Джефри просигналил фарами с улицы, и я попрощалась с Зильбером и вышла. Немного моросило, после тепла дома было холодно, и я с благодарностью отдалась комфорту машины. Джефри не поздоровался — виделись лишь пару часов назад. Мы молча тронулись.
— Красиво ночью, — сказала я, чтобы разрядить тишину и еще потому, что ночью действительно красиво. — Дождь, и огни, и пустые улицы. Спокойно, и как будто в ожидании чего-то.
Он молчал, машина ехала медленно, как бы смакуя сам процесс движения.
— Днем не так, днем суетливо, — продолжала я. — А ночью все тонко, паутинно, хрупко, как сама темнота. В такую ночь лучше всего стихи писать. — Я подобралась к нужной теме и, выдержав паузу, добавила: — Ты, я слышала, стихи пишешь?
— Да, сказал он. — Тебе дед сказал?
— Дед, — призналась я.
Джефри ничего не ответил. Мы встали у светофора.
— У меня, кстати, есть стихотворение про ночь, вот про такую ночь, правда, очень короткое, всего одно четверостишие, — сказал он.
Это было мило с его стороны, сказать об этом вот так прямо, не кокетничая. Мне осталось только попросить прочитать.
Он кивнул и выдержал паузу.
То ли от самого стихотворения, то ли оттого, как эмоционально он его прочитал, но я почувствовала себя странно: одна с молодым мужчиной, ночью, в машине, да еще светофор настойчиво продолжал светить красным.
— Мне очень понравилось, — сказала я.
Я сказала бы так в любом случае, но мне действительно понравилось. Как ни странно, было что-то в этих несложных четырех строчках из прошлого, из моего прошлого, была в них энергия, скорее, страстность, да, именно ностальгическая страстность. Почему-то я представила Москву, она по-прежнему ассоциировалась со страстностью. «Ностальгия бывает только по прошлому», — вспомнила я предостережение Зильбера.
Я посмотрела на Джефа. Откуда взялись такие слова у этого насквозь американского, мальчика? Откуда этот благополучный, нескладный, длиннорукий, смущенный интерн, кроме книжек и занятий, небось в своей жизни ничего не видевший, знает вот такое про ночь?
— Мне правда понравилось, — снова сказала я и повторила по не успевшей остыть памяти: — Я в ночь когда-нибудь уйду. Хорошо. Правда, хорошо.
Зажегся зеленый. Джефри положил ладонь на переключатель скоростей, снял с нейтралки и поставил первую. Рука его в неровном своем движении коснулась моей ноги, чуть выше колена. Я вздрогнула, то ли от неожиданности, то ли от пробежавшей дрожи. Он заметил.
— Извини, —сказал он.
Я молчала. Мы проехали минут пять.
— Я отвыкла от стихов, — произнесла я, видя, что он сам ничего не скажет.
И тут другая мысль догнала меня непрошеным признанием: и не только от стихов, от всего отвыкла.
— Знаешь, — вдруг сказал Джефри, — прекрасное требует тренировки. Умение чувствовать может атрофироваться, как мышца, если им долго не пользоваться.
Он замолчал.
Да, подумала я, он прав, он очень прав: и прекрасное, и любовь, и вообще умение чувствовать требуют тренировки.
Умение получать удовольствие и от этого ночного города, и от книги, и от человека, и от стихотворения — все требует тренировки, а без тренировки умение исчезает, как он сказал, атрофируется. А я тренируюсь в другом — в умении писать статьи, искать нужную литературу, сопоставлять данные и делать выводы. Я учусь выхватывать из страницы нужные фразы и составлять их с другими фразами, тренируюсь в умении планировать и проводить эксперименты, раскладывать все по полочкам, и анализировать, и докапываться до сути.
И все это вроде бы хорошо, но, увлекшись своими тренировками, я забыла о том, что мир не ограничивается ими, что еще есть чувства и эмоции, есть прекрасное и красота, на которых и оттачивается чувственность, и они так же важны, как и умение анализировать и докапываться до сути, потому что без них мир безжалостно препарирован. И мой мир препарирован, потому что я как раз и потеряла умение чувствовать красоту, и страсть, и порыв.
Когда я последний раз читала стихи, когда я вообще читала что-нибудь стоящее — не помню. Кажется, что никогда.
