Меланхолия гения. Ларс фон Триер. Жизнь, фильмы, фобии

Торсен Нильс

Без границ – подростковые годы

 

 

Барабанная палочка

Это была самая обычная барабанная палочка, к тому же она была у Торкильда одна-единственная, без пары, но теперь он хотел забрать ее обратно. Торкильд Теннесен не занимался музыкой, и у него не было никаких инструментов, кроме той самой одной-единственной палочки, которую он в свое время одолжил своему товарищу Ларсу Триеру, у которого как раз был целый склад инструментов в сарае за домом по Исландсвай, 24, где время от времени собиралась группка подростков, чтобы качественно пошуметь. И Торкильд, и Ларс бросили школу и проводили много времени вместе, но теперь они вдруг поссорились, и вопрос возврата барабанной палочки встал ребром.

– Он не говорил прямо, что не хочет ее отдавать, он просто тянул время и делал из этого проблему, и это так похоже на Ларса. Он всегда играет с людьми, – говорит Торкильд Теннесен, практикующий врач из Марибо. – Теперь я понимаю, что так он пытался управлять ситуацией. Он знал, что мне нужна барабанная палочка, и поэтому не собирался ее отдавать. И я, конечно, как дурак по уши ввязался в эту игру.

Торкильд Теннесен считает, что история с барабанной палочкой очень ярко демонстрирует взаимоотношения Ларса фон Триера с другими людьми. Или как он говорит:

– Я совершенно уверен, что ту же историю, просто с разными действующими лицами и предметами, тебе расскажет каждый человек, с которым ты заговоришь о Ларсе.

Торкильд, в отличие от Ларса, был очень высоким, так что эти двое представляли собой довольно забавное зрелище, идя рядом по Исландсвай, – со стороны казалось, что по дороге идут полтора человека. В их отношениях, как вспоминает Торкильд Теннесен, тоже был перекос – на сей раз не в его сторону. Ларс всегда стремился верховодить, и ему это удавалось.

– Общаясь с Ларсом, ты всегда и во всем играл по его правилам, так что равноправием в этой дружбе и не пахло. В тех фильмах, которые он снимал подростком, он тоже выступает центральной фигурой, а соседским мальчикам просто разрешают ему ассистировать.

Ларс вообще, как вспоминает Торкильд Теннесен, многих раздражал, но в то же время с ним почти всегда было интересно, увлекательно и даже поучительно.

– Он открыл для меня много нового, и с ним всегда было смешно и интересно. Если бы не это, с ним, я думаю, почти никто не захотел бы иметь дела, он все-таки очень специфический и противоречивый человек.

Будучи подростком, Триер часто подходил к самой границе – и периодически совершал вылазки за ее пределы, одеваясь в нацистскую форму и женскую одежду, крася ресницы и совершая другие эксперименты, на которые его вдохновляли Дэвид Боуи и Третий рейх. На фотографии с блеском на надутых губах.

Кроме того, Ларс не боялся быть смешным, говорит Торкильд Теннесен, который помнит, что многие мальчики замечали его остро отточенный юмор. Черта, которую Торкильд потом, когда его товарищ стал знаменитым, неоднократно видел повторенной на публику.

– Я не могу сказать, что удивляюсь, когда вижу его по телевизору или смотрю его фильмы. Я прекрасно понимаю, что в этих фильмах происходит, и легко могу связать их с тем человеком, которого я знаю, хотя мне и кажется, что с годами он стал мягче. Так что я надеюсь, что он наконец-то близок к тому, чтобы найти свою мелодию.

* * *

Двое товарищей гораздо чаще проводили время в доме Теннесенов, чем в доме Триеров, и это, должно быть, было еще до того, как хорошие манеры Ларса окончательно сформировались. По крайней мере, он не видел ничего неестественного в том, чтобы без спросу опустошать холодильник.

– Обычно люди ведь спрашивают разрешения, это банальная вежливость, – улыбается Торкильд. – Но Ларс не был стеснен какими-то условностями.

Когда я упоминаю в разговоре о барабанной палочке, оказывается, что Ларс о ней не помнит.

– Поддразнивания я помню. Мне не кажется, что они были частью какой-то борьбы за власть, но не исключено, конечно, что я всю жизнь олицетворял собой чистое зло, хотя сам и считал себя очень милым, – смеется он.

С родителями Ларса Торкильд общался мало. Ульф Триер был, по его воспоминаниям, «приятным, симпатичным человеком», в то время как Ингер Хест казалась ему «немного холодной и сдержанной» и готовой взять на себя лишь малую часть родительской ответственности.

– Вообще она казалась человеком, к которому сложно иметь какое-то определенное отношение, и можно, наверное, сказать, что Ларс это от нее унаследовал. Я не очень понимаю, как строились отношения у них дома, но, по крайней мере, Ларс всю дальнейшую жизнь страдает депрессиями, фобиями и синдромом барабанной палочки.

У Ларса и Торкильда было много общего. Оба были умными, оба рано бросили школу и несколько лет потом слонялись без дела, занимаясь только тем, чего хотели. Так и началось настоящее образование Ларса фон Триера – с самообразования на пару с Торкильдом, по программе, которую они сами разработали и которая включала литературу, ИЗО, киноискусство и несчастную любовь. Ларс, кроме того, немного играл на гитаре и пианино и даже написал музыку к нескольким песням «в стиле Битлз», как он сам вспоминает, но это не было серьезно.

Практические занятия, включенные в программу, были посвящены запусканию змеев, рок-музыке и рисованию, и немало уроков проводилось в музее современного искусства «Луизиана», во время прогулок с собаками в окрестностях замка Эрмитаж и по ночам у маленького озера в саду Торкильда, где они сидели в шезлонгах и до рассвета пили белое вино, рассуждая о мире и своей в нем роли. Ларс фон Триер вспоминает теперь их не один год продлившуюся одиссею как глоток свободы и заинтересованности в окружающем мире.

– Мы невероятно много времени проводили вместе с Торкильдом. Мы спорили о политике, ездили в Копенгаген, покупали книги в магазинах на Фиольстреде. Знакомились с классикой и философией. Я брал в музыкальной библиотеке в Люнгбю самые разные звуковые эффекты и делал звуковые монтажи. Нам было ужасно интересно. Это было похоже на каникулы, только длиной в три года! – говорит он.

– Похоже, что вы занимались исследованиями во всех направлениях.

– Да, но знаешь, все это выходило как-то очень непринужденно. Я помню, например, как мы выпили свое первое пиво – тогда-то нам хватало двух бутылок, чтобы захмелеть. И вот само сознание того, что ты можешь зайти в магазин, купить там пиво относительно дешево и испытать это состояние, – это было просто невероятно!

* * *

Вкладом Ларса в эту совместную учебу был его интерес к кино и искусству, а также ключи от семейного кемпера и «сааба», на которых они часто ездили в кинотеатр «Репризен» в Хольте, где смотрели «сложные» фильмы. Его образцами для подражания уже тогда были Ингмар Бергман и Андрей Тарковский.

– Мы смотрели там множество фильмов, в том числе и таких, которые я сам добровольно смотреть бы не стал, – говорит Торкильд Теннесен, который благодарен своему другу, открывшему перед ним мир кино и искусства, и вспоминает, что по пути из кино они никогда не молчали.

Те же годы заложили основу режиссерского восхищения нацистской Германией – толчком к этому послужила, скорее всего, коллекция обмундирования, оружия и других предметов Третьего рейха, которую собирал Торкильд.

