Переезд занял, конечно, больше чем одну ездку — в машину Марка ничего не помещалось, и пришлось взять на прокат небольшой грузовичок. День был будний, в такие, кроме бездельников, как мы, никто не переезжает, и машин на станции проката было полно.

Всегда поначалу кажется, что вещей-то всего ничего — чего там, несколько платьев, две пары джинсов, туфли, ну и еще всякая мелочь типа белья. Но когда выметешь все из углов, выбросишь на обозрение из забытых ящичков да с полочек все поснимаешь, то организуется пусть и не Хеопса, но все равно солидная пирамидка, на которую взираешь в недоумении: откуда набралось столько всего? И выясняется, что вот именно с этой, скажем, подушкой совершенно невозможно расстаться, потому как привыкла, притерлась уже к ней ухом. А вот тот, например, плюшевый медвежонок связан либо с событием, либо с человеком, и куда ж его теперь? Да и все остальные вещи уже давно не нужные, а может быть, и не нужные никогда, но как отказаться от них? Это все равно что по собственному желанию умертвить какую-нибудь несущественную частичку памяти только лишь потому, что для нее в ограниченной костью мозговой коробке не хватает больше места. Да нет, думаешь, пусть будет, место найдется. И находится.

Я вообще немного сентиментальна и к вещам, и к домам, и, конечно, к прошлому. Сейчас мне казалось, что вещи, как домашние животные, были преданны мне столько лет, служили верой и правдой, разделяли мое одиночество и иногда в своей бессловесной заботе утешали и помогали. А я, лишь только мне удалось подняться на следующую, так сказать, ступеньку жизни, сразу предательски, по-подлому бросаю их, беспомощных, обрекая на умертвляющую ненужность.

Я понимала, что все эти вазочки, тарелки, пуфики, даже журнальный столик, не говоря о других предметах, которые лишь благодаря свой функциональной пригодности еще претендовали на право называться мебелью, в принципе не могли найти место в квартире у Марка. Тем не менее выбросить их я не могла.

Марк предложил сделать дворовую распродажу, когда по дешевке, за символическую плату, люди продают соседям и просто прохожим незамысловатую утварь. Но я отказалась. Может быть, из снобизма, а может, с непривычки, но мне претило сидеть дурой во дворе среди родных, пахнущих домом вещей, да еще назначать за них цену. Взамен я предложила дать объявление в местной газете: «Отдам в добрую семью с детьми преданный и дружелюбный пуфик», чем, конечно же, вызвала у Марка улыбку.

Лишь на следующий день меня озарила счастливая мысль: я устрою прощальную вечеринку для своих, для русских, на которую сможет прийти любой, кто услышит о ней. Вечеринка будет, впрочем, с сюрпризом, — каждый, кто захочет, сможет забрать две, но не больше, наиболее понравившиеся вещи из моего дома — если что-то может в нем вообще понравиться — за просто так, конечно.

Идея понравилась Марку. Он никогда не видел моих соотечественников в природных, так сказать, условиях, когда они не обращали бы на него внимания и не пытались вести себя тише и изысканнее, стараясь избегать политически некорректных высказываний, чтобы не сконфузить этого улыбчивого американчика. На моей же вечеринке он, наоборот, сам мог бы раствориться в людях, затеряться и не нарушать, таким образом, первозданный колорит русского общения.

Я позвонила Катьке — наиболее для меня простой и доступный способ оповестить русскую общественность об ожидающейся халяве. На что она, выслушав мою идею, разумно заметила, что задуманная акция грозит неприятностями, что как бы соотечественники не передрались из-за какой-нибудь понравившейся супницы, и назвала мою затею провокацией для честных, но воинственных граждан.

— Да там и спорить не из-за чего. Я, наоборот, боюсь, что никто ничего брать не захочет.

— Наши-то? — с циничной смесью русофобии и антисемитизма, так болезненно свойственной уроженцам самой обширной страны независимо от их национальной принадлежности, — сказала Катька. — Не волнуйся, подметут все — нравится не нравится, эстетические чувства роли не играют.

— Да кончай, Катька, перестань. Чего ты всех под одну гребенку, люди разные. Может, никому вообще ничего не нужно будет, — опять попыталась я.

— Не боись, набегут именно те, кому нужно. Нет, даже не так, — она нашла лучшую форму, — нужно им, не нужно, это они потом, дома разберутся. А у тебя в квартире состоится спортивное состязание — схватить ценнее и бежать скорее. Кто больше схватил и быстрее убежал, тот и победил. И потом, как ты будешь контролировать, сколько чего каждый нагреб? Не будешь же ты за ними ходить и лепетать: «Э, простите, это уже третья ваша вещь. Это вам не полагается, ну-ка отдайте». Я молчала.

— Я не знаю, — сказала примирительно Катька, почувствовав, что я расстроилась, — ты ведь хочешь нечто вроде прощального вечера устроить и раздать людям свои пожитки, чтобы они тебя как бы вспоминали, правильно? Ты ведь не хочешь базара из этого устраивать?

Она была права.

— Не хочу, — согласилась я.

Мы еще поболтали и решили, что все же мы позовем только знакомых, все равно наберется человек двадцать-тридцать. Вещи мы будем раздавать, как в лотерее, как когда-то в детстве, в первых классах школы, когда дарились подарки детям, у которых наступил день рождения. У нас, например, учительница вызывала какого-нибудь шалопая к доске, ставила спиной к подаркам и лицом к шеренге именинников, выстроенных тут же, и сама, держа в руке взятый наугад подарок, спрашивала: кому? А стоящий спиной называл имя очередного счастливого именинника. Такой подход был справедлив, а главное, педагогичен, даже Катька с этим согласилась. А мы ведь тоже хотели все сделать педагогично, вот потому и переняли опыт советской школы, впрочем, для несколько отличного контингента да и при других обстоятельствах.