Мне стало грустно, я ощутила себя инвалидом, калекой, я очень явно вдруг это почувствовала, будто у меня обнаружилась потеря какого-то очень важного органа, без которого жить еще можно, но уже неполноценно.
— Ты прав, Джефри. Ты очень прав, и это печально, — сказала я.
Он посмотрел на меня, и по наступившему молчанию, и по его взгляду я поняла, что он хочет положить руку мне на ногу, но не положит. И еще я поняла, что сама могу взять его руку, и она будет послушна мне и ляжет там, где я пожелаю, и сделает то, что я пожелаю. Теперь я точно знала, что он хотел этого всегда — когда мы болтали, или шли рядом, или сидели и пили кофе. Я вдруг как-то сразу вспомнила украдкие взгляды, неловкие замечания, на которые никогда не обращала внимания, но которые сейчас стали такими очевидными.
Но я, конечно, не взяла его руку, я вообще замерла на сиденье, потому что ничего не хотела и ничего не могла. Безусловно, мне было приятно, что я нравлюсь ему, возможно, он даже влюблен в меня, но сознание этого мне было достаточно. В любом случае, подумала я, ничего не может произойти просто потому, что в моей жизни есть Марк. И еще потому, что я умею контролировать свои желания, потому что именно этим взрослый человек отличается от ребенка — умением контролировать желания.
Мы подъехали к моему дому, Джефри выключил мотор, и мы посидели минуту в темноте под уютный звук накатывающего дождя. Я не понимала, почему я даю ему эту минуту, может быть, потому, что знала: он не воспользуется ею.
— Спасибо, — сказала я в конце концов, — и пожалуйста, принеси мне свои стихи почитать. Я хочу начать заново тренировать мышцу и восстанавливать в себе чувство прекрасного.
Он улыбнулся, кивнул головой, и я вышла, махнув ему рукой, как полагается, перед тем, как открыть дверь подъезда.
Марк не сказал ни слова, и именно поэтому — но не только, а вообще по всему его виду— я поняла, что он, конечно же, раздражен.
— Я задержалась у Зильбера, — сказала я первая, чтобы предупредить возможные вопросы.
Марк поднял брови в поддельном изумлении, показывая всем видом, что вопросов не ожидается. Это его ребячество тронуло меня больше, чем все возможные расспросы и претензии, я почувствовала себя настоящей свиньей: позвонить-то хотя бы я могла,
А, действительно, вдруг мелькнуло во мне, почему я не позвонила? Не потому ли, что не хотела вмешивать его, даже косвенно, в происходящее? В рассказы Зильбера, в поездку с Джефри? Не казалось ли мне, что его присутствие, пусть неявное, что-то испортит?
— Марк, — сказала я чуть протяжно, чтобы задержать его внимание на моем голосе, — я заговорилась у Зильбера, даже времени не заметила. Знаешь, он забавный, с ним интересно, а потом Джефри меня отвез. Извини, что я не позвонила, я знаю — я должна была позвонить, извини, — я подошла и положила ему руку на грудь и провела ладонью вниз к животу. — Ладно?
— Конечно, — ответил он и отстранился от меня. Он все еще сердился.
— Что старик рассказывал? — все же спросил он через несколько минут, когда я уже разделась и прошла в комнату.
Я была рада вопросу: может быть, он снимет напряжение, которое неожиданно быстро сгустилось в воздухе и продолжало сгущаться. Казалось, раздраженность Марка создала вокруг него поле, которое распространялось и вбирало в себя все вокруг и подавляло все вокруг, в том числе и меня.
— Так, — сказала я миролюбиво, — в основном о своем прошлом. Как он себя в нем видит.
— Ну и как же он себя там видит?
Голос Марка был пропитан иронией, просто захлебывался ею. Мне стало неприятно — зачем обиду на меня переносить на других людей, они-то здесь при чем?
— Марк, — сказала я спокойно, — я знаю, ты раздражен, и я извинилась, но не надо выплескивать свои эмоции на других, это нечестно.
— Кто же просвещал тебя сегодня в вопросах чести, Зильбер или мальчик Джеф?
Это была явная провокация, и я поддалась на нее — столько пренебрежения, столько высокомерия было в его фразе по отношению к людям, которых я уважала, а значит, и ко мне. И откуда, с чего, где он взял это право — смотреть на людей сверху вниз, даже на тех, кого он никогда не встречал?