– Некоторые эффекты Ларс использовал потом в своих фильмах, и я думаю, что мой тогдашний интерес ко всему этому наложил немалый отпечаток и на него. Потому что нацистская эстетика и правда пленительна. Я не провожу параллелей, однако они тоже часто использовали фильмы для того, чтобы вызывать в зрителях чувства, – говорит Торкильд Теннесен, который до сих пор помнит, как однажды, когда им было семнадцать, они сидели в комнате Ларса, увешанной плакатами с изображением Че Гевары и обставленной пивными ящиками и матрасами из пенорезины, обрезанными так, чтобы они повторяли форму комнаты, и восхищенно смотрели старую 8-миллиметровую пленку, на которой немецкий истребитель времен Второй мировой войны отправлялся в бой на фоне грохочущей рок-музыки.

– Мы с Ларсом оба были очарованы тем, как сочетание картинки и звука может вызывать чувства. Мы же знаем по фильмами Лени Рифеншталь, что стоит дать себе волю – и ты начинаешь сопереживать происходящему на экране. Я помню, как однажды к нам во время сеанса зашел Тегер Сейденфаден, с которым Ларс был знаком, и покачал головой, глядя на все это.

Ларс влез в исландский свитер – и вылез из него только несколько лет спустя. В его гардеробе было множество вязаных свитеров, волосы в какой-то момент доросли до плеч, Ларс ходил на дискотеки и был очарован Джоном Траволтой. На этой фотографии Ларс с заколкой, на которой настояла мать, чтобы волосы не закрывали лицо.

* * *

Тегер Сейденфаден хорошо помнит тот день, когда он вошел в комнату дома на Исландсвай и застал Ларса, которого помнил «милым и приятным гуманитарным мальчиком», целиком поглощенным выпущенными немецким министерством пропаганды реальными съемками битвы на Восточном фронте в той войне, которую сам юный Сейденфаден воспринимал как «роковую борьбу».

– Но потом, пока мы смотрели эти черно-белые пленки, я быстро понял, что его интересует вовсе не история Второй мировой или нацизма, а то, насколько удивительны эти кадры сами по себе, как будто черно-белые картины, – говорит он.

Тогда же Сейденфаден обратил внимание на черту характера, которая стала ярче с годами, а именно на стремление Триера бросать вызов культурным взглядам своего окружения. Взглядам, которые Триер сам до определенной степени разделял, чувствуя в то же время, что «чисто эстетически они никуда не годятся».

– Порой я думал: хм, может, на самом деле он просто разделяет идеологию ультраправых? И бунтует против своего коммунистического окружения, заигрывая со всеми этими полуфашистскими штучками? Однако я практически сразу же понял, что это вовсе не политический, но скорее культурный или эстетический бунт: с одной стороны, он был очарован какими-то вещами в силу их визуальной прелести, с другой – ему нравился тот переполох и ужас, который поднимался среди его родителей и их друзей, которые думали: Господи, неужели мы змею на груди пригрели?

Сейденфадена, ровесника Ларса, однако не по годам начитанного и интересующегося политикой юношу, притащила на Исландсвай его бабушка, подруга мамы Ларса. Ингер Хест испытывала определенное беспокойство по поводу своего мальчика, который, несмотря на всю бесспорную одаренность, был со странностями и испытывал проблемы в общении. Взрослые надеялись, что мальчики поладят, потому что оба они, каждый по-своему, были «очень думающими, очень талантливыми и с меньшей охотой действующими», как формулирует это Тегер Сейденфаден. Так что, когда их мать и бабушка отправлялись на прогулку, юноши шли сзади, на расстоянии метров двадцати, и беседовали между собой. Маленький ботаник и большой ботаник. «Этик от Бога», как определяет себя Сейденфаден, и эстетик Ларс.

– Я всегда восхищался тем, что им двигали совершенно другая логика и интересы, нежели мной. Он, например, хотел безоговорочно овладеть всеми приемами киноискусства, а некоторые из них даже развенчать. И это он делал не в каком-то абсурдном поиске анархической свободы, но чтобы открыть новые формы и доказать, что он может сделать возможным то, что всегда считалось невозможным. При этом без особых усилий, заложив одну руку за спину или стоя на одной ноге, – говорит Тегер Сейденфаден.

Это в его глазах является основной амбицией Ларса фон Триера: развивать фильмы и язык форм в качестве исследователя мира кино.

– Кроме того, на первом месте стоит его постоянное желание быть лучшим мировым режиссером. Как бы дурацки это ни звучало, но я боюсь, что он искренне верит в то, что это его призвание, дело его жизни. То, что он в своих фильмах по-новому и вызывающе выходит один на один с такими темами, как вера, любовь, секс и жестокость, мне кажется просто еще одной попыткой расширить и обновить свои приемы, чтобы он мог снимать фильмы, которые будут по-настоящему принимать близко к сердцу.

* * *

Мать Ларса казалась Тегеру Сейденфадену милой, мягкой и вежливой женщиной. Очень нежной и внимательной, но в то же время «немного неуверенной в своем отношении к сыну», говорит он. В то же время он знал от своей бабушки, что в министерстве Ингер Хест считается жесткой, твердой и в высшей степени компетентной начальницей.

– Ларс был очень приятным мальчиком – серьезным, как и я сам, очень интеллигентным в поступках и в разговоре. Он много рассказывал о своих кинопроектах, иронизируя по поводу того, что другие его не понимают. То есть во всем этом сквозило такое противопоставление: «они и мы». Но в то же время он был очень покладистый, мягкий и лишенный всякой неуклюжести, так что наши прогулки всегда удавались на ура, хотя у нас и были диаметрально противоположные взгляды, несмотря на множество общих интересов.

– Милый, приятный и покладистый – это определения, которые немногие с ним связывают.

– Нет, но это в какой-то мере из-за того, что он превратил свою манеру держаться на публике в часть собственного художественного проекта. Одно то, что он называет себя Ларсом фон Триером – это осознанная провокация сразу на трех уровнях: эта частица одновременно дворянская и германская, к тому же Триер – это город, в котором родился Маркс, так что это тонкая внутренняя шутка в марксистских кругах, – говорит Тегер Сейденфаден, сразу оговариваясь, что было бы «совершенно неверно» считать, что Триер проработал свой портрет в глазах общественности до малейших деталей.

– Он ранимый, чувствительный, неуверенный в себе и у него немало психических проблем. В каких-то областях он создает мифы о себе рассказами и провокациями. Так что да, какой-то элемент самоконструирования тут, без сомнения, есть, но было бы несправедливо изображать этот элемент более значимым, чем он является на самом деле.

* * *

Все юношеское самообразование Триера и Теннесена пронизано сопротивлением. Не только против культурных ценностей родительского дома Ларса, но и в принципе против любых ограничений. Человек должен мыслить свободно, при этом его не должно волновать, что этим он может кого-то обидеть. Человек должен поступать так, как ему хочется, даже если для этого придется выйти за границы, установленные его собственной смелостью. Так, по крайней мере, Торкильд Теннесен определял основополагающую повестку дня.

– Я помню одно: тот вызов, который страх бросает испытывающему его человеку. Сделать что-то, на что ты не отваживаешься. Мне кажется, что это одно из центральных правил в жизни Ларса, – говорит он.

Ларс бросал вызов своей физической смелости, летая на дельтаплане. Когда двое товарищей отправились в заповедник в Лапландии, в этом тоже был элемент преодоления себя.

– Я, наверное, случайно как-то упомянул о нем в разговоре, и через какое-то время Ларс пришел и сказал: поехали туда. Как будто он ходил и носил это в себе, копя смелость, – рассказывает Торкильд Теннесен, который считает, что одна мысль о пребывании вдали от возможной помощи уже была для Ларса испытанием.

