Глава XVI
Усимацу стало невмоготу ходить в школу. Однажды он не выдержал и подал заявление о невыходе на работу. В это утро он долго спал. Пробило восемь, девять, пробило и десять, а Усимацу всё ещё спал. В окно смотрело зимнее солнце, его лучи падали в комнату прямо на изголовье постели Усимацу, а он всё ещё никак не мог проснуться. Служанка Кэсадзи закончила уборку комнат, даже успела вытереть пыль. Она несколько раз подымалась в мезонин. Придёт, заглянет — Усимацу лежит утомлённый, бледный, точно с перепоя. Кругом всё разбросано: в одном углу — книги, в другом — какой-то свёрток. Казалось, всё в этой комнате пустилось по собственной воле в пляс; по беспорядку, царившему в комнате, легко можно было представить себе душевное состояние её хозяина. Когда Кэсадзи снова вошла сюда, неся кипяток, Усимацу наконец проснулся и в каком-то полузабытьи уже сидел на постели. От слишком долгого сна и упадка сил он казался ещё полусонным с выражением мучительного страдания на лице. В ответ на вопрос: «Не принести ли завтрак?» — Усимацу отмахнулся.
Служанка ушла, бормоча про себя:
— Он, кажется, плохо себя чувствует.
Стоял тоскливый, типичный северный зимний день. Маленькая муха, уцелевшая, несмотря на зиму, металась под потолком, стараясь добраться до окна. Когда Усимацу жил в пансионе на Такадзёмати, в его комнату обычно налетала уйма мух; мухи роились у самой притолоки, точно их занесло туда вместе с пылью. Они как будто торопились прожить свою короткую жизнь в предчувствии осенних ветров. Эта последняя оставшаяся в живых муха со всей ясностью напоминала о времени года. Усимацу следил за ней глазами и думал, что вот уже приближается декабрь.
Ничего не делать и предаваться одним размышлениям, когда ты полон сил и можешь работать, довольно нелегко. Образование, полученное на казённый счёт, обязывало его отслужить положенный и весьма немалый срок и постоянно следовать строгому распорядку школы. Всё это, разумеется, Усимацу знал. Знал, но у него пропала охота к работе. Ах, утренняя постель похожа на могилу, где погребён отчаявшийся человек! Усимацу опять повалился на неё и погрузился в глубокий сон.
— Сэгава-сэнсэй, к вам пришли! — послышался голос Кэсадзи.
Усимацу вздрогнул: оказалось, это Гинноскэ. Гинноскэ был не один. Вместе с ним пришёл, прямо в служебном костюме, и младший учитель из его класса. В этот день какой-то армейский капитан, объезжавший округ в целях распространения военных знаний, проводил беседу с учениками школы. В связи с этим последние уроки были отменены, и Гинноскэ с младшим учителем воспользовались свободным временем, чтобы зайти его проведать. Усимацу, приподнявшись на постели, смотрел на приятелей как в полусне.
— Ты лежи, — дружелюбно сказал Гинноскэ. На лице его отражалась искренняя забота об Усимацу. Усимацу стащил с постели белое шерстяное одеяло и закутался в него, как в ватный халат.
— Извините, что я не одет. У меня ничего страшного, так, пустяки.
— Простудились? — спросил младший учитель, внимательно глядя на Усимацу.
— Вероятно. Со вчерашнего вечера голова ужасно тяжёлая, а утром никак не мог с постели подняться, — сказал Усимацу.
— Вид у тебя и вправду неважный, — подхватил Гинноскэ. — Будь осторожен, ведь сейчас свирепствует эпидемия инфлюэнцы. Тебе хорошо бы что-нибудь выпить. Разбавь немного поджаренного мисо кипятком и выпей две-три чашки. Обычно это помогает при простуде. — Он переменил тему. — Ах да, я тебе принёс кое-что приятное, чуть не забыл — вот тебе подарок.
С этими словами он развернул платок и достал деньги — жалованье за ноябрь.
— Так как ты сегодня не пришёл, я получил за тебя, — продолжал он. — Проверь, пожалуйста, — должно быть правильно.