— Это зло, Марк, — взорвалась я. — И почему? Только лишь оттого, что я задержалась на полтора часа? Но я не девочка, в конце концов! И, в конце концов, ты знаешь: я была на семинаре. И вообще, Марк, откуда это пренебрежительное отношение к людям, абсолютно ко всем, даже к тем, кого ты не видел ни разу? Я понимаю, ты человек способный и, наверное, высокого мнения о себе, вероятно, вполне заслуженно. Но почему ты думаешь, что один такой? Ты сидишь, не вылезая, в этой квартире, никого не видишь, ни с кем не общаешься, у тебя нет друзей, ты замкнулся на книгах. Откуда ты знаешь, что там, за пределом твоего мира, нет таланта, нет других людей, которые не уступают тебе?
Я хотела добавить: «А может быть, превосходят», — но удержалась.
— Ты выйди, посмотри, может быть, удивишься.
Как ни странно, это был первый в моей жизни с Марком бунт — скорее не бунт, а так, бунтик, — когда я впервые, более умышленно, чем искренне, поставила под вопрос его исключительность, скорее всего, чтобы ответить злостью на злость. Но мой выпад почему-то положительно подействовал на него. Он улыбнулся своей самой милой улыбкой и сказал уже совсем другим, спокойным, мягким и, главное, добродушным голосом:
— Я был там. Впрочем, ты права: я был давно, может, все изменилось. — Он снова улыбнулся, и опять так же мило. — Ладно, не злись, пошли спать.
И мы пошли спать, и это был тот редкий случай, когда мы заснули сразу, во всяком случае я.
Утром мы проснулись, как всегда, одновременно, и пошли на кухню пить кофе. Марк выглядел, на удивление, свежим, гораздо свежее, чем обычно по утрам. Он был очень хорошенький этим утром, глаза его ярко светились, и весь он казался как-то особенно молодым, веселым, даже озорным.
— Ты была права вчера, — сказал он безмятежно. — Я чего-то засиделся, мы вообще давно никуда не ходили. У тебя когда выступление, через два дня? — спросил он. Я кивнула. — Давай так: сегодня вечером и завтра мы к нему готовимся, потом я приду послушаю твой доклад, а после мы завалимся куда-нибудь, отметим. Заодно я и на людей посмотрю.
Он еще радостнее улыбнулся, как бы говоря: «Помнишь, о какой чепухе мы вчера спорили. Смешно, правда?»
— Конечно, — согласилась я.
Странно, правда, что он только сейчас вспомнил о конференции. Я уже думала об этом: последнее время он ни разу не упоминал о ней, не интересовался ни моим докладом, ни как я к нему готовлюсь. И вот, только сегодня, наконец, вспомнил. Я ощутила неясный смутный осадок, который медленно заполнял и утро, и меня в нем. Я не смогла сразу разгадать его природу, просто чувствовала что-то неудобное, как будто надела сдавливающую, натирающую одежду.
Только лишь по дороге в университет я поняла, откуда взялось утреннее неприятное ощущение. Я поняла, что не хочу, чтобы Марк приходил на мой доклад, не хочу по разным причинам, но особенно не хочу, чтобы он встретился там с Зильбером и Джефри. Я не знала точно почему, возможно, я опасалась возникновения некоего непредвиденного напряжения между ними.
Конечно, я не боялась, что они начнут ругаться друг с другом, но я предчувствовала, что конфликтная ситуация может возникнуть в душе каждого из них, как она существует сейчас пока только в моей душе. Я не знала, что именно случится: начнет ли Зильбер по-стариковски ревновать меня к Марку, ведь он о нем ничего не знает, во всяком случае, от меня. Или у Марка усилится раздражение по отношению к Зильберу, когда он увидит, как нежно, по-родственному тот относится ко мне. Или возникнет какая-нибудь нелепая напряженка с Джефри, которому я и о Марке тоже ничего не говорила.
И не то что я умышленно скрывала подробности своей личной жизни, но я всегда догадывалась, скорее интуитивно, что присутствие Марка — такого несхожего, отличного от всех остальных — невольно нарушит созданную за это время душевную связку между мной и Зильбером, да и Джефри тоже.
Но, с другой стороны, получалось, что я как бы стесняюсь Марка, стесняюсь своих с ним отношений и поэтому избегаю демонстрировать их, предпочитая сохранять их на нелепом — я сама понимала это — конспиративном уровне. И когда я поняла это, — мне стало стыдно за себя.