Сам Ларс фон Триер прекрасно узнает эту свою склонность к преодолению – даже из более юного возраста. Еще мальчиком он придумывал себе и другим испытания – например, забираться на самые дальние ветви ив и переходить по ним дальше, на соседние деревья, – потому что всегда считал, что страх и очарование идут рука об руку. К подобным испытаниям относились и подростковые игры с самоидентификацией: в них Триер тоже вылезал на такие тонкие ветки, которые большинство других трогать не решались. Сам он помнит себя «хиппи» с длинными волосами и в полушубке из овчины. Но это было только начало.

– У Ларса в том возрасте был очень бурный период поисков себя, когда он делал множество странных вещей – например, бесконечно экспериментировал с одеждой, – вспоминает Торкильд Теннесен. – Отыскал на складе излишков военного имущества синюю авиаторскую куртку и сапоги для верховой езды, а потом уговорил отца купить ему костюм, из таких сочетаний и складывался его стиль. Он действительно пробовал всего понемногу. Все это делают в этом возрасте, но Ларс заходил дальше большинства остальных.

Настолько далеко, если верить Торкильду Теннесену, что одно время он «ходил в женской одежде и пользовался тушью».

– Он, конечно, не гомосексуалист и не трансвестит. Я думаю, он так пытался понять, кто он, вдохновившись опытом Дэвида Боуи, группы «Квин» и других андрогинов, которые были популярны в то время. Но все равно было ужасно странно видеть молодого человека в женской одежде, гуляющего по Феревай.

Униформу Ларс фон Триер помнит хорошо, с женской одеждой дело обстоит немного сложнее.

– Я пробовал, конечно, всего понемногу, но меня в первую очередь интересовало преодоление границ. Я, наверное, побился с кем-то об заклад, что смогу пройти по дороге в женской одежде, и одолжил у кого-то платье. Позже, когда я поступил в университет, я ходил на пары с серебряной тростью. Но вообще, Боуи и все, с ним связанное, совершенно вскружило мне голову.

С творчеством Дэвида Боуи Ларса познакомила датско-французская кузина Торкильда, Биргитте, которая привезла из Штатов альбом «Hunky Dory» – и Ларс начал слушать музыку.

– Это было очень, очень, очень… Боуи. Старшие говорили, что Джими Хендрикс с Марса, но мне казалось, что с другой планеты взялся именно Боуи. Я начал слушать альбом, и был совершенно им очарован. Особенно песней «Life on Mars». Потом я начал искать какую-то информацию о нем. Ох, он был просто… невероятный.

– Больше всего в нем тебя интересовали его ролевые игры и заигрывания с самоидентификацией?

– Да, этому мы подражали – тушь и все такое, тебе нужно посмотреть один из моих подростковых фильмов: «Садовник, выращивающий орхидеи», – там тебе все перверсии расписаны, – смеется он.

– Дэвид Боуи ведь известен как своими песнями, так и своими образами.

– Да, у него было несколько разных образов. Изможденный Белый Герцог и Зигги Стардаст. Это меня очень интересовало. Потом я узнал еще, что он сделал какое-то дикое количество пластических операций. Очень странно. Они, должно быть, потребляли нечеловеческое количество наркотиков. Его как-то спросили, не думает ли он сам, что лучшую свою музыку сделал в то время, и он ответил: «Да, но тогда я чувствовал себя чудовищно», – смеется Триер. – Или вот Майкла Джексона взять – он тоже был произведением искусства сам по себе. Вернее, он сделал личность произведением искусства, и ничем хорошим это, как мы знаем, не закончилось.

– Но ты говоришь, что сам такого делать не пытался?

– Когда-то совсем в юности пытался, наверное. Мне всегда нравились мошенники – оригиналы с их веселыми историями, – но сам я до их уровня подняться никогда не мог.

28 января 1976 года в местной газете «Дет Гренне Омроде» можно было прочесть довольно длинную статью, подписанную «Ларс фон Триер, публицист и художник», о том, как Август Стриндберг жил в этом районе незадолго до своего так называемого инфернального кризиса. В качестве иллюстрации к статье приводилась фотография, на которой сам молодой Триер в длинном пальто и кожаных перчатках позировал перед домом Стриндберга. В заключительной части статьи автор кружил вокруг да около «старой истины о размытой границе между гениальностью и сумасшествием», но добавлял: «Если, конечно, дело не обстоит так, что потребность человечества в гениях – это просто желание увидеть что-то подчеркнуто ненормальное для собственного успокоения, и тогда получается, что между блестящим интеллектом и вопиющим сумасшествием нет абсолютно никакой переходной границы».

В январе 1976 года в районной газете «Дет Гренне Омроде» была напечатана статья об Августе Стриндберге, подписанная «Ларсом фон Триером, публицистом и художником». «Какая связь между Стриндбергом и нашим районом?» – спросил редактор. «Ну как это, Стриндберг здесь жил», – ответил Триер. А именно в Геелсгоре, где сам Триер позирует для иллюстрации к статье.

– Я был по-настоящему очарован стриндберговским… совершенно несправедливым отношением к женщинам, – смеется Триер, когда я упоминаю об этой статье. – Много чего здесь было завязано на борьбе за власть между мужчинами и женщинами, и я видел в нем себя самого. Я имею в виду его вспыльчивость и инфантильность в отношениях с противоположным полом и его объяснение себя через гениальность. Он ведь объявил себя гением, а потом, во время инфернального кризиса, у него началась своего рода мания величия, когда он окончательно и бесповоротно слетел с катушек и подписывался Королем и Богом, – говорит он и добавляет чуть погодя: – Мне безумно это нравилось.

* * *

Однако не только Боуи и все, с ним связанное, вскружило Ларсу голову после встречи с кузиной Торкильда – в дело вступили еще и романтика с эротикой. Биргитте стала его первой большой любовью.

– Вряд ли кто-то удивится, если я скажу, что у него были очень сложные отношения с девушками, – говорит Торкильд. – Потому что нельзя иметь отношения без того, чтобы оставлять хоть чисто символическое место для личной свободы, а он-то привык постоянно контролировать весь мир.

– В любовной жизни нельзя играть в барабанную палочку?

– Ну, какое-то время и можно, наверное, но не до конца жизни.

Ларс, по воспоминаниям Торкильда, был не из тех, кто готов прикладывать усилия к тому, чтобы привлечь внимание противоположного пола. Абсолютно. Добавьте к этому его сложный характер, и вы поймете, что, как сформулировал это Торкильд, «его возможности, конечно, были ограничены одним определенным немного невротичным типом».

– Некоторые девушки, которые ему нравились, были, по крайней мере, немного загадочными. Биргитте тоже была из артистического круга. Это… нет, все это определенно никогда не давалось ему легко.

Под этими словами Триер охотно готов подписаться, в то же время обращая мое внимание на то, что Биргитте тоже была та еще штучка.

– Она была очень французская – и дико провоцирующая. Она постоянно трахалась направо и налево. Ну правда, она могла сесть в поезд дальнего следования на вокзале в Копенгагене, и уже до Миддельфарта успеть потрахаться с тремя незнакомцами в туалете, – говорит Триер, который, несмотря на все это, всегда вспоминает о ней с благодарностью, потому что она «познакомила меня с соитием», как он это называет, и продолжала помогать ему до тех пор, пока он полностью не овладел искусством. – Мне поначалу было ужасно тяжело, и она очень мне помогла, так что мне совершенно наплевать, успей она трахнуть даже целых семнадцать человек от Копенгагена до Миддельфарта. Она говорила: «Ничего, завтра снова попробуем». Мне очень нравилась эта будничность и откровенность. Так что, кажется, все прошло неплохо, – улыбается он. – Мне вообще нравится, когда человек умеет возиться с малышами.

– Как вообще обстояли дела с девушками?

– Ну как, это было нелегко, – отвечает он.

