Все дни, остававшиеся до ближайшего семинара, я работала почти круглые сутки и не просто отшлифовала и подход, и саму концепцию, но отшлифовала до лоснящегося блеска как внешнюю поверхность, так и все отдельно вытащенные и потом обратно засунутые внутренние части.
Я далее подготовила плакаты — чего уж там мелочиться! К тому же все получилось совсем не просто, теория распадалась на десятки подтеорий, те в свою очередь — на десятки идей, идеи — на нюансы и так далее. Я была уверена в успехе, в том, что Марк не просто одобрит, а будет в восторге, что к нему вернется пусть даже не блеск голубых глаз, но хотя бы улыбка и что он перестанет комплексовать и саботажничать, а подключится теперь в полную свою мощь.
За полчаса до начала семинара я развесила плакаты по стенам, прямо на дурацкие рожи, даже не снимая их, и села за стол улыбающаяся, победно глядя на не совсем понимающего, хотя, видимо, догадывающегося Марка. Я говорила целый час, увлеченно, но основательно, не вдаваясь в мелочи, оставляя их на потом, на вопросы.
Марк слушал внимательно, потирая свою раздраженную от сбритой щетины щеку, но только первые двадцать-тридцать минут. Потом внимание его стало отвлекаться, я видела, взгляд рассеялся, и он в конце концов перебил меня на полуслове:
— Ну хорошо, — сказал он, — понятно, давай... Но теперь я перебила его.
— Ничего не понятно, — сказала я разочарованно, даже с обидой. — Все самое главное впереди, имей, пожалуйста, терпение дослушать.
Моя настойчивость явно раздражала его, впрочем, он был слишком вялым сегодня, чтобы ругаться, или не хотел все же окончательно портить моего триумфа.
— Я уже все понял, — повторил он лениво. — Но если ты настаиваешь, продолжай.
Я очень даже настаивала, всей душой настаивала. Я не могла позволить ему принизить своим безразличием мой успех, я знала, что сделала блестящую работу, и мне было все равно, как он отнесется к ней.
Поэтому я продолжала еще минут двадцать, и, хотя Марк все это время выглядел безучастным, я видела, что он все же слушает, и закончила на победной ноте.
Марк задал несколько вопросов, но я и здесь рассчитала точно, и он попал именно на те недосказанные мелочи, которые как раз и были оставлены для него. Поэтому ответы мои звучали более чем убедительно, и я чувствовала себя пускай на день, пускай совсем маленького царства, но королевой. Мы еще говорили с полчаса, и потом Марк все так же лениво (спасибо, что не злобно) сказал:
— Ну что же, наконец-то хоть что-то.
— Что ты имеешь в виду под «что-то»?
Я уже заранее почувствовала, что он скажет нечто подобное, но когда он наконец сказал, я была не просто раздосадована, я была возмущена.
— Ты чего, слепой! Не видишь, что перед тобой! Я тут бьюсь перед ним целый час, — я взглянула на часы, — даже больше — и все без толку. Марк, это решение! Окончательное, к которому мы стремились. Открой глаза, я нашла его, Марк.
Мне с трудом удалось сдержать себя, чтобы не закричать. Марк покачал головой, в глазах его вместе со сталью отливалось равнодушие.
— Нет, — сказал он спокойно, — это совсем не то. Лучше, чем ничего, лучше, чем было, конечно, но не то. Совсем не то, — повторил он.
Я молчала, к горлу подкатывала соленая горечь, и я не знала, что это — слезы или ярость. Именно такая ярость — я теперь понимала — задушила там кого-то в «Айвенго».
В голове слегка поплыло от пронзительной мысли, что он специально, что он просто завидует: сам импотент, уже несколько месяцев ничего сделать не может, вообще ничего — ни слова, ни строчки. Вот он и злобствует, и принижает мою работу, чтобы совсем бездарем не показаться. Он, наверное, и из университета ушел, потому что сам почувствовал, что больше ничего не может.
Как его Зильбер назвал? «Делец от науки» —вдруг мелькнуло воспоминание. И тотчас же показалось, что все стало ясно: он специально делает вид, что мое открытие ничего не стоит, потому что хочет использовать его сам, один, без меня.
