Когда я вернулась домой, шальной Марк с ходу доложил мне, что изобрел улыбку Моны Лизы, и стал мне ее демонстрировать. Весь оставшийся вечер он, складывая губы и загадочно улыбаясь своим шершавым от небритости подбородком, доставал меня вопросами, соответствует ли тот или иной голос моему представлению о Моне Лизе. При этом он издавал женоподобные звуки то низким грудным голосом, то чарующим шепотом, которым, по его мнению, Джоконда пыталась поведать миру свою тайну, но каждый раз получал от меня неверящий, по Станиславскому, наклон головы. Он искренне расстраивался и к ночи сник вообще, так что я растрогалась и, пожалев его, нежно поцеловала, что в последнее время стало редкостью, думая при этом: а так ли уж не прав был Рон на самом деле?
Я посоветовала Марку продолжать работать над улыбкой, добавить ей пущей загадочности и, не сдержавшись, добавила:
— Да и всему остальному добавь, почему только улыбке?
На мои подначки, совсем мною немаскируемые, он не обратил внимания и, подумав, сказал, что лучше отпустит эйнштейновские усы и волосы и вообще позаимствует весь его облик.
Он сказал «облик», видимо, не решившись говорить про Эйнштейна «рожа», на что я, расслышав нешуточные нотки в его голосе, заподозрила, что он так и сделает.
Но что касается обсуждений, то проходили они очень серьезно, и, хотя я на каждом из них получала кучу обидных замечаний типа: «ты, малыш, еще на самом деле малыш», мы потихоньку двигались вперед, впрочем, скорее, методически-поступательно, без каких-либо рывков, прыжков и прочих всплесков, говорящих о готовящемся взрыве. Мы скорее расчищали пока дорожку и выкапывали ямку, в которую собирались заложить взрывчатку, но где ее взять и чем поджигать фитиль, да и что такое фитиль, мы не имели понятия.
Обычное обсуждение продолжалось часов пять и состояло из трех частей с двумя перерывами. В первой части мы по очереди — сначала я, потом Марк (почему-то всегда начинали с меня) — рассказывали о том, что сделали за неделю, но делали это не в форме отчета, а исключительно развивая и продвигая тему. Во второй части мы согласовывали наши автономные поиски, которые, как правило, не совпадали. Это была самая болезненная часть, так как принятие, например, достижений Марка означало похороны моего выстраданного недельного труда, и наоборот. Сдавать собственные позиции, пропускам партнера вперед, было, конечно, обидно, но мы (а я видела, что не только я, но и Марк тоже) старались быть объективными, не давить на авторство, а учитывать суть, понимая, что от того, какое решение сейчас будет принято, зависит, куда будет сделан следующий поворот, а значит — направление всей последующей работы. Неверное же направление могло привести к общей неудаче.
Как правило, мы, идя на взаимные уступки, примиряли наши позиции, кроме тех редких случаев, когда недельная наработка одного из нас не оказывалась значительно сильнее наработки другого. Но чаще нам удавалось свести свои позиции в единое целое, взяв что-то самое ценное от каждого.
Сочетая отобранные части друг с другом, мы создавали, как нам казалось, наиболее оптимальный общий путь. Это и было самое сложное — сочленение удачных, но разрозненных кусков во что-то цельное и выработка на его базе общего подхода. Иногда не получалось, и тогда мы переносили обсуждение на следующий день, чтобы лучше все обдумать, что для меня лично означало потерю еще одного учебного дня. Третий этап обсуждения был посвящен если не определению, то наметке направления, по которому предстояло двигаться дальше.
Каждый семинар требовал максимальных усилий, Марк не прощал ни ошибок, ни отговорок, которые легко простил бы прежде, он добросовестно старался общаться со мной как с равной, не только прислушиваясь к моему мнению и к моим аргументам, но часто отдавая им предпочтение. Да и мне самой надоело быть ученицей, я уже не могла себе позволить выглядеть бледно и неуверенно по сравнению с ним и потому готовилась беспощадно, каждый раз как к последнему и решительному. Я давно уже не ограничивалась лишь чтением литературы, но и пыталась из всего, что вычитывала, создавать что-то свое, пусть маленькое, пусть всего ничего, но новое, несуществующее прежде.
Надо отдать Марку должное: к тому, что я делала, он не подходил ни ревниво, ни с предубеждением и, если то, что я предлагала, было действительно дельно, с радостью хватался за него.
Мы оба считали, что сейчас, хотя и важно не ошибиться с выбором направления, некоторый отход в сторону был не так уж принципиально недопустим; мы находились только на подходе, а к одной и той же цели можно подобраться с разных сторон.