И ничего больше. Это явно не та тема, на которую он готов разводить долгие общественные дискуссии, так что я решаю отложить этот разговор на потом. Секундой позже он сам захлопывает дверь.

– Мне было так сложно наладить с ними контакт, – говорит он. – И потом, я был таким странным.

 

Искусство посадить самолет

Я въезжаю в Киногородок, опаздывая уже на десять минут, проношусь мимо желтых зданий, паркуюсь у кемпера в полтора движения и почти бегу к двери по бетонным плитам, сквозь сильный ветер и отдельные снежинки в воздухе.

– Извини, – говорю я, входя внутрь.

– Да перестань.

– Я опоздал.

– Ты каждый раз опаздываешь, – резонно возражает Триер.

Мы усаживаемся, и Ларс рассказывает, что, пока они «с Торкильдом пару лет пили белое вино», он начал ходить на подготовительные курсы для поступления в технические вузы – с прицелом учиться дальше. Чему именно учиться он в то время еще не знал, и поначалу ему хватало забот с тем, чтобы ходить на занятия и общаться со своими одноклассниками, которые были сделаны из несколько другого теста, чем люди, к которым он привык.

– Большинство из них были ремесленниками, по разным причинам не работавшими в последнее время, и вот теперь государство возвращало их к трудовой деятельности. Они были старше меня и пили очень много пива, частенько и во время занятий. Соображали они тоже чуть медленнее и проносили на экзамены такие маленькие словарики, с которых потом пытались списать. Так что вдруг оказалось, что у меня математические способности. Ох, черт, это было очень весело, – говорит он.

За окнами порохового склада царит ноябрь, и длинные стебли чертополоха слабо колышутся на ветру в трех квадратных окошках на стене за его праздной тенью, которая полусидит, полулежит в горе из подушек на большом оливковом диване. Он рассказывает, что установка изоляционной капсулы затягивается, но работа над «Меланхолией» продвигается.

* * *

– У меня есть помощник, который приходит писать вместе со мной, так что я рассчитываю переписать начисто первый вариант еще до Рождества. Мы хотим, чтобы о планете стало известно за два месяца до столкновения с Землей – и чтобы она приближалась медленно. Так что, наверное, она будет вращаться вокруг Земли, ходить по спирали. Надежда на то, что все обойдется, должна сохраняться до последнего. Проблема только в том, что при таких исходных данных планета не должна быть слишком тяжелой, а я хотел бы сделать все максимально реалистично, это больше вдохновляет. Меланхолия должна быть в три раза больше Земли по размерам, так что придется сделать ее очень легкой.

– Как дела со сценарием?

– Мы решили сделать увертюру, как в «Антихристе», – в этот раз возьмем увертюру из «Тристана и Изольды» и покажем вначале все те видения, которые у сестры-меланхолика будут на протяжении фильма.

– И что она видит?

– Когда планета приблизится к Земле, из-за перепада давления насекомые выйдут из-под земли. Так что я представляю себе, как она стоит – и вокруг нее все кишит насекомыми.

Он поднимается в два медленных приема. Сначала приводит тело в сидячее положение, потом встает на ноги.

– Хочешь послушать отрывок увертюры? Она сумасшедше красивая!

Ларс фон Триер рассказывает, что впервые столкнулся с этой увертюрой в романе Марселя Пруста «В поисках утраченного времени», в споре о лучшем произведении искусства, которым – на этом все сошлись – является вагнеровская увертюра к опере «Тристан и Изольда».

– Ее нужно слушать громче обычного, – говорит режиссер, склонившись над музыкальным центром в углу. – Заодно проверим, можешь ли ты заткнуться на сколько-нибудь продолжительное время или начнешь говорить поверх.

Мгновение – и вся комната наполняется музыкой. Колоссальной и меланхоличной. Струнные поднимаются все выше и выше, с грустью и словно предвещая недоброе. Пока вокруг нас неистовствуют скрипки, мой взгляд отдыхает на беспокойных стеблях и смятых увядших листьях чертополоха за окном, и я вдруг чувствую, что вот-вот увижу предсмертный танец планеты в своем собственном фильме. Как Земля откланивается перед отчаянным и божественно красивым объятием с другим, бо́льшим небесным телом и как перед глазами проносится каждый муравей, который когда-либо жил в лесной земле, каждая мысль, приходившая кому-то в голову, каждый фильм, который когда-то был снят, чтобы через несколько секунд не просто исчезнуть, но оказаться забытыми навсегда.

– Ну чего, неплохо, а? – спрашивает режиссер откуда-то из середины звукового моря. – Особенно потому что он повышает и повышает напряжение. Когда ты уже не можешь представить, что может быть еще напряженнее, тут же становится еще напряженнее.

Еще с полминуты наши тонкие голоса топчутся на задворках этого мощного музыкального отрывка, потом вдруг звуки стихают.

– Вообще говоря… – начинает Ларс фон Триер, возвращаясь обратно к дивану, – когда насекомые выходят из-под земли, птицы, наоборот, падают вниз – из-за нехватки кислорода. Так что кое-что да происходит.

В жизни юного Триера тоже понемногу начинает кое-что происходить. Ему удалось-таки сдать экзамен за среднюю школу, после чего он поступил на курсы для подготовки к поступлению в вуз в Вируме, но вспоминает, что оказаться снова на школьной скамье было невыносимо.

– И мне, конечно, обязательно нужно было провоцировать учителей, призывая всех соучеников сбрасываться на пиво на уроках датского.

Ларс был с краю – как в общении с товарищами, так и в учебе. Однажды, например, он услышал, как одна из его одноклассниц говорит другим: «Вы только не спрашивайте Ларса ни о чем, он-то считает себя настолько лучше нас».

– Я помню, что ужасно этому удивился, потому что сам я считал себя хуже остальных. Но, похоже, в чем-то я все-таки казался высокомерным.

Ларс закончил курсы экстерном. В конце его ожидал ужасный экзамен, но сдать его оказалось просто, и это было самое главное. Министерство образования постоянно изменяло правила проведения экзамена, и Ларс изучал их все с гораздо большим усердием, чем учебники, и использовал потом свои новоприобретенные знания, чтобы оспаривать все свои оценки, кроме высшего балла по математике.

– И каждый раз, когда на экзамене мне задавали какой-то вопрос, я отвечал: вы, конечно, можете спросить из личного интереса, но в правилах написано то-то и то-то.

Ларс фон Триер несколько раз сгибается пополам от хохота, пересказывая мне в деталях, как он мучил учителей и цензоров своим сварливым рвением. Особо каверзным – и оттого особо лакомым для юного Триера – положением в экзаменационных правилах было то, что при выставлении оценок должно было учитываться мнение учителя, а не только цензоров. Ларс объявил комиссии, что он, как экстерн, выступает своим собственным учителем, а значит, должен принимать участие в обсуждении оценок.

На самом деле его интересовали только две оценки: высший балл, 13, или же чистый 0. Последнего ему не удалось добиться никогда, худшей его оценкой осталась 5 по письменному датскому.

– Тем не менее я всегда в шутку говорил, что если вы не можете поставить мне 13, ставьте 0. Это была такая невозможная ставка. Или гениально, или совершенно никуда не годится. Для меня это вообще характерно: в детстве я разрывал свои рисунки, если они не казались мне идеальными. Когда я, играя в какую-нибудь игру, понимал, что не смогу ее выиграть, я специально начинал играть спустя рукава.

– Наверное, так выражается желание выделиться – и неважно при этом, хорошо или плохо?

– Да, наверное. К рецензиям, кстати, у меня такое же отношение: пусть будут или превосходные, или чистый разгром. Те, что посередине, все равно никуда не годятся.