Что-то подсказывало мне, что это паранойя, но в жизни часто встречаются вещи, до которых параноики и не додумались бы. Почему я не спросила у Зильбера, что он имел в виду? Он ведь специально так сказал, чтобы предостеречь меня, мелькнула испуганная мысль. Ну и что теперь делать, подумала я, я уже все рассказала, что теперь делать?
Я смотрела испуганно на Марка, и он заметил и сказал:
— Это хорошая диссертация, может быть, даже больше, чем диссертация. Но это совсем не то, что нам нужно.
Почему я должна вот так сидеть и молчать, думала я. Мне надо защищаться, я больше никогда в жизни не создам ничего подобного, и по глубине, и по масштабу.
— Марк, — сказала я твердо, — ты так специально говоришь, тебе просто завидно, что я нашла решение одна, что оно чисто мое. Ты уже три месяца ничего сам не делаешь, ничего не предлагаешь, тебе просто завидно, все дело в этом.
Видимо, я еще как-то контролировала себя, и мысль, что он хочет увести у меня мое открытие, все же невысказанная, удержалась на самом кончике языка.
Он сидел, не шелохнувшись, лишь поднял брови.
— Это совсем глупо, то, что ты говоришь, — сказал он наконец, и меня словно кипятком окатило.
— Хорошо, пускай глупо, — согласилась я. — Но почему ты не хочешь видеть очевидное: мы сделали большое открытие.
— Да, открытие, —согласился он нехотя, —хотя и не большое. Но как бы там ни было, это не то, что нам нужно. Дело в том, что хотя общее направление удачное, и ты здорово его нашла, надо отдать тебе должное, но продолжение выбрано неверно, и вот теперь мы действительно в тупике.
— Не надо отдавать мне должного! И ни в каком мы не в тупике, — уже не выдержав, закричала я. — Я просто достигла цели. Цели, понимаешь, конца, точки!
Горечь, и слезы, и ярость, и что-то еще, что не могло выйти ни через горло, ни через глаза, казалось, сейчас разорвут мне грудную клетку. Мне хотелось бросить все, послать куда подальше, как можно дальше, я ничего больше не хотела, вообще ничего — ни его, ни этой науки, ни побед, ни поражений, — вообще ничего.
Единственное, что я хотела, это исчезнуть из этой квартиры, прямо сейчас, сию же минуту, чтобы не видеть ни его раздраженной от редкого бритья кожи, ни закостеневших ногтей, ни металлических глаз. Я хотела прыгнуть за борт, хлопнуть дверью, хотя при чем здесь борт и где там на нем дверь, я и сама не поняла.
— Значит, ты считаешь, что твое открытие и есть прорыв? Ты считаешь, что им мы перевернем науку, как хотели того в самом начале?
Я услышала голос Марка, и он заставил меня замолчать. Я не знала, прорыв или нет, я вообще не знала, что такое этот дебильный прорыв, я вообще ничего больше не знала.
— Ты успокойся, — сказал Марк, голос его по-прежнему ленивый, отливал металлом, совсем как глаза. — В твоем подходе есть что-то, изюминка, но не там, где ты ее видишь, совсем в другом...
— Сам успокойся, — процедила я и встала, резко отодвинув стул. Он закачался, но все же устоял.
Я подумала, что сейчас могу убить его, ну, если не убить, так ударить, а еще лучше — запулить чем-нибудь тяжелым, чтобы не прикасаться.
— Иди ты, знаешь куда, со своей изюминкой, — сказала я, все же сдерживая голос, не распуская его до крика, и рванула в коридор, сорвала с вешалки куртку и все же хлопнула дверью.
Я провела на улице часа три, сначала просто слоняясь по аллее, потом, окончательно окоченев (все же не лето), отогревалась двумя чашками кофе в маленьком кафе, куда мы раньше, в незапамятные времена, которых, казалось, и не было никогда, часто заходили с Марком. Потом я снова отмеряла в обе стороны ту же самую аллейку и все думала, думала, как же быть дальше, что делать, так ведь не может продолжаться.
Мне хотелось рыдать, именно рыдать, а не плакать, по-настоящему, взахлеб, до изнеможения, но я не могла и знала, что не буду.