Вечером Марк выслушал мое выступление и похвалил, сказав, что я удачно выбрала направление и написала хороший текст, и хорошо говорю, и что мой акцент только добавляет шарма и еще больше располагает ко мне. Но про акцент, я сама давно поняла.
В общем, он благословил меня на подвиги и посоветовал не нервничать, а если все же буду, то относиться к этому нормально — все нервничают поначалу. Я пообещала, что постараюсь, хотя уже сейчас, за целых два дня до выступления, чувствовала, как у меня каждый раз перехватывает горло, когда я только начинаю думать о том, как выйду на подиум.
С приближением дня и часа распятия признаки волнения наслаивались, становясь разнообразнее, подключая все новые, до этого не ощущаемые участки организма. В конце концов утром в день выступления я даже кофе не смогла выпить, так у меня завихрилось все в желудке, как будто в животе закручивалась упругая пружина, и она своими широкими кольцами сдавливала дыхание, сжимала грудную клетку и тяжело задевала что-то под сердцем. Поощрения Марка типа: «не волнуйся, малыш, все будет в порядке», не только не успокаивали, но, наоборот, заводили еще больше, вызывая злобную нервозность, которую, впрочем, не было ни желания, ни сил выплескивать.
В университет я поехала раньше Марка, мы договорились, что он приедет прямо к моему выступлению. С Зильбером мне тоже не хотелось встречаться — и он небось начнет успокаивать, — и поэтому я, воспользовавшись оставшимся до начала временем, пошла в кафетерий. Но поскольку на еду я и смотреть не могла, то взяла только кофе, который все ж надеялась выпить.
Чтобы отвлечься, я пыталась читать прихваченную с собой книгу, но, перечитав одну и ту же страницу четыре раза и так и не сообразив, в чем там, собственно, дело, я перестала сопротивляться и полностью отдалась волненению, помня, что, по Матвею, человек получает удовольствие от состояния, в котором находится. Лучше не становилось, я смотрела на часы и опять смотрела, пока меня, увлеченную своей нервозностью, не испугал Джефри, неслышно севший за мой столик.
— Так и знал, что ты здесь, — сказал Джефри. — Волнуешься, — догадался он, наблюдая, как меня бьет колотун.
— Немного, — поскромничала я.
— Слушай, я тебе не говорил раньше, у меня в Нью-Хемпшире маленькая-маленькая ферма, то есть скорее яблочный сад, и я там яблочный сироп изготовляю.
Он выставил на стол жестяную баночку. Я взяла ее в руки. Баночка была фирменно сделана, с красивой наклейкой, на которой было нарисовано что-то вроде цветущей яблони и тележки под ней. Внизу было написано: «Яблочная ферма Джефри». Я ничего не поняла. Все это — и Гарвард, и мой доклад, и шумный кафетерий, и этот длиннорукий интерн, выращивающий яблоки на своей ферме и делающий из них сироп, и вот вполне заводская баночка с фирменной наклейкой о яблочной ферме Джефри — все это в моем воспаленном мозгу отозвалось бессмысленным сюром.
— Подожди, — сказала я, обалдело мотая головой, — какая ферма, какие яблоки, какой сироп? Ты чего меня разыгрываешь? Я ведь тебя знаю; ты — Джефри, работаешь интерном у Зильбера. Я тебя вчера видела, никакой ты не фермер.
— Неправда, — упрямо заявил Джефри, — честное слово, я выращиваю яблоки и делаю яблочный сироп. Вот, можешь попробовать.
— Сам выращиваешь? — засомневалась я.
— Сам, — настаивал он.
— И сироп изготавливаешь сам? Наемный труд не используешь?
Это было очень важно для меня, особенно сейчас.
— Все сам. Честно. Попробуй, он вкусный, открыть банку?
— Нет. — сказала я. — Я еще не во всем разобралась. Зачем ты это делаешь? В чем, отвечай, твоя корысть?
— Просто так. — Он чуть подался вперед. — Когда-то в детстве я оказался случайно на яблочной ферме и видел, как там делают сироп. Знаешь, сначала срываешь яблоки, потом кладешь их в плетеную корзину — они пахнут свежестью, жизнью, и сама корзина с яблоками жизнерадостна, и...
— В общем, пейзанская идиллия, — резюмировала я. — Прекрасный юноша с плодами щедрой природы. Кстати, рядом юной пастушки с отарой таких же юных овечек не наблюдалось для полноты сюжета?