Жесткие требования Марка, да и подспудная конкуренция с ним, боязнь пропустить его вперед заставляли меня не только кропотливо работать, но и держали в постоянном напряжении — ведь каждый раз к жесткому сроку следующего обсуждения я должна была подойти с новой наработкой, по качеству и оригинальности не уступающей его. Так что частенько я сидела в библиотеке, забыв об уроках, рефератах, которые мне надо было сдавать завтра или чаще вчера, иногда пропуская лекции и семинары, только чтобы замесить раствор и выпечь свой маленький, но прочный кирпичик. Даже поездки на автобусе в университет и обратно, даже кофе в кафетерии, даже принятие душа, даже походы в туалет до смешного все сопровождалось бесконечной, неотступной работой мысли или чего там было вместо нее.
Постепенно я стала замечать, что мои губы сами двигаются, когда я иду по коридору университета или стою на автобусной остановке, словно шепчут какое-то магическое заклинание. Сначала я не могла понять, что они там бормочут, но однажды в душе, когда меня за шумом плещущей воды не слышал даже Марк, я заставила губы произнести громко и отчетливо то, что они пытались в шепоте утаить от меня. Я была разочарована: оказывается, я повторяла одну и ту же откуда-то взявшуюся фразу, которая, хотя и была как-то связана с моей неутомимой умственной деятельностью, но в целом звучала бессмысленно.
По ночам мне стали сниться волнующие сны, в которых я находила ответы на многие не решенные днем вопросы, и мне казалось, что мои черно-белые решения вполне заслуживают, чтобы я проснулась, встала и записала их. Но какой-то самоуверенный голос доказывал, что такое забыть никак нельзя, и, учитывая, что моя ночь была коротка, более короче, чем требовалось для нормального дневного функционирования, я ленилась и не просыпалась. А проснувшись утром и смутно вспоминая сам факт ночного откровения, я конечно же не помнила его деталей.
Лишь однажды я все же заставила себя открыть глаза, встала и пошла, как в сказке, на огонек, на кухню, где сидел Марк с большой кружкой чая, рядом с которой лежала, тоже не маленькая, конфета. Он что-то старательно выводил в тетради, иногда отводя от нее взгляд и направляя его в ночное окно, нависшее над столом. Я подошла к нему и, ощутив трогательную симпатию от бессонной солидарности, поцеловала в немытую голову и отобрала у него ручку и на каком-то огрызке бумаги написала инопланетными символами, чтоб покороче, то, что я только что выдумала во сне. Кивнув на листок и сказав Марку угрожающе: «Не трожь». я заковыляла назад в постель.
Утром, потратив немало сил на расшифровку записанного, я приятно удивилась, обнаружив, что действительно нашла решение вопроса, над которым билась два дня, и прониклась уважением к своим мятежным девичьим снам.
От всего этого, да еще от вечного недосыпа, вечных неуспеваний, опаздываний, почти полного отсутствия питания (Марк ходить в магазины, как он это делал когда-то, перестал давно) и прочей нервозности я не просто похудела и осунулась, а вообще выглядела жалко, прежде всего в своих собственных глазах, не говоря уже о тех моих знакомых, кто знал меня раньше и теперь останавливал при встречах и участливо спрашивал, не случилось ли у меня чего со здоровьем или еще с чем.
Я отшучивалась, что готовлюсь к марафону и потому на диете. При этом я, конечно, понимала, что произвожу, мягко говоря, странное впечатление — осунувшаяся, с красными глазами и синяками под ними, с изможденным лицом, вечно суетливо спешащая, с шевелящимися в напряжении губами. «Вы бы на Марка посмотрели», — мстительно шептала я единственный хоть как-то успокаивающий меня аргумент.
Учеба моя, начав хромать сразу с осени, к зиме стала заваливаться на бочок, как, наверное, заваливается подстреленный бизон, еще не совсем убитый, еще по инерции перебирающий ножками и бегущий, но то ли от потери крови, то ли от сбившегося дыхания, то ли от сознания настигшей его неизбежности начинающий прямо на бегу оседать, невольно подгибая ноги. И хотя я понимаю: сравнивать учебу с бизоном неубедительно, но ведь все было неубедительно вокруг меня, да и главное ведь — образ создать, на то и сравнение.
Поначалу меня не трогали, во-первых, возраст уже не детский, да и место не то, чтобы за твоими занятиями и оценками следить. И потом, среди всех здешних студенческих знаменитостей я была самая знаменитая, да еще благодаря работе у Зильбера, со связями, многие профессора первыми раскланивались со мной, зазывали на ланчи, от которых я неуклюже увертывалась.