Запахи наступающей весны все же потихоньку успокоили мои нервы и, что важнее, уложили в голове мысли, хотя не смогли смирить клокотание ярости, справившись лишь с сопутствующим ей головокружением.
Конечно, думала я, это глупость, что Марк хочет стащить мое открытие, он в любом случае мог бы стать соавтором, я была бы только рада. Зильбер просто злобствовал и не знал, что бы такое придумать. Ну а я, действительно, дура, хорошо хотя бы, что удержалась и промолчала.
Может быть, Марк действительно завидует, но стал бы он из-за мелкой зависти губить идею и дело, на которое сам потратил целый год? Вряд ли! Может быть, в результате подумала я, пытаясь быть максимально объективной, может быть, Марк на самом деле видит то, чего не замечаю я?
И хотя я гнала от себя обидную мысль, она возвращалась и нашептывала: не будь такой упрямой, посмотри на вещи с другой стороны. Ну, не упирайся, отойди в сторону и посмотри.
А если отойти и посмотреть, решила я в конце концов, то, что я придумала — я уже придумала, и это со мной. Моего открытия у меня никто не отберет. В худшем случае останется только оно. Но и Марка, может быть, следует послушать, почему нет, вдруг он прав. В любом случае я ничего не теряю.
Я вернулась домой примиренная, хотя внутри все еще бурлила так и не застывшая злость.
Марк лежал на диване и читал что-то из своего детского набора, подперев голову согнутой в локте рукой. Казалось, он не бы удивлен ни моим уходом, ни возвращением. На стенах так и висели плакаты, на столе лежали оставшиеся от обсуждения листочки и тетрадки, он ничего не убрал. Я присела у него в ногах, но от носков пахло, и я встала, взяла стул и села напротив.
— Марк, — сказала я, — хорошо, я согласна поработать еще. Давай ты мне объяснишь свой подход, и я постараюсь над ним поработать.
Он, не отрывая расплющенной щеки от ладони, посмотрел на меня все с той же стальной, но равнодушной пронзительностью, как будто я несколько часов назад не послала его, хоть и не в произнесенное явно, но понятно ведь, что в вполне конкретное место.
— Отлично, — произнес он медленно, хотя голос его не предвещал ничего отличного, — хочешь сейчас? — спросил он.
— Зачем откладывать? — я пожала плечами. — Когда скажешь.
— Тогда давай сядем к столу.
И он стремительно поднялся с дивана, проявляя при этом непривычную для своего бессонного тела резвость.
Теперь говорил он, не спеша, периодически заглядывая в мои глаза, как бы проверяя, согласна ли я с ним. Он не критиковал моего открытия вообще, он только остановился на одном его аспекте и обсуждал, вернее, обсасывал его, впрочем никак не продвигая. По его мнению, этот малюсенький кусочек, который для меня не отличался от десятков таких же и на который я не обратила бы никакого внимания, и был самым ценным в моей работе.
Я никак не могла понять; почему именно он, чем он так примечателен? Но я настроила себя на послушание, и моя нестихшая злость теперь была направлена внутрь, а не наружу. А потому я снова и снова уговаривала себя, молила, почти до гипнотической завороженности: ну сделай, как он хочет, как ему нравится, ну что тебе, жалко, что ли?
Мы договорились, что я поработаю отдельно над этим выделенным Марком и вытащенным пинцетиком (так как пальцами не подхватить) маленьким вопросиком, и я начала собирать тетрадки и хотела снять плакаты, но Марк остановил меня.
— Пусть висят, — сказал он, — все лучше, чем мои морды.
И хотя я удивилась, чего это он вдруг по мордам прошелся, но согласилась: пусть висят.
В качестве компенсации за свою гуттаперчевую гибкость, или, лучше скажем, дипломатическую мудрость, я потребовала отмены следующего обсуждение, которое было назначено на этой же неделе. И хотя я не верила в успех своего нахального требования, Марк неожиданно легко отступил.
Я сидела в библиотеке все эти проклятые дни и ковырялась в своих записях, листая учебники и иногда в отчаянии роняя голову на стол, прикрыв рукой лицо, и особенно глаза, чтобы избежать утомительного электрического света, казалось, проникающего через глазные отверстия в череп, в самый центр мозга, злодействуя там своими искусственными световым разрядами.