— Вот спасибо. — Усимацу взял вложенные в мешочек ассигнации и серебро. — Оказывается, сегодня двадцать восьмое! А я думал: ещё только двадцать седьмое.
— Хорошее дело, если, живя на жалованье, станешь забывать, какой сегодня день, — засмеялся Гинноскэ.
— Я стал таким рассеянным, — сказал Усимацу и, как бы подбадривая себя, добавил: — До конца месяца осталось совсем немного. Двадцать девятое и тридцатое, всего два дня, вот и весь ноябрь. Эх, да и год тоже на исходе. Как подумаешь — прошёл целый год… а я вот так ничего и не сделал.
— Все мы так, — горячо подхватил Гинноскэ.
— Тебе-то хорошо! Ты перейдёшь в агрономический институт, сможешь вволю заниматься своей любимой наукой.
— Кстати, насчёт моих проводов: мне сказали, что ученики хотят устроить их завтра…
— Завтра?
— Но раз ты лежишь…
— Ничего, мне уже лучше. Завтра я непременно приду.
Гинноскэ засмеялся.
— Сэгава-кун и на болезнь, и на выздоровление скор. Только что стонал, как тяжелобольной, глядь, а он уже здоров; можно подумать, что притворялся. Просто удивительно! И всегда это у тебя так. Да, недолго нам с тобой осталось болтать. Скоро распрощаемся.
— Как, ты уже уезжаешь?
У обоих был глубоко опечаленный вид. Младший учитель, который всё время курил, молча слушая их разговор, вдруг сказал:
— Сегодня в школе я слышал странную вещь: будто среди наших преподавателей скрывается «синхэймин». Говорят, и по городу уже ходит такой слух.
— Кто же пустил этот слух? — спросил Гинноскэ, обернувшись к нему.
— Этого я не знаю, — смутившись, ответил учитель. — Я думаю, это просто чья-то сплетня.
— И для сплетен есть границы. Пустить такой слух — это значит поставить всех нас в очень неприятное положение. Находятся же болтуны в нашем городе! Только и слышишь: такая-то учительница, мол, сделала так-то, а такой-то учитель этак. И откуда мог пойти такой слух? Ну, давайте переберём всех преподавателей школы! Вот УЖ чепуху несут! Разве не так, а, Сэгава-кун?
Гинноскэ взглянул на Усимацу. Тот молчал, кутаясь в белый плед.
Гинноскэ, засмеявшись, продолжал:
— Господин директор, конечно, очень неприятный своей педантичностью человек, но не его же принять за «синхэймина»! Да и среди учителей что-то никого похожего нет. Гм… правда, очень задирает нос Кацуно-кун… ну, если кого и можно бы заподозрить, то только такого, как Кацуно-кун, — снова засмеялся Гинноскэ.
— Ещё бы! — засмеялся вслед за ним младший учитель.
— Стало быть, кто же среди нас «синхэймин», как ты думаешь? — подтрунивая, сказал ему Гинноскэ. — Например, не ты ли?
— Не говори глупостей! — обиделся учитель. Гинноскэ продолжал смеяться:
— Что ж ты сразу рассердился? Я же не сказал, что это ты. Право, с тобой нельзя даже пошутить.
— Однако, — серьёзно сказал учитель, — если допустить, что это факт…
— Факт? Это совершенно невозможный факт. — Гинноскэ не хотел и слушать. — Почему? Суди сам! Учебные заведения, откуда вышли преподаватели нашей школы, в общем, хорошо известны. Одни, как ты, например, пришли сюда, окончив курсы; другие, как, например, Кацуно-кун, пришли после сдачи экзамена на право преподавания; третьи, как, например, мы с Усимацу-кун, вышли из учительской семинарии. Других у нас нет. Если допустить, что среди нас мог быть такой человек, об этом узнали бы ещё в учительской семинарии. При совместной жизни в общежитии за годы пребывания в семинарии это так или иначе выявилось бы. Те, кто сдаёт экзамены на право преподавания, тоже долгое время поддерживают тесную связь со своей школой, так что скрыть принадлежность к «этa» невозможно. О таких, как ты, и говорить нечего. Распускать такой слух — просто смешно!