Поэтому преподаватели, которым я задолжала, кому отчет, кому научный обзор, кому еще чего, старались на меня не давить, а только мягко напоминали о долге. От кого-то я отделывалась поспешными отписками, и они, удовлетворенные, отставали, но некоторых оставляла вечно неудовлетворенными, прикрываясь ложными обещаниями, и они уставали ходить за мной, и конце концов их хорошее ко мне отношение сменялось плохим, и в они жаловались на меня в деканат, куда меня вызывали все чаще и сначала мягко, а потом строго журили.
К тому же наши с Марком обсуждения пересекались с моими занятиями, и мне, конечно, приходилось жертвовать и лекциями, и семинарами, что было для здешних стен беспрецедентно и что еще более ухудшало и без того гнусную картину. В результате я не только плохо закончила семестр, но к двум экзаменам меня не допустили вообще и, вызвав в стопятидесятитысячный раз в деканат, пригрозили, что, если я срочно не урегулирую все проблемы, они поставят вопрос о моем непереходе на следующий курс.
Беседовал со мной сам декан, которого я неплохо знала по зильберовским временам. Он был ровен и вежлив, но тверд, и я поняла, что это уже не шутки, и испугалась — перспектива потерять год мне не улыбалась. Он сказал, что не понимает, что со мной происходит, что они все удивлены и что, если я могу сослаться на какую-то причину — неполадки в семье, проблемы со здоровьем или другие неприятности — то мне надо только сказать, и мне дадут полгода академического отпуска. Но я стояла, потупив глаза, буравя ими пол, и на уговоры не поддалась, а упрямо бормотала, что нет, все в порядке, мне только надо время, пары недель будет достаточно, и я все исправлю и нагоню. Он согласился, но предупредил, что дает мне последнюю отсрочку, и, если я не уложусь, меня не допустят к сдаче экзаменов.
Я покорно кивнула и вышла, после чего позвонила Марку и рассказала о своих неприятностях, но ему было не до меня: он как раз читал самое интересное место в книжке для детей двенадцати-тринадцати лет, и голос его звучал утомленно, хотя у него и хватило сил удивиться, как это я так долго учусь и никак не выучусь.
— Тебе осталось каких-то паршивых четыре-пять месяцев до конца этой вонючей учебы, а ты дотянуть не можешь. Заниматься надо больше. Сядь и сделай!
Голос его звучал не только безразлично, но и зло, я чуть не расплакалась — мне было обидно, хотя бы он мог понять.
— Значит, ты не будешь никому звонить?
— Мне некому звонить.
Судя по голосу, он уже снова углубился в книжку.
— Ну хорошо, тогда нам надо отменить хотя бы два семинара, чтобы я могла разобраться с учебой. Всего два! — почти взмолилась я.
Я прямо через телефонные провода почувствовала, как он вздрогнул, как далее отвел взгляд от вожделенной книжки, как весь сжался, и я уже знала, что он скажет, еще до того, как он сказал.
— Ты можешь отменять, если хочешь, но без меня, я продолжаю.
— Хорошо, — вздохнула я. — Ты можешь мне помочь, можешь потратить три дня, всего три дня, чтобы помочь мне дописать оставшиеся работы.
Он молчал долго, наверное, услышал слезу в моем голосе, потом все же ответил:
— У меня нет трех дней, это слишком много. Привези мне вечером половину того, что ты там задолжала, я закончу к завтрашнему утру.
Даже почти плача, я улыбнулась.
— Там много. — сказала я, предостерегая.
— Здесь тоже немало, — уже по инерции ответил Марк.
И я поняла, что это он о книге и что он уже не здесь, а в ней, моей бумажной сопернице.
— А я тебе рожу новую помогу смастерить, — сказала я, подлизываясь, а сама подумала: кто бы слышал, что я такое несу.
— Ладно-ладно, посмотрим, — пробурчал он голосом несчастного тролля.
Я доверила ему две работы, схитрив, конечно, и оставив для себя только одну. Хотя почему «схитрив»? — ведь три пополам особенно не делится, во всяком случае без остатка. Будучи не злой в душе и желая облегчить его труд, я даже попыталась снабдить его всей необходимой литературой, но он высокомерно отмахнулся, пробормотав что-то вроде «сами начитанные», отчего я даже улыбнулась, хотя мне было совсем не до шуток.
Было часов восемь вечера, он со вздохом отложил книжку, встал с дивана и, сказав, чтобы я ему не мешала, ушел на кухню. Когда около часа я пошла спать, он с кухни так и не выходил, я только слышала иногда пулеметные очереди нажатий на клавиши клавиатуры, означавшие, что Марк сидит за компьютером и чего-то печатает.
