На самом деле я не сомневалась, что выиграю конкурс прежде всего потому, что действительно чувствовала себя сильнее своих соучеников. Любые жизненные затраты, а в моем случае это были горы книг, папки записей, несчетные часы обсуждений с Марком, которые можно было пересчитать на дни и недели, и его, таким образом переданные мне опыт и знания шли в копилку и в результате должны были вылиться во что-то конкретное.
Тем не менее я немного волновалась, я никогда ни с кем не соревновалась вот так, в одном забеге, на одной прямой. Оценки, экзамены — это тоже своего рода соревнования, но как бы косвенные. А тут ты на одном повороте должна всех обогнать, а когда навыка и тренировки нет, боязно, как все и всегда бывает боязно без навыка и тренировки.
Конечно, я рассчитывала на Марка, на его если не прямую помощь, то на поправки, советы. В конце концов, думала я, он не позволит мне сделать работу, которой сам не был бы удовлетворен. Тем не менее я корпела как проклятая весь месяц, садясь за книги сразу по возвращении из университета и заканчивая занятия к ночи. Потом мы с Марком часок-другой за чаем обсуждали, что я сделала за день, что прочла, что думаю по тому или иному вопросу.
Все же я продвигалась тяжело, и особенно тяжело мне давалась или, скорее, не давалась вообще та самая «наводка», те самые три вопроса, на которые обратил мое внимание Марк. Я понимала, что корень лежит где-то в их сочетании, как и объяснял Марк, но как сложить их в единое целое, чтобы оно, это целое, выглядело гармонично естественным, я не представляла.
Однажды, наверное, год назад Марк подсунул мне статью из какого-то популярного научного журнала о неком профессоре математике, который серьезно увлекался музыкой, хотя и на любительском уровне, конечно. В результате он придумал методику перевода любой математической формулы и прочих формальных уравнений на ноты. Он утверждал, что красиво выстроенная научная идея должна также и звучать музыкально красиво, потому что хорошая идея гармонична сама по себе и находится в согласии с природой, а критерий гармонии природы, конечно же, музыка. В то же время идея, выжатая из пальца, если ее выразить в мелодии, звучит отвратительно, так как не является частью природы.
Я, конечно, восприняла эту историю как анекдот, но тем не менее запомнила, и с тех пор проверяла свои да и чужие идеи гармонией, не музыкальной, конечно, в музыке я ничего не понимаю, а своей, внутренней. А почему бы и нет, я ведь тоже какая-никакая часть природы.
Так вот, как я ни тусовала свои, ставшие уже злосчастными «три карты», они не рождали в моем мозгу ничего, кроме саднящих звуков бессильного раздражения, и уж точно — никакой гармонии. Все же я так пропиталась ими, что они даже стали мне сниться, я бубнила, как безумная, какие-то связанные с ними слова, стоя под душем или когда ехала в трамвае в университет, так что даже привыкшие ко всему местные пассажиры подозрительно косились на меня.
К чести своей, могу сказать, что я ни разу не попросила Марка мне помочь, я даже ни разу не упомянула о своих творческих муках, которые, кстати, не очень отличались от мук физических. Впрочем, какая разница — упоминала я или не упоминала, все равно ничего не получалось.
Как-то, чтобы отвлечься, я позвонила Катьке, я не разговаривала с ней уже недели три и соскучилась и по ней, и по нашей незатейливой болтовне. Катька за то время, что они с Матвеем стали жить вместе, изменилась и в характере, и в манерах, она стала как бы домашней, никуда особенно не выходила, научилась, как я поняла, готовить — Матвей того требовал, — в ней исчезла или почти исчезла такая симпатичная для меня ироничность, а вместо нее появились спокойствие и размеренность. Разговор со мной она, как правило, заканчивала словами: «Ладно, мать, давай, а то сейчас Матвей придет, а у меня еще жаркое не готово», — на что я не обижалась, хотя могла, а воспринимала философски.
— Катька, — сказала я, услышав голос, — приветик, как дела?
— Нормуль, — ответила Катька голосом, сравнимым по спокойствию только с голосом познавшего нирвану Будды. — Как у самой-то?