Мы назначили нашу раздаточную вечеринку на ближайшую субботу, и гости начали стекаться где-то к семи часам. Конечно, никакого стола не было, так, несколько упаковок пива, бутылки вина и ликера, бутерброды с колбасой и сыром, ну и прочая закуска из соседней кулинарии.

Людей я в основном знала, хотя не всех, так как кто-то привел с собой либо нового ухажера, либо новую девочку, которых я раньше не видела, поскольку с тех пор, как познакомилась с Марком, отошла от русской светской жизни.Гости были в основном молодые, хотя попадались отдельные особи, в основном мужского пола, в районе сорока, забредшие со своими более молодыми напарницами.

Катька появилась с новым кавалером, который с непривычно сильным рукопожатием представился мне как Матвей— среднего роста, плотно сбитый, решительного вида, почти блондин, с веселым взглядом, лет тридцати. Он сразу стал шумно с кем-то спорить и потому особенно привлекал к себе внимание. Катька, по дружбе приехавшая на два часа раньше помогать мне готовить бутерброды, выглядела, как никогда, ослепительно. Она похудела, и теперь ее величественная фигура элегантно, даже провокационно вычерчивалась под плотно облегающим вечерним платьем.

— Как тебе новый-то мой? — спросила она, и вопрос этот, в принципе Катьке не свойственный, так как обычно чужое мнение ее мало интересовало, наводил на мысль о возможно серьезном ее отношении к «новому-то».

— Очень даже, — одобрила я не только из дипломатических соображений, а в основном из-за того, что, как мне показалось, присутствовало в нем что-то, какой-то сдержанный напор. — А сам-то он как? — по старой дружбе поинтересовалась я.

Катька не ответила, а только утвердительно, очень уверенно кивнула, и рука ее, держащая стакан на уровне плотного живота, отделила однозначно обращенный вверх большой палец. Я одобрительно подняла брови и посмотрела на Катькиного избранника как бы теперь в новой перспективе, заслуживающей дополнительного внимания.

— Злой он, — вдруг добавила Катька, когда я подумала, что обсуждение закончилось.

— Что это значит? — насторожилась я.

Катька посмотрела на меня с высоты своего роста и, как мне показалась, с высоты своего уникального знания и сказала чуть снисходительно:

— Это значит — кайф!

Я поразмышляла немного и решила не вдаваться в тонкости вопроса.

Подошел Миша, мы знали друг друга давно, с самого нашего американского младенчества. Он был один, в последнее время, когда я встречала его, он всегда был один. Когда-то он пытался ухаживать за Катькой, и, по-моему, у них даже что-то случилось разок-другой, точно не знаю, но в результате между ними выработались странные, почти патологически доверительные отношения.

Он был художником, и художником неплохим, сам он себя, как и все художники, считал гением, а иначе, как он говорил, зачем вязаться с искусством. Порой его работы выставлялись в галереях, впрочем, не в самых известных, но в основном он занимался халтурой, делая иллюстрации к детским книжкам. Жил он скромно или, если не бояться слов, просто бедно — видимо, иллюстрации хорошо не оплачивались, — но остроумно. Это была его фраза: «Я живу бедно, но остроумно», — говорил он.

Он действительно был остроумным, художник Миша, — не только знал прорву анекдотов, но и умел их смачно рассказывать, естественно присовокупляя к сюжету залетную матерщинку, но так интеллигентно, даже невинно, что это никого не смущало. Рассказывая всевозможные байки, смешно меняя голоса, он мог тут же с ходу выдумать новое продолжение, что присутствующей публикой ценилось особенно.

Катька как-то рассказала мне, что у него продолжительный роман с одной из его почитательниц, американкой вполне преклонного возраста, хорошо за пятьдесят, которую он, по понятным причинам, от всех скрывает. Катьке же на ее непонимающий вопрос он однажды сознался, что это полнейший «клевяк» и что он, закоренелый московский бабник, никогда в своей жизни ничего подобного себе представить не мог. Мы с Катькой долго обсуждали ситуацию, пытаясь разобраться, в чем же здесь «клевяк», но, так и не придумав, сошлись на мнении, что каждый, в конце концов, находит именно то, к чему стремится. А Катька еще и заподозрила, может быть, от подсознательной обиды всяческие патологии в его характере и организме. Но все это был большой секрет, и поэтому я нарочно непосредственно спросила:

— Мишуля, ты чего один-то?

— Баб нет, — угрюмо ответил он. — Вы, девчонки, все разобраны.

— Ну, ладно, — перебила его Катька, — у тебя был шанс, когда мы, молоденькие тогда еще, скакали без присмотра.

— Чувствуешь, Марин, подруга твоя по-прежнему не может простить, что я этот шанс упустил, — подмигнул мне Миша. И я подумала, что он, наверное, прав, Катька и вправду ревнует его именно к этой пожилой любовнице. Ни к какой другой не ревновала бы ни его, ни кого другого, а вот таинственную почти старуху простить не может. Как все же загадочен и до зависти притягателен отход от стандарта, и насколько томительным становится он там, где прикасается к нему секс, подумала я.

— Не, бабы-то здесь имеются, в принципе они здесь тоже пасутся, — отглотнув пива из банки и медленно развивая тему, продолжил Миша. — В принципе их запросто даже возможно наблюдать в среде максимально приближенной к естественной, в машинах, например, катящих мимо. Реже в общественных местах, типа метро, совсем редко— на улице, хотя там они тоже, бывает, встречаются. Но водятся они в своих заповедных кущах, или гущах, не знаю, как правильно, как бы автономно, без связи с реальным миром. Во всяком случае, с моим.

— Может, только с твоим? — зловредно спросила Катька. Но Миша не отреагировал на выпад, он был расслаблен и почти меланхоличен.