Я проснулась, как всегда, в шесть двадцать. Я уже научилась заставлять себя открывать глаза и спускать ноги с кровати, а дальше тело брало ответственность на себя — вставало и брело в душ, даже не требуя для этого вмешательства еще не пробудившегося разума. Только там, в душе, под упругой струей согревающей воды я приходила в себя, и вернувшееся из сна сознание могло действовать в координации с телом.
Так что только в ванной я поняла, что, когда проснулась, Марка в постели не было, и там же в ванной удивилась: а где же он? Еще мокрая после душа, но уже полностью пришедшая в себя, я нашла его на кухне, где, казалось, время застыло со вчерашнего вечера: все так же горела настольная лампа, поставленная на кухонный стол, все так же стояла кружка недопитого не то чая, не то кофе, все так же рядом лежала недогрызанная конфета.
Он посмотрел на меня, и взгляд его быстро вернулся в реальность, как будто за мгновение переместился из какого-то другого, своего времени в текущее, а может быть, и из своего, неведомого мне пространства в это, мне вполне ведомое. Я подумала, что, может быть, там, в его измерении, время искажено, и то, что для меня растягивается в полновесные, неторопливые дни, для него является всего-навсего часами или даже минутами.
Я вспомнила, как однажды, несколько лет назад, когда мы были на природе, Марк, показывая на бабочку-однодневку и качая в недоверчивом изумлении головой, сказал, что вот она, существуя всего ничего, успевает за это время пожить бабочкой-ребенком, вырасти, набраться мудрости, поработать как-то там по-своему, по-бабочкиному и, может быть, добиться успехов. А еще влюбиться и заняться любовью, и, наверное, родить, и состариться, и еще многое-многое другое, более мелкое, но что вместе составляет жизнь нормальной бабочки: страдать от головной боли и простуды, сходить на концерт танцующих шоколадниц и прочее и прочее — и все это за один день.
— Наверняка, — сказал тогда Марк, — у них совсем другое представление о времени и ощущение его. Наша секунда для них — месяц или квартал, и они за эту секунду успевают прожить и прочувствовать то, что мы, возможно, не успеваем и за несколько месяцев.
Марк посмотрел на меня и, как ни странно, узнал.
— А, — сказал он как ни в чем не бывало, как бы приветствуя меня этой буквой, — сейчас, распечатать только осталось. Кстати, сколько времени?
Он давно уже не носил часы. Я знала — это, чтобы жить вне времени.
— Около семи, заботливо ответила я. — Ты что, обе работы уже написал?
Он не ответил, давая понять, что не отвечает на риторические вопросы, имеющие риторические, если такие бывают, ответы.
— Ну, ты даешь! — искренне сподобострастничала я. —Не понимаю, как ты так?
— Ничего, дети поймут, — невежливо ответил он, подставляя щеку под мой благодарный поцелуй. — Ладно, я спать пошел. Спокойной ночи, — и уже выходя из кухни, сказал сонно, хотя пытался строго: — Малыш, это в последний раз, дальше давай сама управляйся, не маленькая уже.
— Спокойного дня, — поправила его я.
А сама подумала: «Во дура щепетильная, надо было все три работы ему подсунуть. Ему чего, еще бы два часа не поспал, днем отоспится, а мне дня два-три сидеть».
Когда я распечатала текст и, сидя в автобусе, пробежала его глазами, я обомлела и подумала почти удивленно: «А ведь парень действительно, похоже, гений».
Впрочем, я тут же почувствовала досаду, что работы написала не я, хотя теперь обрадованные профессора решат, что сбои мои имели временный характер и все возвращается на круги своя. А на самом деле ничего никуда возвращаться не собиралось. И хотя я, конечно, считала, что сбои действительно временны и что за последний период я, безусловно, взяла еще одну высоту, но тем не менее работы эти о ней не говорили. А говорили они, скорее, о высоте Марка, которая, как я начинала бояться, для меня была недостижимой. Я же осталась с ощущением, что в первый раз словчила, и оно образовывало где-то на дне моей чистюли-совести шершавые, перекатывающиеся и оттого зудящие осадки.
С другой стороны, успокаивала я себя, мы ведь вместе занимаемся одной работой, вкладываем в нее одинаково (или приблизительно одинаково — точно не измерить). А я еще, помимо обычной учебы, пишу за семестр дюжину работ, и, кстати, все достаточно высокого качества, тогда как Марк ни одной, и почему бы ему в таком случае мне немного не помочь и нам хоть немного не сравняться?