Джеф засмеялся, ему понравилось мое предположение.
— Нет, пастушек, увы, нет, — сказал он.
— И чего ты с этим сиропом делаешь? — спросила я, так как было действительно непонятно: неужели продает?
— Ничего не делаю. Дарю разным людям, вот тебе, например.
Я посмотрела на Джефри и засмеялась. Это действительно было ужасно смешно, особенно если представить его длинные руки непосредственно внутри процесса изготовления.
— Ты милый, — вырвалось у меня непроизвольно. — А он сладкий или очень сладкий? — спросила я уже о сиропе.
— Сладкий — не очень сладкий — просто сладкий, попробуешь после доклада.
«Доклада», — шевельнулось во мне. И вдруг я поняла, что забыла о докладе, о волнении, о нервах, о пружине в животе, и потому ничего больше пугающего и нервозного во мне не осталось. Было легко, и свободно, и немного сладко, как от яблочного сиропа.
— Ты все это специально, Джеф, чтобы отвлечь меня, — засмеялась я.
— Разве это плохо? — в ответ улыбнулся он.
Все оказалось значительно проще, чем я предполагала: я контролировала и слова, и интонации, вовремя выдерживала паузы, пару раз выдала заготовленные шутки. Аудитория была доброжелательна, вопросы тоже были несложные, какой-то дядечка из комиссии попытался было задать мне пару вопросов позаковыристее, но я легко находила неочевидные ответы, и он, успокоенный, отстал.
Зильбер и Джефри — даже миляга Далримпл пришел — сидели в первом ряду, как бы давая понять, что, если кто обидит меня, будет иметь дело с ними. Зильбер, изображая беспристрастность, тоже задал мне вопрос, на который у меня, ясное дело, нашелся очень даже удачный ответ, да и вообще, то, что вопрос задал мне своим красивым глубоким голосом сам Зильбер, говорило непосвященным о живом интересе мэтра к происходящему и даже весьма повысило мои акции.
Марк же, наоборот, сидел в самом уголке, чуть ли не в конце зала, и вопроса не задал. Хотя мне в какой-то момент показалось, что он хочет поднять руку, и я вздрогнула, подумав, что если он спросит, то обязательно что-то неожиданное, наверняка с подвохом, так как в его представлении непредвиденные, неудобные вопросы должны тоже являться частью моей комплексной тренировки. Но руки он не поднял, просто сел поудобнее, и я так и не поняла, почему вдруг заподозрила его. Я вообще старалась не смотреть на него, чтобы не отвлекаться, но иногда, вопреки собственной воле, бросала взгляд, пытаясь разглядеть лицо, но не могла.
Когда все закончилось и я вышла из зала, Марк уже ждал меня в коридоре. Я давно не видела его так красиво и аккуратно одетым — в костюме с галстуком он выглядел элегантным и свежим. Я опять ощутила постыдное беспокойство: что, если сейчас покажется Зильбер с командой?
— Ты отлично выступила, очень хорошо. И Зильбер тебе помог, он молодец. Интересный, кстати, старик.
Я не поняла, что имеет Марк в виду — внешне интересный или еще как? В этот момент я заметила краем глаза, что из зала выходит Зильбер, и вздрогнула.
— Ладно, — сказал Марк, — я побегу, у меня встреча с приятелями. Видишь, как я выполняю твои наказы. Ну что, поужинаем вместе? Ты когда заканчиваешь?
— В пять, — ответила я.
И тут подошли Зильбер с Далримплом и Джефри.
Мне ничего не оставалось, как представить их всех Марку. Он пожал им руки и сказал, обращаясь к Зильберу, смотревшему на него не просто высокомерно, а почти с презрением:
— Профессор, вы великолепно подготовили Марину к конференции. Она, вне сомнения, займет первое место. Отличная работа, отличное выступление. Поздравляю.
Я удивилась, откуда он знает, что Зильбер готовил меня, я ведь ему подробностей не рассказывала, да он и не спрашивал. Впрочем, это было неважно.
Зильбер ничего не ответил, только мотнул неопределенно головой.
— Значит, в пять, — сказал Марк, обращаясь ко мне. — Я жду тебя у выхода. — И на правах собственника он пригнулся ко мне и поцеловал в щеку. — Умница, чудесно выступила, — повторил он и, попрощавшись со всеми и улыбнувшись всем; пошел быстрой, красивой походкой по коридору.