Мы так всегда начинали, а потом по заведенному регламенту Катька должна была рассказать мне о всех последних новостях, поразивших русскую часть населения славного города Бостона, во всяком случае ту ее возрастную группу, которая нам была близка. В основном новости вертелись вокруг животрепещущих скандальных историй, типа: кто от кого и к кому ушел, кто с кем спит, а если сенсаций было мало — кто куда едет отдыхать. Но сейчас Катька изменила регламент и сказала, скорее, извиняющимся тоном:
— Знаешь, мать, ты только не падай наотмашь и не завидуй люто, но мы с Матвеем решили пожениться.
Я действительно чуть не упала, хотя не от зависти, а скорее, от пронзившей меня мысли, что, ничего себе, люди еще женятся, не все, значит, научным конкурсам жизнь свою молодую посвящают. Но вида я не подала, а раз уж мне по правилам полагается завидовать, то что ж, буду, а потому спросила зловредно:
— Прижала, значит, парнишку?
— Ага, — невинно отозвалась Катька, — сама знаешь: вода камень точит.
— Вода-то, конечно, точит, медленно только. А вот какой-нибудь резец алмазный...
Катька не стала спорить, только засомневалась в выбранном мною материале.
— Да ладно, на алмазный не потяну, скажем, стальной. Слушай, — оставила она тему, — если тебе не очень неприятно будет, я тебя свидетельницей назначу. Если ты не слишком злобствовать собираешься.
— Ладно, — сжалилась я. — не буду злобствовать, поздравляю, небось первый раз женишься.
— Замуж выхожу, — поправила меня Катька.
—Ну да, конечно, замуж. Ты гляди, все смешалось в этой Америке, и первым делом — половые различия, — оправдалась я.
— Это в твоей головке смешалось, у других нормально, — сказала Катька, и я не поняла, на что она намекает,
— Ладно, чего там меня обсуждать, как сам-то?
— Свыкся, а сейчас, похоже, самому идея нравится. Женой меня звать стал.
— С гордостью звать-то стал? — не смогла не съехидничать я.
— Ага, с ней самой.
До Катькиного тела мои шпильки не доходили.
Оказалось, что свадьбу они планируют на конец лета, и я, на секунду став серьезной, пообещала, что отменю все планы, которых у меня и так не было, и как штык буду стоять рядом с хупой, в синагоге, верной свидетельницей.
Повесив трубку, я подумала, что мне никогда в голову не приходила мысль выйти замуж за Марка, хотя мы уже жили вместе долгое время. Я спросила себя, «почему?», и не нашла ответа. Может быть, все же предположила я, потому что никогда не видела в Марке мужа. Впрочем, он тоже никогда не поднимал тему замужества, вообще никогда. Что ж, подумала я скорее с мстительной усмешкой, как-нибудь возьмем да и поднимем тему, не сейчас, но поднимем.
Никогда не понимала, да и до сих пор не могу понять, откуда что берется, как работает мысль, что катализирует ее, что поджигает? Порой ты уже сжилась с задачей, а все равно решением и не пахнет, нет выхода, как ни бьешься — ведь существуют же безвыходные положения. И ты, обессиленная, откладываешь тогда проблемную задачку в сторону, расписавшись в собственной неспособности, и даже почти забываешь о ней. Но, видимо, сидит она где-то внутри тебя и вынашивается, как будто организм без твоего согласия принял ее в себя и питает живительными своими соками. И затихла она там затаившейся мыслью, не напоминая о своем существовании, даже ножкой не бьет, даже не переворачивается с бочка на бочок, видно, и так удобно — как сразу улеглась, так и удобно ей.
И вот в какое-нибудь обыденное утро или такой же вечер вдруг поднимается она со своего насиженного места — тесно ей там стало — и появляется снова на свет, которому и принадлежит. А ты, удивленная и зачарованная, смотришь на нее, оформившуюся и вроде бы очевидную, и не понимаешь, и задаешься вечным вопросом: откуда что берется?
Видимо, мне надо было отвлечься, видимо, я зациклилась в своем постоянном варении в упрямой задачке, видимо, мне надо было отойти в сторону, чтобы приобрести, как говорил Марк, свежий взгляд. А может быть, Катькина новость, кто знает, как-то извращенно подзадорила и завела меня, теперь не разобраться.
Весь оставшийся день я пребывала в меланхолии и даже отказалась от столь любимых мной и привычных ночных бдений, сославшись на спасительную усталость и головную боль, и легла спать.