– Некоторые люди не чувствуют себя в своей тарелке в толпе, пока они не выделятся.

– Да, это я в себе узнаю. И я, пожалуй, сказал множество идиотских вещей именно для того, чтобы подчеркнуть, что я существую. Лучше всего я чувствую себя в радикальной позиции, в удалении от всех. Играя во всякие военные игры, я вообще выступаю в самой недостойной из возможных роли: снайпера, который лежит с оптическим прицелом в безопасности подальше от всех и расстреливает всех одного за другим. Ну, то есть непорядочнее некуда, да? – смеется он.

– Почему ты не можешь быть хорошим солдатом поближе к передовой?

– Я слишком маменькин сынок для этого. Но когда я лежу очень, очень далеко от всех, да еще и с оптическим прицелом, я становлюсь совершенно спокойным и адски жажду крови.

– Да, но даже если ты обозначил свое присутствие в удалении, тебе все равно придется показать, кто ты такой, чтобы тебя могли за это полюбить?

– Да никто не любит тех, кто стоит в отдалении. Они должны думать обо мне плохо.

– Но разве смысл не в том, чтобы сначала обозначить свое присутствие, а потом постараться сделать так, чтобы тебя полюбили?

– Для того чтобы тебя полюбили, нужно, чтобы тебя заметили, это понятно. И если тебя должны любить в удалении, понадобится очень много любви, чтобы ты почувствовал себя любимым хоть чуть-чуть. Так что над этим нужно работать. Мне кажется, мне вообще характерно всегда нарочно выбирать самый тернистый путь.

Во времена учебы на подготовительных курсах эта склонность, однако, не вполне еще в нем развилась, потому что Ларс составил программу своей учебы из самых простых предметов, специально высчитав, что баллов за них вот-вот хватит для того, чтобы сдать экзамен. Планы его были нарушены очередным изменением правил: ректор вызвал его в свой кабинет и сообщил, что по новым правилам он не дотягивает до сдачи нескольких баллов, но тут же добавил, что руководство курсов решило смотреть на это сквозь пальцы и засчитать ему экзамен.

– Даже речи об этом быть не может! – запротестовал Триер. – Чтобы я когда-нибудь согласился, чтобы мне засчитали экзамен, который я не сдал!

И тем не менее этот экзамен Ларс сдал, потому что в ответ на его напускную принципиальность ректор емко, ясно и односложно сказал: «ВОН!»

* * *

По-настоящему вон из Дании Ларс отправился только однажды, в шестнадцать лет, когда ему почти на месяц удалось перебороть свой страх полетов и слетать в гости к дяде с тетей в Танзанию. Это было его первое и на сегодняшний день единственное путешествие за пределы Европы, «мое единственное большое путешествие», как он его называет. Все шло отлично до тех пор, как не пришла пора возвращаться обратно и какая-то женщина в аэропорту испугала его до полусмерти, потому что говорила без остановок – так, по крайней мере, вспоминал потом его дядя. Чтобы вообще заманить Ларса в самолет, дяде пришлось тогда выбить из авиакомпании обещание, что ни в кресле за ним, ни в кресле перед ним никто не будет сидеть. Но беды юного Триера на этом не закончились.

– Пилотом был какой-то хитрый британец, у которого оказалась куча друзей, и всех их нужно было подбирать по всей Африке. То есть посреди ночи он вдруг говорит: «Я тут заскочу кое за кем в Момбасу, вы же не против?» – «Против!» – ответил я, но меня никто не слышал. Следующие друзья ждали в районе Килиманджаро, и это вообще было дико неприятно, потому что тогда пилот зажег на самолете огни, так что мы видели под собой бесконечные джунгли и знали, что где-то тут, в темноте, торчит огромная гора.

Когда Ларс в совершенном психическом изнеможении добрался наконец до Копенгагена, у него болели руки. Всю дорогу до Европы они постоянно где-то приземлялись и взлетали снова, и Ларс каждый раз считал своим долгом не дать самолету накрениться, что чисто физически было очень тяжело.

– Я всегда пытаюсь посадить самолет. Или хотя бы выпрямить его, когда он опасно кренится в воздухе. А это не так-то легко сделать, если все твои подручные средства ограничиваются подлокотниками кресел, – говорит Триер, вспоминая, как стюардесса попросила его закрыть столик как раз тогда, когда он с его помощью «сажал самолет». – Могла бы заметить, что у меня руки заняты.

* * *

Отца Триер потерял в восемнадцать лет. Родители уже сидели в машине, собираясь ехать на дачу, и тут отец вдруг вернулся в дом.

– Я не попрощался с Оле, – сказал он.

– Да ну ты чего, ты послезавтра его увидишь, – ответил Ларс. – Я за тебя попрощаюсь.

Но отец не хотел об этом даже слышать.

– Это было так на него не похоже, чтобы что-то значило так много, что он решился беспокоить ради этого других. Так что он попрощался с Оле, – говорит Ларс фон Триер. – И больше мы никогда его не видели.

Вернее, Ларс больше никогда его не видел. На даче у отца произошло кровоизлияние в мозг, и его отвезли в больницу Святого Лукаса, где его проведывал Оле. И, само собой, тетя Кирстен. Но не Ларс.

Под впечатлением от работ фотографа Ги Бурдена Триер инструктирует подругу касательно того, как ей сесть, обмотав запястья телефонным проводом, прежде чем они меняются местами и он делает снимок. «Бурден снимал легко одетых женщин, тем или иным способом утихомиренных. Мне это, конечно, было по душе», – говорит он.

– Я полностью унаследовал материнский страх больниц и любых медицинских процедур. Она, кстати, тоже не ходила к нему в те дни, когда он умирал. Она попрощалась с ним в машине «скорой помощи» и считала, что этого вполне достаточно.

Я смотрю на него. Наверное, без особого просветления во взгляде.

– Ну, она бы этого не вынесла. Она считала, что такой визит ее убьет. Мама сама очень стыдилась своих болезней и предпочитала быть одна в это время.

– А ты?

– Я думаю, мама ожидала, что я тоже к нему не пойду. По крайней мере, я согласился с ее позицией, что проведывать его не обязательно.

– Может быть, он хотел бы провести последние дни в кругу семьи?

– Может. Это и правда вышло страшно – и очень странно. Случись это сегодня, я сидел бы у его постели, как собака, но тогда маме удалось убедить всех в том, что это не обязательно, главное, чтобы у вас при жизни были хорошие отношения. Я очень тяжело воспринял его смерть, был зол на все окружение, и, когда мы ехали в кортеже за гробом, я вел, не соблюдая правила, и проезжал на красный свет. Из протеста.

 

Стены Иерихона

Ларс, конечно, понемногу выбирался в общество. Одно время он подрабатывал стрижкой газонов, позже устроился механиком в кинотеатр «Клаптреет». Однако призвание молодого Триера было другим, хотя поначалу оно и звучало уверенным многоголосием, так что он маршировал вокруг иерихонских стен сразу нескольких филиалов искусства, дуя во все свои трубы, но стены даже не сотрясались.

Два написанных им романа издательство вернуло с обстоятельным отказом, выясняю я, роясь в его старых ящиках: в одном из них я натыкаюсь на отказ издательства «Гюльдендаль» напечатать роман «За воротами унижений», который, согласно рецензенту, является «типичным декадентским буржуазным романом с четко прослеживающимся влиянием „Великого Гэтсби“, действие которого происходит „в фешенебельном районе вокруг парка Дюрехавен и замка Эрмитаж, среди высшего общества с его поверхностными интересами, играми в теннис, спортивными машинами и красивыми девушками“».