Я почувствовала, как вокруг меня возникло поле нервозной неловкости. Оно исходило ото всех разом — и от меня, и от Зильбера, и от Джефри, только Далримплу ни до чего, видимо, не было дела.
— Ну что ж, — наконец произнес Зильбер, похоже, чтобы разрядить обстановку, — вы, Марина, действительно молодец, очень хорошо выступили.
Я сказала, что, мол, только благодаря вашей помощи и, что очень вам всем благодарна, и спросила, как они отнесутся, если я сбегаю, принесу тортик. Но Джефри заявил, что спешит, да и Далримпл сослался на дела.
Когда они ушли, Зильбер отвел меня к окну:
— Этого молодого человека, с которым вы нас познакомили, вы хорошо знаете? — спросил он.
Вопрос поразил меня: слишком откровенный, в лоб, я вообще могла не отвечать, — в конце концов, я ведь не спрашиваю, чем он там занимается по ночам в своих деревянных комнатах. Но в то же время я почувствовала, что если сейчас уйду от ответа, то покривлю и перед Марком, и, главное, перед собой. В конце концов, почему я должна скрывать то, что более чем нормально? Да и какое мне дело, что этот старый моралист подумает, пусть себя лучше вспомнит в молодости.
— Да, — сказала я твердо. — Мы живем вместе.
— Ага, — сказал Зильбер, — вот в чем дело. Теперь все понятно, впрочем, я нечто подобное предполагал.
Что-то вдруг замкнулось во мне, и в голове почему-то отпечаталось и застыло слово «столбенеть». Как он мог позволить себе такое?! Я ему ничем таким не обязана, чтобы вот так вмешиваться в мою жизнь и так комментировать ее.
— Что вы имеете в виду, профессор? — спросила я достаточно агрессивно.
Зильбер не выглядел растерянным, видимо, ему и в голову не приходило, что его вопрос некорректен, он, очевидно, полагал, что имеет право на любые вопросы, не говоря уже про замечания,
— Теперь мне понятно, откуда шло это давление, почему у меня все время было ощущение... этот привкус чужеродности, — сказал он, и в голосе его появилась привычная для него, но не для меня, надменность. А глаза выпрыгнули из-под линз и уставились на меня, как будто никогда не видывали прежде такого вот забавного существа.
— Почему вы так говорите?
Я собирала силы для контратаки, и мне надо было выиграть время. Но он опередил меня:
— Потому что, — голос его звучал все более отдаленно, почти недосягаемо, он выделял каждый слог, каждую букву так, что даже акцент пропал, — я настороженно отношусь к несостоявшимся гениям. Они опасны.
И он повернулся и зашагал от меня по коридору своей размашистой походкой, возвышаясь над суетящейся под ним толпой.
Я сразу бессильно обмякла, как будто какое-то неведомое мне, но почему-то обязательно глубоководное животное высосало из меня все живительные соки и оставило лишь беспомощное и бесполезное сочетание костей и плоти. Я почти рухнула на подоконник, и он оправдал мою тайную надежду, поделившись своей надежной твердостью. Но даже этой опоры оказалось недостаточно, и я чуть наклонилась вперед и уперлась лбом, носом и другими неровностями лица в спасительно холодящее стекло. Конечно, это была паника — не паника отчаяния во время пожара, когда хочется бежать непонятно куда, кричать и выбрасываться из окна, а паника бессилия, когда понимаешь, что от тебя ничего не зависит, когда тело и воля перестают сопротивляться, потому что не знают, чему и зачем.
Впрочем, такое состояние не было мне в новинку, и я не испугалась, как пугалась прежде, — все же жизнь хоть чему-то, но учит. Со мной случались неудачи и раньше, незначительные и значительные, разные неудачи. Впрочем, со временем их значение тускнело, они переставали казаться существенными, скорее наоборот — вообще никакими, но это ж со временем. В момент же, когда неудача постигает тебя, она представляется последней, потому что сейчас ты просто умрешь.
С возрастом я не то чтобы научилась не обращать на них внимания, эта йога мне была еще не под силу, скорее, я изучила ответную реакцию организма и привыкла к ней и старалась, если уж не умею управлять ею, то хотя бы не пугаться ее и, если удается, относиться к ней, как к леденящему детективу, совсем не страшную концовку которого уже знаешь, так как раньше уже читала.