Впрочем, я не спала, а лежала с закрытыми глазами в полудреме, в полуфантазии, думая о себе, о Катьке, о других разных знакомых мне людях, пытаясь представить себя в их жизни, пытаясь понять, как бы я чувствовала на их месте, и тем самым косвенно задаваясь вечным женским вопросом, а счастлива ли я? А что, если бы я не встретила тогда Марка? Жизнь наверняка была бы другой, но, кто знает, может быть, лучше, может быть, более подходящей для меня. Куда я в конечном счете полезла? Какие-то непонятно кому нужные завиральные идеи, и вообще — выйдет ли что-нибудь из меня? Уже потратила больше двух лет, и еще четыре года надо будет потратить, а что в результате получится, это ведь вопрос. Может быть, ничего и не получится, может быть, все впустую, и из меня ничего не выйдет. Да и вообще, существует ли этот сказочный мир, населенный чрезвычайно умными дядями и тетями с благородными идеалами, мир, в который я так упорно стремлюсь? Или он живет лишь в моем воображении, может быть, его и в природе-то нет.
Если бы я не перешла на психологический, я бы уже сейчас заканчивала со своей экономикой, пошла бы на работу, получала бы нормальную зарплату, отсиживала там свои восемь или сколько там полагается часов, и голова бы не болела — пришла по звонку, ушла по звонку. Нашла бы себе хорошего русского мальчика, вон как Катька, говорила бы с ним по-русски о том о сем, об общих заботах, об общих знакомых, и все было бы просто, и спокойно, и понятно.
Я услышала, как Марк стал укладываться спать, он осторожно ступал по ковру и осторожно лег, чтобы не разбудить меня, не шумя и не дотрагиваясь. Это он правильно сделал, мне было, мягко говоря, не до прикосновений.
Моя мысль перенеслась на Марка. Вот ведь делаю на самом деле все, что хочет он и как хочет он, своего мнения ни в чем нет. А если и бывает, то он все равно подавляет, и как-то незаметно, тихой сапой, навязывая свои желания. Демагог, лиса...
И тут, именно в этот миг, что-то случилось, что-то вспыхнуло, разорвалось у меня внутри, я даже почти вскрикнула, боясь потерять мелькнувшее, не ухватиться обеими руками за догадку, не подтащить к себе поближе, вплотную.
Марк перевернулся на другой бок, потревоженный во сне моим зажатым криком. «Дура, — вслух прошептала я, — полная дура, столько времени копаюсь, а самого очевидного не поняла. Они же и не должны стыковаться сами по себе, эти три проклятые темы, они не стыкуются по определению. Их же изменить сначала надо, каждую в отдельности, как он говорил „поменять букву в слове“. И только тогда они притрутся, только тогда совпадут. Он же рассказывал о двух подходах, но есть третий, о котором он не сказал, специально не сказал, чтобы такая дура, как я, проваландалась две недели впустую. Комбинационный подход — вот что надо, сначала изменить каждую идею в отдельности, а потом уже, измененные, состыковать. Вот тогда они лягут естественно и гармонично».
Я вскочила с постели, стараясь, впрочем, не шуметь, чтобы не разбудить Марка, — я не хотела вдаваться в объяснения, чего это я по ночам не сплю и прочее, — и, едва успев на ходу накинуть халат, бросилась на кухню, где все еще лежали тетради с моими записями и заметками. Я была как в угаре, как бы слегка помутненная, то, о чем я думала еще пять минут назад, — вся эта чушь о моей несчастной судьбе, все эти никчемные рассуждения о том, что могло бы быть, если бы, да кабы... — испарились, враз перестали существовать. Больше не было ни сомнения, ни внутренней нервозности, все внутри меня заполнилось тем единственно важным, что только и имело значение.
Тут, на кухне, среди моих тетрадок и чайничка с по-московски заваренным чаем и было мое естественное место этой ночью. Я была в неистовстве, наконец-то оно наступило — мое мгновение, и я не могла его упустить. Я писала, зачеркивала, писала снова, боялась потерять мысль, обгонявшую мою руку, и поэтому пропускала слова, не заканчивала их, записывала мысль какими-то лишь мне понятными значками, как первобытный человек на скале.