Главный герой романа, Расмус, влюблен в соседскую красавицу, которая немного старше и гораздо сильнее его и у которой есть любовники. Сам Расмус становится все более и более безвольным и отрешенным, начинает экспериментировать с косметикой и в конце концов превращается, как пишет рецензент, в «тяжелый психиатрический случай самого отталкивающего и фашистского пошиба. Он становится отупевшим садистом, который в конце концов совершает убийство умственно отсталой девушки на сексуальной почве». Однако, заключает рецензент, «несмотря на все вышеописанные возражения против напыщенных и склонных к самолюбованию языка и стиля, стоит отметить, что роман довольно неплохо написан. Ларс Триер умеет рассказывать истории, но склонен к тому, чтобы включать в повествование слишком много мистифицирующих и философских деталей и рассуждений. Кроме того, и это немаловажно, главному герою и роману в целом не хватает осознанности, а их мораль далеко не безупречна».

Годом позже, в 1976-м, пришел отказ на роман «Элиза». И на этот раз к нему приложена рецензия, «довольно жесткая», как предупреждает молодого писателя сотрудник «Гюльдендаля» Эрик Линдгрен в своем сопроводительном письме. Отправляя роман в издательство, Триер приложил к нему короткое описание, в котором хвастается тем, что роман предъявляет к читателю строгие требования, так как с языковой точки зрения является смесью старомодной ясности и современной языковой чувственности. Однако рецензент прямо пишет, что вынужден признать, что он не удовлетворяет этим требованиям.

«Роман, на мой взгляд, кажется плохим переводом, и его чисто техническая неуклюжесть (орфографическая и пунктуационная) дает основания заподозрить, что является отражением гораздо более серьезных и обширных проблем. Я не могу воспринимать всерьез и уж тем более получать удовольствие от сценария, в котором есть обороты как: „Она страдала неисцелимой чумой, можно было только надеяться на лучшее, и лечебная помощь освятила меня. Сама Мята ни о чем не подозревала, и я обещал держать все в тайне“». Рецензия заканчивается ударом под дых, который любого другого отвратил бы от писательства надолго: «Задача превышает писательские силы настолько, что хоть как-то оценить масштаб этих сил не представляется возможным».

Однако сам Ларс не сомневался в качестве романов, так что отправил один из них знаменитому датскому писателю Клаусу Рифбьергу, который не просто его прочел, но прислал в ответ вежливый и подробный комментарий. Протянул руку помощи у края пропасти, что навсегда обеспечило ему место в сердце фон Триера. Потому что, как говорит сам режиссер, «мы никогда не забываем тех, кто был с нами мил в детстве».

Да, пишет Рифбьерг в свое ответе, «изображение действительности кажется слишком банальным». Кроме того, «неожиданностей слишком мало, конструкция не продуманна, герои выписаны чересчур схематично и патетически». Тем не менее он выделяет способность молодого Триера «смешивать чувствительность с цинизмом», предостерегает его от того, чтобы «превратить в идею фикс представление о том, что Вас отвергают из моральных соображений» и советует ему взяться за новые задачи, например за написание рассказов, «которые помогают отточить инструментарий». Заканчивает он напутствием: «Вам девятнадцать лет, перед Вами открыт весь мир (…) Дерзайте, и если я могу чем-то помочь, спрашивайте, не колеблясь».

* * *

Ларс подал документы в Академию художеств, Театральное училище, Институт журналистики и Институт кинематографии – во всех четырех случаях безрезультатно. Однако и это не заставило его усомниться в своих способностях.

– У меня всегда так было – я наоборот был уверен, что я могу все, что угодно. И это касается любой области знаний – хоть там, не знаю, ядерной физики, – что, если мне вдруг понадобится, я что-то прочту и сразу в этом разберусь, – смеется он. – То есть хорошо, может быть, сейчас я чего-то и не понимаю, но если уж они могут, то я, без сомнений, тоже смогу.

Он написал еще один роман – «чистую спекуляцию», как он сам говорит. С ледяным расчетом выстроенный экшен под названием «Безухие», написанный с прицелом на то, чтобы заработать состояние, и посланный в самое дешевое издательство, которое он смог найти, «Винтер», издающее обычно «врачебные романы».

– Это действительно было едва ли не самое жалкое датское издательство, – смеется он. – И оно прислало мне очень короткий ответ: «К сожалению, мы не можем издать эту книгу, потому что она слишком плохая».

Фильмы были отложены в сторону, пока Ларс искал себя в разных областях искусства, последовательно перебрав их все. Ему пришлось приложить определенные усилия к тому, чтобы его допустили к вступительным экзаменам на режиссерском отделении Театрального училища, потому что к ним допускались только абитуриенты от двадцати и старше. Ларс написал в училище письмо, в котором напирал на то, что рано созрел и даже успел написать роман на основании своего жизненного опыта, который, пишет он, не моргнув глазом, «как раз готовится сейчас к изданию».

То, что театральная карьера Ларса фон Триера закончилась, так и не начавшись, объясняется исключительно нежеланием Ларса говорить как сателлит. В 70-е годы приемные экзамены проходили в атмосфере «групповых объятий и всего такого», и в один критический момент всех абитуриентов попросили лечь на пол и двигаться как сателлиты, что уже само по себе не понравилось юному Триеру. Однако затем их попросили говорить как сателлиты.

– И тут я сказал: „Эй, стойте, вы чего? В космосе ведь как раз нет никаких звуков!“ – смеется он. – После этого возражения меня навсегда заклеймили реакционером.

В своих тогдашних интересах Триер тоже был всеяден. Он ходил на степ и диско, очарованный старыми мюзиклами и фильмом «Лихорадка субботнего вечера», особенно героем Джона Траволты, который отсиживает рабочую неделю в маленьком магазинчике, торгующем красками, чтобы в субботу вечером превратиться в короля танцпола. Трюк, который сам Ларс в определенной степени повторил, когда дядя устроил его на работу консультантом в Государственный киноцентр, где он оценивал фильмы, присланные авторами по собственной инициативе, а по вечерам мог засесть в монтажной со своими фильмами.

Тем временем он поступил на киноведческое отделение Копенгагенского университета, где, как говорят, не сдал ни одной письменной работы, зато «посмотрел невероятное количество фильмов» и сам, с помощью любителей из Киногруппы №16, снял два получасовых фильма.

Триер пришел в университет худым одетым в черное молодым человеком, излучающим особое саркастическое высокомерие, вспоминает киновед и преподаватель Петер Шепелерн, который с тех пор пристально следил за карьерой Ларса. В первый же день, когда преподаватели рассказывали о себе перед аудиторией, Триер нашел возможность выделиться. Когда Петер Шепелерн представился и рассказал, что преподает историю кино, один из первокурсников поднял руку и внес предложение, чтобы преподаватели, представляясь, говорили и о своей партийной принадлежности. Этим первокурсником, конечно, был Триер. И, как говорит Петер Шепелерн, было совершенно очевидно, что он пришел не учиться, а найти кого-то, кто поможет ему снимать фильмы и, может быть, поможет ему сдать экзамены в Институт кинематографии.

Достойный мотив для юного гения в охоте за собственным стилем – показывать свое внутреннее развитие. За свою короткую карьеру живописца Ларс фон Триер успел попробовать себя во всех возможных жанрах. Перед нами автопортрет, написанный на двух холстах, два с половиной метра в вышину в общей сложности, который висит теперь в портретном собрании в Национальном историческом музее. Его старший брат воспринимал это как мучительное выражение самолюбования.

– Любой, кто видел «Садовника, выращивающего орхидеи», понимал, что он был снят вовсе не идеалистом, и без всякой задней мысли. Довольно очевидно, что тут мы имеем дело с гораздо более сложным и уверенным в себе режиссером. Не открытая наивная душа – скорее циник, но циник, который что-то умеет. Уже тогда он думал: так, как бы мне себя преподнести? Никакого тебе «я собираюсь снимать фильм, хотите со мной?» Нет-нет, это должен был быть триеровский фильм от начала и до конца. В этом смысле он всегда оставался в высшей степени эгоцентричным, – говорит Петер Шепелерн.