— Оттого-то, — с особым ударением сказал младший учитель, — я и не утверждаю, что это факт. Я только сказал: если допустить, что это факт…
— Если? — засмеялся Гинноскэ. — Твоё «если» совершенно незачем допускать.
— Может быть, ты и прав. Но, если хоть на секунду допустить, что такая вещь действительно имеет место, понимаешь, к чему это приведёт? Мне при одной мысли об этом становится страшно.
Гинноскэ не ответил. Оба гостя не возвращались больше к этому разговору.
И всё это время Усимацу сидел как потерянный, лицо его на фоне белого одеяла казалось ещё бледней.
— А Сэгава-кун, видно, не совсем здоров, — пробормотал себе под нос Гинноскэ, спускаясь по лестнице.
Оставшись один, Усимацу некоторое время сидел неподвижно, обводя комнату растерянным взглядом, потом поднялся, убрал постель, оделся. Вдруг как будто его осенило, он стал вытаскивать спрятанные в стенном шкафу книги. Они были воплощением духа Рэнтаро, напоены энергией и кровью сердца учителя; томик «Современные идеи и общественные низы», «Обыкновенный человек», «Труд», «Утешение бедных», а также «Исповедь». Усимацу перелистал одну за другой все книги, замазав на них свою печать. Потом он выбрал из стоявших на полочке в нише учебников по языку пять-шесть не нужных ему книг, стёр с них пыль и завернул все вместе в платок. В это время в комнату вошла Кэсадзи.
— Вы уходите? — спросила она. Усимацу, растерявшись, ничего не ответил.
— В такой холод! — Кэсадзи изумлённо смотрела на бледное лицо Усимацу. — Вы чувствовали себя так плохо, лежали, как же так?
— Нет, я сейчас хорошо себя чувствую.
— Но вы, наверно, хотите есть. Надо бы что-нибудь покушать… ведь вы с утра ничего ещё не ели.
Усимацу покачал головой и сказал, что он ничуть не голоден. Снял со стены и надел пальто, надел шляпу. Он поначалу и не собирался одеваться, но надел пальто, надел шляпу; казалось, будто им двигает какая-то машина — настолько он не сознавал, что делает. Потом часть принесённых приятелем денег он сунул в ящик стола, а часть прямо в бумажном мешочке положил в рукав кимоно. Впрочем, это он тоже проделал механически, не сознавая, сколько оставил, а сколько захватил с собой. Взяв свёрток с книгами и старательно прикрыв его рукавом пальто, Усимацу вышел из Рэнгэдзи.
Снег покрывал и улицы и крыши домов. Навстречу Усимацу попадались рабочие в зимних камышовых шляпах, высоких плетёных гетрах, с прикрытыми сверху носками; путники, укутанные с головой в шерстяные пледы. Не раз его обгоняли сани, запряжённые то лошадьми, а то и людьми. Широкие карнизы, защищавшие дома от снега, сделали своё дело. Посредине улицы образовался высокий, выше домов, белый вал. Эта «снежная гора» была прославленной достопримечательностью Ииямы, — при виде её нетрудно было представить себе все трудности зимнего существования в этом городке. Серое небо предвещало новый снегопад, бледное солнце едва светило; картина зимнего дня повергала Усимацу в дрожь.
Усимацу не раз уже приходилось сбывать букинисту в Камимати старые журналы. К счастью, когда он вошёл, в лавке никого не было. Усимацу снял шляпу и с безразличным видом положил на прилавок свой свёрток.
— Принёс немножко книг… не возьмёте ли? — сказал он.
Хозяин по лицу Усимацу сразу всё понял; со смешком, как это делают все торговцы, он подался вперёд и придвинул к себе узелок с книгами.
— Сколько дадите… — добавил Усимацу.
Букинист развернул свёрток, просмотрел все книжки и разделил их на две части: книги по языку он отделил и тщательно перелистал, потом небрежно отложил в сторону книги Рэнтаро.
— За сколько вы намерены их уступить? — Он посмотрел на Усимацу и снова, как будто в смущении, усмехнулся.
— Лучше скажите, сколько вы дадите.