Это была моя ночь. Сейчас я знаю — такое случается иногда, редко, но случается, когда мозг так чувствителен и так в ладу с твоими чувствами и интуицией, что все-все тебе под силу, все в твоей власти, только успей, только не пропусти. Я писала часа три-четыре, время отошло, дискриминируемое, оно отступило и не имело больше значения, была только минута, нет, не минута — мгновение. Мгновение, вобравшее в себя все мои занятия, весь мой труд, надежды, мучительные попытки.
Лишь иногда я на секунду откидывалась на стуле, устремив взгляд куда-то в бесконечность, где, наверное, и находилась сейчас моя мысль, и, обнаружив ее там, снова рывком устремлялась к столу, снова отыскивая нужные аргументы и правильные формулировки.
К концу ночи я едва сползла со стула, не читая ни слова, не пытаясь пока разобраться в написанном, лишь только зная каким-то чутьем своим, что оно, единственно возможное мое решение, здесь, в этой тетрадке, — обнаруженное, пойманное и пристегнутое, и никуда ему уже не деться. Я не сомневалась сейчас, что она — моя мысль, идея, теория, назови как угодно, — она полна гармонии, и красоты, и легкости, и грации, и, положи ее на музыку, она зазвучит Шопеном.
Только сейчас, когда я, наконец, вернулась в реальный мир темноты и света, часов и минут, я поняла, что по-настоящему обессилена. Не из-за бессонной ночи, подумаешь — бессонная ночь, а просто я была полностью выжата, как будто из моего выкрученного тела добирали последние капли еще оставшейся жизни. Но это предельное измождение, входившее в меня с каждой секундой все глубже, формировалось на фоне такого же сильного и такого же глубинного удовлетворения, соединяющего в себе и безмерное спокойствие, и умиротворенность, и какую-то растекающуюся внутри меня сладость, так что даже закружилась голова.
Мне было хорошо, именно физически хорошо, и, несмотря на усталость, мне не хотелось спать. Я подошла к окну, внизу виднелся изгиб реки, светать еще не начало, была именно та минута, когда темнота, еще владеющая всем, лишь слегка припудрилась едва заметными пылинками наступающего рассвета, который— и это знали и углы домов, и стены и крыши, и фонари у подъездов, и даже вот этот изгиб реки, — вот-вот придет, но, впрочем, еще не сейчас.
С реки поднимался не то прохладный туман, не то пар, и вдруг в таинственном очаровании ночного города я поняла, что то, что произошло со мной сейчас, полностью совпадает с той единственной силой, которая до последней секунды сильнее всего владела мной в жизни — силой любви.
Все, что я чувствую сейчас, — и бессильная усталость, физическая и душевная, сочетающаяся с удовлетворенным спокойствием, и сладкая опустошенность, как будто все внутри меня вымыли, и выскребли, и очистили от лишней отработанной тяжести, — все это не просто напоминало, а именно совпадало с тем, что я испытывала во время и после любви.
Я сделала странное для себя открытие, я всегда считала, что одна лишь любовь способна раскрыть во мне и поднять самые сильные чувства, что ничто и соперничать с ней не может. А вот оказалось, что не только любовь. Я почему-то вспомнила забытого мною Пушкина:
Странно, что и он думал о том же, и странно, что альтернативу любви по силе и разнообразию смешанных чувств я нашла в творчестве. Вот откуда берется увлеченность, подумала я. Я никогда не понимала: понятие «преданность делу» для меня всегда оставалось пустым, показушным звуком. Более того, мне казалось кощунственным сравнивать преданность человеку с преданностью делу. Но сейчас мне стало понятно: все исходит из одного источника, все оттуда, из того единого, что ведет и побуждает.
Природа наделила человека способностью испытывать удовлетворение и от человека, которого любишь, и от дела, которым живешь. И именно предчувствие неизбежного, доходящего до конвульсий удовольствия, ведет человека через муки творчества, и разочарования, и неудачи, и потери, и если они, неудачи и потери, перевешивают так, что их нельзя больше выдержать, то может случиться трагедия, хотя, кажется, ни из-за чего, из-за ерунды. Но не точно ли так же происходит и в любви— и те же муки, и те же разочарования, и те же трагедии, когда невозможно больше терпеть, и все из-за призрачно манящего предвкушения мгновенного счастья.
Мысль, что от творчества можно так же балдеть, как от секса, была, конечно, кроме всего, веселая и сразу породила в моей голове множество резвых шуток, но я решила попридержать их до утра.