Сам Триер вспоминает киноведческое отделение с удовольствием, потому что здесь он впервые встретил единомышленников, так же, как он сам, заинтересованных в кино.

– Передо мной тогда открылся целый мир. Это похоже на то, когда ты пишешь сценарий с кем-то в соавторстве – и тебе есть с кем разделить восторги. Так гораздо веселее, чем в одиночку.

Время от времени – когда ты закончишь делиться восторгами – можно отойти на три шага в сторону, чтобы не рисковать, что тебя не заметят в толпе. Как, например, на пресс-конференции Франсуа Трюффо в копенгагенском кинотеатре «Дагмар», устроенной по случаю премьеры его фильма «История Адели Г.», рассказывающем о дочери Виктора Гюго, которая влюбилась в равнодушного к ней солдата до такой степени, что пыталась в конце концов купить его любовь. Триер пришел на пресс-конференцию и «сказал, что приятно увидеть женщину в естественной для женщины ситуации». Он сам признает, смеясь, что сделал это только для того, чтобы выделиться.

Он встает с места и идет к письменному столу.

– Господи, что же ты все спрашиваешь и спрашиваешь! – восклицает он. – Мне нужно в туалет. А ты смотри сюда! – Он подходит поближе и протягивает мне какую-то банку со множеством разноцветных фломастеров: – Держи вот, смотри, сколько здесь разных цветов. Посиди порисуй пока.

 

Кровь и тушь

Сначала на установленном в кабинете телевизионном экране появляется лист с машинописным текстом. «Посвящается Анне, – читаю я. – Умершей от лейкемии сразу после окончания съемок. 30.04.1956 – 29.10.1977». Первая дата – это день рождения Ларса фон Триера. Вторая – день окончания съемок.

– Никакой Анны не существовало, – смеется режиссер, который улегся на диван, сложив руки под головой, и смотрит на экран поверх своего живота. – Я просто решил, что после такого посвящения фильм будут воспринимать всерьез – это довольно красноречиво говорит о том, как далеко я готов зайти в своем мошенничестве.

«Садовник, выращивающий орхидеи» снят на черно-белую пленку и начинается с того, что в кадре крупным планом появляется Триер, одетый в полосатую рубашку и галстук. Темные волосы разделены на боковой пробор, демонстративный заостренный локон сбегает мимо носа к кончику рта. Резкие черты лица выражают упрямство.

– Он был старше, чем выглядел, – монотонно произносит старомодный мужской голос за кадром, пока молодой Триер лукаво улыбается и корчит гримасы. – И моложе, чем выглядел изнутри. И наконец, его звали Селигман фон Марзебург. Из тщеславия он представлялся просто Виктором Марзе, он был жид, такой же длинноносый, как они.

– О господи! Ойййй, – стонет режиссер на диване.

В основе фильма лежит один из его романов, и довольно полное представление о его стиле дает запись красной ручкой, сделанная в старой черновой тетради с материалами для одного из съемочных дней: «Не забудь одежду! Пальто, сапоги для верховой езды, брюки в мелкую клетку, синий галстук, военную куртку, черные перчатки, помаду для волос, тушь, револьвер, кобуру, рубашку в синюю полоску».

Это психоделическая, декадентская и довольно-таки садомазохистская история о молодом Викторе Марзе (в роли которого выступает облаченный в форму и часто сильно накрашенный Ларс фон Триер), который в своем патетическом любовном голоде узнает, что женщины презирают слабость, и потому становится сильнее, но в конце концов решает махнуть рукой на любовь. И этот фильм Триер показал своим однокурсникам с киноведческого отделения.

– По окончании сеанса у них был только один вопрос, – смеется он. – Зачем? С тех пор я по большому счету не переставал слышать тот же вопрос.

– Ты помнишь, чего ты хотел добиться этим фильмом?

– Чтобы бабы мне давали, понятное дело, – смеется он. – Естественно, безрезультатно.

В фильме прослеживается четкое влияние «Истории О», и то, что вопрос взаимоотношения полов действительно не был чужд режиссеру во время создания произведения, видно из записи в другой съемочной тетради: «Я думал о том, что орхидея похожа… на женский половой орган».

Работа периода увлечения Шагалом. Тогдашняя девушка режиссера, Биргитте, была восхищена клоунской головой и спрашивала, как ощущает себя человек, из-под кисти которого вышло что-то гениальное. Позднее, правда, она была разочарована банальностью красоты и цветком в правом углу.

И «Садовник, выращивающий орхидеи», и следующий фильм Триера, «Мята блаженства», вызвали определенное недоумение у родственников, и не только потому, что были сняты на французском, на котором режиссер не говорил, а сюжет был украден из «Песни Индии» Маргерит Дюрас.

– Он тоже базировался на «Истории О», которую я по-прежнему считаю прекрасной. Эта женщина отправляется в замок, где ее сажают на цепь и подвергают целому ряду ритуалов. И она покоряется всем ожогам и поркам.

Ларс носил военную форму и мечтал о татуировках и осветлении волос, о которых его мать даже слышать не хотела. Утешению родителей нимало не поспособствовало то, что один их знакомый прочитал какой-то роман Ларса и нашел его антигуманным и нацистским.

– Можно сказать, что я был смелым молодым человеком. Никаких фильтров не существовало. Я не помню, чтобы я когда-то отказался делать что-то потому, что это было слишком сложно, или неприятно, или нехорошо.

* * *

На экране молодой Триер стоит в белой комнате, удерживая рукой угол большой резной рамы, в которую вставлен пустой холст.

– Виктор Марзе был художником, и знал это, но всегда боялся не смочь, – говорит старомодный голос. – И тогда люди оказывались правы, называя его слабаком.

Потом на экране появляется женщина с длинными светлыми волосами.

– Я не Элиза, – говорит она.

– Я не Элиза? – удивляется режиссер. – Странно.

Женщину сменяет крупный план старых узорчатых обоев. Поверх обоев появляется название: «Садовник, выращивающий орхидеи». Обратно к обоям – и вот на экране впервые появляется: «Ларс фон Триер».

Согласно распространенной легенде, впервые этим «фон» Ларса Триера снабдил преподаватель в Институте кинематографии, возмутившись его высокомерностью и вечным превозношением германской культуры, после чего Триер ему назло присвоил себе титул. Однако «фон» появляется уже в его статье в «Дет Гренне Омроде» в январе 1976 года. И вот теперь – годом позже – в «Садовнике, выращивающем орхидеи». Стало быть, еще до всякого института. Самому режиссеру кажется, что он использовал это еще в своих романах.

Дедушка Ларса Свенд Триер подписывался Св. Триер (Sv. Trier), из-за чего во время поездок по Германии его часто называли фон Триером. Эта история превратилась в заезженную семейную шутку – особенно потому, что дедушка был евреем, которых среди немецкой знати было немного, объясняет Триер. Когда сам Ларс начал примерять к своему имени это маленькое «фон», родственники объявили его тогдашней французской девушке, что Ларс фон Триер «прекрасно звучит по-французски». Так что он оставил у себя эти три буквы.

– Я же всегда питал слабость к жуликам, – смеется он. – К тому датчанину, который выдавал себя за маркиза де Сада. К самопровозглашенному профессору Трибини. И к крысиному королю! Он-то тоже, наверное, с чисто технической точки зрения никакой не король, правда? Хотя у него наверняка и куча орденов.

