Меланхолия гения. Ларс фон Триер. Жизнь, фильмы, фобии

Торсен Нильс

Рок-звезды упадка – трилогия «Европа»

 

 

Желтый ад

Никто из киношников не хотел работать с новым киноконсультантом Кристианом Клаусеном, потому что тот перешел в кино с телевидения. Профсоюзы предостерегали от сотрудничества с ним, и молодым режиссерам тоже давали понять, что от него нужно держаться подальше. Таким образом, Клаусену просто некому оказать поддержку, резонно заключил молодой Триер, взял под мышку синопсис своего первого игрового фильма «Элемент преступления», вышел из здания Института кинематографии и перешел по пешеходному мосту в Институт кино.

– Нельзя сказать, чтобы он был от синопсиса в восторге, но что ему оставалось делать? Деньги-то нужно было куда-то девать, а остальные к нему не совались, всячески демонстрируя свою лояльность перед киноцехом.

– Куда же подевалась твоя лояльность?

– Никуда, – смеется Триер, – я был лоялен по отношению к своему проекту. Мой долг перед искусством был выше и важнее моего долга перед киноцехом.

Он просил поддержки не для какого-то там обычного датского игрового фильма. Ни один датский режиссер на тот момент никогда не делал ничего подобного. Несмотря на это, единственной претензией консультанта к проекту было то, что pov – сокращение от point of view – пишется с одной буквой v. С этой поправкой Триер мог жить, так что они с Томасом Гисласоном и Томом Эллингом приступили к работе.

Сценарий Триер написал в соавторстве с писателем Нильсом Верселем, издавшим на тот момент несколько не пользовавшихся особым успехом романов. Версель был статистом на съемках триеровского выпускного фильма и, столкнувшись потом с режиссером в Кафе Дан Турелль, подробно объяснил ему, что, по его мнению, с тем фильмом было не так. Это, очевидно, не отпугнуло режиссера, и спустя некоторое время он предложил Верселю поучаствовать в работе над следующим фильмом.

Триер и Версель были той еще парочкой: оба очарованные нацистским стилем и максимально далекие от того, что можно считать мейнстримом. Однако объединение их усилий приносило свои плоды, как мы видим в трех фильмах трилогии «Европа» и телесериале «Королевство». Ларс фон Триер делал общий набросок сценария, Версель добавлял к нему курьезные штрихи, а Том Эллинг готовил раскадровку из двухсот восьмидесяти трех рисунков для каждой сцены.

Наконец можно было приступить к работе. Стоял ужасно холодный ноябрь, все вокруг было залито водой, съемки проходили по ночам. Все это было умереть-как-мифологично. Где-то в Шотландии они раздобыли специальные натриевые лампы, в свете которых купался когда-то восточный Берлин: такие лампы устраняют из спектра все цвета, кроме желтого, и существенно изменяют вид окружающего мира.

– Все становится волшебным, – описывает этот эффект Ларс фон Триер.

Благодаря освещению черно-белая пленка приобретала желтый оттенок, с помощью специальных ламп и фильтров в картинку при необходимости добавлялись другие цвета. Надо отметить, что далеко не все находили этот эффект волшебным: Оке Сандгрен, который тоже участвовал в съемках, вспоминает, что они проходили «в желтом аду».

* * *

Как бы там ни было, это был их собственный ад и теперь они были взрослыми. Ларс с Оке летали в Лондон, где актеры-знаменитости, снимавшиеся в английских сериалах, пробовались на роли в их фильме. Единственное, что омрачало тогда радость Ларса, была собственно необходимость лететь на самолете, но Оке делал все, что в его силах, чтобы отвлечь Ларса от страхов, и снарядил его плеером, жвачкой и книгами.

После тринадцати проведенных в Каире лет полицейского Фишера отзывают обратно в помрачневшую и разъятую на части Европу, чтобы поучаствовать в охоте на маньяка, насилующего и убивающего девочек. Фишеру удается просчитать, где будет совершено седьмое убийство, но в результате он сам против своей воли оказывается мальчиком на побегушках у убийцы.

– Это была детективная загадка, убийцей в которой был детектив, – вспоминает Триер. – Но честно говоря… сам сюжет я помню довольно смутно.

Все это мы уже видели раньше: главным в «Элементе преступления» было изображение. Зрителя снова проводили сквозь мир теней, на сей раз желто-черный, с теми же мрачными пейзажами упадка, как и в «Картине освобождения», с тем же ощущением, как будто ты сидишь в вагончике американских горок, который несется сквозь чей-то ночной кошмар. Мимо кучки голых молодых мускулистых мужчин в сетке. Мимо подвешенной на большом белом кресте лошади, с которой капает вода. Мимо того, мимо сего. Мимо фонарных лучей, нашаривающих что-то в темноте. И все до самого дна пронизано ощущением безнадежности и анархии.

Мир был не просто местом, в котором царило зло, мир еще и отчетливо вонял, и чем сильнее, тем лучше, так что Ларс фон Триер заводил свою машину, и они с Томом Эллингом колесили по Копенгагену в поисках подходящих мест для съемок. С собой у них был канализационный ключ, который они использовали каждый раз, когда хотели узнать, как выглядит мир ниже уровня тротуаров.

– Мы ехали в Фрихавнен, открывали крышку люка и заглядывали внутрь. Потом надували резиновую лодку, рассаживались в ней, зажигали фонарики и спускались вниз. И это было… это было незабываемо! – говорит Триер. – Как лодочный аттракцион в Тиволи, только все по-настоящему, понимаешь? Сверху свисали сталактиты, и мы абсолютно не представляли, что нас ждет. Мы подплывали к железной лестнице, и та оказывалась настолько проржавевшей, что измельчалась в порошок, стоило только до нее дотронуться.

Они обнаружили, что самая старая канализационная система Копенгагена выстроена из кирпичей и что она огромных размеров. В море у молов в Фрихавнен выходили трубы с вентилями, где во время войны члены движения Сопротивления прятались в лодках, прежде чем отплыть и заминировать корабли.

– Мы снимали еще в так называемых сточных трубах, в которые в сильный дождь сливается вода. Мы попросили наполнить их водой, и для этого пришлось открыть обычную канализацию, так что в каждом квадратном метре воды, в которой мы плавали, обязательно встречался кусок человеческого дерьма. Мы, конечно, считали, что это просто умереть-как-мифологично, – смеется он.

Когда им не нужно было издавать звуков при съемках, Ларс включал захваченный с собой магнитофон, и подземные каналы наполнялись звуками музыки Вагнера.

– Все члены съемочной группы все время были в ярости. Мы с Оке и Томом сидели внизу, в этой сточной трубе, и снимали. Актеры сидели в резиновой лодке и плавали кругами в дерьме, а съемочная группа сидела наверху. Они отказывались спускаться.

В «Элементе преступления» повсюду были коррозия и ржавчина, а также дождь, наводнения и упадок. Это была эстетика вырождения. Все и вся растворялось в оргии красоты. Все и вся должно было быть покрыто патиной. Это, по словам Ларса фон Триера, было важнее всего, потому что патинирование наглядно показывает, как вещь использовалась и как на нее повлияла окружающая среда. Если патинирован конец ручки, можно сделать вывод, что людям приходилось держаться за самый ее кончик, таким образом, патинирование рассказывает историю вещей и дает представление о прошлом.

– Следы патинирования и упадка, а также радость при виде их – это в какой-то мере декаданс, – говорит он. – Даже обнаружить вдруг, что на стене раньше были другие обои, – это тоже ужасно интересно, потому что позволяет почувствовать вдруг свое родство с людьми, которые жили здесь до тебя.

* * *

Фобии Ларса фон Триера, похоже, не распространяются на все, что касается высоты, глубины, темноты или физической опасности. Во время съемок он без всяких проблем летал на вертолете – просто дверь пассажирской кабины всегда должна была быть открыта, чтобы он мог выйти (!) в любой момент… Вместе с Оке Сандгреном он поднимался на верхушку подъемного крана при сильнейшем ветре и дожде – кран потом, уже после того, как они спустились, перевернулся от ветра.

Переживаниями за других участников съемочной группы он тоже особо не терзался и однажды во время съемок загнал полуголых лысых членов клуба аквалангистов в ледяную воду и продержал их там так долго, что один из них в конце концов потерял сознание от холода.

– Мы были дерзкими, молодыми и забирались всюду, куда только можно было забраться. Все должно было происходить или глубоко под землей, или высоко над ней. Непосредственно на землю мы спускались очень редко, и это тоже было умереть-как-мифологично, – говорит Ларс фон Триер, который вообще считает, что выступил в «Элементе преступления» первооткрывателем банги-джампинга. – Я смотрел документальный фильм о каких-то людях, которые построили высокую башню и потом обвязывали ноги мальчиков перед инициацией во взрослую жизнь лианами, так что те прыгали и останавливались только у самой земли. Это мы тоже хотели использовать в фильме, и это было задолго до того, как банги-джампинг стал распространен.

Одна из сцен фильма должна была по сценарию происходить в могиле, полной умерших от ящура животных. Съемочная группа закупила у мясника лошадей, коров и свиней, но животных привезли на Стевнс Клинт живыми, потому что так их было легче транспортировать. Томас Гисласон и Оке Сандгрен стояли на краю обрыва и ждали, пока мясники подведут животных к самому краю и выстрелят из электропистолета, чтобы те упали и заняли заранее оговоренное место. Оставалась только одна проблема: груда мертвых животных выглядела неэффектно маленькой.

– Ларс сказал: «Да вы чего, здесь же смотреть не на что. Надо их расчленить тогда», – рассказывает Оке Санд грен.

Все трупы животных были распилены надвое таким образом, чтобы каждая из половин походила на полузахороненную тушу. Томас Гисласон до сих пор прекрасно помнит, как «звукооператор стоял, глубоко запустив руки в парную, только что убитую лошадь, и пилил ее надвое маленьким ножом».

Режиссер-дебютант у афиши своего детища, чья ледяная эстетика упадка абсолютно непохожа на работы других датских режиссеров. Тем не менее за границей «Элемент преступления» заметили, и впервые за несколько десятилетий датский фильм был отобран для конкурсного показа в Каннах.

Однако тут возникла еще одна проблема: вот-вот должны были наступить сумерки, так что нужно было поторопиться, потому что вертолеты не могут летать в темноте.

– Я ходил по площадке и говорил всем: когда вы увидите подлетающий вертолет, зажигайте люминесцентную лампу и идите туда-то, – рассказывает Оке Сандгрен. – Я обещал вернуться снова, так что это были только примерные инструкции.

Но он так и не вернулся, потому что в рации раздался вдруг голос фон Триера: «Они говорят, что или летят в течение следующих десяти минут, или не летят вообще никуда и никогда. Так что мы вылетаем».

– И мы это сняли, – смеется Оке Сандгрен. – И я помню, что мы были на огромном подъеме, когда возвращались домой. Как будто нас накачали эндорфинами по уши.

 

Showtime

[12]

«Элемент преступления» ударил по датскому кино как таран со смолисто-черным извилистым наконечником. Ничего подобного никогда раньше не было снято датским режиссером. Зрители привыкли к веселым народным комедиям и экранизациям романов, но фильм, ко торый сам по себе являлся произведением искусства, – такого феномена в датском кино того времени не существовало. Или, как мягко формулирует это сам Триер, «конечно, нельзя назвать „Элемент преступления“ чисто датским». Фильм вышел на экраны в 1984 году и не собрал полных залов, однако определенное действие все-таки возымел.

– Я считаю, что это прекрасный дебютный фильм, – говорит Петер Шепелерн. – Прорыв как для датского, так и для европейского кино. О нем можно говорить все что угодно, но как манифестация того, что можно создать новый, гипнотический, постмодернистский киноязык, который смешивает всевозможные элементы, заливает их желтым светом и посылает в мир с заявлением «ну вот, пожалуйста!», – в этом смысле это оглушительный дебют.

* * *

Это был первый игровой датский фильм, рисующий портрет, в котором отражалось и узнавало себя новое поколение датской молодежи, говорит Ким Скотте, кинокритик газеты «Политикен». Он считает, что фильм инкапсулирует свое время, более того, его до сих пор можно смотреть, не испытывая при этом чувства неловкости. Поначалу, вспоминает Ким Скотте, многие сомневались в качествах как фильма, так и режиссера, и «никто не кричал, ликуя: Да! Вот оно! Теперь мы пойдем новым путем!».

Раньше на молодежную культуру оказывали влияние левые гуманистические идеи, потом этот фронт прорвали панки, и никто больше не писал на лбу love и не усаживался в таком виде на проезжую часть. Новым лозунгом стало выражение no future. Но многие молодые стояли ногами в разных лагерях.

