тарелками и вилками. Он двигался очень медленно.

— Старик ничего, — сказал Манни.

— Это точно, — подтвердил Джоэл.

В углу среди грабель, метел и лопат Джоэл заметил желтую биту для уифл-бола.

— А это ему зачем?

Он вытащил биту и огляделся, но мяча не было. Он в замедленном темпе изобразил выигрышный удар, надув щеки и в миг воображаемого попадания по мячу выпустив воздух.

— Давай-ка не ври, что Ма умерла, — сказал Джоэлу Манни. — Не будь говном.

Уже так стемнело, что с освещенной веранды в саду ничего не было видно. Наша Ма все еще была не в себе, потухшие глаза все не зажигались, но умереть она не умерла. Даже на завод вернулась. Сейчас у нее как раз была смена. А наш Папс так и не появлялся. Манни сказал, что у него другая женщина.

Джоэл еще раз ударил по воображаемому мячу, потом изобразил рев трибун. Скоро надо будет в темноте вести домой велосипеды по этой изрытой колеями дороге без единого фонаря.

— Понял меня?

— Воображаешь, что знаешь все на свете, — сказал Джоэл, подводя конец биты к носу Манни. Манни вспыхнул и напрягся, Джоэл ухмыльнулся. — А не знаешь ни хрена.

— Я тебе дам, ни хрена, — возмутился Манни, и, не успел он это произнести, как бита пришла в движение и голова Манни качнулась вбок. И вот уже оба на полу, дерутся так, что хуже не бывает, — псина на псину, так Папс это называл, с соплями, с зубами, с кровью.

Я заорал им, что хватит, одно это слово повторял: хватит, хватит, хватит, больше ничего не делал. И подумал о Ма, как она шепчет то же самое: хватит, хватит, хватит — нашему отцу. Манни втянул все сопли в горло и выхаркнул комок Джоэлу в лицо, жижа потекла, как яичный желток.

— Животные, — сказал Старик, — животные.

Тут Манни и Джоэл решили, что хватит. Тяжело дыша, поднялись и начали поправлять одежду. Старик, стоя в двери дома, стал гнать нас со своей веранды — туда, в эту темноту. Вокруг все звенело от насекомых. Луны не было. Летние ночи — самые дикие, самые беспокойные.

Вопросы никуда не исчезли, их были миллионы: про Бога, про саранчу, про Озаркс, про старость и умирание. Старик держал в руке наши тарелки, и на них-то мы и смотрели, на эти пустые тарелки, потому что в глаза ему смотреть не могли. Мы в таком молчании и так пристально на них глазели, что он отвернулся от нас и поставил их где-то в доме.

— Ну всё, — сказал он, — проваливайте.

Миллионы вопросов. Например, как это животные не боятся темноты? Особенно те, что поменьше, кролики там или маленькие птички, они и днем-то пугливы — как они ночью? Что она значит для них, ночь? Как они ее понимают? Как они могут там одни спать? Или на деревьях, в кустах, в кроличьих норах всегда полно ушей, которые слушают, слушают, и глаз, которые никогда не смеют закрыться?

А другая саранча — что с ней по-другому, что не так, почему она приходит последней и что ей остается, какая еда?