Америка притягивает тех,
кто больше ни к чему притянут быть не может.
Да, как-то так случилось, что я тоже
давно уж не читаю нараспев
ни одного раскатистого гимна.
Когда так долго странствуешь — не видно
ни флагов, ни регалий, ни орлов
с потрепанными временем главами,
когда так долго странствуешь — годами,
все как-то сглаживается...
В списке городов
с их конными чугунными божками
ты помнишь лишь себя,
бредущего дворами
одним путем своим,
которым и идешь.
Мы сидим вдвоем — ты, да я
в тихой, заснувшей кухне,
вечер рассыпается свежестью еще не опавшего дня,
чайник на газовом огне пухнет
и исходит топленым жаром
подмоченного кипятка.
Что до меня,
то я вижу, как будущее вместе с беззвучным паром
выскальзывает в застывшую прореху окна.
Я легко могу дотянуться до твоего плеча,
вязкого, как задутая недавно свеча,
но боюсь обжечься.
От прикосновения становится горяча
не только рука, но и взгляд,
оттого он скользит наугад
по другим, менее опасным предметам:
капля на кране набухает и как капля дождя
на лету рассыпается светом.
Так же и с прошлым — его нету.
Прошлое есть нелепое порождение вчерашнего сна.
Окно скрипит лишь слегка,
напрягая выпуклый ветер,
пальцы твои, переплетаясь,
напоминают сети,
в которые я заплыл из несуществующего теперь далека.
Время — это мгновение, упирающееся в твои глаза.
Время — это плавность груди
под легким шелком халата.
Это, возможно, хрупкий привкус граната,
так его рисовал на своих картинах Дали.
Время только в настоящем обретает реальность.
Как эта кухня,
как, прости за банальность,
твое дыхание во время любви.
Думая о тебе, я вспоминаю антилопу,
которую видел однажды в горах, в лесу,
с пятнистой тяжелой попой,
живущей отдельно от ее напряженного тела,
как бы независимо, на весу.
Сколько бы ты ни говорила «я люблю»,
либо крича, либо шепча мне в ухо,
мне мало,
потому что познание через органы слуха
имеет свои пределы,
но, когда я закрываю глаза,
я почти что чувствую прикосновение твоего тела,
как чувствует зрачок на ветру проступившая слеза.
Дело в том, что признание создает ощущение интима,
как запах пожухлых листьев,
как чуть уловимый привкус далекого дыма,
говорящий о где-то существующем тепле,
впрочем, не доступном ни тем, кто рядом с тобой,
ни самому тебе.
Так и твое признание,
будучи нематериальным, оно ускользает,
и очень скоро сознание
требует нового словесного подтверждения
твоих чувств,
и, хотя я не являюсь магистром искусств,
я все же могу оценить их дрожащее натяжение.
Иногда я думаю о тебе, как о запахе с тонкой кожей,
и тогда, извиваясь на бесчувственной простыне,
я не могу разобраться, что оке тебя останавливает на рубеже
реальности и памяти, потерявшейся во сне.
И лишь позже,
беспокойно забывшись сном,
я еижу себя своим дедом
или, скорее, его отцом,
влюбленным в твою прабабку,
и я понимаю тогда,
что наша судьба имеет генетическую разгадку.
Эти строки написаны не в лирическом стиле,
я пишу их как прозу,
так как не хочу, чтобы твои слезы
к моменту нашей встречи остыли.
Я хочу тронутпь губами теплые слезы, без пыли
заросшего одиночества,
я хочу узнать в них пророчество
пьяной бабки
из нашего детства
и ее непонятно откуда взявшейся догадки,
что нам друг от друга никуда в результате не деться,
как никуда не деться лицу от набегающей складки.
Я просыпаюсь ночью. В темноте
сознанье опознать себя не может,
не ведая, кому принадлежит,
какому телу, имени, стране,
как Вечный Жид,
оно неловко мечется. Но все же
ему в укор в конце концов замрет,
как бабочка на коже
руки.
Своим прикосновением оно
ее доводит зябкостью до дрожи,
и даже свет, проникнувший в окно,
ее не успокоит.
Параноик,
сознание боится потеряться
в причудах сна,
который может свести с ума
своей реальностью.
Мне снова снилась мама.
Она рассказывала что-то и была
своим рассказом слишком беззаботно
увлечена,
и это было странно.
Странно было то, что я не спал,
хотя, должно быть, только что проснулся.