– Увлечение всем холодным и негативным – от зеркал кафе до панка – было и тем, к чему стремились, и тем, чего опасались, – говорит Ким Скотте. В этом смысле конфликт внутри одного поколения был столь же значимым, как и межпоколенческие конфликты.

И вот тогда-то на арене и появился Триер, верхом на апокалиптической эстетике, с полными карманами нацистских символов. Лысый, самовлюбленный, склонный к инсценировкам и всерьез настроенный внести посильный вклад в спасение мира.

В дополнительных материалах на диске с фильмом можно увидеть молодого, еще с мальчишескими чертами, Ларса фон Триера, который сидит в наглухо застегнутой бежевой рубашке, сложив руки на груди, и рассказывает, о чем это все. С той же тонкой мимикой, что и сегодня, с тем же ироническим выражением в глазах, с той же безупречной дикцией и характерными, едва заметными покачиваниями головы. «Я считаю своей задачей показывать то, что обычно не решаются показывать по разным моральным причинам. Очень важно, чтобы все существующее было описано, – говорит молодой человек и добавляет: – Даже эстетическое описание конца света нельзя скрывать, потому что оно продумано, сделано, оно существует, а все, что существует, должно быть показано».

* * *

В начале восьмидесятых слово «эстетика» если и применялось, то всегда с осторожностью. Многие считали, что увлекаться формой, позабыв о содержании, как минимум опасно, а может и вообще реакционно или еще чего похуже, вспомнить только, куда это завело нацистов. Кроме того, мотивы молодого режиссера, не скрывавшего своей подозрительной слабости по отношению к нацисткой символике, тоже внушали некоторые опасения.

– Я думаю, что большинство представителей моего поколения разделяло мою точку зрения, – говорит Ким Скотте. – Мы были восхищены тем, как свежо и по-новому смотрелся фильм, но в то же время нам внушали идеологическое беспокойство все эти брутальные лысые мужчины в майках и подтяжках. Это была бесспорно величественная и новаторская эстетика, но она использовала идеи, от которых многим было слегка не по себе.

Сам Ларс фон Триер вспоминает, что в Дании фильм получил сдержанный прием – только газета «Б.Т.» оценила его в шесть звездочек. Зато мир за пределами Дании наконец всерьез обратил внимание на молодого Триера, когда «Элемент преступления» стал первым с незапамятных времен датским фильмом, отобранным для участия в конкурсном показе Каннского фестиваля.

Премьеру фильма предстояло пережить заново, однако на сей раз цирк «Триер» отправился на юг в полном составе, вместе с Томасом Гисласоном, Томом Эллингом, Нильсом Верселем и намерением устроить полномасштабное представление. Версель обрил всю компанию наголо и расшил их костюмы таблетками от головной боли. Все они носили кепки козырьком назад. И по мере того, как внимание общественности к фильму все росло, в фундаменте их дружбы, заложенном еще в институте, появились первые трещины, потому что, пока Гисласон и Эллинг оставались в тени, Триер все охотнее выходил на первый план. И сегодня он нехотя признает, что тогдашнее его поведение было задумано как часть мифотворчества.

– Да, да, – отбивается поначалу. – Было ужасно смешно вести себя, как козел.

– Ты собирался играть на публике какую-то определенную роль?

– Ну нет, так далеко я не загадывал никогда.

– И все-таки загадывал достаточно далеко, чтобы побриться налысо?

– Это потому что я заметил, что другие делали так для привлечения внимания – и это срабатывало. Во-первых, я хотел, чтобы мы все повеселились, потому что не каждый же день попадаешь в Канны, кроме того, мы настаивали на том, что творим историю кино, и вот теперь оказывалось, что историю творят какие-то совершенно безнадежные юнцы. В этом смысле поездка была логическим продолжением работы над фильмом.

Он вспоминает, что тогда в Каннах они считали, что им все дозволено. И так как им не отказывали во внимании, а из всей компании именно Триер был больше всех до него охоч, дружба дала трещину.

– Я думаю, именно это и возмутило Тома и Томаса – повышенное внимание к фильму и нам самим, от которого они чувствовали себя неловко, потому что считали, что к нашему конечному продукту, «Элементу преступления», они никакого отношения не имеют. Но моим идеалом ведь был Боуи, который всегда заполнял собой все предоставленное пространство. Я, как личность, входил в комплект, и мне лично казалось, что это совершенно естественно, – смеется он.

– Ты был там самим собой? Ларсом?

– Нет, я бы так не сказал, но все-таки какая-то часть Ларса в этом присутствовала. Карикатурный вариант Ларса. Карикатурный вариант художника.

Триер и Версель жили в гостинице в Каннах, остальные же разместились в пустой вилле за городом, без всякой утвари. Первую ночь они спали на полу, укрываясь полотенцами. На следующий день задача выжать из присутствующих на фестивале богачей одеяла и другие вещи стала частью проекта. Особого труда это не составляло, потому что об их фильме много говорили.

– Мы были почти как рок-звезды, – вспоминает Томас Гисласон.

Богачи очень хотели заманить юных деятелей культуры на свои вечеринки, и Гисласон вспоминает, как Триер стучал в двери домов и требовал у тех, кто ему открывал, три бутылки виски и два одеяла, предпочтительно из гусиного пуха, в обмен на его согласие зайти внутрь.

– Нам выдавали требуемое, мы ели и выпивали в течение десяти минут, а потом шли на следующую вечеринку, – говорит Томас Гисласон.

Вообще же они гуляли в Каннах на широкую ногу. С заявлениями о смерти кино, ночным весельем, выпивкой и бог знает чем еще. Большую часть кругов почета Триер совершал вместе с Верселем, и они веселились до тех пор, пока в состоянии были удерживать вертикальное положение, после чего требовали выделить им отдельную комнату для сна.

– Тогда вечеринку приходилось частично сворачивать, потому что нам с Нильсом нужно было где-то спать. Мы все время были пьяны и вообще.

* * *

О том, как это каннское представление «Триер» воспринималось в кругу непосредственных участников, все они вспоминают по-разному. Том Эллинг говорит, что Триер постоянно выступал с какими-то странными и провоцирующими заявлениями, не имевшими ни малейшего отношения к фильму, кроме того, им с Томасом казалось, что Ларс очень ловко избегает любого упоминания о них. Гисласон вроде и помнит недовольство и ворчание по углам, но утверждает, что сам он тогда изо всех сил пытался не довести дело до конфликта, хотя больше всего его интересовала Сюзанне Биер, его новая девушка.

– По-моему, Ларс как раз нас упоминал, что было очень любезно с его стороны. Том немного болезненно воспринимал то, что Ларс единолично присвоил себе практически все, с чем мы приехали, и, не таясь, выдавал все общее за свое – и да, он действительно это делал. Просто тут я считаю, что и ради бога, ничего такого в этом нет. Ничего страшного, если ты воруешь, лишь бы ты не копировал. Ларс всегда заимствовал что-то у тех, с кем он работал, – говорит он и добавляет со смехом: – И только с теми, кто смог с этим смириться, он до сих пор продолжает иметь дело.

Сам Ларс фон Триер предлагает третью точку зрения на ситуацию.

– Им же всем обязательно нужно было привезти туда своих жен, и жены всячески поощряли стремление Тома и Томаса получить свою порцию внимания, однако те не хотели так пиариться и считали, что я виноват в том, что не продвигаю их так, как им бы хотелось. По-моему, они просто не захотели использовать свой шанс, – говорит он. – Они считали, что весь почет, все интервью и конференции доставались одному мне, но, честно говоря, были бы они умнее – они бы огляделись по сторонам и задумались: стойте-стойте, а что это монтажера Скорсезе нигде не видно, где же он? А операторы, у них-то где берут интервью? А нигде.

«Элемент преступления» получил Большой приз высшей технической комиссии, и «нельзя сказать, чтобы это было прямо умереть-как-мифологично», признает Триер.

– Потому что это вроде как предполагает, что фильм сам по себе ничего особенного не представляет, но вот техника… техника хороша, это да.

Домой возвращались на поезде, и Ларс сделал остановку в Мюнхене, где известный немецкий кинопродюсер Бернд Айхингер, сделавший «Бесконечную историю» и «Лодку», назначил ему собеседование. Триера встретили на вокзале, усадили в «Мерседес-500СС» и отвезли в потрясающий главный офис компании «Константин филмз».

– Я сказал Айхингеру: «Какая крутая машина!» И он ответил: «А… да, нравится? Она твоя», – и протянул мне ключи. В обмен на это я должен был просто подписать контракт, в котором значилось, что следующий свой фильм я сниму для него. Тогда бы я получил машину и стабильную ежемесячную зарплату.

Однако Триер вспомнил об Орсоне Уэллсе, который заключил аналогичный контракт и не снял ничего в течение следующих десяти лет, потому что они с продюсером никак не могли договориться, и отказался. Хотя его будущий товарищ по «Центропе», Петер Ольбек, считает, что именно тогда он должен был бы уехать из страны, потому что в Дании никто с ним работать не хотел.

– Киношники и инвесторы в Дании… Все они его на дух не могли выносить. И надо признать, что он таки действительно был мерзким типом. То есть теперь-то он смешной, но тогда он смешным не был, уж поверьте мне. Он был злым, как черт, и самым настоящим козлом. Позднее, когда я начал с ним работать, я с удивлением увидел, как его принимают в Европе. Во Франции люди вставали с мест и начинали хлопать, когда он заходил в зал в кинотеатре, – говорит Петер Ольбек и добавляет: – Нет, он определенно должен был уехать тогда. Это было бы единственным правильным решением.

* * *

Ларс фон Триер нигде не мог найти работу. Во-первых, при съемках первого фильма он вышел далеко за пределы бюджета, во-вторых, многих смущали его манеры. Так что, как он сам заключает:

– Не исключено, что этот каннский тур с «Элементом преступления» все-таки вышел из-под контроля: я настолько все и всех собой затмевал, что все решили, что я совершенно невыносим и от меня лучше держаться подальше.

Наконец ему разрешили снять короткий рекламный ролик для копенгагенского аэропорта. После чего у него появилась идея – или, вернее, он одолжил чужую. Так, по крайней мере, считает Том Эллинг, который однажды при встрече рассказал Триеру, что собирается попросить у Института кино в качестве поддержки для нового фильма миллион крон, потому что такую скромную сумму наверняка дадут.

– После чего Ларс понесся в Институт кино и получил там миллион.

Двое старых товарищей Триера вообще начинали от него уставать, и во время подготовки к съемкам его второго фильма, «Эпидемия», связывавшие их прежде узы разорвались окончательно. По версии Триера, история выглядит так: они с Нильсом Верселем написали сначала другой сценарий, действие которого происходило в Берлине и который требовал девяти миллионов поддержки от Института кино, однако консультант Клаес Кастхольм сообщил, что может выделить на один фильм не больше пяти миллионов крон. На что Триер ответил: «Отлично! Снимем тогда сначала фильм за миллион, а потом другой за девять».

Так что все должно было быть очень дешево. Они сами должны были отвечать за звук, освещение и съемки. Кроме того, оставалось еще написать сценарий.

– Это было именно так поверхностно, – говорит Ларс фон Триер. – Мы вообще не старались. Нам просто нужно было побыстрее его снять, чтобы приступить ко второму фильму.

Сюжет должен был появиться в результате импровизации, и в этом им должны были помочь Эллинг и Гисласон. С учетом того, что Триер и Версель были заняты в ролях, несложно было догадаться, на чью долю выпадет основная возня с камерой и съемками. При всем этом Том и Томас должны были отказаться от зарплаты и получить в качестве награды упоминание в титрах в качестве фотографа и монтажера. Именно так, по воспоминаниям Тома Эллинга, Триер вкратце описал им условия на встрече у Нильса Верселя дома.

– Мнение остальных его не очень-то интересовало, а нас не особо прельщала идея ходить за Ларсом и Верселем по пятам в квартире и снимать, – говорит Эллинг, который поссорился в тот вечер с Триером, после чего они с Гисласоном покинули собрание.

Но Том и Томас в тот вечер были не единственными, кто затаил обиду.

– Я считаю, что это было предательство с их стороны. А во всем таком я, можно сказать… unforgiving, – говорит Ларс фон Триер. – Мне казалось, что мы сотрудничали, и все шло хорошо, потом вдруг они разобиделись там, в Каннах, и наплевали на общее дело и не захотели продолжать. Ну и пошли они к черту тогда.