Может быть, надеялась я, мой мозг работает именно таким причудливым образом, и все озарения случаются со мной в забытьи, в полудреме. Я с надеждой ждала, когда в раскаленном, вывернутом воображении снова появится злой тролль с загадочной улыбкой и недовольным голосом опять проговорит что-то заветное. Но ни тролль, ни какой другой урод не появлялись, и я поднимала тяжелую голову и, подставляя красные глаза под синтетические лучи света, набирала побольше воздуха в грудь и выдыхала с шумом, как, я видела однажды, делают штангисты перед подходом к весу.
Где-то на четвертый день я вдруг подумала с удивлением, что Марк, похоже, был не так уж не прав, и эта сама по себе мятежная мысль, вошедшая в меня со странным спокойствием, не показалась такой уж мятежной. Что-то вдруг начало вырисовываться, смутное, неясное, но я уже чувствовала, где находится продолжение, и знала, что найду его.
Я действительно нашла его, красивое и выразительно эффектное, и снова начала строчить в тетради и записывать убегающие, растекающиеся мысли, и у меня оставалось еще два дня на то, чтобы все систематизировать, снова сделать выводы и заключения и снова нарисовать плакаты.
Этот новый подход не был таким неожиданным, как тот, предыдущий, потому что был в отличие от первого создан не мистическим просветлением, мгновенной вспышкой, озарением, а скорее, хоть и непредвиденным, но результатом методичной, пусть и не очень равномерной, работы.
Я теперь уже совсем не бывала дома, уходя по привычке рано и возвращаясь почти под утро. Такси начинало проедать в моем бюджете значительную дырку, но я не успевала штопать дыры в самой себе, так что чего там было беспокоиться о бюджете.
С Марком я почти не виделась и совсем не разговаривала, а когда все же приходилось, один вид его поднимал во мне уже знакомую яростную злость, так до конца и не затихшую.
Я, казалось, ненавидела все вокруг, начиная с себя, — и эту квартиру, где мне приходилось ночевать, и библиотеку с ее интеллигентными ненавязчивыми шорохами, и, конечно же, электрический свет, потому что другого не видела, и свою работу в целом, и каждую отдельную часть ее, и свои записи, и свой почерк, и свое неумолимое продвижение.
Ненависть эта, впрочем, почему-то не мешала, а продуктивно сжилась со мной. И каждый раз, когда я совершала очередной шажок, я знала, что теперь уже сама корчу отчаянно зверскую рожу и напрягаю отяжелевшую кисть руки, как будто раздавливая какое-то зловредное насекомое, мстительно и кровожадно думая: еще один.
Эта злость, даже не злость — ярость, желание все истребить вокруг себя особенно навалилось на меня во время следующего обсуждения, во время которого Марк слушал меня так же лениво и равнодушно, как и в прошлый раз, но хотя бы не перебил на середине хамским: «Ну, ладно, хватит, я все понял».
Впрочем, я уже знала, вернее, предчувствовала, что он опять что-нибудь зарубит, чем-нибудь останется недовольным, что он опять все перевернет с ног на голову. А потому я во время своего доклада оставалась сдержанна в словах и эмоциях, оберегая от Марка свои нервы.
Так все и получилось.
Когда я закончила, он опять задал несколько вопросов, и звучали они настолько безразлично, что, казалось, задает он их не потому, что его интересуют ответы, а так, скорее, для проформы, просто потому, что они ритуально предполагались. Но я не заводилась, казалось, все мои эмоции и переживания слились с моей злостью, и там, предоставленные самим себе, никем никак не контролируемые, бурлили, и извергались, и боролись, и ненавидели друг друга, как и полагается эмоциям и переживаниям. При этом они не пытались выплеснуться наружу, видимо, злость подавляла их бесполезное кипение, и они, отгороженные от внешнего мира, не мешали мне ни мыслить, ни наблюдать, ни оценивать.
Марк, выслушал меня, затем равнодушно одобрил, сказав, что новый подход лучше, чем предыдущий, но что в результате я опять оказалась на ложном пути, хотя движение вперед ощутимо и вообще неплохо.