я это понял по дрожанью пульса.
— Ты так во сне стонал, —
она сказала.
— Мне снился страшный сон, —
я вдруг запнулся, -
что ты, ты умерла.
И этот сон едва не свел с ума
меня своей реальностью.
И мне так было больно,
как будто тебя больше никогда...
—Сейчас прошло? — она меня легонько
к себе прижала, как бы обняла,
И боль прошла, мне стало вдруг легко,
казалось, первый раз за много лет,
как будто кровь разбавил свежий снег,
и даже свет, проникнувший в окно,
меня узнать не смог,
хоть он был яркий свет.
Я повторил: — Так ты не умерла?
— Какой ты глупый, ну, конечно, нет.
— Но яже видел...
— Просто я спала.
И этот очевиднейший ответ
настолько был естественным, что я
открыл глаза
и ощутил побег
из тела моего живого сна,
сводящего с ума
своей реальностью.
Сознанье вздрогнуло, не в силах разобраться,
куда ему нырнуть,
что есть кратчайший путь
в действительность.
Догнать ушедший сон,
казавшийся реальностью?
или остаться в реальности текущей,
которая еще мгновение назад
с такой
живущей
силой
сама являлась сном?
И только лишь луна своим пустым лучом
его освободила,
и оно
вошло в меня и стало разбираться
в структуре мозга.
Видно, слишком поздно
я посмотрел на лунное пятно,
на этот умерщвленный свет,
мгновение назад проникнувший в окно
еще живым. И тусклый его след,
раздавленный по пустоте стены,
опять, в который раз,
не снял с меня вины.
Когда б мы были счастливы,
и я, проснувшись ночью, ощутил на шее
твое дыханье,
и моя рука, скользнув под бесконечность простыни,
впитавшей с покорностью черты
твоего тела,
его влажный запах,
проникнув в мои поры, растворился
по паутине вен,
заставших в ожидании, не зная,
что дать взамен
за эту ласку.
И коснувшись глади прохладной кожи,
я распознал бы по ее чуткой дрожи,
что мы,
мы счастливы.
Но мы,
мы не счастливы,
мы вновь разделены пространством, временем
и языками стран, которых мы не знаем,
и к тому же
нам знать не хочется.
Наш мир —разлука.
Закон его движенья —
разводить нас дальше,
и подчас, мне кажется,
в природе существует
одно лишь направленье —
друг от друга.
Бессонница, ближайшая подруга
моей фантазии, лишь нас соединяет.
Как слух соединяет голоса,
как связывает мозг со словом «будет»
свои надежды,
только лишь тогда
понятно мне, что страны, города,
как и вплетенье в наши жизни судеб
случайных нам людей,
нам не помеха.
Только лишь года
все расставляют на свои места,
выветривая эхо
из слова обнаженного «судьба».
Полузасохший дом, морщинами изрытый,
Окошки впалые, припавшие к земле,
И вата между рам причудливо застыла
Сугробами в стекле.
Дверь чахлую, в щелях, тихонько приоткрою,
И мрак сырых сеней вдруг поглотит меня,
Ведро в углу, колоночную воду
Я кружкой зачерпну, с кусками льда.
Шагну вперед, в забытый запах кухни,
И зарево огня в пробеленной печи,
И керосинки свет скользнет по груде угля
Усталым фонарем в ночи.
Я в комнату пройду, под красным абажуром
Стол скатертью накрыт, а слева у окна
Сплетенных нитей цвет на деревянном чуде
Вязального станка.
Большой старик в побитой телогрейке
Тяжелым лбом склонился над столом,
Непознанная мысль, дрожа, замрет навеки
Под медленным пером.
Седая женщина, с морщинистым лицом,
Высокая, с веселыми глазами,
К двум мальчикам приникла и на что-то
Указывает за окном.
А за окном черемуха лишает
Возможности дышать, цветов стена
Надежно укрывает палисадник
От сутолоки дня.
Подъехала машина, из нее
Красивый офицер, смеясь, выходит.
Он беззаботен, весел и находит,
Что -жить ему забавно и легко.
С ним женщина, они заходят в дом,
и все в нем вдруг мгновенно изменилось,
шум, беготня, посуды легкий звон
смягчает детский смех,
и женский разговор,
стремительно меняя темы,
раскрагаивает мерный баритон
мужского спора,
с жаждой перемены
застыли шахматы,
и будто бы с трудом,
с акцентом новости читает радиола.