* * *

Так что Томас Гисласон и Том Эллинг отправились своим путем, а Версель с Триером сняли «Эпидемию», странный фильм, где они сами сыграли авторов киносценария, без следа исчезнувшего в компьютерных недрах, после чего им за пять лихорадочных дней нужно было придумать и написать новый. К фильму, поставленному по этому второму сценарию, мы постоянно возвращаемся по ходу действия: в нем молодой врач-идеалист Месмер (которого играет сам Триер), несмотря на предостережения всех своих ученых коллег, отправляется в охваченную загадочной болезнью Европу, чтобы спасать человеческие жизни, но вместо этого, как оказывается впоследствии, только сам распространяет заразу.

На втором уровне повествования авторы представляют свой сценарий киноконсультанту Клаесу Кастхольму, когда в сюжете появляется вдруг гипнотизер Али Хаманн вместе с молодой девушкой, которую он гипнозом погружает в охваченную болезнью вселенную фильма, после чего у девушки начинается сильнейший панический припадок, а на собравшихся вокруг стола появляются нарывы.

Именно на презентации «Эпидемии» в Каннах в мае 1987 года, во время пресс-конференции, Ларс фон Триер представил публике свой знаменитый слоган: «Фильм должен быть как камешек в ботинке». Однако «Эпидемия» была не из тех камешков, которые рецензентам нравилось чувствовать в собственных ботинках. Рецензии были сдержанными, Мортен Пиил в газете «Информашон» назвал фильм «небольшой самовлюбленной показухой», однако, по мнению эксперта в творчестве Триера, Петера Шепелерна, здесь уже ясно видны наброски к «Королевству»: в тайном обществе врачей, в страхе больниц, в саркастических шутках, которые по-прежнему были настолько внутренними, что практически никто их не понимал, – до выхода на экраны «Королевства».

– Тогда-то все вдруг разглядели юмор в том, что мы делали с врачами в «Эпидемии», – говорит Ларс фон Триер. – И теперь они смеялись в кинотеатре в тех местах, где раньше воспринимали все смертельно всерьез.

 

Жених

Сесилиа Хольбек Триер прекрасно помнит то кольцо, которое Триер купил ей у ювелира на Кебмагергаде. Вернее, видеть она его никогда не видела, но Ларс очень часто о нем упоминал в течение тех полутора лет, когда он практически держал ее в осаде.

– Это было ужасно неловко, потому что в то время его ухаживания меня совершенно не интересовали. Так что я, кажется, сказала, чтобы он об этом забыл, и тогда он рассказал, что отослал кольцо обратно, – говорит Сесилиа Хольбек Триер, которая не находила ухаживания особенно романтическими. – Скорее его было слишком много, так что меня это даже немного пугало. Как-то это было слишком постановочно.

Ларс фон Триер тогда снимал «Элемент преступления» и делал все возможное, чтобы поразить воображение Сесилии, которая была старше его на три года, – половинами лошадей, вертолетными прогулками, желтым светом и грязью по горло. Сесилиа, однако, не искала себе в спутники жизни эксцентричного художника: ее мать была замужем за датско-норвежским писателем Акселем Сандемосе, и их бурная жизнь внесла столько беспорядка в ее детство, что Сесилиа искала «ветеринара», с которым они завели бы детей и зажили, как все.

Ларс и Сесилиа познакомились в общей компании в ночном поезде Копенгаген – Стокгольм. Сесилию пригласил туда Оке Сангрен, с которым они дружили, заранее предупредив ее: «Учти, что те, с кем Ларс обращается хуже всего, – это те, кто ему больше всего нравятся». Они вошли в поезд и увидели Ларса, сидящего на нижней полке и страдающего от головной боли.

– И я подумала: да ну, он ведь очень милый, – говорит Сесилиа Хольбек Триер. – Я с самого начала так считала, хотя он и не всегда одинаково мило себя вел.

Все время, пока они ехали на восток, Ларс не умолкая жаловался на головную боль и страх перед туннелями, больше ничего примечательного в тот раз не произошло, кроме того, что Ларс, очевидно, принял решение: он хочет быть вместе с Сесилией. Спустя некоторое время, когда они сидели в его маленькой машине после похода в кино, он сформулировал это несколько иначе.

– Он сказал: «И вообще, я думаю, что мы должны пожениться». Я расхохоталась, и он ответил: «Да, да, да! Ты, между прочим, не становишься моложе». Мне тогда было двадцать девять лет.

Но Ларс, как он сам признается, не сдавался.

– Я был очень настойчивым, это я умею. Я несколько лет осаждал Сесилию, с переменным успехом.

Если спросить, что именно его в ней так привлекло, в ответ он просто молча смотрит на вопрошающего. Если повторить вопрос, он отвечает:

– Ну, она была из неприступных мрачных женщин.

И уж если продолжать настаивать, говоря, что должно же было в ней быть что-то особенное, он сдается и признает:

– Она была очень красивой. Я был ужасно влюблен.

Второй полнометражный фильм Триера, «Эпидемия», во многом предвосхищает его же телесериал «Королевство» – например, по части юмора и сатиры в адрес самодовольных врачей. В этом кадре актер Олаф Уссинг (справа) и оперный певец Иб Хансен занимают места во врачебном управлении.

Во времена ухаживаний, однако, Ларс был не в пример более разговорчив. Он приходил к подругам Сесилии и рассказывал им, что хочет на ней жениться. Он пригласил ее с собой в Канны, когда ехал туда с «Элементом преступления», и она отказалась, однако чуть позже они наткнулись друг на друга где-то в городе. Сесилиа хотела детей и, чтобы отпугнуть в конце концов своего навязчивого ухажера, предложила ему съездить с ней в гости в деревню к друзьям, которые только что родили третьего ребенка и чья жизнь в ее собственных глазах в то время была не очень-то завидной.

– Однако он без разговоров завел машину, усадил в нее мою старую собаку, и мы действительно поехали в гости, и он был очень мил и любезен с моими друзьями, – говорит она.

На обратном пути Ларс предложил остановиться на даче его тети в Халлебю Оре. Самой тети не было дома, но у Ларса был ключ, и Сесилиа помнит, как они «вдруг сидели рядом, и он рассказывал о птицах на болоте и о том, как любит рыбачить».

– Его тетя приехала на следующий день – оказалась большой любительницей сигар – и привезла три килограмма мяса от мясника. Мы очень уютно посидели, и вдруг оказалось, что никакой особенной пропасти между нами нет: похоже, он тоже хочет семью. С того дня мы были вместе.

– То есть вы нашли в Ларсе что-то от того самого ветеринара?

– Да, можно и так сказать. Мы оба были настроены на то, чтобы вить гнездо. И он был ужасно милым. Ларс на самом деле сумасшедший мещанин: ему бы сад вскопать да обнести забором. Все должно быть в порядке, все должно быть сделано добротно.

Однажды, когда Сесилиа вернулась домой в свою квартиру, она увидела, что Ларс перевез туда свой телевизор.

– Я подумала, что это как-то немного… – говорит она. – Но тогда я в него влюбилась. А он начал красить стены и вообще приводить квартиру в порядок. Все должно было быть как следует, – смеется она.

Например, Триер объявил войну плитке в ванной комнате, выкладывая ее по ватерпасу. Он сражался с ней снова и снова, пока не понял, что дом перекошен, так что всю плитку пришлось снять и начать все сначала.

– Я очень его ценила, особенно за ум, чувство юмора и страсть к порядку, – говорит Сесилиа Хольбек Триер.

– В чем именно выражалась его страсть к порядку?

– Он всегда держит обещания и выполняет все, что наметил. В социальном отношении его, конечно, не назовешь особым приверженцем порядка, потому что он просто не может не оскорблять людей. Он страдает синдромом Туретта в какой-то мягкой форме, – смеется она. – Та граница, которая обычно существует между эго и сверх-эго, у него очень размыта. В деле написания сценариев это его большое преимущество, но во всем остальном это его проклятие.

Зато Сесилиа никогда не нервничала, отдавая дочерей отцу на выходные после развода.

– Потому что я знала, что каждый раз, когда они садятся в машину, их пристегивают двадцатью семью ремнями. Прежде чем утонуть в Мелле, им придется преодолеть бесчисленные спасательные жилеты, изгороди, заборы и колючую проволоку. В этом отношении его фобии нервной матери только на руку.

* * *

Действительность позволяет себе такие сценарные вольности, на которые никогда не отважилась бы хорошая литература. Когда Ларс и Сесилиа пришли познакомиться с ее дядей, оказалось, что мать Сесилии родилась и выросла в том самом доме на Исландсвай, в котором позднее прошло детство фон Триера и где потом жила и рожала своих детей сама Сесилиа.

Сесилиа вспоминает, что мать Ларса поначалу относилась к ней без особой восторженности.

– И я не знаю, изменилось ли ее отношение когда-нибудь, да и могло ли оно измениться в принципе, потому что она слишком сильно любила Ларса. Он был ее идеальным сыном, он должен был оправдать столько разных ожиданий. Он, наверное, был тем сыном, на которого она делала ставку. И мне кажется, что они были очень похожи.

– Была ли она довольна результатом, как по-вашему?

– Нет, я думаю, что особенно «Элемент преступления» ее очень расстроил, потому что в нем Триер смотрел на время после войны совсем иначе, чем она. Будучи борцом за свободу, она не могла не воспринимать эти его взгляды как настоящее идеалистическое предательство.

Сесилиа помнит Ингер Хест «умной, интересной и критически настроенной» дамой. За обеденным столом велись споры обо всем на свете, и Ларс с матерью часто занимали прямо противоположные позиции. Не нужно было никаких глобальных вопросов, чтобы разгорелся жаркий спор, по семейной традиции им вполне хватало мелочей: нужно ли использовать цепи скольжения на машине и как правильно резать салат айсберг?

– Она была очень последовательна во всех своих убеждениях, я помню, что она не пришла в церковь на крестины нашей дочери Агнес, потому что считала себя противницей обряда крещения, – говорит Сесилиа Хольбек Триер – и запинается ненадолго, когда я спрашиваю, каково было быть замужем за Ларсом фон Триером. – Нелегко, – отвечает она наконец. – Когда он писал, он становился ужасно экстравертным. Я должна была прочитывать каждое им написанное предложение, выслушивать каждую новую идею и выражать свое мнение по этому поводу. Иногда я чувствовала себя совершенно выжатой из-за его высокой потребности во внимании. То есть это выглядело так: «Я тут написал кое-что, вот послушай». И так без конца. Когда же он заканчивал писать, его всегда начинала мучить головная боль. Зато он много времени проводил дома…

Рабочие привычки самой Сесилии, по ее словам, прямо противоположны:

– Я закрываю дверь в свой кабинет, чтобы меня никто не трогал. Но я помню одно – и я уже тогда это очень ценила, – он никогда не бывал в депрессии во время работы. Тогда он мог выпутаться из любой ситуации. Ларс рано вставал и был в отличном настроении, что, надо признать, порой раздражало, потому что раз уж он встал, то и всем остальным тоже надо было вставать.

* * *

Ларс фон Триер очень хотел обрести веру. В 1985 году он начал изучать католицизм у монаха-бенедиктинца Ансгара в монастыре в Херсхольме, и в апреле 1989 года его крестили. В детстве он не верил в Бога, и сам объясняет свой переход в католичество тем, что Сесилиа была воспитана в католической вере, так что он воспринял это как знак.

– Я надеялся на Бога – но не верил. Однако вера многое делает проще, потому что как будто оснащает тебя туннельным зрением. Так что я подумал: пора взяться за дело всерьез, я должен креститься. Тогда я наверняка почувствую, как на меня снисходит дух святой.

Отец Ансгар очень хотел успеть окрестить Триера до приезда Папы Римского в Данию в июне 1989 года, хотя сам Ларс не считал, что это так уж к спеху.

– Мне не так уж важно успеть до Пасхи, – сказал он.

– Троицы! – поправил его Ансгар.

Первая жена Ларса фон Триера, Сесилиа Хольбек Триер, была воспитана в католической вере, что Триер счел знаком свыше и крестился сам. И хотя он с трудом отличал Пасху от Троицы, это не мешало ему ревностно экзаменовать ее на знание библейских текстов.

– Надо, конечно, признать, что я считал это проявлением Божественной коррупции. По-хорошему его должен был бы отпугнуть тот факт, что я не различаю Пасху и Троицу.

Католицизм казался Ларсу фон Триеру более здоровой религией, чем протестантизм. Особенно ему по душе ритуал исповеди: он напоминает ему психоанализ, и вообще, как он говорит, «для твоего ментального здоровья полезно признаться в том, что ты убил дочку соседа, потому что признание значит, что ты уже на пути к выздоровлению».

Ему нравилось и то, что католицизм настолько буквален, что все нужно понимать прямо, а не символически. Когда в католической церкви зажжена красная лампа, в ней присутствует Святой Дух, и никак иначе. Папа стоит ближе к Богу, чем остальные люди, и никак иначе. Особенно ему нравились католические святые: они обеспечивали своего рода пантеизм и тем самым свободу выбора.