— Дело даже не в мире, — поправился он, — в мир-то можно проникнуть, ползком, да хоть как. Дело скорее в том, что в этой чужеродной атмосфере иная, неведомая нам система коммуникационных образов.

«Ему уже давно пора про образы, — подумала я. — Как же это художник — и без образов!»

— Как бы это вам, девочки, объяснить, вы ведь никогда активность в съеме противополых особей не проявляли, во всяком случае, внешнюю. Вам ведь ни к чему, вы как раз сами являетесь объектом для активного съема. Так что не уверен, проникнитесь ли вы моей мужицкой заботой, или, иными словами, будет ли она вам вдомек.

Мне нравилось, как он говорил, — как-то ностальгически, из юности, почти уже забытой в нынешней совсем другой жизни, очень по-московски, на московском, тоже уже размытом временем слэнге.

— Итак, о заботе, — продолжил он нестройную мысль. — Например, когда в большом российском городе, где проходило мое беспутное отрочество, я устремлялся к какой-нибудь телке, я уже без ошибки знал, что не промахнусь, что, по сути, уже подтвержден, что она мне не откажет: Как минимум, в знакомстве. Уверенность же моя, наглая, бралась не с пустого места, а оттого, что, собственно, мы уже обо всем с клиентом договорились еще до того, как я подошел, мы все обсудили на обоим нам знакомом языке образов. Я посмотрел ей в глаза, она поймала взгляд и вернула его, по самому этому взгляду можно было многое, если не все, понять. Но, если я хотел подстраховаться, оставались в запасе, — он опять отхлебнул пива, — улыбка, поднятые брови, наморщенный лоб, манера, например, поправить волосы, когда она уже знает, что ее выбрали. В общем, короче, тьма путей имелась в распоряжении образованной публики, да и не очень образованной тоже, просигналить либо об опасности, типа: «Ну ты, парень, лучше отхлынь, все равно пошлю» или же, наоборот, подбодрить: «Чего медлишь, не боись, кудрявенький, не обижу». И ты верил ей, и она не обижала, ну, как правило. Да чего я вам, девки, рассказываю, вы все это сами не хуже меня знаете. Мастерство-то не пропьешь.

Катька согласно улыбнулась, ей все же нравился этот мальчик, не дискриминирующий женщин по возрасту.

— Так вот, здесь, я имею в виду тут, образы другие, они не соответствуют тем, которым мы обучены. Это не то что языковая преграда мешает, преграду-то можно преодолеть худо-бедно, сигануть через нее, тут дело хуже. Язык, казалось бы, тот же самый, все слова отлично присутствуют, только смысл у них различный, порой противоположный, вот в чем беда. Помните анекдот, где ребенок просит объяснить матерное слово, услышанное им, и ему говорят, чтобы прикрыть матерную неприличность, что оно является синонимом слова «отлично». И ребенок начинает фигачить одноэтажным без перебоя в самых неподходящих местах, отчего все смеются. Миша снова качественно приложился к банке. Мы с Катькой не отвлекали его, пауза в данном месте его рассказа как бы предполагалась.

— Так и здесь, — наконец-то вернулся он к нам, — ты вроде слово знаешь, используешь его, но означает оно совсем не то, что ты думаешь, вот только не смеется никто. Я помню, когда я высадился отважным десантом на этой земле, — Миша оттопырил палец вниз, видимо, указывая, на какой именно земле, — я думал, что перетрахую здесь всех девок, так они на меня смотрели. Идешь, скажем, по улице, и, если даже случайно вглядишься ей в глаза, вы знаете, она отвечает взглядом самым нежным и самой лучистой улыбкой. В России такие взгляды, не говоря уже про улыбки, означали бы нижайшую, смиреннейшую просьбу: «Трахни меня, пожалуйста. Нет, не вечером, а прямо сейчас, не отходя». Как же должен был я, бывший студент архитектурного, бывший комсомолец, выбывший по возрасту, реагировать на этот наивный и трогательный призыв?

«Выбывший по возрасту» — это хорошо, это смешно, — подумала я.

— Я не мог не бросить спасательного фала своим американским землячкам. И подходил к ним, и заговаривал с ними в искреннем стремлении помочь. Я вообще всегда готов помочь, когда дело касается любви. Ну, о реакции я рассказывать не буду, вы сами понимаете. Она варьировалась: от долгих расспросов и желания одарить меня долларом, когда меня принимали за горемычного бездомного из России, до звонков в полицию тут же, по сотовому, когда баба все же продиралась через мою английскую белиберду или же по жестам догадывалась.

Я представила Мишу в качестве сексуального налетчика перед заскорузлыми, не склонными миндальничать полицейскими и засмеялась, засмеялась и Катька. Я осмотрела комнату: народ развлекал сам себя, сбившись в небольшие, но шумные кучки.

По количеству людей выделялась группа, где новая Катькина привязанность доминировала громким, поставленным голосом и азартным напором бывалого дискутера. Марк стоял у стены в неизменной своей расслабленной позе с бутылкой пива в руке и, улыбаясь, о чем-то беседовал скорее с Катькиной, чем моей, знакомой, которая взяла на себя благородное бремя развлекать этого привлекательного аборигена. Впрочем, подумала я, она наверняка и не считает это за бремя, скорее, за возможность.