Я уже знала, что сначала должен пройти период паники, отчаяния и бессилия, когда не только тело и воля, но и мозг заблокированы кажущейся безысходностью, и именно в таком состоянии я пребывала сейчас.
Но этап этот длится недолго и сменяется, Как ни странно, другой крайностью — периодом усиленного оптимизма и революционной энергии. В такие моменты я явно слышала голоса, которые, возможно, нашептывали нечто аналогичное и Жанне д'Арк, только ей со значительно большим успехом — достаточно вспомнить результат. В моем же мозгу поднаторевшие за пару веков в историческом материализме голоса бросались избитыми, но бодрящими лозунгами типа: «Вставай, заклейменный, на бой, последний и решительный. А как подлый мир разрушишь, так сразу станешь всем и двинешь дальше по жизни счастливым победителем людей и животных». Орлиный этот клекот бросает ум, инстинкты и тело в стремительный вихрь и хочется бежать, и бороться, и ругаться, и выяснять отношения.
А поэтому позыв этот отчаянный лучше всего пропустить, охладив его остатками воли и разума, хоть опасливо, но настойчиво бубнящего, что вообще-то лучше всего сесть и подумать. И так как именно этот подсказываемый разумом подход и оказался подтвержденным жизнью, то сейчас, сидя, а скорее, полулежа на подоконнике и плавя своим лбом леденящую толщу стекла, я прокручивала в уме спасительное: «Надо бы пойти кофе попить».
Уже идя по коридору и чувствуя, что первый период бессилия сменяется вторым периодом угрожающей решимости, я сказала самой себе и, по-моему, даже вслух, и даже громко:
— Ничего себе профессора гарвардские отмачивают! Прям как детки малые.
И все же я сдержала себя и не пошла в штыковую, а залила свою решимость горячим кофе, и эта запоздалая порция кофеина освежила мой оплывший разум, и все вдруг встало на свои места.
Все вдруг оказалось совсем даже неплохо, и, конечно, прав Марк — занежилась я в этих своих служебных личностных связях, потеряв главное, нить, забыв, для чего все изначально было задумано. А задумано было не для кокетства с длинноруким интерном и не для душеспасительных бесед с престарелым самодуром, а для большой и красивой цели, которая лишь сейчас полностью прояснилась в непонятных мною и даже казавшихся еще недавно бессмысленными словах Марка: «взорвать науку».
Так я и отсиделась, избавляясь от своих эмоций и ускоренными темпами проходя оба безнадежных периода, и через час вышла из кафетерия с чувством, что вновь нашла себя, что я, как блудный сын, возвращаюсь в свою заждавшуюся семью, где ждет меня непаханая целина науки, по которой я истосковалась, и любимый Марк, которого я почему-то обижала в последнее время. И все вновь наполнилось целью и стало однозначно и понятно и наградило меня решимостью.
Впрочем, оставалось два вопроса: надо ли сообщать Зильберу о том, что я увольняюсь, или лучше просто оповестить его по почте, и второй, менее практический, но более таинственный, — откуда Зильбер знает Марка.
С первым вопросом все было ясно: по-хорошему, конечно, надо бы зайти завтра к Зильберу, но мне не очень-то хотелось снова создавать стрессовую ситуацию ни для себя, ни для него, и поэтому я решила послать свое заявление письмом. В конце концов, не я ему гадостей наговорила, почему же у меня должны быть угрызения совести?
Со вторым вопросом было сложнее, загадочнее. Зильбер, без сомнения, знал Марка либо по имени, либо даже в лицо, и это опять же было странно, потому что непонятно, когда они могли пересечься — Марк никогда, во всяком случае, насколько я знала, не был до меня связан с психологией, Зильбер никогда не занимался ничем другим. К тому же Зильбер не любил знать кого-то,он вполне искренне считал, что знать должны его.Все это наводило на уже знакомую мысль, что Марк был хорошо известен в гарвардских кругах либо как ученый, либо каким-то другим, возможно, скандальным, образом.
Но затем я вспомнила, что Зильбер говорил о Марке как о несостоявшемся гении, и хотя формулировка включала в себя отчетливый привкус презрения, но в устах мэтра слово «гений», даже с определением «несостоявшийся», звучало сильно. При этом, мстительно улыбалась я своим мыслям, судить о том, состоялся гений или нет, может только тот, кто сам включен в сонм гениев состоявшихся, впрочем, мэтр, безусловно, себя к таковому причисляет. Ну да Бог с ним, великодушно простила я Зильберу.