– Одно то, что ты можешь обращаться к разным святым с разными проблемами, уже хорошо. В протестантской церкви ты можешь обращаться только к одному, и то он никогда ничего не отвечает. Мне очень симпатично, что, вместо того чтобы все время говорить: «Ладно, ладно, понял, я грешник» – ты можешь сказать: «Ладно, ты вот говоришь, что я грешник… допустим, но я теперь хочу послушать альтернативное мнение». И потом ты идешь к другому святому, к Деве Марии, например, и получаешь женскую точку зрения на вопрос. Если ты, например, считаешь, что Бог с тобой слишком строг, ты ей говоришь: «Слушай, ну неужели я действительно должен страдать целую вечность?» – «Нет!» – отвечает она. «Так как же! – говоришь ты. – Вот Бог сказал». – «Ай, ну ты же знаешь Бога. Конечно ты не должен страдать целую вечность из-за такой ерунды».

Дома Триер более чем охотно дискутировал по вопросам католицизма с Сесилией, которая одобряла далеко не все в своей религии.

– Похоже было на то, что он просто хотел меня слушать. Проверить меня, чтобы понять, насколько сильно я верю. Говорил «да ты что, ты не понимаешь разницы между тем-то и тем-то», – смеется она. – Но я бы не сказала, что он пережил какое-то особенное религиозное возрождение, скорее это были поиски самоидентификации.

– Вас, наверное, часто спрашивали, каково было быть женой Ларса фон Триера?

– Ну да, потому что все считают, что если ты с ним живешь, то ты, наверное, тоже очень странная.

– Или очень выносливая…

– Люди считают его очень неприятным и невротичным человеком, что тоже является частью бренда. И да, это в нем есть, но в то же время в нем есть и столько всего другого.

– В чем самая большая разница между общими представлениями о Ларсе и тем Ларсом, которого вы знаете?

– В том, что в личной жизни он очень приятный человек. Он очень… уютный, что ли. Кроме того, в нем есть еще мещанская сторона, которая иногда кажется даже чересчур мещанской. Мы редко куда-то ходили, например, потому что он считал, что дома так хорошо, пусть лучше к нам приходят гости. Еще он мог спросить: «Нам не пора встретиться с твоей мамой?» – смеется она.

– Мы всегда были согласны во всем, что касается воспитания детей, здесь мы оба настроены на классические буржуазные ценности, для нас обоих важно, чтобы девочки хорошо учились и поступили потом в университет. После нашего развода девочки проводят у него каждые вторые выходные, и все договоренности выполнялись по часам. Эти выходные расписаны на годы вперед поминутно и внесены в еженедельник. Чтобы изменить хоть что-то, понадобятся долгие переговоры.

– Я боюсь, что у многих сложилось гораздо более драматическое представление о нем, вам так не кажется?

– Да, но не исключено, что он намеренно этому способствовал, – улыбается она. – Ну вот, теперь я разом уничтожу все плоды его стараний, сидя тут и рассказывая, что на самом деле он очень милый.

 

Все время в мире

В один из поздненоябрьских дней после обеда я крадучись подхожу к пороховому складу. Я стучу в дверь и вижу, что Ларс фон Триер стоит внутри, у второй стеклянной двери, и смотрит на холм в сумерках. Мне разрешили сегодня присутствовать при последнем часе работы над сценарием, в которой режиссеру помогает Винка Видеманн, и я собираюсь быть тише воды ниже травы, когда передо мной приоткроется процесс создания фильма.

Прежде чем открыть передо мной стеклянную дверь, режиссер достает свой телефон и смотрит на часы.

– Смотри-ка, ты впервые пришел почти вовремя, – говорит он и отступает в сторону, чтобы я мог незаметно усесться в кожаное кресло.

Эти двое сегодня в последний раз работают над сценарием «Меланхолии»; когда они закончат, Триер на неделю запрется дома и перепишет все начисто. Винка Видеманн сидит в офисном кресле за горизонтом из безделушек и бумажных груд, высящихся на большом письменном столе фон Триера, и печатает на компьютере, пока режиссер важно прокладывает по полу разные маршруты.

– Во время ужина Жюстине выходит посмотреть на звезды, и тогда Клер идет за ней, чтобы привести ее обратно, – говорит Винка Видеманн. – Что Клер там говорит?

– Жюстине может сказать какую-то чушь, не знаю там, как какой-то знак зодиака сегодня четко виден или что-то в этом роде, – отвечает Триер. – И если она говорит это младшей сестре, это намекает на то, что у них есть какое-то общее понимание всей этой небесной… проблематики. И тогда мы не можем не повторить «Тристана и Изольду»…

Триер прекращает свою прогулку по комнате и наклоняется над музыкальным центром за компьютерным столом.

– Сейчас, я просто хочу послушать, – говорит он и перематывает до нужного момента, так что кажется, как будто струнные нарезаются на мелкие острые звуковые отрезки, и потом комната наконец-то наполняется масштабными широкими движениями музыки.

Несколько секунд кажется, как будто кабинет накачивают звуками, так что ни одно слово не достигнет ушей, пока звуки отражаются от стен и возвращаются обратно.

– Жюстине выглядит уставшей, – зачитывает с экрана Винка Видеманн, когда в комнату возвращается тишина. – Она трахает его довольно ожесточенно, – смеется она.

– Так оно и есть, что делать, – говорит Триер, опускаясь на диван у дальней стены, откуда он следит за действием по пачке бумаг.

Так они сидят и работают еще долго. Договариваются, когда и что должно произойти. Перепроверяют, чтобы ничто не противоречило уже произошедшему и тому, что должно будет случиться.

– Они выходят на освещенные поля для гольфа и разговаривают, – говорит Триер. – И тогда она говорит, что не чувствует себя счастливой. На что он отвечает: «Да никто не чувствует себя счастливым».

Он диктует, делая паузы, чтобы Винка успевала за ним записывать.

– Что дальше происходит, я не знаю. Может быть, все должны проводить молодоженов к двери?

– Можно вставить сюда какой-то ритуал, например, все должны им хлопать, – говорит Винка. – Тогда, может быть, она должна тут же бросить букет.

– Да, – подхватывает Триер. – Должна, но не бросает. Тогда кто-то делает это за нее. Наверное, Клер.

Из дальнейшего разговора я понимаю, что, когда пара остается наедине, невеста извиняется перед женихом.

– Допустим, она говорит: дай мне еще минутку, – предлагает Триер. – И он отвечает: конечно, у тебя есть все время, которое тебе нужно. Тогда она бегает там вокруг и занимается бог знает чем, и в какой-то момент он начинает собирать вещи, потому что он наконец-то понял то, что мы все поняли… – смеется он, – полтора чертовых часа назад: ничего из этого не выйдет. Но он должен оставаться милым в процессе этого понимания. Оно не должно его разозлить.

Он встает с места и проходит мелкими танцевальными движениями в своих мягких туфлях на середину комнаты и там запевает вдруг: «We have all the time in the world». Он поднимает взгляд на Винку:

– Ты знаешь, откуда это? Это однозначно лучший фильм о Бонде, «На секретной службе ее величества», где пел Луи Армстронг. – Он снова напрягает свой тонкий пористый голос: – We have all the time… И мы-то знаем, что уж чего-чего, а времени у них нет.

* * *

Под столом я замечаю ящик с новенькой приставкой «Playstation 3». Похоже, этому мальчику по-прежнему достаются лучшие из возможных игрушек. Они обсуждают, должна ли Жюстине выйти танцевать или уйти на поле для гольфа.

– Не знаю, я должен сам до этого дойти в процессе письма, – говорит Триер. – Сделай там пометку какую-то. Или просто напиши: «Ларс подготовит какое-то поэтическое дерьмо».

Чуть позже в сценарии следует сцена, где невеста лежит в ванной.

– Она же не плачет, правда? – спрашивает Винка.

– Нет, – отвечает Триер. – Она слушает группу «Carpenters». – У него вырывается плутоватый смешок. – All I know of love is how to live without it, – поет он. – There’s no tomorrow for this heart of mine, – добавляет он чуть тише. – И только те, кто знают «Carpenters», поймут отсылку.

Винка долго молчит.

– Я перечитываю просто, – объясняет она наконец.

– Ты перечитываешь? – восклицает режиссер. – Ты мне это брось. Все проблемы именно с этого и начинаются. Это все равно что… – в голосе звучит смех, – я однажды разговаривал с Рифбьергом о крови в фекалиях. У него как-то было сильное кровотечение, и с тех пор он перестал заглядывать в унитаз. Опускаешь крышку – и жмешь на слив. По такому же принципу я работаю со сценариями.

Триер спрашивает, удалось ли Винке нарыть что-то интересное об испанских свадьбах: раз главную роль должна играть Пенелопа Крус, свадьбу тоже хорошо было бы сделать с испанским уклоном. Винка роется в своих бумагах и зачитывает несколько предложений. Жених и невеста могут раздавать сигары, во время ужина кто-то может подняться и спеть песню, и похоже, что в Испании тоже кричат, когда жених с невестой должны поцеловаться, но при этом еще и размахивают салфетками над головой. Еще жених и невеста могут положить золото в бокалы с шампанским и выпить на брудершафт.

– И еще, по-моему, интересно, что у них часто бывают черные свадебные платья.

– Интересно-то интересно, но с учетом наших ночных съемок это неприменимо, – говорит Триер. – Но вообще хорошо будет добавить туда каких-то испанских мотивов, чтобы быть уверенными, что Пенелопа согласится. Тогда я напишу ей, когда буду посылать сценарий, и попрошу посоветовать кого-то другого, если она сама все-таки не сможет. Это ее взбесит, – смеется он. – Это все равно что попросить Йоргена Реенберга посоветовать какого-то другого датского актера вместо себя.

Когда час подходит к концу, Триер просит нарисовать сценарий на куске картона.

– Может быть, я смогу писать два дня в неделю. Я хотел бы разделаться с этим в три приема, три раза по два дня. Иначе я не смогу это выносить, – размышляет он вслух.

Я встаю с места так же незаметно, как и пришел.

– Спасибо, что разрешили мне здесь посидеть, – почти шепчу я.

– Ничего себе, ты здесь, оказывается? – говорит Триер. – В кои-то веки ты себя вел немного пассивно. Тебе это очень идет.

– Я ЗНАЛ, что рано или поздно мы найдем что-то, что мне идет.

– Ну вот и нашли.

 

Разоблачение

Мать Ларса тянула с разоблачением своей тайны до последнего момента. Семье сообщили поначалу, что рак ее не смертелен, но потом начались осложнения, и, когда Ларс зашел проведать ее в больницу Гентофте, она лежала в полубессознательном от лекарств состоянии в одиночной палате. И тогда вдруг она ему открылась.

– Она сказала что-то вроде «ты же знал, что Ульф тебе не отец», – вспоминает Ларс фон Триер. – Таким тоном, как будто мы уже раньше об этом говорили, но ничего подобного.

Дело было в апреле 1989 года. До тридцать третьего дня рождения Ларса оставалось несколько недель, он сам только что впервые стал отцом – и ни на секунду за прошедшие три десятилетия не усомнился в том, что он сын Ульфа Триера. Мать всячески поощряла его в разыскивании отцовских еврейских предков и подсовывала ему генеалогические таблицы, которые он тщательно изучал. Он нанес обязательный визит в концлагерь Дахау, и в общем и целом его вполне устраивала принадлежность к гонимому народу. И вот в одночасье оказалось, что он больше не гонимый и не еврей.

– На что я ей ответил: если бы это была сцена из сериала «Даллас», то бог свидетель, это была бы очень плохая сцена. Потому что это было так банально, правда, как в настоящей мыльной опере. На это она ничего не ответила. Тогда я спросил, кто об этом знает – потому что я все свое детство провел в общении с этой триеровской семьей – и знал ли об этом сам Ульф. На что она ответила: «Знал, наверное, но вообще-то мы особо об этом не разговаривали».

Больше всего Ларса фон Триера мучила невозможность обсудить это с человеком, которого он до того момента считал своим отцом.

– Как было бы забавно с ним теперь поговорить, хоть парой слов переброситься. Я бы сказал: я был более чем доволен твоим отношением ко мне на протяжении всей жизни. Ты знал, что на самом деле ты не мой отец? Это в самом деле очень важно, потому что, если он всегда это знал и, несмотря на это, относился ко мне с такой любовью, это значит, что его любовь была настолько сильной, что могла преодолеть немалые препятствия, и таким образом стала бы в моих глазах еще сильнее и искреннее. Если любовь вообще может быть искреннее искреннего.