Я пристально смотрю и все хочу понять,
Но голова моя мутится от бессилья,
Я знаю все про них, я знаю, что случится
Через пятнадцать лет и через двадцать пять.
Но в знании моем ни жизни нет, ни силы,
В нем лишь одна печаль и лишь одна тоска,
Загадки Бытия мне не понять причины,
Как и никто ее не понял до меня.
Я отступил к стене, где теплые обои
Меня принять хотят и растворить в себе,
Но нету в том нужды, их кружево простое
По памяти я повторю во сне.
Полузасохший дом, морщинами изрытый,
Окошки впалые, приникшие к земле...
Я вновь вернусь сюда, и вновь все повторится
В моей судьбе.
Вчера я встретил девушку,
у которой волосы были, как у тебя.
Я подошел к ней и спросил: «Как дела?»
Она посмотрела на меня, в ответ
и сказала: «Да пошел ты, нахал»,
что, очевидно, означало «нет»,
хотя я ей нечего еще не предлагал.
Впрочем, я не расстроился — не в первый же раз.
К тому же, как застоявшейся лавине требуется обвал,
мне порой требуется заведомый отказ.
Он забирает энергию,
которой у меня такой навал,
что я не успеваю спускать ее в унитаз.
Видимо, поэтому ты приснилась мне ночью.
Дело даже не в том «кончу не кончу»,
для полюции уже возраст не тот.
Просто сначала стало щекотно щеке, потом висок.
Я провел рукой, чтобы смахнуть, как казалось, твой волос,
а потом сразу голос.
Он был тих, одинок,
как будто просил прийти.
«Заезжай, — говорила ты, — тебе ведь почти по пути.
Подумаешь, какой-то час или два...»
Я открыл глаза.
В воздухе было темно. Лишь едва-едва
белела плывущая на ветру занавеска.
«Как невеста», —
зачем-то подумал я.
Потом промелькнуло нечто подобие тени,
вроде как грудь, плечи, контур шеи,
особенно понравился переход от талии
к ширине отточенного бедра.
Как будто это не линия, а чья-то от лени
не вполне законченная игра.
А потом я снова заснул,
и утром проснулся хмур,
разбит и разлит,
как будто прямо сейчас опять
пора нагружать кровать
еще одним сном.
Я глядел в потолок и думал,
что сегодня, но позже, потом,
где-нибудь после обеда,
надо снова встретить ту девушку
с волосами, похожими на твои.
Так она все утро и маячила впереди,
как обещенная тобою ночью победа.
Ведь вряд ли она меня два раза пошлет,
в конце концов, я забавен,
и женщины ценят, то,
что я, в отличие от многих других,
не вполне законченный идиот.
Как удержать,
когда расстояние, врезаясь в пространство,
расскалывает его на куски,
невзирая на то, что оба они сродни,
и в обыденной размеренной жизни
даже создают ощущение постоянства?
Это напоминает ледоход,
когда уже оторвавшиеся льды
перемалывают еще нетронутые,
хотя и те и другие имеют одинаковую ледяную природу,
это приводит к мысли,
что тела, опущенные либо в воду,
либо в другую субстанцию и находящиеся в движении,
ориентированы на акцию разрушения.
Так и я сам, так и расстояние между нами
имеет сходство с отпущенным на волю цунами,
обрушенное на неподвижный остров
с одиноко брошенным там маяком,
в результате, оставляя его не только разрушенным,
но и вообще как бы ни при чем
ни к проходящим кораблям, ни к мигающему свету...
А потом,
как бы празднуя свою удавшуюся победу,
устремляется дальше,
даже не пытаясь скрыть своего простого коварства...
Так и я сам,
так и расстояние между нами разрушает пространство.
Как удержать,
когда если протянешь руку,
то упираешься в воздух?
И рука, почувствовав бессилие и скуку
бесформенной пустоты,
которая давно перешла с тобой на фамильярное «ты»
и пытается стать еше ближе,
не хочет менять на нее уходящую чуткость пальцев.
Чуткость, существующую теперь только
для примитивного дела.
Чуткость, давно разучившуюся трогать
нежность твоего тела.
И в этом предчувствуя схожесть своей судьбы
с судьбой давно вымерших неондертальцев.
Как удержать, когда взгляд выхватывает
только конкретные очертания конкретных предметов
и не может растечься по твоему
тоже плывущему взгляду,
выделяя только слова:
«нет, нет, так очень сильно, пожалуйста, не надо».