— Самое страшное, — продолжал Миша, ободренный нашим смехом, впрочем, все так лее меланхолично, — это то, что два-три таких приплытия, и все — прощай, здоровая уверенность, здрасте, нездоровые комплексы. Теперь, когда иду в какой-нибудь студенческий бар и какая-нибудь налитая студентка подходит ко мне и пусть по пьяни трется о меня своим плотным бюстом, и плавной рукой в балетном таком движении обвивает меня за шею, и приникает губами к моему уху, и шепчет что-то, что я все равно боюсь не понять, я твердой рукой бывшего, но опытного народного дружинника отстраняю ее, и от греха, перехожу в другой угол. Если же она меня преследует, я вообще ухожу — ну их, этих пьяных. И ухожу я не потому, что чужда мне человеческая суть, и не потому, что не снятся мне все еще эротические сны, а потому, что теперь я просто не уверен, что означают потирания ее бюста и нежный ее шепоток. Может, она таким причудливым образом интересуется, что я думаю о последнем заявлении сенатора из штата Айова. — Он отглотнул пива и, выдержав паузу, добавил: — Впрочем, не уверен, что она сильно подозревает о существовании данной административной единицы в союзе добровольно соединенных штатов.

Катька уже хохотала в полный голос, я тоже не особенно сдерживалась, уж очень красочно вырисовывалась сцена, да и вообще, всегда интересно узнать про мальчишечьи проблемы из самых что ни на есть первых рук.

— Вот так вот, девоньки, а вы говорите «образы», — как бы подвел черту Миша.

— Да, чувак, у тебя беда, — сказала я скорее тоном старого кореша — мне не хотелось, чтобы он заканчивал, мне хотелось, чтобы он продолжал.

— А то! — тут же отозвался Миша, принимая безоговорочно мою поддержку. — А вы знаете, бабоньки, что означает для мужика половой стресс?

Тут я догадалась, что Мишаня слегка опьянел, посасывая потихоньку из баночек, что, конечно, было далее хорошо. Мы с Катькой удивленно наморщили лбы: мол, понятия не имеем, что это такое — непонятный мальчишечий стресс.

— Да откуда вам, — не то с сочувствием к нашей недоразвитости, не то со сдерживаемым презрением отрубил Миша. — Откуда вам! Жизнь у вас простая, без сексуальных препон, в конечном итоге выбор всегда за вами остается. То есть не так. Выбираем, конечно, мы, но вы подтверждаете. То есть так как вы сторона пассивная, вы не рискуете быть отвергнутыми, вы рискуете быть невыбранными, но не отвергнутыми. Риск быть отвергнутыми берем на себя мы, парни, — благородный, конечно, как и любой риск, но очень стрессовый.

— Значит, задавило вас, мужиков, тяжелое ваше бремя? — спросила Катька, скорее с желанием опровергнуть свое же утверждение.

Но Миша ей не позволил.

— Почему бабы так цепляются за свою несчастную долю? Ну никому не позволят поднять на нее... это, — он запнулся. — Чего поднять? — спросил он сам себя и, не найдя ответа, махнул рукой: — Ну, не знаю, да, ладно, не суть... — и продолжил: — Конечно, нам, ребятам, сложнее, мы в активе, нам не спускается.

Он усмехнулся, ему понравился каламбур, хотя мне он показался передержкой, но я простила— все же импровизация. Миша, видя, что Катька все еще пытается возразить, предостерегающе остановил ее выставленным вверх указательным пальцем:

— Катюш, смотри, давай возьмем тебя, хотя бы в качестве примера. Скажи, приходилось ли тебе когда-нибудь ложиться в постель с мужчиной, который рождал в твоем сердце противоречие? В смысле, чувак тебе не пришелся, а разделить спальное место все же пришлось. — Он не дал Катьке ответить: — Давай, скажем, да, — и, видя, что та все же готова возразить, тут же добавил: — Хорошо, просто предположим, ну, скажем по-научному, допустим.

— Ну, допустим, — сломалась Катька.

— Так вот, ты ему в принципе вполне могла не дать, правда ведь. И ни один человек, даже сам пострадавший, не осудил бы тебя, потому как это право твоей женской пассивности — не давать тем, кому давать неохота. Более того, ты могла и дать, так, из сострадания... Подожди, подожди, — поднял он руку, видя, что Катька пытается его перебить, — мы ведь, как это, мы теоретизируем, — с деланным трудом выдавил из себя Мишаня длинное слово, — мы вообще, кстати, не о тебе, а то, смотри, загордилась сразу. Мы об абстрактной Катьке рассуждаем. Так вот, если бы эта абстрактная Катька и дала бы не понравившемуся ей мужчине, то ей совершенно необязательно от этого акта получать какое-нибудь удовольствие, так как дала бы ты механически, по инерции. И опять повторяю — ни у кого бы не поднялась рука ее, то есть тебя, то есть не тебя, осудить.

Я уже понимала, к чему он клонит, но все равно слушала с интересом.

— А теперь представь, что все наоборот, и не Катька ты больше, и вообще не женского ты пола, а мужик с именем, скажем, Вася или Боря. И вот, представь себе, что оказался ты, Вася, в аналогичной ситуации, и попал ты в постель со случайной женщиной, несимпатичной тебе. И представь себе, хотя, конечно, это сложно, что ты, Вася, заявляешь, что, мол, не хочу я тебя трахать, а будем мы спать спокойно до утра, и таки на самом деле засыпаешь. Ты представляешь, какой назавтра, когда ты, Васька, проснешься, — он даже хлопнул Катьку по плечу, как бы сочувствуя своему Ваське, — шум поднимется, когда оскорбленная случайная твоя подружка, от нехватки выпитого не понравившаяся тебе, расскажет об этом твоем малодушии всем вокруг? Представляешь, как тебя будет топтать толпа? А как начнет рассказывать она про тебя, Васек, — ему, видимо, понравилось обращаться так к Катьке, — всем и каждому со всеми нелицеприятными для тебя подробностями, так и будет молва о тебе расти и шириться, гнусная, замечу, молва, и вскоре начнут ближние в тебя пальцем тыкать, в тебя — беспомощного сексуального негодяя. И не то чтобы женщина, которой ты подло пренебрег, особенно злой оказалась — нет, не злая она, а сильно оскорбленная, потому что не предоставляет общество тебе как мужчине такой поблажки — не удовлетворить женщину.