— Видите, у нас теперь торговля идёт плохо. На такие книги нет никакого спроса. Взять, конечно, можно, только за гроши. По правде говоря, вот эти английские книги только и в цене. А вот эти новинки — исключительно ради вас… — Букинист подумал: — Пожалуй, вам лучше взять их обратно.
— Раз уж я принёс… нет, не нужно этих разговоров. Если можете взять, берите.
— Только очень уж ничтожная цена им. Если вам угодно, я возьму, как вам называть цену — за каждую по отдельности? Или за все сразу?
— За все сразу.
— Крайняя цена пятьдесят пять сэн. Если вы согласны, я беру.
— Пятьдесят пять сэн? — уныло усмехнулся Усимацу.
Разумеется, он согласен, ведь ему всё равно за сколько, лишь бы продать. Теперь дело улажено. Считается, что книги не следует продавать. Усимацу тоже всегда так считал… Но сегодня он всё же принёс их сюда для продажи, — на это у него были особые причины. Он записал в счётную книгу свою фамилию и адрес и получил свои пятьдесят пять сэн. Перед уходом он на всякий случай ещё раз перелистал книги Рэнтаро и проверил те места, где стояла замазанная им печать «Сэгава». В одной книжке он обнаружил не замазанную им печать.
— Не дадите ли мне на минутку кисть? — Усимацу взял кисть и, окунув её в тушь, провёл по своей отчётливой печати вдоль и поперёк несколько жирных мазков.
«Ну, теперь всё в порядке», — решил он. На душе у него было сумрачно. Он растерялся и не знал, как быть дальше. Выйдя от букиниста, при мысли о только что содеянном он готов был заплакать.
«Учитель, учитель… простите!» — снова и снова повторял он про себя. Усимацу вспомнил, как сказал в разговоре Такаянаги, что не имеет к Рэнтаро никакого отношения. Острые уколы совести причиняли ему глубокую душевную боль, которую неспособны были унять доводы в пользу самозащиты. Изнемогая от стыда и страха, Усимацу брёл сам не зная куда.
Харчевня «Сасая». Здесь он когда-то пил с Кэйносином. Ноги Усимацу сами собой направились туда. Когда он раздвинул входные сёдзи и огляделся по сторонам, оказалось, что там всего лишь два-три посетителя. Хозяйка, с подоткнутым за пояс подолом кимоно, была занята обычными хлопотами, то подходила к столу, где мыли посуду, то готовила у очага.
— Что-нибудь найдётся поесть, хозяйка, а? — окликнул её Усимацу.
— К сожалению, сегодня у нас нет ничего особенного. Только жареная рыба да суп из тофу.
— Дайте мне то и другое. И выпить тоже.
В эту минуту сидевший на бочке уличный торговец поднялся и, повязывая голову голубым полотенцем, оглянулся на Усимацу. И крестьянин, который в облепленной снегом обуви стоял, прислонившись к столбу, также украдкой кинул на него взгляд. Чернорабочий, с виду возчик саней, которому хозяйка только что налила из большой бутылки до краёв полную чашку дымящегося жёлтым паром сакэ, прихлёбывая водку, поглядывал на Усимацу. На нём сосредоточились взгляды всех находившихся в харчевне: приход необычного гостя нарушил общий непринуждённый разговор. Впрочем, полное любопытства молчание продолжалось недолго. Вскоре опять возобновился разговор, то и дело прерываемый громким смехом. И огонь в очаге запылал. Вдыхая разливающийся вокруг приятный запах дыма, Усимацу придвинул к очагу принесённый хозяйкой столик и молча принялся за еду. Как раз в эту минуту в дверях трактира, столкнувшись с уличным торговцем, появился какой-то человек с удочками. Он прислонил удочки к столбу и воскликнул:
— О! Редкий гость! — Это был Кэйносин.
— Удить ходили, Кадзама-сан? — осведомился Усимацу.
— Нет, куда уж в такой холод. — Кэйносин уселся против Усимацу. — Не мог высидеть у реки, бросил и пошёл.
— Хоть что-нибудь наловили?
— Ничего. — Кэйносин высунул язык. — С утра мёрзну и хоть бы одна рыбёшка. Просто никуда не годится.