И отсутствие реальных границ
позволяло ему вобрать в себя фантастическое
смешение тел
и никогда не виданных лиц,
и еще приоткрытый в удивленной страстности рот...
Но сейчас, когда все стало наоборот,
и взгляд различает только переднюю ножку стола
или плохо окрашенный подоконник,
он чувствует себя,
как чувствует покойник,
вернее, как чувствует его чуть приподнявшаяся
кверху душа,
что больше, к сожалению, ей никогда
не придется войти в это тело...
Так и я, так и мой взгляд, пусть и несмело
Уже не может соединить тебя со словом «судьба».
Можно ли удержать,
когда бесконечность разлук
не рождает больше ночного желания.
И любой, смешавшийся с ночью звук
легко выводит сознание
из ненужности снов.
Когда слово «вновь»
наслаивается на еще одно «вновь»
и так без конца,
и губы забывают черты твоего лица
и боятся уже никогда не вспомнить. Когда
одиночество настолько становится частью тебя,
что даже окутывает уютом и паутиной тепла...
Только тогда память пытается воскресить и вернуть
неизбежность не только разлук, но и встреч,
и мозг снова начинает нашептывать
сначала слово «путь»,
а потом «сберечь».
Когда-нибудь я тоже обветшаю,
когда-нибудь потом...
Я аккуратным буду старичком
ходить в квартире в байковой пижаме
и завтракать домашним творогом,
и, поднимаясь выше этажом,
я буду говорить, что иду к даме,
идя к соседке с кислым молоком.
Я буду просыпаться под лучом
уже давно привычного рассвета,
его чуть-чуть рассеянного света
достаточно мне будет. Кто о чем,
а я все о газетах.
В их приметах
и в новостях родившегося дня
январь я отличу от января.
А позже, выходя со своего двора,
в костюме, чудной бабочке и с тростью,
как будто бы я собираюсь в гости,
как будто у меня есть в этот день дела.
Я сяду в незаполненный трамвай,
открою непрочитанную книгу,
нелепо обижаться, но обиду
нелепо сдерживать.
И как бы невзначай
я взгляд перевожу на тротуар,
где жизнь себя торопит суетливо,
и в этой суете есть счастье мига,
который я с годами растерял...
А может, был и прав Хемингуэй,
решив вопрос со старостью своей.
Руки, когда-то трогавшие твою грудь,
проникли и впитались в каждую клетку твоего тела,
и, хотя ты была уверена, что их забыла,
и не хотела
их вспоминать,
они неожиданно то и дело
всплывали клеточной выжимкой в сознании
и отправляли разум воспоминаниями,
и ты закрывала глаза, путаясь в прошлом,
в его безвременном расстоянии.
Там же, растворенные клеточной плазмой,
оказались и губы,
когда-то ласкавшие кожу на твоей шее,
так, что дергалась жилка и замирала, немея,
не то от щекотки, не то от страха,
а скорее
от предчувствия обреченного краха
всего замеревшего тела,
раздавленного и втертого в эти паутинные жилки.
И частично рассыпавшиеся его опилки
смешались с липким запахом вспотевшей груди
и с непонятно чьим,
не то его, не то твоим,
голосом, шепчущим: «Подожди, подожди».
Но время
постепенно лишило память движения,
превращая фильмы воспоминаний в тусклые фотографии
двух или трех случайно оставшихся сцен,
и в какой-то момент ты решила,
что это прошло совсем,
что тебя отпустило,
и ты можешь заняться чередой накопившихся дел.
Например, накормить ребенка,
родившегося, ты так и не поняла,
как и когда,
и успевшего вырасти лед до восьми,
и сказавшего тебе: «Отпусти
мою руку, мне больно».
И ты разжала затекшие пальцы
и, пробуя шевельнуть ими, подумала,
что, наверное, не хватает кальция.
И, посмотрев па своего случайного мужа,
представив, что с ним, как всегда,
придется сегодня спать,
решила, что надо будет сказать,
что ты устала и немного простужена,
если не повезет и не удастся сразу заснуть,
нагружая кровать
тяжелым сном,
и, почувствовав его желание к тебе прикоснуться,
пробормотать: «Завтра, потом» —
и отвернуться.
А утром проснуться разбитой
с одним лишь желанием быстрее попасть на работу,
и остаться забытой.