Эта вялая похвала вялого человека, только и делающего, что читающего детские книжки, к тому же высказанная в покровительном тоне, пренебрежительно свысока, опять взбесила меня. Но бешенство мое сразу ушло внутрь, и растеклось, и распалось в и без того брызжущем фейерверке растворившихся в злости чувств.
Я пожала плечами.
— У тебя есть предложения? — спросила я, зная, что, конечно, предложения есть.
— Может, сделаем перерыв часа на два? — предложил Марк и, не дожидаясь ответа, побрел на диван, где, заложенные на смятой странице, его ждали вожделенные рыцари короля Артура.
Я опять пожала плечами — какая мне разница, два часа так два часа.
— Давай, — хотя бы для порядка согласилась я, в конце концов, вопрос ведь прозвучал. Вот я на него и отвечаю. — Я пойду пока прогуляюсь.
— Ага, — безразлично ответил Марк, и я вышла.
На улице уже была весна, короткая и неопределенная в Бостоне, балующая только несколькими днями, которых так легко не заметить и пропустить.
Мне не хотелось ходить, я села на скамеечку и, раскинув руки, подставила лицо нежнейшему солнцу. Я не могла ни о чем думать, и тем более о работе, и тем более о том, что сейчас делает Марк: я почти наверняка знала — ничего, лежит и читает. Но мозг настолько свыкся с обязанностью постоянно работать, что потерял способность расслабляться, он, подлый, просто разучился отдыхать, и постепенно посторонние мысли заполнили его, захватив сначала сознание, а потом и воображение.
Я почему-то вспомнила о Джефри, милом, скромном мальчике с большими руками, которые были так неловки, почти неуклюжи в моем присутствии, но которые я видела сама, могли быть изумительно красивы в своих уверенных движениях. Я вдруг призналась себе в том, чего, возможно, не хотела замечать раньше: я часто думаю о нем не только как о части моей прежней безмятежной жизни, но и как об отдельном, почему-то важном для меня явлении.
Может быть, предположила я, это потому, что у нас с Марком проблемы, что в нем проявились новые ужасные черты, о которых я никогда не знала и не ведала. А все чудесное, что было построено, разлетелось за этот последний год и превратилось в труху.
Я уже забыла, когда мы были вместе, да, наверное, тогда, в Италии, после которой прошел почти год, а потом все стало разом стремительно рушиться. И хотя мы пытались несколько раз заниматься любовью, но у нас обоих, я знала — у Марка тоже, было ощущение, что мы делаем это, скорее, ради самой идеи, как бы по инерции, что оставляло подсознательное чувство, что лучше бы мы и не начинали вообще.
В результате наша любовь выродилась в постоянное отступление, преследующее нас по пятам. И хотя мы еще пытались, но получалось как-то второпях, суетливо, даже неловко и заканчивалось тоже странно: Марк вдруг останавливался, и я чувствовала, что его напряжение во мне ослабевает, спадает, и, посмотрев на него внимательно, я замечала испарину на лбу и жалкую побитость во взгляде. Он все же брал себя в руки и улыбался, и говорил, что отвлекся, что потерял концентрацию, что что-то отвлекает его изнутри, и, хотя не уточнял, что именно, я, безусловно, знала и отвечала, что все нормально, что и так было достаточно и мне хорошо. От этих слов он как будто успокаивался, со лба уходила влажность, и он разводил руками и еще раз, теперь в последний, говорил, как бы извиняясь:
— Не могу отделаться, не отпускает.
После нескольких коротких попыток, казалось, Марк не хочет пробовать дальше, да и я совсем не настаивала, скорее, наоборот, я была благодарна, что он снял с меня ответственность за заведомо обреченные потуги. Когда же у него наступили все эти шизы с корчением рож, небритием, отращиванием ногтей и прочим, речь о сексе вообще не шла, я даже вздрагивала, когда он прикасался ко мне. Впрочем, прикасался он нечасто и всегда случайно, хотя бы потому, что не спал по ночам, а я не спала днем, и мы, по сути, не были с тех пор вместе в одной постели.