Он произнёс это забавным тоном. Крестьянин и возчик расхохотались.
— Разрешите предложить и вам! — сказал Усимацу, осушая свою чашечку.
— Как, ты меня угощаешь? — Кэйносин широко раскрыл глаза. — Вот так штука! Никак не думал, что ты меня станешь угощать. Разве потому, что я сегодня так ничего и не наловил. — Он утёр набежавшую слюну.
Сейчас же на столике появилась бутылка подогретого сакэ. Дрожа и от холода, и от желания выпить, Кэйносин с наслаждением вдохнул аромат сакэ.
— Мне кажется, что я тебя давным-давно не видел. А у меня, видишь ли, с тех пор, как я ушёл из школы, никаких особенных дел нет, вот я и взялся за рыбную ловлю… Что ж, больше ничего не остаётся делать!
— Как можно в такой холод удить! — рука, в которой Усимацу держал хаси, застыла в воздухе, он печально воззрился на своего собеседника.
— Кто не привык, тому оно, конечно, трудно. Правда, я и сам тоже непривычный… Но, по словам настоящих рыбаков, в зимней ловле есть своя прелесть, другим непонятная. Ничего, знаешь, если бы не ветер, то не так уж страшно. — Кэйносин хлебнул глоток сакэ. — Сэгава-кун, ты сам подумай: говорят, и так горько, и этак горько, но что действительно горько, так это жить без работы. Невмоготу мне сидеть, сунув руки в карманы, и смотреть, как рядом жена работает, выбиваясь из сил. Если можно пойти поудить, то ещё ничего, а вот в такие дни, когда на улицу и носа не высунешь, мне без работы просто беда. В такие дни уж ничего не попишешь, у меня заведено днём спать.
Кэйносин говорил очень серьёзно. Его слова: «у меня заведено днём спать» — задели Усимацу за живое.
— Между прочим, Сэгава-кун, — заметил Кэйносин, привычным жестом поднося к губам чашечку сакэ, — мой сын Сёго давно уже под твоей опекой. А дома у меня не всё идёт так, как мне хотелось бы. Вот я и подумываю, не взять ли мне его из школы? Что ты на это скажешь? Мне, собственно, не хочется забирать его из школы, — продолжал Кэйносин. — Я хотел дать ему хотя бы полное начальное образование, на то я отец. Жаль забирать его из школы и отдавать в приказчики, ведь в будущем году, в апреле, он окончил бы начальную школу. Так-то оно так, да никак без этого нам не обойтись, вот что плохо. Правда, он у меня порядочный бездельник, а всё же ученье как будто ему не совсем противно. Как придёт из школы, сейчас же за уроки, и один с чем-то там возится. Арифметика у него хромает, вот беда. Зато в сочинениях он, кажется, молодец. Когда получит у тебя отметку «отлично», это для меня большая радость. Давеча, когда ты подарил ему записную книжку, он говорит: «Учитель велел мне писать в ней сочинения». И, знаешь, радовался. Да как радовался! Вначале бережно положил её в книжный ящик, а потом без конца вынимал и рассматривал. Ночью даже во сне говорил про неё. Вот и хочется что-нибудь устроить. А подумаешь: ну, как сказать мальчику — брось школу! Жаль его. Только, видишь ли, как ни верти, а когда имеешь столько детей, ничего не поделаешь. Да, это, как говорится, — дети, а справиться с ними нелегко. Сорванцы да обжоры, как на подбор. — Кэйносин засмеялся. — Я только тебе могу об этом говорить. Ведь я им родной отец, не скажу же я: не ешь столько, трёх чашек с тебя довольно, не могу я скаредничать, верно?
Усимацу невольно рассмеялся. Кэйносин тоже уныло усмехнулся.