Тем не менее вся эта таинственность вокруг Марка, человека, с которым я живу вместе уже не один год, стала меня утомлять. И, хотя я подозревала, что детективная интрига наверняка отсутствует, мне все же было неловко и перед собой, и перед другими — вроде бы я первая должна знать про Марка все, а не последняя. Но расспрашивать всяких потенциальных недоброжелателей вроде Зильбера мне не хотелось, это было бы и нечестно по отношению к Марку, и вообще глупо подставляться под злобствование недругов, завистников, или кем они ему там приходятся. Но и Марк, я знала, мне ничего не скажет, он уже не раз отшучивался и увертывался от ответов, а прижимать его к стенке мне не хотелось.
Я, конечно, сразу подумала о Роне — они друзья и относятся друг к другу с уважением и симпатией, кто еще сможет рассказать мне о Марке, о всех его таинственных похождениях более объективно, чем душка Рон? Вообще, это смешно, подумала я, другая бы на моем месте пыталась бы узнать побольше о бабах, с которыми раньше перекрещивались пути ее неразгаданного друга — и такое любопытство жизненно, а потому понятно. Я же стремлюсь выяснить, что у моего избранника было не с бабами, а с разными науками и что такого срамного получилось из их интимных связей.
Конечно, мое желание было и извращенно, и смехотворно одновременно, и я утешала себя лишь тем, что Марк и сам не лыком шит, и потому проблемы, связанные с ним, также непросты.
У меня еще оставалось с полчаса до встречи с Марком, и я успела забежать на кафедру к Рону, но, как и ожидала, его там не застала. Более того, я с разочарованием узнала, что его вообще нет, что он уехал на два месяца в Европу читать лекции в каком-то ихнем университете и что, может быть, кроме того, задержится там еще на несколько недель.
Ну что ж, подумала я, пожила с зашоренными глазами и еще чуток поживешь. И, хотя я твердо решила, что, когда Рон приедет, я у него непременно все разузнаю, все же я испытала облегчение, которое обычно испытываешь, когда дело, которое делать не хочется, можно отодвинуть во времени, и не твоя в этом вина, а имеется на то объективная причина.
Мы сели с Марком за маленький столик в уголке, мое настроение совершенно изменилось, и я с нежностью смотрела на его довольное и жизнерадостное сейчас лицо. Он заметил мой совсем непохожий на вчерашний взгляд и протянул руку и накрыл мою ладонь своей. Я решила ему не рассказывать про Зильбера: все равно он хотел, чтобы я уволилась, и какая разница, как результат достигнут, главное — достигнут.
— Ну что, Марк, когда начнем? — спросила я, зная, что он понимает, о чем я.
— Когда скажешь. Я давно готов и жду тебя, — ответил он, и я расслышала в его голосе нетерпение и поняла, что он тоже застоялся, что ему тоже надоело топтание на месте, и он, как и я, в напряженном предвкушении начала.
— Хоть завтра, — сказала я, вторя ему.
— Нет. — Он погладил мою ладонь, внимательно следя за своими движениями, а может быть, глядя на сплетение наших пальцев. — Завтра не получится. Мы еще не выбрали направление удара.
— Выбрали, — удивила я его. — Мы его давно выбрали. Помнишь Мэрианн?
Он не поднял голову, лишь глаза, отчего лоб его наморщился и открыл светло-голубые зрачки.
— У тебя сейчас именно такой взгляд, который называется взглядом исподлобья, он очень хорошо описан в книжках, — сказала я. — Так смотрят, как правило, разные злодеи, пираты и прочие разбойники. — Не знаю, почему мой список злодеев начался с пиратов и ими же, по сути, закончился. — Он должен придавать человеку коварный и проницательный вид.
— Придает? — спросил Марк, не меняя позы, лишь слегка улыбаясь.
— Очень даже, — согласилась я.
— Я никогда не думал, что ты такая постоянная, — сказал Марк, как бы оправдываясь за взгляд.
Я пригнулась к столу и, чуть вытянув шею, легла подбородком на его ладонь, по-прежнему накрывавшую мою. Теперь его глаза были надо мной, и теперь уже мне пришлось наморщить лоб и изобразить взгляд исподлобья, впрочем, совсем не зловещий, а, наоборот, открытый и доверчивый.
— Я постоянна, Марк.
И голос мой прозвучал добавлением к взгляду.