Миша попридержал свой монолог, протянул руку к столу и взял очередную банку пива.

— А теперь представь самое страшное. Ты, друг мой Васенька, — он теперь положил руку Катьке на плечо и, выделив из пучка прядь рыжих волос, стал перебирать ее в пальцах. Катька не возражала, во всяком случае, молчала, — представь себе, что, зная, какое наказание тебе грозит, если ты не выполнишь свой долг, ты решаешь, несмотря на лица, то есть на лицо, все же его выполнить. Но видишь ли, Васек, не знаю, поймешь ли ты меня полностью, не все всегда во власти твоей, даже в плане собственного твоего организма. Ты ведь, Васек, не знаешь, что мужчина хоть, конечно, и животное, и животное примитивное, с единственной своей мозговой извилиной и единственным своим половым рефлексом, но что, кроме члена, у него все же есть еще душа и чувства. И что член иногда с ними, бедолагами, в заговоре и может воспротивиться — он неподатливый — насилию над своей союзницей душой.

Миша вглядывался в Катьку, как будто видел ее первый раз, рука его все так же лежала у нее на плече, все так же теребя локон, и Катька взгляд свой тоже не отводила, а, наоборот, смотрела в самые глаза его неотрывно, и показалось мне, что начался у них какой-то свой личностный разговор.

— Или даже все наоборот. — Миша махнул рукой, как бы зачеркивая свой прежний сценарий, так что пиво, которое он держал в ней, тонкой струйкой увлажнило мое злосчастное ковровое покрытие. Но он даже не заметил этого. — Все по-другому, представь, Василий, наоборот, что ты влюблен по уши, как в книжках, и в постели ты как раз со своей этой самой единственной избранницей, и душа твоя мечется, и смущен ты безмерно, и сердце твое скворчит от неописуемого волнения. Тебе бы отлежаться, Вась, прийти в себя, успокоиться, и, глядишь, все в порядке будет. Но нельзя, Василий, потому как та, единственная твоя, уже и дышит тяжело, и глазки от возбуждения закатывает, и не потому, может быть, что так уж хочется ей войти с тобой в любовную связь именно сиюминутно. А потому, что она в женском своем наитии полагает, что именно так она и должна себя вести, чтобы ты ее оценил по-настоящему. И понимаешь ты, Василий, что никак не можешь ты осрамиться, и мысль эта еще сильнее волнует и давит тебя, так как, когда боишься ошибиться, всегда как раз и ошибаешься. И не получается у тебя, так или этак, но не получается. Или получается, но плохо, и поди ты теперь рассказывай и объясняй, что случилось все так неудачно именно из-за безмерной твоей любви.

Тут я поняла, что мне лучше всего отойти, что они уже разбираются между собой и без меня разберутся лучше и что, наверное, не так уж не права была Катька в своих оценках, когда по секрету пересказывала мне Мишины странные истории.

Я подошла к Марку, который разговаривал все с той же девицей, и на правах собственницы, подтверждающей право на исконно свое, обняла его за талию.

— Так как, милый, не скучаешь? — спросила я нежно.

— Нет, нисколько, — ответил он и, положив мне руку на плечо, прижал к себе, как бы давая понять, что, мол, не волнуйся, я так, просто болтаю, пока ты занята.

— Хорошо, — сказала я, убирая свою руку и плавно освобождаясь от его, — я тогда пойду к гостям.

Я на самом деле не собиралась стоять на страже рядом с ним, мне достаточно было вот так, движением, жестом, взглядом, сказать ему: я помню о тебе, я здесь, близко, если я нужна тебе. Он посмотрел на меня и улыбнулся понимая.

Я присоединилась уже не к кучке, а, скорее, маленькой толпе, сбившейся вокруг Катькиного нового мальчика, в пылу спора или не замечавшего Катькиного интимного разговора, или замечавшего, но, будучи уверенным в себе куда более, чем, например, я в себе, не желающего вмешиваться в эти любовные ностальгунчики. Он говорил резко, почти грубо, но грань не переходил и, хотя был, казалось, возбужден то ли выпитым, то ли азартом спора, то ли и тем и другим, говорил дельно, взвешивая слова и грамотно отражая выпады оппонентов.

Оппонентами были все остальные, и мужчины и женщины, раскрасневшиеся и тоже возбужденные, даже скорее возмущенные, и мне стало интересно, чем он их так завел.

Конечно, Матвей имел преимущество перед ними всеми — при всем своем запале, он-то и был единственным, кто сохранил хладнокровие, и я догадалась, что ему доставляет удовольствие быть одному против коллектива, и потому он их всех и спровоцировал наверняка вполне умышленно. Он обращался как бы к Мите — высокому и субтильному, лет под тридцать, но выглядевшему куда как старше, — а на самом деле ко всей шумной толпе, окружавшей его.

— Да нет, — говорил Матвей, — страна здесь ни при чем, страна чудесная, нечего на нее пенять, это просто экономическая система так устроена по принципу капкана с живой наживкой. Вот от нее-то все проблемы.

— У меня нет никаких проблем, — отозвался Митя гордо.

— Это тебе так кажется. У тебя дом есть? Купил уже?

— Ну да, у меня дети, — как бы оправдываясь, ответил Митя, не понимая, куда клонит его собеседник..

— Значит, платишь по процентам? Митя утвердительно кивнул головой.

— За машину тоже выплачиваешь, кредитные карточки имеются, как я понимаю, и у жены и у тебя. Вот ты и попался.

— Куда это он попался? — почти обрадованно спросил кто-то из толпы.