— Всё б ещё ничего, если б только не мачеха, вот что. Отдать Сёго в услужение, такая мысль у меня, право, появилась только из-за того, что мы с моей нынешней женой никак не поладим. Сколько я плачу над несчастной судьбой Сёго и Осио! Отчего это мачехи такие придирчивые? Вот давеча у вас в храме была проповедь. В тот вечер Сёго пришёл домой поздно. Жена рассердилась да как раскричится! «Если тебе так хочется бегать к сестре, можешь не возвращаться больше домой. Убирайся вон! Наверно, опять занимался пустой болтовнёй. Наверно, опять научился у сестры всяким глупостям. Оттого-то ты меня и не слушаешься». Вот так и отчитала его. А он ведь у меня неженка, молча забрался в постель и в слёзы. Тут я и подумал, в самом деле, надо его услать, тогда и разговоров убавится, и причина раздора исчезнет, может быть, у нас в доме станет веселей. Да что говорить: иной раз мне самому даже хочется взять Сёго да и уйти с ним из дома. Эх, видно, придётся нашей семье разойтись в разные стороны… больше ничего не остаётся.
Кэйносин всё больше обнаруживал свою врождённую склонность к жалобам. Водка как будто растекалась у него по всему телу, — щёки, уши и даже руки покраснели. Что же касается Усимацу, то чем больше он пил, тем более бледным становилось у него лицо.
— И всё же, Кадзама-сан, не стоит отчаиваться, — утешал его Усимацу. — Хоть я и мало чем могу помочь, но постараюсь сделать всё, что в моих силах. Выпьем ещё по чашечке, — идёт?
— Что? — Кэйносин уставился на него заблестевшими глазами. — Вот так штука! Ты говоришь: ещё по чашечке. Так и ты, значит, того? А я думал, что ты непьющий.
Он протянул Усимацу чашечку. Тот взял её и одним духом осушил.
— Здорово! — изумился Кэйносин. — Что это с тобой сегодня? Ты что-то много пьёшь. Надо меру знать! Я пью, в этом нет ничего странного, но чтобы ты пил… это меня беспокоит.
— Почему?
— Почему? Потому что ты и я — далеко не одно и то же.
В ответ Усимацу засмеялся, но в смехе его слышалось отчаяние.
Кэйносин что-то хотел сказать, но он не решался и только вздыхал. Крестьянин и возчик уже ушли. Хозяйка, усердно гремевшая кастрюлями, да ребёнок, стоявший у двери чёрного хода, — кроме них никто в харчевне не был и никто не мог помешать их беседе. Стены и потолок в харчевне покрылись толстым слоем копоти, видно, всё сохранилось в нетронутом виде со времён, когда здесь проходил почтовый тракт. У одного столба валялись сандалии, у другого — тыквенная фляга, вдоль стены в ряд были выставлены жёлтые тыквы; теперь здесь всё было так, как бывает в чайных на окраинах небольшого городка. Просторная прихожая с земляным полом, на солнце спит кошка. Тут же нахохлившиеся от холода куры.
В верхнее окошко проникали бледные лучи солнца и освещали выбивавшиеся из-под навеса крыши голубоватые клубы дыма. Усимацу рассеянно уставился на пылавший в очаге огонь. Как смягчает людские страдания алое пламя! От водки, которую он через силу выпил, Усимацу бросало в дрожь. Он готов был того гляди разрыдаться, не стесняясь людских взоров. Наплакаться бы громко, вволю! Но глаза Усимацу оставались сухими, и вместо рыданий из груди вырывался смех.
— Ах, — вздохнул Кэйносин, — бывают же такие люди, что знаешь их десять лет, а всё кажется, будто только что познакомились, а бывают и такие, как ты, что хоть мы и не близкие друзья, а хочется душу открыть. Поверь, кроме тебя, я ни с кем так не говорю. Вот и сейчас захотелось непременно тебе кое-что рассказать. — Он запнулся. — Дело в том… я недавно после большого перерыва опять увиделся с дочерью.
— С Осио-сан? — У Усимацу часто забилось сердце.
— Видишь ли, мне от неё передали, чтобы я пришёл… а то ведь, как ты знаешь, меня в Рэнгэдзи не очень-то жаловали… к тому же и жена всё своё… Так что я давно с дочкой не виделся. Но раз она сама хотела со мной о чём-то поговорить, я пошёл к ней. До чего же быстро молодёжь растёт! Я просто удивляюсь. Её прямо не узнать. Да, так знаешь, о чём она повела разговор? «Больше ни за что не могу оставаться в Рэнгэдзи, возьмите меня поскорее домой, прошу вас», — говорит она мне. Расспросил я её, что да почему, и понял, действительно ей надо уйти. Вот когда я узнал, какой наш настоятель.