– Твоя мать дождалась от тебя реакции на свое признание?

– Нет, вот уж чего она не дождалась. В эти игры я играть не захотел. Это все равно что прийти перед самой смертью к священнику – конечно, она не могла мне не рассказать, потому что надеялась получить отпущение грехов. И такого удовольствия я ей доставить не мог.

Мать Ларса рассказала ему, кем был его настоящий отец, и посоветовала с ним связаться.

– Потому что он был достойнейшим человеком, и мы наверняка нашли бы общий язык, – едко смеется Триер. – Беззастенчивое вранье по обоим пунктам. Кажется, она сказала, что хранила все в тайне, чтобы не помешать жизни или карьере этого Хартманна, и тут же, естественно, оказалось, что он в то время был начальником и моего отца, и моей матери, так что мы правда находимся где-то на уровне Далласа, но мир вообще частенько этим грешит. И еще она сказала, что я должен радоваться тому, что она раздобыла мне артистичные гены, потому что со стороны Триеров никакой искры никогда не проскальзывало. И что не исключено, что я найду к чему эти гены приложить.

Весь разговор продолжался две-три минуты. Потом Ларс, покачиваясь, вышел в коридор, где ждал его брат. Оле тоже ничего такого не подозревал, более того, всегда считал, как он признался впоследствии Сесилии, тогдашней жене Триера, что это с ним самим что-то не так.

– Ларс позвонил домой, взволнованно сказал, что у него есть хорошая и плохая новости, и спросил, какую я хочу услышать первой, – вспоминает Сесилиа Хольбек Триер, которая выбрала тогда хорошую. – Он сказал: «У Агнес есть дедушка!» Я ничего не поняла. Тогда он сказал: «Ульф не был моим отцом».

Ларс фон Триер все равно сомневался, правда ли это, поэтому первым делом по приходу домой нашел фотографии своего предполагаемого биологического отца, и тогда сомнений не осталось.

– Я заревел как идиот, и тут как раз позвонил Оле, услышал меня в трубку и спросил: «Что, она умерла?» Да если бы! – смеется Ларс фон Триер. – Я оплакивал ситуацию, в которой сам оказался. Я чувствовал себя дураком, чувствовал, что меня обвели вокруг пальца. Все то, что я всю жизнь считал своим собственным, оказалось взятым из ее желания родить ребенка, который отвечал бы ее представлениям о прекрасном. Я чувствовал себя черешком какого-то растения, посаженного в горшок. Мне казалось, что я одновременно лишился и отца, и матери. Честно говоря, больше всего меня волновал отец, потому что он исчез совсем, его в принципе не существовало больше в моей системе координат, раз между нами не было никакой генетической связи. Мои симпатии были на его стороне, потому что мама была такой резкой и стремилась всем на свете управлять. Это странно, конечно, если подумать, я ведь считаю, что люди вольны трахаться, как кролики, если им зачем-то это нужно, но только не моя мама, – смеется он. – Она должна была вести себя прилично по отношению к моему отцу, который составлял пятьдесят процентов моего детства. Ну или, раз уж на то пошло, пусть бы он тоже трахался направо и налево! И мне было очень обидно за него, обидно, что он значил для меня меньше, чем она. Потому что мало того, что над ним всю жизнь издевались, теперь он лишился еще и права быть моим отцом.

* * *

Это был последний разговор Ларса с матерью. Он проведывал ее еще раз с тех пор и сидел у кровати, но она все время была без сознания и парой дней позже умерла. Ларс фон Триер помнит, как вошел в палату и увидел мать в поддерживающей подбородок подвязке.

– Тогда я начал с силой трясти кровать, чтобы посмотреть, как она, дрожа, перекатывается с боку на бок. Чтобы убедиться в том, что она действительно мертва.

Чуть позже, во время уборки в доме на Исландсвай, Ларс расколотил весь материнский фарфор и безделушки о бетонный пол в гостиной. Одно то, что она вообще заговорила вдруг о том, как важно, кто чей биологический отец, шло вразрез со всеми ее убеждениями. Обычно она сказала бы, что это не имеет никакого значения, потому что определяющим фактором является среда, а не наследственность.

– Это противоречило всем ее убеждениям. Как и то, что она столько лет держала это в тайне. Такое невыносимое мещанство, а ведь она считала своей честью всячески отрицать мещанство на всех уровнях и была убеждена, что любая информация должна быть доступна всем без исключения. И почему вдруг она решила, что мне будет очень кстати узнать это как раз перед ее смертью? Как же все это было гадко. Как будто она покорилась клише о том, что должна разобраться со всеми земными делами, чтобы душа беспрепятственно могла улететь дальше, куда ей там надо, – говорит Ларс фон Триер, который тогда почти пожалел свою мать. – Потому что от этого она стала мелкой, а она и так уже была мелкой в моих глазах. Ей-то это ничего не стоило, но вот мне… И ты ведь всегда думаешь, что это ключ к лучшей жизни. Если бы я только знал об этом раньше… Может быть, это и стало бы ключом – как знать!

* * *

Еще когда Ларс был мальчиком, Ульф Триер рассказал ему о концлагерях и показал соседских евреев. Они вместе ходили на кладбище Мозаиск, где отец продемонстрировал, как с помощью четырех узлов превратить носовой платок в головной убор, и Ларс вселился в историю еврейского народа, уселся там поудобнее и чувствовал себя как дома. Теперь же его вдруг выставили за дверь, и закон возымел обратную силу.

– Все это еврейство действительно много для меня значило. Ассимилировавшаяся датская еврейская культура была мне… очень близка, – тихо говорит он. – В тех еврейских семьях, с которыми я общался, царила совершенно особенная насмешливая атмосфера. Я до смерти скучаю по этому еврейству.

Ульф Триер был атеистом и антисионистом, который считал основание государства Израиль преступлением. Однако он вовсе не был антисемитом, и это разграничение Ларс находил очень искренним. Потому что, по его словам, «ему было сложнее жить евреем, если он при этом отрицал необходимость существования Израиля».

Сам Ларс чувствовал «странную романтику в том, чтобы быть частью нежеланного народа. Мы были из тех, кто нес на своих плечах мировые страдания». Это чувство было в нем так сильно, что первое время после изгнания из клана жизнь была ему более безразлична, чем раньше.

– Как бы там ни было, у человека всегда есть какие-то чувства, связанные с племенем. Да, чаще всего они не имеют никакого значения, но все-таки это своего рода пуповина, которая связывает тебя с прошлым, и, по моим ощущениям, эта самая пуповина была тогда окончательно перерезана.

Тем не менее со временем он снова принял своего отца.

– Поначалу мне казалось очень важным, с кем я в родстве, но сегодня я считаю Ульфа своим отцом и семью Триер своей семьей. Потому что именно их я видел, пока рос. Чем старше ты становишься, тем лучше понимаешь, что твой отец – это и есть тот, кто был все время рядом, – говорит он.

Матери же он довольно хитроумно отомстил: она хотела, чтобы ее кремировали и прах развеяли над безымянными могилами, но ему удалось ее «удержать», как он говорит, похоронив ее в могиле. Вернее даже, в чужой могиле.

– Самый ужасный мой поступок – это что я довольно долго продержал маму под фамилией отца, которую она никогда своей не признавала. Она всегда оставалась Хест. Но отец умер первым, так что на могиле было написало только «Ульф Триер», и там она лежала много, много лет – и, подозреваю, ворочалась в гробу.

– Зачем тебе понадобилось, чтобы у нее была могила?

– Просто чтобы я всегда мог знать, где она. Я не хотел, чтобы последнее слово оставалось за ней даже после смерти. Ну и потом, теперь у меня есть место, куда я могу прийти их проведать, чего я никогда не делаю, – говорит он и начинает смеяться. – Так что получается, что для нее это двойное наказание.

* * *

Вскоре после смерти матери Ларс фон Триер позвонил своему девяностолетнему на тот момент биологическому отцу, Фритцу Микаэлю Хартманну. «Я – сын Ингер, – сказал он. – Она умерла. Она просила, чтобы я тебя нашел». На что Фритц Хартманн ответил: «Да, ну здесь мы встретиться не можем».

– И это, пожалуй, самое неприятное приветствие, которое ты можешь услышать от близкого родственника.

Вместо этого они встретились в офисе компании «Латерна фильм» в Клампенборге, где Ларс часто сидел и писал. В кабинет вошел изящно одетый старик, чуть повыше Ларса.

– Все его поведение было как-то… немного с душком, – вспоминает Ларс фон Триер. – Я представлял его себе образчиком маскулинности, но на самом деле он оказался довольно женственным. В начале нашей встречи он был всецело поглощен решением вопроса, куда ему стряхивать пепел, потому что в кабинете не было пепельницы. И тогда я сказал: «Послушай-ка, я хочу поговорить о нашем родстве».

Однако именно об этом Фритц Микаэль Хартманн говорить не хотел. Как не хотел, чтобы обо всем узнали его жена и дети, и пришел исключительно потому, что чувствовал, что его к этому принудили.

– Но кое-что он все-таки сказал: «Я был уверен, что твоя мать предохраняется». Тоже не очень-то красиво с его стороны. Он был высокомерным идиотом, но если поставить рядом его фотографию и мою – сходство будет очевидным. Его называли «Хитрый лис» – что, конечно, интересно в контексте «Антихриста», – улыбается он. – А ведь и правда, я раньше об этом не думал. У него были лисьи глаза, говорят, у меня такие же.

– Какой у него был голос?

– Не знаю… вообще, его внезапная близость мне казалась немного… отталкивающей. Я не хотел, чтобы он был так близко. И то, что он оказался чересчур женственным в сравнении с тем, что я считал подобающим и чего я ожидал, тоже меня смущало. Если бы у меня было двадцать лет на то, чтобы его полюбить, я наверняка бы его полюбил, но в той ситуации, когда он просто вышел из-за угла, я с трудом терпел его присутствие. И мне совершенно не нравилось, что он в каждом предложении отказывался от всякой ответственности.

– То есть ты получил не самый теплый прием?

– Не самый теплый? Ты что, издеваешься? Я представлял себе, что мы в замедленной съемке побежим друг к другу в объятия, как в сериале «Даллас». Но я столько раз переживал подобное с женщинами, что это не стало для меня ударом. В конце концов, это было не так важно, как с женщинами, – смеется он.

Разговор отца с сыном получился коротким и недобрым. После той встречи Ларс фон Триер написал Хартманну, что уважает его желание держать все в тайне от семьи, но оставляет за собой право связаться с наследниками после смерти Хартманна, на что тот ответил, что их дальнейшее общение возможно исключительно через его адвоката.

– И ты не написал ему, что он козел?

– Нет, зачем, для этого я был слишком хорош. Все должно было выглядеть достойно. Да, он, скорее всего, был идиотом, но что поделать, в мире их так много, и это не их вина.

После смерти Фритца Микаэля Хартманна Ларс фон Триер так и не решился связаться со своими единокровными братьями и сестрами, но подстроил все так, чтобы Петер Шепелерн написал в «Экстра бладет» статью, в которой биологический отец Триера без называния имени был описан настолько подробно, чтобы дети смогли его узнать. Это сработало, и с тех пор они понемногу общаются.

– Фокус был в том, что это они должны были выйти на контакт, а не я, – говорит Ларс фон Триер. – Потому что я никогда больше не хотел чувствовать себя нежеланным.

 

Угорь и Клещ

Вход на вечеринку стоил десять крон. Организаторы украсили квартиру и купили пива, все расходы на это должны были покрыться за счет платы за вход, однако, когда в разгар вечера в дверь позвонили знаменитые выпускники Киноинститута, организаторы не были уверены, стоит ли брать с них деньги. Как же, это ведь сам знаменитый Ларс фон Триер и команда, с которой он снял «Элемент преступления», оказали собравшимся честь своим присутствием.

– Они все были лысые и в кожаных куртках, только что вылезли из канализации и пользовались огромным уважением всех собравшихся, – вспоминает Петер Ольбек Йенсен, будущий партнер Ларса фон Триера, а в то время студент Института кинематографии, встречавший гостей в дверях квартиры в музыкальном городке в районе Эстербро. – Мои товарищи считали, что мы должны пустить их бесплатно, на что я ответил: ну уж нет, пусть платят или проваливают.

Так Ларс фон Триер познакомился с Петером Ольбеком. Ольбек подошел к лысой культовой фигуре и попросил заплатить за вход, что Триер в свою очередь сделал без возражений. Потому что, как говорит Петер Ольбек:

– Он очень щепетилен во всех денежных вопросах. Если что-то стоит десять крон, значит, это стоит десять крон.