— Я же говорю, в капкан с живой наживкой, которые как раз для тебя, старик, и расставлен был. Ну то что наживка живая — это я так, для образности. — Его никто не перебивал, и он продолжал: — Просто здешняя экономика определяется потреблением по очень простой схеме: купив что-то, залезаешь в долги, потому все эти заемы и кредиты. Попав в должники, ты вынужден работать еще больше, чтобы больше получать, дабы свой долг выплатить. Получая больше, ты психологически подготавливаешься к покупке чего-то нового, для чего тебе придется залезть в новые долги, отчего тебе придется еще больше работать и так далее. То есть, таким образом, работая больше и потребляя больше, ты развиваешь экономику страны. Поэтому и культура, массовая и прочая, ориентирует средний класс на потребление и делает потребление единственной целью.

Матвей выдержал паузу, ожидая возражения, но дельного возражения не последовало.

— Вы посмотрите, — продолжил он, — все эти мыльные оперы, мьюзиклы и прочая тутошняя культура — они как раз на средний класс и ориентированы. Не так чтобы они совсем на уровне наскального искусства находились, по крайней мере, по сложности восприятия, но и до,скажем, драматического театра или серьезной литературы им тоже не подняться. Ну чего, растолкуйте мне, все на мьюзиклах помешались? В опере поют — я еще могу понять — жанр такой. Но с какой стати, говоришь, говоришь, нормально так, все спокойно, не нервничаешь, а потом — бац и в полный голос в песне растекаешься. Представляете, я вот в этом месте, прямо сейчас возьму верхнее «до» на полную катушку и так и буду продолжать мелодично. А ты, Митя, нам спляшешь от переизбытка чувств. Вот такая полная туфта это ваше искусство, а ведь на правду жизни претендует.

— При чем тут искусство? — не понял Митя, который, видимо, не был готов к танцу, вот прямо в сию минуту.

— Да к тому, старик, что все здесь на вкус среднего класса ориентировано. Чтоб он, обильный, заглатывал и не морщился. Бедные, горемыки, никого не волнуют, да их и не много. Даже богатые не волнуют, потому, как известно, у них свои причуды, да и они тоже ограничены в количестве. Остается единый и нерушимый средний класс. Его-то все и имеют с нескрываемым удовольствием.

— А ты, значит, не средний класс? — спросил Митя, подозревая, очевидно, Матвея в высокомерии по отношению к представителям умеренного достатка.

— Я знаю, знаю, нехорошо звучит, но ведь правда, я не имею в виду материально, но мы в средний класс не особенно попадаем.

— А в какой ты попадаешь, в высший, что ли? — не отставал ехидный Митя.

Он был программистом, получал свою высокую программистскую зарплату и гордился этим.

— Да неважно, скажем, я вне класса, я прослойка, помнишь еще про такую. В данном же экономическом укладе проблема в том, что те ловушки, в которые мы попадаем, вроде бы не для нас расставлены, но мы в них все равно вляпываемся. Ну, смотри, ты, Митя, сколько уже в Америке?

— Четыре года, — настороженно ответил Митя, чувствуя подвох.

— А отдыхал сколько?

А вот и подвох, подумала я.

— Ну, в Канаду ездили, — Митя обвел толпу взглядом, ища жену и поддержку от нее.

— Нет, Мить, я имею в виду отпуск, как раньше, на месяц.

— Послушайте, — сказал кто-то из толпы, голос звучал раздраженно, но мягко, интеллигентно, — что вы хотите сказать? Что начинать заново в зрелом возрасте — это тяжело? Так никто не спорит: не прогулка у моря. Нужно время и на дом, и на отпуск, и на все остальное.

— Не уверен, — ответил Матвей. — Засасывает. Вы посмотрите на местных, на средний класс, это ведь самые бедолаги, самые пахари, продыху не знают. А почему? Потому что система как раз их и доит: налоги, копи на колледж для детей, страховки всякие и прочее. Вон спросите у местного, — он кивнул на Марка, — как ему, среднему классу, живется.

Я испугалась, что сейчас еще Марка подключат к этому дурацкому спору.

— Он не знает, он не средний, — поспешно отказала я Марку в социальном представительстве.

— Ну хорошо, хозяйке виднее. К тому же, — Матвей повернулся к последнему оппоненту, — сколько вы ждать предлагаете? Еще лет десять? Так жизнь-то и та уже прожита наполовину.

— Так что же делать? Не покупать дом, не работать, деньги не зарабатывать? — не сдавался мягкий голос, обладателя которого я даже не знала, кто-то привел его, представил, но имени я не запомнила.

— Конечно, я этого не предлагаю. Каждый решает для себя сам, выходы крайне индивидуальны. Но я ведь даже не о том, я причины глубинные пытаюсь вскрыть. Выходы из образовавшейся ситуации для всех разные, но причины как раз одинаковые.

— Ну, и какие же причины? — спросил человек с мягким голосом.

Митя хотя и стоял тут же, но как бы оказался выключенным из игры, Матвей нашел себе лучшего соперника. Казалось, чем изощреннее и упорнее наскакивал оппонент, тем больше он стимулировал Матвея.

— Причины, — как бы размышляя, произнес он, — видите ли, социальный статус здесь подменен статусом материальным. Да и не только здесь, похоже, во всем мире наблюдается аналогичная тенденция. То есть, если проще, в сознании людей и в нашем сознании деньги означают больше, чем, например, уровень образования, престижность работы или ее творческая составляющая. Понимаете, поменялись критерии ценностей. И мы со всего разбега втемяшились в новые ценности, забыв, что старые — как раз и являются вечными. Кстати, те, кто стоит, как говорили, у горнила власти, как раз исповедуют старые ценности, там социальный статус по-прежнему крайне важен. Но не мы и не для нас. То есть мы на данном этапе оказались ярыми приверженцами лжеценностей. Хотите пример? — вдруг неожиданно спросил Матвей: — Вы, простите, в России кем были? — Я химик.