Кэйносин взял бутылку. К сожалению, полной чашечки не получилось. Он хлебнул глоток и, утерев обеими руками углы рта, продолжал:
— Так вот какие дела. Ты только подумай! Бывают мужчины, которых все считают прекрасными людьми, но когда доходит дело до женщин, тут-то и выясняется… Настоятель Рэнгэдзи, видно, тоже из таких. Добрый человек, и учёный, и красноречивый, кажется, всё при нём, да и в вере ревностен, и вдруг такой грех, — отчего бы это? Когда я услышал от дочери о настоятеле, мне сперва даже не поверилось. «Неправда, наговор», — подумал я. Поистине нельзя судить о человеке по внешнему виду! Настоятель долгое время был в отъезде в Киото. Он вернулся как раз, когда тебя не было, ты уехал на родину. И вот, говорит дочь, он повёл себя не подобающим для приёмного отца образом. Ведь он всё-таки последователь Будды! Ведь он носит облачение и поучает вере других! Разве не так? Да хоть ради своего звания следовало бы ему призадуматься. Некрасивая, дурацкая история, никому и рассказать нельзя. Опять же окусама, — она, знаешь, какая. Таких ревнивых, как она, редко встретишь. А дочери и обидно, и страшно; говорит, по ночам даже спит плохо. Ну и поражён же я был, знаешь, когда услыхал эту историю! Мне понятно, почему она хочет вернуться домой. Да я и сам не хочу оставлять дочь в таком месте. Рад бы поскорей забрать её, но вот что плохо: если б только нынешняя жена моя была хоть немножко посговорчивей, мы бы уж как-нибудь да устроились все вместе. А теперь, когда с одним Сёго уже не знаешь что делать, да ещё явится Осио, совсем сладу с женой не будет. Прежде всего, как мы сами-восемь прокормимся? Вот и прикидываю и так и этак и не могу сказать дочери: приходи. Говорят: терпение, терпение… Терпеть то, что можно стерпеть, это ещё не значит иметь терпение. Настоящее терпение — это когда приходится терпеть то, что терпеть невозможно. Я ей сказал: «Ступай, ступай, не беспокойся. Ведь при нём жена. Если ты будешь всегда возле неё, он тебе ничего дурного не сделает. Пускай он даже ведёт себя не так, как положено отцу, но ты должна помнить, что тебя там воспитали. Раз ты стала дочерью Рэнгэдзи, ты никоим образом не должна возвращаться домой, как бы трудно тебе ни приходилось. Служить им — это и есть твой дочерний долг». Вот так я её утешал, ободрял и через силу там оставил. Как подумаешь, жаль становится её. Эх, будь жива моя первая жена…
Лицо Кэйносина выражало искреннее страдание, глаза блестели от слёз. Слушая его рассказ, и Усимацу тоже стая кое-что припоминать. Сейчас ему казалось, что в храме Рэнгэдзи по углам притаились чёрные тени: постоянные семейные неурядицы, как будто настоятель и окусама вступили в молчаливую борьбу… говоря образно, когда на одной стороне сияло солнце, и слышался весёлый смех, на другой — собиралась буря. В последнее время Усимацу ощущал это повседневно. Но он полагал, что это — нелады, которые случаются в любой семье; более того, что эти супружеские размолвки происходят по возвышенным поводам: ведь и настоятель, и окусама — оба ревностные последователи Будды. Усимацу и в голову не могло прийти, что чёрная туча нависла над головой Осио. Так вот почему окусама с напускной весёлостью вела легкомысленные разговоры и смеялась своим по-мужски громким смехом. Вот почему по лицу Осио часто катились слёзы. Всё, что Усимацу казалось странным и непонятным, после рассказа Кэйносина вполне прояснилось.
Долгое время Усимацу и Кэйносин, оба печальные, подавленные, молча сидели друг против друга.