Я гоню на максимальной скорости, чтобы успеть на встречу с Петером Ольбеком в Киногородке. Бросаю машину на парковке перед огромными стеклянными стенами главного офиса «Центропы», забегаю внутрь и узнаю на ресепшн, что «директор еще не приехал».

Я сажусь на диван в углу и рассматриваю холл совместного творения партнеров. Это штаб-квартира узаконенного бунта, где самая бесшабашная часть творческой интеллигенции уходит в отрыв под более или менее заметным руководством пары партнеров Триера и Ольбека, которых на центроповском сленге называют Клещ и Угорь.

Место похоже на смесь мастерской с дворцом творчества. На потертом зеленом линолеуме стоят столы с серебряными канделябрами, за некоторыми из них сидят люди и разговаривают приглушенными голосами. Над их головами, но гораздо ниже высоченного потолка, свешивается на черном кабеле гирлянда разноцветных лампочек без абажуров, а у дальней стены собраны музыкальные инструменты: барабанная установка, контрабас и рояль. В качестве задника всего этого великолепия к стене приделана массивная белая система железных полок, наполненная призами, фотографиями и другим отраслевым сором, который привел в сети былой мятеж в датском кино. И, в качестве подписи, огромная щука на деревянной подставке. Безвкуснее некуда. Чего и следовало ожидать.

Потом стеклянная дверь распахивается и входит Угорь в красной ветровке и велосипедном шлеме.

– Сиди-сиди, – пыхтя говорит он, когда я собираюсь встать, чтобы проследовать за директором в его кабинет. Оказывается, что у директора нет кабинета – или же его кабинет везде. – Подожди только, я в туалет схожу, – говорит он, расстегивая шлем.

* * *

Петер Ольбек каждый день проезжает на велосипеде немалое количество километров от своего дома в Херфельге до станции Кеге, где садится в электричку. Остаток пути от Аведере до Киногородка он тоже преодолевает на велосипеде. Сегодня же ему пришлось остановиться, слезть с велосипеда и надеть дождевик, объясняет он, поэтому он и опоздал. Петер Ольбек, одетый в бесформенную камуфляжную флисовую кофту, возвращается с чашкой кофе и усаживается на один из старых потертых диванов с бирюзовыми подушками, которые часто можно встретить в разного рода учреждениях, устраивается поудобнее в углу, непринужденно вытягивает руки вдоль спинки дивана – и выглядит вдруг так, как будто ему принадлежит весь мир. Мы сразу, без предисловий приступаем к делу, потому что именно так кажется логичным вести себя с такими людьми, как Петер Ольбек. Точно так же, как в его обществе кажется логичным пить кофе нормальными глотками, а не цедить понемногу. Я начинаю разговор с замечания, что беглого взгляда на офис «Центропы» и поведение партнеров за последние годы достаточно, чтобы сделать вывод, что они так никогда и не стали взрослыми. На что он, как ни странно, отвечает, что ему самому эта мысль никогда не приходила в голову.

– Но ты, наверное, прав, это настоящая мальчишеская комната, с жабами в банках от варенья. Здесь действительно много всякой чепухи, так что да, это верно подмечено, у нас тут детская вселенная, – говорит он.

Я спрашиваю, как именно молодые сотрудники могут тогда против них бунтовать.

– Это тоже правда, голой задницей или дуракавалянием нас не удивишь. Но вообще-то все наши молодые сотрудники сумасшедше правильные и пунктуальные.

Петер Ольбек снова подтверждает тот факт, что Ларс фон Триер пользовался огромным уважением студентов еще во время учебы в Институте кинематографии. Многие даже его боялись.

– Вот этого вот маленького человечка, – смеется он. – Но, конечно, надо признать, что он очень острый на язык. И бескомпромиссный. В Институте кинематографии ходили слухи, что он позволяет себе сидеть спиной к преподавателю с наушниками в ушах. В своем учебном фильме «Ноктюрн» он прыгал сквозь окно, что было смертельно опасно. Ну и все считали, что он делает фантастические кадры.

Сам Петер Ольбек никогда не видел ранних фильмов своего партнера. Вся эта «желтая моча, в которой они сидят и разговаривают в тумане», – это не для него. Карьера Ольбека в качестве независимого продюсера была довольно короткой: он работал на фильме, который снял бывший оператор Ларса фон Триера Том Эллинг («ужасно странный, экспериментальный мистический фильм», как он говорит), после чего его первая компания осталась «с голой задницей». Триер тогда как раз закончил работу над «Эпидемией», его бывшие друзья Томас Гисласон и Том Эллинг оба работали для продюсера рекламных фильмов Йеспера Йаргиля, который давал задания и Триеру, и, если верить Йаргилю, Триер справлялся с ними очень профессионально.

Он снял, например, французский рекламный фильм «Улица», в котором камера проходит по улице параллельно с тем, как времена меняются и главный герой становится старше. Этот ролик пользовался огромным успехом во Франции: когда Триер ступал на французскую землю, он сталкивался с тем, что люди слышали что-то о том, что он снял «парочку второстепенных фильмов», по его собственным словам, но, когда они узнавали, что он снял «Улицу», они становились гораздо сердечнее.

Йеспер Йаргиль же нанял Петера Ольбека продюсером на тот проект, на котором они с Триером встретились во второй раз: рекламный ролик для одного пенсионного фонда, снимавшийся на американских горках в парке развлечений «Баккен». Сам Триер, естественно, ненавидел американские горки, но этим страхом, как и большей частью жизненных невзгод, он научился управлять. Он катался на них снова и снова, и вместо того, чтобы вжаться в штангу и минимизировать собственные движения, убедил себя в том, что ему все это нравится, и мысленно пытался заставить вагончик ехать еще быстрее, наклоняясь вперед на спуске и увлекая вагончик вслед за собой.

Сам Триер прекрасно помнит эту их встречу. Был снежный день в самом начале весны, обслуживавшая американские горки бригада рабочих отказалась убирать снег, сославшись на то, что им нужно успеть на какую-то встречу, после чего Ольбек и Триер посмотрели друг на друга, взяли в руки по метле и расправились со снегом самостоятельно.

Петер Ольбек был, по его собственному определению, «упорным провинциальным хитрюгой». Ему нужно было зарабатывать деньги – «какого черта нам бы еще понадобилось снимать рекламные ролики?», – и Триер готов был его в этом поддержать.

– Вот что в нем интересно, – говорит Петер Ольбек. – По сравнению с другими режиссерами он ужасно щепетилен во всем, что касается времени и денег. Каким бы козлом он ни был, но в этом на него всегда можно положиться.

Дела самого Триера в тот момент обстояли довольно плачевно: с ним никто не хотел работать. Ольбек считает, что они с Триером оба зашли тогда в карьерный тупик и потому готовы были попробовать что-то новое. По словам Йеспера Йаргиля, во время совместной работы они постоянно ругались, но на третий день Триер спросил, не хочет ли Ольбек помочь ему в съемках следующего фильма, «Европы».

– У Триера в голове как будто сошелся пазл, – говорит Петер Ольбек. – У него просто фантастический нюх на человеческий потенциал, а надо отметить, что во мне тогда чертовски нелегко было разглядеть потенциал.

– Что именно он увидел в этом сошедшемся пазле?

– Это вообще очень хороший вопрос, потому что мы ужасно разные, несмотря на то что нам легко разговаривать и мы часто фыркаем в телефонную трубку. Он мыслитель. Маленький, нервный, с IQ в два раза выше моего, а я, в свою очередь, хвастливый лавочник и рабочий. Он, наверное, как-то инстинктивно понял, что все это социальное дерьмо, связанное с продвижением фильма и с тем, чтобы разговаривать с какими-то идиотами, – все это я умею. Я ведь не был даже частью кинотусовки, в то время она состояла из людей, которые пили бургундское, носили чуть ли не униформу и обсуждали французские фильмы для очкариков, в то время как я жил к югу от Кеге. Так что я думаю, что каждый из нас разглядел в другом залетную птицу и подумал, что другой может то, чего мы сами не можем.

* * *

Поначалу Триер и Ольбек договаривались только о том, чтобы сделать вместе «Европу», но когда в 1991 году они привезли фильм в Канны и зарубежные продюсеры стояли в очереди за возможностью поработать с Триером, режиссер сообщил им, что все без исключения договоренности должны идти через Ольбека.

– Я думал тогда – на черта я им сдался-то? Наш совместный проект закончен, расходимся! Зачем я нужен продюсеру Бертолуччи и Бернду Айхингеру? Но Ларс всегда был преувеличенно лояльным, это у него в крови. Он считал, что в тяжелое для него время после «Эпидемии», когда ему нужна была моя помощь, чтобы осуществить новый проект, я его поддержал, так что потом, когда «Европа» была закончена и все, кому не лень, расхваливали ее на все лады, хотели с ним работать, я тоже должен был разделить с ним этот успех, – говорит Петер Ольбек. – И можешь мне поверить, остальные режиссеры даже близко себя так не ведут. Их интересуют только работа и они сами, плевать они хотели на все остальное и всех остальных.

Сам Ларс фон Триер объясняет выбор Ольбека его бесшабашностью и тем, что «он умеет поддержать, особенно когда у тебя проблемы». Так что Угорь и Клещ основали «Центропу», названную в честь железнодорожной компании в «Европе» и вдохновленную бергмановской компанией «Персона фильм», которая тоже была названа в честь фильма. Триер считал, что компания должна ограничиться продюсированием его собственных фильмов, но Ольбек настоял на том, чтобы браться и за другие проекты.

– Чтобы я мог держать хоть какую-то дистанцию, – говорит он, но тут же добавляет: – Хотя если бы мы не снимали ничего, кроме его фильмов, мы бы все равно разбогатели.

Артистический дебют новоявленных партнеров в общественном пространстве состоялся на фестивале в Каннах в 1991 году, когда Триер получил за «Европу» технический приз жюри, а Ольбек рассказал потом прессе, что самоуверенный режиссер в приступе разочарования и злости выбросил свой диплом.

– Раньше, когда ты получал какой-то второстепенный приз, тебе просто выдавали чистый лист бумаги, потому что печатать быстро тогда не умели. Так что Ларс получил приз и выкинул бумажку, но я повернул все так, как будто он сделал это в приступе ярости. И это мое заявление входит теперь в учебники истории, – смеется Петер Ольбек.

– В тот раз еще все – ну или, по крайней мере, вся датская делегация – были шокированы тем, что он назвал Романа Поланского лилипутом. Тогда я и сам заметил, что во всем, что касается работы с прессой и реноме, мы с ним образуем совершенно сумасшедший коктейль. Я полностью отдаюсь ситуации и плыву по течению – с тех пор мы проделывали что-то подобное семьсот тысяч раз, – и он ненавидит это всей душой, потому что я хорошо умею сгущать краски. Ларс всегда говорит все, как есть, я же добавляю сверху процентов шестьдесят – семьдесят. Во-первых, потому что это весело, во-вторых, потому что это хорошо для фирмы.

– Понял ли ты уже тогда, что подобное поведение с успехом можно превратить в систему?

Общее празднование пятидесятилетнего юбилея Петера Ольбека и Ларса фон Триера. Поначалу режиссер был таким подлым чертом, рассказывает его партнер, что он сам долгие годы отказывался иметь дело с Триером за пределами работы, чтобы не допустить его полного доминирования. Так что добрыми друзьями они стали позже.

– Можешь мне поверить, что мы никогда и ни для чего не продумывали каких-то вонючих стратегий. Все всегда происходило само по себе, бум-бум-бум. Точно так же и на переговорах: стоит одному из нас разозлиться, как другой спешит на этом сыграть, и в результате получается, что мы оказались в более выигрышной ситуации, чем могли рассчитывать изначально.

– Насколько сознателен Ларс в своей игре на публику?

– Более чем сознателен! Я никогда не видел режиссера, которому было бы так важно видеть свою фамилию прописанной в фильме большими буквами, просто он никогда не играет на публике того, кем является на самом деле. Зато он сознательно выстраивает свою жизнь и карьеру так, чтобы в конце концов получить статус классика. Он ведь поклялся в юности, что каждый раз, сняв три фильма, будет полностью менять свой стиль, – и неукоснительно этому следует с тех пор.

Средства массовой информации со временем к этому привыкли. По крайней мере, в редакции «Политикена» каждая новость от «Центропы» воспринимается скептически. Мы никогда не спешим верить в серьезность очередного заявления из Аведере – и оказывается, что у нас есть на это все основания.

– Я всегда говорил: сегодня я вам наконец все расскажу. А назавтра все опровергал. Так любая история занимает в два раза больше места, – говорит Петер Ольбек.