— А где вы там работали? — набирал сведения Матвей.

— В академическом институте, в Москве.

— Кандидат, значит, — догадался Матвей.

— Да, — ответил мужчина, и я поняла, что и он ждет подвоха.

— А здесь где живете? Кстати, простите, как вас зовут?

— Анатолий, — представился тот. — Живу я в городе Ньютоне. А какое это имеет значение?

— А вот какое. Давайте проведем параллель, надуманную, искусственную, неважно. Предположим, что Нью-Йорк — аналог Москвы, — он выдержал паузу, с этим вроде никто не спорил. — Тогда Бостон, по расстоянию, по количеству населения, есть аналог какого-нибудь провинциального города, скажем, Рязани. — Это уже было спорно, и люди зашумели, но Матвей продолжал сквозь шум: —Теперь ты, Анатолий, живешь в Ньютоне. Представьте себе, что под Рязанью, в сорока верстах, есть деревня Подсолнухи, это и есть ваш Ньютон.

Шум нарастал, кто-то начал говорить, возражая, пытаясь перебить Матвея, но тот не обращал внимания, просто повысил голос:

— Но будем справедливы, ты человек, похоже, интеллигентный, с высшим образованием, по крайней мере, этого у тебя не отнять независимо от места жительства. Поэтому представь, что в деревне Подсолнухи есть торфоперерабатывающий завод, где служит инженер по торфопереработке или автоматизации, или еще чего, а лучше всего химик-торфяник, так вот это, Анатолий, и есть ты.

Это последнее утверждение завело всех, народ возбудился до крайности. А я подумала, как же ловко Матвей перешел на «ты», никто и не заметил.

—Тут вы передернули, — возразил за всех Анатолий, — просто в России, да и в Европе вообще, столица государства является его центром. Не только административным, но и экономическим, культурным да и прочим. Не только Москва б России, но и Париж во Франции крайне отличается от провинции. Кстати, оттого и термин пошел— слово-то французское. Да и Лондон— центр Англии, да и вообще по всей Европе так. Потому что исторически цари там жили, герцоги и прочая аристократия. А в Америке по-другому, центр отсутствует. В смысле распределен. Нью-Йорк — финансовый центр, Вашингтон — административный, Лос-Анджелес, например, кинематографический, ну а Бостон, как известно, научный и образовательный центр. Вот откуда разница, о которой вы нам втолковываете.

— Ну вот, Толя, ты все в одну кучу свалил, — не прогнулся под вражеской атакой Матвей. — Я ведь не о геополитике, да и не в ней дело. И пример мой не о столицах и областях, а о нас с вами. А если о нас, то тебе, Анатолию теперешнему, химику-торфянику, так же далеко до американского аналога Анатолия московского, как химику-торфянику из деревни Подсолнухи было далеко до настоящего Анатолия, научного сотрудника академического института в Москве. То есть у тебя нет шансов дотянуться.

Народ снова активно загалдел, да так, что пробиться через общий шум одинокому голосу стало непросто. Вместо попытки перекричать Матвей поднял обе руки.

— Дайте докончу, немного осталось.

— Дайте ему закончить, — заступился за него Анатолий. Шум немного стих. Анатолия, основную жертву рассуждений, народ как жертву послушался.

— Так вот, —почувствовав возможность, продолжил Матвей, — сколько бы ни получал, в каком бы доме ни жил, на какой бы машине ни ездил, никогда инженеру из Подсолнухов до Анатолия научного работника не дотянуться. До его круга, его интересов, его привычек, его знакомых, знакомств — нет, не дотянуться. Вот так и нам, теперешним, не дотянуться до аналогов нас, прежних. Но беда наша в отличие от инженера из Подсолнухов в том, что он и не знал, что есть другая жизнь — жизнь Анатолия в Москве, а если и догадывался, то не стремился туда. Ему и в Подсолнухах хорошо было, ну максимум в Рязань можно махнуть на повышение. А мы-то знаем про другую жизнь и хотим ее, пусть во сне, но хотим. Потому что мы на самом деле ведь из нее.

—Вы, Матвей, прям, как «три сестры» в одном лице, все о... — попытался было Анатолий.

Но его перебил другой, уже возмущенный женский голос:

— Так у вас что, претензии к стране? Ну, уж не знаю...

— Да, конечно, нет, при чем здесь страна. Я же говорил, дело не в геополитике, а в подмене шкалы ценностей. И везде, где такая подмена происходит, возникают одни и те же проблемы. И в России, и в Америке, везде. Но я про другое совсем, я про нас, про жизнь нашу.

Я смотрела на Матвея: выглядел он бодрячком, но почему-то я почувствовала за его словами не розыгрыш, не желание поспорить, а скрытую обиду, даже муку. Я вдруг поняла, что, собственно, все, о чем он говорил, является частным случаем того, что так недавно доказывал мне Марк. Только Марк говорил обобщенно, как бы с позиции глобальной идеи, которая мне сначала показалась пустой теоретизацией, и вот, пожалуйста, передо мной ее практическое применение. Этот Матвей пришел, по сути, к тому же выводу, но посредством анализа своей собственной жизни, своей так умело скрываемой боли. И все же он не сумел, хотя и пытался, обобщить свой частный опыт до общей теории, как это сделал Марк.

Я посмотрела на Марка. Он все так же стоял у стены, все так же улыбался, не подозревая, что взгляд мой, тут же перехваченный им, помимо прочего, обычного, хотел сказать, что только сейчас я смогла полностью оценить глубину его слов.