Может быть, признает он, дело в том, что он чувствовал, что не сможет выиграть игру по установленным другими правилам, и поэтому предпочитал объявлять свои собственные. Другими словами, играть грязно – но все-таки, и тут он настаивает, именно играть. Это часть его профессионального представления. Для друзей он Ларс Триер, незнакомцам он представляется Ларсом Триером и очень не любит показывать свой паспорт с именем Ларс Триер в Германии.

Кадр из фильма, снятого фон Триером во время учебы на киноведческом отделении университета. «Это боязнь белого листа», – говорит он об этом кадре. «Садовник, выращивающий орхидеи» в общем и целом представляет собой психоделическое и патетическое путешествие по мучениям юного Триера, связанным с искусством и женщинами.

– Там-то прекрасно знают, что только самые ушлые мошенники называют себя «доктор» или «фон». Тем не менее на моей стороне история кино: и Эрих фон Штрогейм, и Джозеф фон Штернберг стали «фон» только после переезда в Голливуд.

– Ты ведь обычно презираешь вещи и людей, которые выдают себя за тех, кем не являются?

– Да, но я никогда и не пытался исправить экзаменационную оценку с восьмерки на девятку! Вся эта история с «фон», как мне кажется, настолько беззастенчива, что на это должны смотреть скорее с улыбкой.

* * *

Виктор Марзе на экране стоит посреди огромной душевой, абсолютно голый, и ежится на фоне белого кафеля, когда входит медсестра с полотенцем и принимается вытирать ему ноги.

– Понятно, что очень важно было, чтобы мне почаще выпала возможность оголиться, – говорит режиссер. – Там позже где-то я, кажется, выхожу в женской одежде, – добавляет он и еще поглубже зарывается в подушки. – Если твоя тактика заключается в том, чтобы меня мучить, хорошо, я посмотрю.

– Ты раньше говорил в интервью, что не любишь свое тело, правда?

– Да, до сих пор не люблю. Я подозреваю, что люди, которые занимаются спортом, видят красоту в теле, мускулах и движениях, но мне не удавалось ее увидеть никогда. Все, чего я боюсь, так или иначе связано с телом, над которым я не имею никакого контроля.

– Что именно тебя не устраивает в своем теле?

– Ну, я был слишком тощим, маленьким и уродливым. Наверняка все это началось, когда я стоял и дрожал в школьном бассейне, примерно так пренебрежение своим телом и начинается. Ну и потом, я никогда не умел выполнять каких-то силовых упражнений, и меня дразнили Коротышкой и Мини.

Медсестра идет сквозь Фредриксбергский сад, толкая перед собой инвалидное кресло с Виктором Марзе. Мимо проходит другая медсестра. «Мы тебя не бросим», – шепчет первая ему в ухо, и тут же куда-то исчезает. Дождь льет на беспомощного Виктора Марзе, а на диване лежит Ларс фон Триер-старший и пытается вырваться из телесных оков.

– Мне бесконечно мучительно слышать все эти слова, – жалуется он. – Это так претенциозно. Но все равно здесь есть очень красивые кадры. Я помню, что хотел, чтобы каждый кадр мог смотреться сам по себе. И здесь нет никакого панорамирования – похоже, что это уже тогда было для меня догмой. Смотри, это сделано без панорам, – восклицает он, когда медсестра возвращается бегом и отвозит Виктора Марзе под крышу.

– Интересно, что я уже тогда решил не пользоваться простейшими приемами съемки. Может быть, потому что Бергман много работал с неподвижными кадрами. Это просто очень последовательно, потому что, когда люди движутся, ты склонен двигать камеру вслед за ними, чтобы раскадровка получалась красивой, но тут этого не происходит.

Закадровый голос говорит, что Виктор Марзе изучал женщин и хорошо их знал, и в кадре появляется мать, которая трясет ребенка за плечи, потом звук детского плача и женщина, которая трогает себя, сидя на полу в комнате.

– Это уже указывает в сторону «Антихриста», – говорит Триер.

– Мать, которая надевает ребенку ботинки не на ту ногу?

– Ну да, и сцена мастурбации.

Рассказчик вступает снова: «Он усвоил, что женщины всегда, всегда презирают слабых, и искренне мечтал стать сильнее». Юный Марзе на экране сидит перед зеркалом в фашистской фуражке, красит ресницы, припудривается и меняет фуражку на нацистский шлем. К следующей сцене он снова успевает переодеться, на сей раз в платье. Потом он встает, достает из клетки голубя, сворачивает ему голову и усаживается краситься кровью.

– Ох, бедный ты мой маленький Ларс, – доносится с дивана. – Как же это ужасно.

Женщина возвращается домой в их квартиру, снимает верхнюю одежду, заходит в комнату и находит Виктора Марзе свисающим на веревке с потолка.

– Ну вот, – отмечает режиссер. – Не сказать, чтобы она была сильно поражена.

– Да они ВСЕ такие.

– Правда! – смеется он. – Но вообще интересно, потому что все эти эстетические затеи с тем, чтобы посмотреть сквозь то-то или то-то, похожи на то, что я мог бы делать сегодня. Я просто собираю все картинки из всех возможных фильмов, которые только могу вспомнить, и использую их. Пытаюсь превратить это в определенный стиль, и мне самому кажется, что мне это удается.

– Так что ты считаешь, что тут есть потенциал?

– В пареньке-то? – смеется он. – Пожалуй, да, есть в нем какое-то… упорство.

Виктор Марзе не умер, так что, когда женщина выходит из комнаты, он обрезает веревку и спрыгивает вниз.

«Я ошиблась, – ласково шепчет женщина в следующей сцене. – Ты же знаешь, что ты мне нравишься». Камера оказывается у нее за спиной, и мы видим, что она прячет там хлыст.

На съемках своего второго фильма, «Мята блаженства», Триер столкнулся с технической проблемой, когда ему нужно было, чтобы камера медленно двигалась вверх по обнаженному женскому телу. В качестве рельса ему служила стремянка, которая сужалась кверху, так что режиссеру пришлось прикрутить колесико к одной из перекладин, а на второй оставить только поддержку и сконструировать механизм, который позволил бы колесику вращаться очень быстро, чтобы движение получалось ровным.

– Да, – говорит Ларс фон Триер. – Это окончательное принижение женщин – они такие неестественные и лживые.

Виктор Марзе взводит курок.

– О, сейчас ты увидишь самую утонченную картинку, которую мы тут сделали. Там, где он выбрасывает пистолет. Этим я правда очень гордился. Вон, смотри! – восклицает он, когда черный револьвер летит, кувыркаясь в воздухе. – Во-первых, это замедленная съемка. Во-вторых, мы добились этого тем, что поворачивали револьвер на стекле. Это была довольно сложная задачка – выстроить его движения так, как будто он переворачивается в воздухе.

В конце фильма Виктор Марзе вылезает из катафалка, натягивает на себя комбинезон и оказывается в оранжерее.

– После всех этих унижений с женщинами он решает осесть тут и стать садовником, выращивающим орхидеи. Я начитался Стриндберга, который в то время питал отвращение к слабости. Так что это был он.

– Разве это не был юный Триер?

– Да, конечно. Пора сказать правду, – смеется он, встает с места и принимается беспокойно расхаживать между письменным столом и диванами. – Все, у меня больше нет сил, – стонет он. – Ты сейчас поймешь, что это был совершенно неверный ход с твоей стороны.

Он рассказывает, что как-то писал в сценарии о женщине, которая говорит по телефону с мужем. Мужу очень хочется обсудить то, как они назовут своего ребенка.

– И рядом с ней тогда было написано: «Этот разговор ее не интересует». Так вот, это то же самое, что случилось здесь со мной, – смеется он. – Это интервью не интересует Ларса.