Его коллеги, кажется, хорошо усвоили этот урок. Спустя месяц после моего разговора с Ольбеком Ларс фон Триер и звезды, снимающиеся в «Меланхолии», встречаются в шведском Трольхаттане с шестьюдесятью специально приехавшими туда журналистами, и тем мало чего удается от них добиться. Ни Триер, ни актеры не хотят ничего рассказывать о сюжете, пресс-конференция была созвана лишь для того, чтобы подогреть общий интерес к фильму. Эту стратегию, как мы знаем, разработал не Триер, более того, он к ней совершенно равнодушен, однако газеты, естественно, сделали вывод, что пресс-конференция стала театром абсурда, фарсом и еще одним примером сознательных манипуляций Ларса фон Триера с прессой.

Триер, конечно, может внести свою лепту в подобные игры, но, по словам Петера Ольбека, он «никогда не врет».

– Я никогда не видел такого честного человека, как он. И видит бог, это приносит ему множество проблем, было бы гораздо проще, если бы он был такой же лгун, как и мы все. Я вру по четыре раза на дню, но для Ларса такое невозможно.

– Так что если кто-то из вас тут манипулятор, то это ты, а не Ларс?

– Да. Он просто пешка в моей игре. Он и сам прекрасно в это играет, конечно, но не любит, когда все становится слишком управляемо, так что остается мне брать все в свои руки. И можно думать об этом все что угодно, но, по большому счету, мы можем делать все, что захотим, потому что мы своего рода Лорел и Харди.

* * *

В личной жизни честность Ларса фон Триера делает его крайне наивным, объясняет Ольбек, который помнит, как Триер влюбился в свою нынешнюю жену Бенте, будучи женатым на Сесилии.

– Он спросил меня тогда, что ему делать. Ты издеваешься, ответил я. Ну, то есть я думал – да трахни ты ее уже, и дело с концом! В чем проблема-то? Ну нет, ответил Ларс, так не делают. Он женат, он клялся Сесилии в верности, и он не хочет ей изменять.

То, что Петер Ольбек привык говорить без обиняков и не стесняться в выборе выражений, сразу бросается в глаза, особенно когда речь заходит об отношениях его партнера с женщинами, которые, мягко говоря, удивляли его на протяжении долгих лет.

– Так что он не просто фильмы об этом снимает, – говорит он. – У Ларса действительно есть проблемы с бабами.

Ольбек считает, что в первом браке Триер был заключен в строгие рамки.

– Да что там говорить, тогда ему домой нельзя было звонить после шестнадцати тридцати. Совершенно бредовое, истеричное правило. Он таскался по дому в каких-то вонючих тапках из верблюжьей шерсти, зарабатывал деньги, готовил ужины и возился в саду. Он был у нее под каблуком, да, зато потом, когда он наконец-то оттуда выбрался, он перед нами предстал с хлыстом и в начищенных ботинках, так что это было даже по-своему мило.

– В чем именно заключаются его проблемы с женщинами?

– Его главная проблема в том, что он стремится к отношениям с сильными бабами. Он на них ведется и ненавидит себя за это. Но в конце концов он прибился к Бенте, которая прямая им противоположность.

Петер Ольбек, активно участвовавший в создании и продвижении общественного представления о Ларсе фон Триере, признает, что представление это отличается от подлинника по нескольким пунктам. Во-первых, режиссер очень смешной человек, но об этом почти никто не знает.

– У него отличное чувство юмора – его смешной подход к жизни и ребячество всегда держали нас вместе. Один этот дурацкий выкрашенный под камуфляж гольф-кар, в котором он разъезжает, чего стоит? Но общественность не знает его со смешной стороны. Люди не пускают его в свои сердца, и он к этому никогда не стремился, да и не смог бы как-то естественно этому способствовать. В провинции, где я живу, считается, что ему не мешало бы всыпать по первое число, при этом для интеллигентов он ведь тоже не свой. Я не думаю, что его вообще где-то любят. Хотя, с другой стороны, он и предпосылок к этому особых не создавал.

– Что о нем думают знакомые?

– Знакомые его уважают, но и боятся одновременно, потому что он чертовски силен и молниеносно реагирует. Это, я думаю, основная причина того, что любовь никогда не присутствует в его отношениях с другими людьми. Они боятся того, что он говорит и делает, и того, что он под этим подразумевает. Он же ироничный дьявол. Если ты хочешь, чтобы тебя любили, ты должен, например, приглашать людей к себе на ужин, но ему это в голову не приходит. Привет, Лассе! – говорит он вдруг, глядя через плечо. Сначала я думаю, что это шутка, но потом замечаю режиссера, который действительно направляется к нам.

– Это пустая трата времени для вас обоих – но вы и сами это понимаете, да? – говорит он, и дает тем самым сигнал к началу игры.

– Знаем, знаем, – отзывается Ольбек. – Я думаю, пришло время правде выйти наружу.

– Ты у него не спрашивал о нашей договоренности насчет того, что ни я, ни Петер не должны зарабатывать деньги за пределами «Центропы»? – спрашивает Триер. – Ты спроси-спроси, я бы на твоем месте обязательно включил в текст эту маленькую деталь.

– Ты мне скажи лучше, – говорит Петер Ольбек, – вы разве не должны сейчас сидеть и работать?

– Ну… – мнется Триер. – Я и собираюсь работать.

– Какая-то неуверенность мне слышится в твоем голосе, – не сдается Ольбек. – Как будто тебе нечем крыть.

– Винка захотела кофе, – пытается увильнуть Триер.

– Кофе! Я вообще-то думал, что кофе пьют, когда со всеми делами покончено, нет?

* * *

Вот, пожалуйста, еще одна характерная триеровская черта, говорит Петер Ольбек, когда мы снова остаемся одни. Он никогда ничего не забывает. Ни хорошего, ни плохого. Ольбек объясняет, что партнеры делят всю выручку пополам и до сих пор получают ту зарплату, которую сами назначили себе сразу после основания компании, а именно пятьдесят пять тысяч крон в месяц. Сверх этого Триер получает роялти за свои фильмы. Ольбек считал, что мог бы компенсировать разницу гонорарами, если бы ему позволено было выступать с лекциями.

– Он это воспринял очень болезненно. С тех пор прошло уже почти два года, и я уверен, что он мне это будет припоминать до конца жизни. У него просто патология какая-то, он никогда не забывает досаду и предательство. Но в то же время он помнит абсолютно все, у него на каждого заведен как положительный, так и отрицательный счет. О любом конфликте он будет вспоминать следующие тридцать восемь лет. И я знаю, что единственная верная тактика – это бить его тем же оружием. Все время, пиф-паф, не забывать жать на спусковой крючок при виде него, и он только рад, когда ему отвечают ударом на удар. Правда, в результате этого никто не подходит к нему так близко, как ему бы того хотелось.

На отрицательном счету Петера Ольбека значится еще несколько статей: например, монтажный стол, настольные лампы и несколько красных планок для мезонитовых плит, которые были его вкладом в компанию при ее основании и за которые он требовал денег. Или тот случай, когда он вместе с продюсером Вибеке Винделев при постпродакшене добавил освещения в один из фильмов догмы, «Идиоты», пойдя вразрез с правилами догмы и не посоветовавшись с самим режиссером.

– Вибеке позвонила и сказала, что в первой сцене в ресторане, там, где Бодиль Йоргенсен и Йенс Альбинус, ни черта не видно, потому что внутри было темно, как я не знаю где. И я сказал – так добавь света, подумаешь! Она спросила – а как же догма? Да к черту догму, сказал я, все равно он никогда не узнает.

Но он узнал. И позвонил Ольбеку домой.

– Он был в состоянии какой-то абсолютной безумной ярости. Так взбешен, что ничего толком не мог сказать. После этого мы не разговаривали несколько месяцев, но такого он тоже не выносит. Если ты ведешь себя достаточно холодно, он первым сделает шаг навстречу. И я-то прекрасно знаю, что не должен за ним ползать. Это часть игры, я должен сохранять ледяное спокойствие. Но простить он никогда меня не простит.

Петер Ольбек быстро понял, что и из этой особенности Триера при желании можно извлечь пользу для компании; впервые это стало очевидно, когда они с Триером и другими догма-режиссерами давали в Киногородке пресс-конференцию перед началом телевизионного проекта «День «Д»», в ходе которого несколько режиссеров первого января 2000 года запустили свои фильмы по разным каналам. Однако основное внимание на той пресс-конференции было сосредоточено на конфликте между Угрем и Клещом.

– Это была одна из тех ситуаций, когда мы сразу хватаемся за возможность получить немного лишнего внимания в прессе. Я стоял в одном конце комнаты, он – в другом. Потом мы по очереди переходили из одного конца помещения в другой, потому что находиться рядом мы просто не могли, – смеется Петер Ольбек.

– Я помню, что у вас был конфликт, когда ты рассказал кому-то о сюжете «Антихриста» еще до съемок.

– Да, я рассказал какому-то французскому журналисту, что фильм будет о злом начале в природе, которое в конце концов возьмет верх, а потом об этом узнал «Политикен». Ларс очень рассердился тогда, потому что считал, что я рассказал, каким будет конец. Но я ответил: да иди ты! Это фильм ужасов, и он называется «Антихрист», уж, наверное, все и так догадываются, что зло в нем победит, тем более если ты его снял. Он пришел сюда и пробил ногой дырку в двери. Вон видишь, вместо нижнего окошка там деревянная вставка? Я подумал, что в следующий раз, когда это случится, дерево будет дешевле заменить, чем стекло, – говорит он, указывая на дверь кабинета, в которой нижнее из четырех окошек действительно закрыто деревом. – Все работы над «Антихристом» он тогда остановил и, чтобы меня наказать, снял вместо «Антихриста» «Мандерлей». Наказание получилось двойным, потому что на «Антихристе» мы должны были заработать, а вместо этого получили очередную порцию меловых линий. На сей раз с неграми.

Но несмотря на все это, Петер Ольбек пользовался и всегда будет пользоваться заповедным статусом в мире Ларса фон Триера, и ему на всю жизнь обеспечена лояльность. Просто потому, что в свое время он помог Триеру с «Европой», когда тот в этом нуждался. По этой же причине – по крайней мере, и по этой тоже – Триер сделал фильм в сотрудничестве с Йоргеном Летом, рассказывает Петер Ольбек, потому что несколько десятков лет назад Лет охотно разговаривал с Триером, который расставлял тогда катушки с пленкой по полкам, заменяя какого-то ушедшего в отпуск сотрудника Государственного киноцентра. По той же причине «Центропа» сделала фильм в сотрудничестве с режиссером и аниматором Янником Хаструпом, который написал вежливое письмо юному Триеру в 1978 году.

– Для него это совершенно свято, когда кто-то помогает ему в трудную минуту. Но, с другой стороны, для человека, который помог, в этом заключается и ловушка, потому что я, например, теперь перед ним в неоплатном долгу. Он мог просто избавиться от меня после «Европы», но нет, теперь я повязан на всю жизнь. Так что он во мне не ошибся, в моем лице он приобрел верного оруженосца, – говорит Петер Ольбек. – Если ему вдруг понадобится достать где-то кубометр грязи и сам он не справится, он может на меня рассчитывать, мы в Херфельге это умеем.

Поначалу партнер Ольбека не отличался ни тонким чувством юмора, ни особой благодарностью.

– Можешь мне поверить, он бывал резким. И с актерами тоже. Первое, что он сказал Николаю Лие Косу на первой их рабочей встрече перед съемками «Идиотов», – это что тот сам виноват в самоубийстве своих родителей. Называется, пришел молодой человек, вчерашний выпускник театрального училища, на съемки своего первого фильма и встретил там всемирно известного режиссера, пожалуйста.

К самому Ольбеку Триер тогда тоже придирался, и Угорь отвечал ему на это «полным недопуском в свою вселенную». Долгие годы Петер Ольбек категорически отказывался переводить их партнерство в статус дружбы. Как он говорит, они могли снимать вместе фильмы, но «боже упаси, не должны были встречаться за пределами работы».

– Потому что я прекрасно понимал, что он, черт его побери, настолько силен, что быстро подмял бы меня под себя. Сейчас мы можем поужинать семьями, но я все равно отказываюсь участвовать в его охоте и тому подобном, иначе я боюсь, что окончательно стану его вассалом.

Он признает, что с годами Триер стал гораздо мягче и смешнее.

– К сожалению, за счет того, что он чувствует себя гораздо хуже, – добавляет он. – Как Аксель Стребю из сериала «Матадор». Он очень ранимый, он вечный пациент. Посмотри на одни эти чертовы руки! Ларс известен во всем мире, его имя будет упоминаться в учебниках истории, но ох и цену же он за это платит! Правда.