— Вы знаете, Матвей, — сказала я, неожиданно для себя. Собственно, я не собиралась вмешиваться в спор, а вот вмешалась. — Это ваша личная проблема, она очень индивидуальна и совсем необязательно касается всех остальных. Если вам плохо, то всем остальным в основном хорошо, их не мучает то, что вас мучает. Знаете, других, может быть, волнуют совсем другие, земные заботы, которые, в свою очередь, для вас не заботы.

Как-то я не очень политкорректно выступила, отделив возвышенные искания Катькиного дружка от бытовых потребностей его приземленных сограждан. Я тут же почувствовала, что волна негодования теперь готова обрушиться на меня, и поэтому опередила ее:

— Нет-нет, поймите меня правильно, я не обобщаю, — попыталась защититься я. — Просто хочу сказать, что проблемы вообще, наверное, и есть самое индивидуальное в человеке. Например, Мите, может быть, нравится выплачивать за дом и растить в нем своих детей, что на самом деле является достойной целью. Такая цель делает счастливым, уверенным в себе, наполняет жизнь, по сути, любого человека.

Митя, решив, что я пришла ему на помощь, благодарно посмотрел на меня. Вообще люди вокруг несколько притихли, молчаливо поддерживая меня в благородной борьбе против злопыхателя Матвея, и даже стали поддакивать.

— А вы, Матвей, пытаетесь распространить ваши частные ощущения на всех остальных и своей логикой заставить нас поверить, что это и наши ощущения тоже. Но это не так, у большинства они абсолютно другие. Ваша проблема, — и тут я взяла на себя смелость поставить диагноз, — если вы позволите, в том, что вы просто не там.

Мне легко было выявить его заболевание, так как совсем недавно точно такое же я определила у себя. Он вскинул глаза, и я поняла, что попала в точку.

— Но для тех, кто попал на определенный уровень, возврата нет, перейти уже нельзя, — добавила я, позаимствовав у Марка.

— Ну, и какой же выход? — вдруг спросил Матвей, скорее поддразнивая, чем интересуясь.

Я сделала вид, что не заметила, очевидно, напускной иронии, и сохранила взятый изначально серьезный тон.

— Вы сами правильно сказали: у каждого выход свой, если он ему вообще нужен. Но мне кажется, что сначала надо выйти из системы вообще, оказаться как бы вне ее, вне уровней. И лишь потом войти в нее снова и попасть уже на тот единственный комфортный для себя уровень, которому и принадлежишь.

Мне вдруг пришло в голову, что если бы я услышала свои теперешние слова месяц-полтора назад, то решила бы, что помутилась рассудком. Иначе отчего из меня прет абстрактная до неприличия чушь? Надо же, как все изменилось и как быстро, подумала я опять.

— Да нет, Матвей в чем-то прав, — не то чтобы не соглашаясь со мной, а как бы о чем-то своем, сказал Анатолий.

И я поняла: еще один. Эти двое, кажется, нашли друг друга.

— Да и она права, — все так же весело, как ни в чем не бывало вдруг поддержал меня Матвей. Как будто не слышала я еще минуту назад в его голосе ни горечи, ни боли.

Я подошла к Катьке. Миша куда-то исчез, и она как ни в чем не бывало наводила порядок на столе.

— А где Мишуля? — спросила я, на что она только развела руками, видимо, потому, что так ответить было проще. — А твой Матвей очень даже, — вполне искренне признала я.

— Оценила, значит.

Фраза прозвучала скорее как утверждение, чем вопрос.

— И где ты их раскапываешь таких: один приметнее другого?

Тут я уже немного польстила. А как же? За убранную-то посуду!

— Места надо знать, — стандартно отшутилась Катька, и я поняла, что она еще где-то витает, что окончательно она еще не возвратилась.

Потом подошел Матвей, кучка его слушателей распалась, по-видимому, обсуждать было больше нечего. Катька сразу встрепенулась и тут же вернулась сюда, к нам на землю.

— Ну, ты как? — спросила она с нескрываемой нежностью.

Она была чуть выше Матвея, наверное, из-за каблуков.

— Я отлично. Только я зацепил всех этих, только поклевка пошла, — он кивнул в глубину комнаты, — как подвалила твоя подруга, — он улыбнулся мне, — и испортила мне все удовольствие.

Я поняла, что теперь, между нами, он хочет превратить все в шутку, и не хотела ему мешать. А впрочем, кто его знает, может быть, он действительно шутил, какая мне разница, в конце концов.

— А ты что тут делала? — спросил он.

— Да так, разговаривала, — уклончиво ответила Катька.

— Видел я, как ты разговаривала.

Я взглянула на Матвея, вернее, его голос заставил меня вскинуть на него глаза, и тут же поняла, что Катька имела в виду, говоря, что он злой. Потом я посмотрела на Катьку и, как ни странно, заметила в ее глазах испуг. Картина была действительно непривычной — за все время, что я ее знала, наблюдая в компаниях разных ребят, и посолиднее, и попредставительнее этого шустрого паренька, мне никогда не случалось заметить в ней не то что страх, но и признаки каких-либо других сильных волнений.

Функциональная часть вечера, которую художник Миша обозвал «раздачей слонов», вытащив формулировку по обыкновению из завала прошлого, прошла, на удивление, гладко. Вся процедура выглядела как хорошо отрепетированное представление, оставляя место для коллективного вздоха удивления, когда тот или иной предмет моего заканчивающегося затворничества выпадал одной из моих улыбающихся подружек. И наоборот, вызывая возбужденный взрыв неожиданного хохота, когда какая-нибудь особенно феминная принадлежность попадала в руки, имеющие к нюансам девической жизни лишь косвенное отношение.

Еще какое-то время после этой раздаточной вечеринки известия о моих вещах иногда достигали меня, но постепенно они исчезли даже из телефонных разговоров, благодаря чему я поняла, что вещи прижились по новым адресам, как когда-то прижились у меня и как я сама постепенно прижилась у Марка.