И молить Бога,
чтобы память твоя,
разоренная и опустевшая от разлуки,
подменилась памятью клеток, и та,
выдавленная из груди, шеи, бедра,
и даже мизинца,
вновь воскресила руки,
которые только и могут тебя коснуться,
чтобы потом присниться.
Смотри-ка, за окошком сыплет снег,
а в комнате тепло, цветет герань,
и «телек» примостился в уголке,
и туфли в упаковке.
И если б не вставать в такую рань,
то можно б приложиться к поллитровке
набухшего от яркости вина,
отправив его с легкостью туда,
куда уже пролились четверть литра...
Поверь мне, милая, в том не моя вина,
что, как бы образно сказать, сошла палитра
с прошедшей, скажем, жизни.
Тут, дело не в расплывчатой отчизне,
скорее, в расплывчатой реальности.
Хотя с какой такой уж радости
сдалось нам это прошлое?
Особенно когда
скользит по вороту расслабленно рука,
и взгляд плывет по взгляду,
и губы, приоткрытые слегка,
вымаливают влажностью награду,
и скоро, глядишь, вымолят...
Гляди, раскачивает сумерки луна,
и лампа вторит ей притихшим светом,
и ты пока что не спеши с ответом,
пока мы лишь с тобой в начале сна,
который, как и губы, пахнет летом.
Проживши столько лет в пустой квартире,
стирая в тазике,
мечтая о кефире
тяжелым, низким утром...
Я порой хочу уехать,
бросить все к собачьим,
обзавестись хозяйством и женой,
спать с пей, обнявшись,
ужинать горячим:
мясным, куриным, жареным, телячьим,
менять белье раз в сутки,
а потом...
родить ребенка, мальчика, назначить
ему смешное имя Элиот и плачем
его смешать день с ночью,
так же, как дождем
окно мешает тишину квартиры.
Я б просыпался рано, на настиле
забот и спешных дел,
и мы вдвоем с наследником
их дружно выполняли, готовя молоко,
а ветер бы бросал в окно
обрывки тьмы.
Мы б пристально глядели,
как сумерки домов на улице серели
и покрывались светом.
Элиот, прижавшись к папе,
жевал бы молоко,
его глаза синели,
переходя в мои.
Да и его лицо,
да и мои черты...
Как будто сон,
подумал я невольно,
уже не разобрать, где я, где он,
как будто время сбросило кольцо,
и снова я стою у изголовья.
Сейчас где я,
давно устала ночь тушить рассвет.
Соленый ветер пробует окно
на крепость рамы
и обжигает вздувшиеся нервы,
которые болезненно давно,
отравленные скверной
ночного воздуха,
как въевшиеся раны,
с бессонницей сегодня заодно.
Ты далеко,
и я тебе письмо сейчас пишу,
когда прочтешь — подумаешь, стихами,
а я пишу потерями,
где слово — есть мера времени.
С годами
мы все, конечно, что-то потеряли
в своем одностороннем продвиженьи.
Я ж, к сожаленью,
теряю лишь тебя,
как тело, обреченное одеждой
на ссылку, где лишается надежды
опухшего от влажности дождя.
Я долго жил,
годами,
дольше всех
в твоем воображенье,
все же умер!
Я не печалюсь,
было бы мне грех
печаль плодить.
Как многосотпый улей
печаль гудит и требует сырца...
Взамен я благодарен.
Как ночами,
бродя по улицам с пустыми фонарями,
которым человек — пустяк, игра,
лишь повод перекинуться тенями...
Я представлял, что где-то за морями,
за днями, тучами, закатами, ветрами,
ты спишь сейчас, конечно, не одна,
и сон, забившись между простынями,
рождал в твом воображении — меня.
Что, в общем, было мне достаточно.
Ведь с нами
живут рожденные ночными снами,
как призрак неслучившегося дня.
Смывая пыль аэродромов,
пыль перевальных городов,
пыль телефонных разговоров,
от них бегущих проводов.
Смывая пыль переживаний,
когда уже невмоготу,
пыль неслучившихся желаний,
и ожиданий...
И в поту
разбавленную пыль попытки
из ночи в день, из ночи в день,
и пыль раздробленной улыбки,
и пыль потерянных потерь...
Смывая пыль, стою я в ванне,
жую поток живой воды,
я как индус в своей нирване,
я с пенисом своим на ты!
Я так отчаянно лучист,
когда я чист!