 

Континент Патина

Вся эта страна была насквозь умереть-какой-мифологичной, от границы с Украиной на востоке до западной границы с Германией. Прошел уже год после падения стены, но тоталитарные режимы, как ничто другое, умеют останавливать время, так что Польша за рухнувшим железным занавесом продолжала выглядеть так же, как и полстолетия назад, как будто на случай того, что датский режиссер со слабостью к поношенным мирам однажды заглянет сюда с камерой и живописными идеями в поиске континента Патина.

Польша представляла собой одну большую триеровскую мечту из разваливающихся паровозов, заржавевших кранов и рушащихся церквей. Здесь были отжившие свое фабрики и потрепанные роскошные гостиницы. Здесь были дешевые статисты и неподдельная нищенская патина на одежде и лицах, а церковные дворы были под завязку забиты всевозможными формами реквизита, оставшегося от величия и упадка империализма. Это был разбитый мир, мир, отправленный в отставку, и сложно представить себе другое место на земле, где реальность, время и природа более живописно проглядывали бы сквозь прозрачные воздушные замки идеалистов.

Неудивительно, что именно здесь должен был сниматься третий фильм Ларса фон Триера.

– На тот момент треть польских поездов ездили на угольном топливе. Все лежало в руинах. Здесь было настоящее захоронение паровозов, в фильме есть момент, когда рядом проносят гроб. Если заехать совсем на восток, в один из самых нищих уголков Европы, то там на весь поселок по вечерам горела только одна лампочка, – рассказывает Ларс фон Триер.

«Европа» стала последним фильмом одноименной трилогии. Сценарий Триер написал в соавторстве с Нильсом Верселем. Название отсылало к «Америке» Франца Кафки, которую Триер считал «одной из величайших книг всех времен», и фильм в нескольких местах пересекается с историей Кафки о молодом человеке, которого посылают к дяде в Америку, но который убегает вместе с девушкой.

«Европа» – черно-белый фильм с наложенными потом отдельными цветами, и в нем заложено множество киноклише. Лео Кесслер, молодой, идеалистично настроенный американец немецкого происхождения, осенью 1945 года приезжает в поверженную Германию, чтобы помочь стране снова встать на ноги. Его встречает дядя, Лео устраивается учеником проводника спального вагона в железнодорожную компанию «Центропа», принадлежащую семье Хартманн – подмигивание биологическому отцу Триера. Сам Триер появляется в фильме во второстепенной роли еврея, которого дочь семьи Хартманн описывает как «ugly little man».

Во время поездки на поезде молодой американский идеалист пытается соблюдать нейтралитет, не примыкая ни к американским оккупационным войскам, ни к сопротивляющимся им немецким группам, но в конце концов умирает, глубоко запустив пальцы в грязную реальность.

Путешествие, в которое Ларс фон Триер, Томас Гисласон, Петер Ольбек и другие члены команды отправились летом 1990 года, оказалось довольно утомительным. Целью его было снять умереть-какие-мифологичные виды для фильма, которые потом планировалось смонтировать с актерской игрой в Дании. Однако не только по ту сторону камеры все вот-вот грозило живописно и эстетически рухнуть. – В каком-то городе мы жили в гостинице «Холидей Инн», что, конечно, было одно название. Такая рабочая деревенская гостиница, пришедшая в запустение. Шторы висели на трех крючках из двадцати, вода в кране была абсолютно красной от ржавчины, везде была непролазная грязь, и черт, как же мы там веселились! Хотя поляки, конечно, ничего смешного в этом не видели, – вспоминает Триер.

Собравшаяся там команда и сама по себе была мифологичной, в нее входил, например, Хеннинг Бахс, который вместе с режиссером Эриком Баллингом стоял за такими успешными проектами датского кино и телевидения, как «Банда Ольсена», «Матадор» и «Домик на Кристиансхавне». В «Европе» он отвечал за съемки с крана.

– Первые кадры фильма показывают игрушечный поезд, который сходит с рельсов. Потом кран выводит камеру сквозь отверстие в крыше, откуда становятся видны тени и свет, потому что там рядом железная дорога. Кран заводит камеру через окно внутрь поезда, и дальше она движется по поезду, – говорит Ларс фон Триер. – Для самого поезда мы сделали много разных штук: вагоны можно было отделять друг от друга, он мог стоять и дрожать. С технической точки зрения мы действительно приложили немало усилий.

Есть в «Холидей Инн» было нечего; приходя домой по ночам, каждый из них получал по большой банке икры, две больших стопки водки и банке чешского пива. Больше в гостинице ничего не было. Это подводит нас к другой архетипической фигуре в этом мифологическом обществе, сопродюсеру фильма Гуннару Обелю, который заработал состояние на импорте спагетти-вестернов и детской порнографии. Кроме того, он «заигрывал с Добровольческим датским корпусом» во время Второй мировой войны, как вскользь упоминает Ларс фон Триер, как будто этот проступок по масштабам соответствует покупке порножурнала.

– Это он сказал, что Гитлер все делал правильно, но закончилось это как-то глупо.

Гуннар Обель настаивал на том, чтобы ему зачитывали вслух меню гостиничного ресторана целиком. Триер вспоминает, что всего в нем насчитывалось сто двадцать блюд, и Обель прекрасно знал, что из всего этого разнообразия кухня может приготовить только одно. На границе с Германией, которая в то время охранялась военными из Восточной Германии, он не мог удержаться и не подойти к пограничнику, взять его за плечо и сказать: Kommunismus nicht gut! Du bist doch nicht frei!

– Мы тогда подумали: ох, Гуннар, твою мать! Ты сейчас нас всех втянешь в какое-то дерьмо. Так что мы подошли поближе и объяснили пограничнику, что наш товарищ пьян. Пограничник был потрясен, Гуннар этого совершенно не понимал. Ну как же, говорил он, они же должны это знать, они должны знать.

* * *

С точки зрения галереи персонажей съемки в Дании были не менее мифологичными, чем польские. В мужских ролях была занята целая шайка холеричных корифеев. От Эрика Мерка и Хеннинга Йенсена до Эрнста-Хуго Йарегора. Венчал это собрание королевский актер Йорген Реенберг, рядом с которым, по словам Триера, все остальные выглядели выводком послушных бойскаутов.

– Тогда я понял, как группа актеров похожа на группу детей, в том смысле, что каждый из них находит какую-то характерную черту и держится за нее крепко, чтобы другие на нее не претендовали. Йорген Реенберг был психопатом – и все, место психопата занято, другие себя так вести даже не пытались. С ним было совершенно невозможно работать, он был на грани психоза. Потенциал для этого был у всех, но все-таки никто больше играть эту роль не хотел, – смеется он.

С польскими актерами договариваться было проще, по крайней мере, поначалу. Статистам платили очень мало, а желающих было много, и съемки превращались в настоящее путешествие во времени. Работа началась в Юго-Восточной Польше, где статистам платили четыре кроны за работу в течение всей ночи, так что выдубленные временем статисты разжигали костер посреди двадцатиградусного мороза.

– Получив свои четыре кроны, они смеялись так, что у них слезы по щекам текли, потому что считали, что никому и никогда не удавалось ни на ком наживаться так, как они только что нажились на нас. Босые старые крестьянки стояли передо мной и хохотали, – говорит Ларс фон Триер.

Но чем дальше на северо-запад заходила команда, чем ближе к территории независимого профсоюза «Солидарность», тем самоувереннее становились статисты. В конце концов съемочная группа оказалась на руинах Домского собора, где сам режиссер сидел высоко в башне. Меры безопасности там не соблюдались вообще (о чем он мне рассказывает, фыркая от смеха), и все боялись, что кран может рухнуть прямо в воду.

– Тогда они привязали меня к крану, – смеется он. – Это должно было помочь.

Так он висел высоко над собравшимися, привязанный к крану, смотрел вниз через камеру и держал по рации связь с Томасом Гисласоном, который руководил массовкой.

– Давай попросим их сделать маленький шаг влево, так будет лучше, – сказал Триер.

– Нет, я не думаю, что мы должны их сейчас о чем-то просить, – ответил Гисласон. – Снимай как есть.

– Оказалось, что массовка поняла, что их костюмы стоят дороже той зарплаты, на которую они могут рассчитывать, так что половина из них ушла, – рассказывает Ларс фон Триер. – Польский продакшн посоветовал нам отогнать автобусы, чтобы люди не могли разъехаться, но сами они не решались сунуться на съемки. Так что они сбежали, и мы с Гисласоном оказались лицом к лицу с тремя сотнями яростных членов массовки.

* * *

Вообще-то Ларс фон Триер намеревался снять тогда коммерческий фильм, который охватил бы широкую аудиторию, но, несмотря на то что фильм пользовался популярностью в Каннах в 1991 году, в датских кинотеатрах его посмотрела всего тридцать одна тысяча зрителей. Перед премьерой Триер заявил, что «Европа» снята как шедевр. Теперь он говорит мне, что так сняты все его фильмы.

– И нет, «Европа», кажется, не такой уж шедевр. Это слишком запутанный и просчитанный фильм.

В Каннах фильм получил технический приз жюри и специальный приз, а рецензенты в Дании выразили восхищение тем, как Триер умеет выстраивать кадры и целые вселенные. «Политикен» назвал фильм «мастерской работой», но многие находили его надуманным, а газета «Информашон» писала о нем как о «помпезном самолюбовании».

«Европа» стала не только кульминацией триеровского увлечения красотой упадка, но еще и, по его собственным словам, «виртуозным номером», подтолкнувшим его к правилам Догмы. На фотографии Жан-Марк Барр (слева) в роли юного идеалиста, не желающего становиться ни на чью сторону, и Эдди Константин в роли американского лейтенанта, пытающегося его завербовать.

– Замечание Триера о том, что «Европа» сделана как шедевр, очень симптоматично, – объясняет Петер Шепелерн, добавляя, что шедевры не снимаются случайно. – Шедевр создается, когда ты говоришь: действие первое, первый акт – как нам добиться того, чтобы от этого дух захватывало? Чтобы зритель думал: я никогда не видел вагона, который был бы так гениально показан, оформлен и сделан, как этот. И в «Европе» ведь не просто три какие-то сцены, где зритель говорит: о, отличный эффект! Нет, в «Европе» основательно продуман каждый проклятый кадр. Это впечатляющий памятник технической гениальности молодого режиссера, – говорит он. – Однако при всем этом я бы не назвал этот фильм захватывающим. Я всегда считал, что фильмы Ларса скорее внушительные, чем захватывающие.

«Европа» стала кульминацией триеровского увлечения божественными картинами упадка и лебединой песни цивилизации, на которых актеры выступали просто мазками кисти. И положила конец этому увлечению. Если спросить его самого, чего он хотел добиться этим фильмом, он отвечает:

– Не знаю. Я рассчитывал, что он будет умереть-каким-мифологичным, но нельзя сказать, чтобы он получился таким уж мифологичным. Без Тома Эллинга это оказалось практически невозможным. Я думаю, что это странный поверхностный фильм, на котором лежит печать технической виртуозности. И потом, это именно тот фильм, который подтолкнул меня к догме.

Однако сначала им надо было вернуться домой. Проехать сквозь древнюю Восточную Германию и добраться на пароме в Данию. Эта поездка сама по себе стала театральным представлением. Триер ехал в автокемпере, Петер Ольбек сидел за рулем другой машины с прицепом, забитым всяким оставшимся со съемок реквизитом: множеством бутафорских автоматов, бутафорским же пулеметом и двумя манекенами в натуральную величину в гробу.

– И вот мы едем, потом я выглядываю в зеркало – и вижу, что что-то не так с этим прицепом, потому что машина начала кружить на дороге, – рассказывает Ларс фон Триер.

Петер Ольбек съехал на обочину. Им нужно было успеть на паром, поэтому они решили бросить прицеп и перенести весь реквизит в автокемпер.

– Вдоль дороги стояли какие-то башни, и если бы кто-то выглянул оттуда и увидел, как мы достаем из прицепа пятьдесят автоматов, трупы и всякое такое… Гроб никуда не помещался, поэтому его мы просто разломали и выбросили по частям. И отправились дальше, – вспоминает Триер.

От надежды проштамповать таможенную декларацию они отказались сразу. Режиссер не очень хотел прочувствовать на своей шкуре, каково проходить таможню с кемпером, полным бутафорского оружия, поэтому он пересел в другую машину и издалека следил за тем, как кемпер беспомощно застрял у столба на месте стоянки парома. Петер Ольбек прибавил газу. На это никто не обратил внимания, если не считать группы немецких таможенников, которые сбежались со всех сторон. К счастью для всех, никто из них не стал заглядывать в окна. Машина проехала спокойно, так что эту главу можно закончить названием короткометражного фильма одного из триеровских образцов для подражания, Карла Теодора Дрейера:

«Они успели на паром».