Трижды пытались уничтожить фашисты нашу партизанскую бригаду. Делалось это обстоятельно, с немецкой педантичностью. В зону приходили войска. Близлежащие деревни выселялись во временно организованные концентрационные лагеря. Район блокировался, и начиналась охота на партизан.
Последний раз бригада была заблокирована весной 1944 года. Артиллерия, танки, пулемёты через каждые пятьсот метров. Самолёты постоянно бомбят расположение отрядов бригады. Прорваться через такое кольцо практически невозможно. Разбившиеся на группы партизаны уходили от поисковых подразделений противника налегке: ни пищи, ни связи. Ели павших лошадей, питались клюквой, заячьей капустой, шишками, корнями растений.
С опушек леса периодически слышалась речь на русском языке, впрочем, если это можно назвать русским языком. Партизанам сообщались последние новости. Вот и сейчас слышно:
«Манька, Ванька! Сдавайтесь! У нас в плену командир бригады Гамза, начальник штаба Подобаев, начальник разведки Шаповал. Шаповал ранен. Ему оказана помощь. Все, кто сдался, накормлены, помылись в бане. Не бойтесь. Вам будет дарована жизнь».
Правдой в этой психологической акции было лишь то, что Михаил Шаповал действительно был ранен. Мы несём его на носилках, постоянно уклоняясь от поисковых групп противника.
Прошли какой-то отрезок пути, остановились, прислушались: нет ли рядом немцев? И все же просмотрели одну из групп. Пулемётная очередь, и сквозь редкий пролесок уже видны серые мундиры.
Некогда думать и оценивать случившееся. Бросаем носилки и вместе с Шаповалом лезем в болото. Кашин накрывает голову кочкой, а Михаилу кочек не осталось, и он маскируется сорванными на берегу листьями лопуха.
Немцы выходят на поляну перед болотом. Брошенные носилки их настораживают, они начинают искать: рыщут вдоль болота, стреляют в подозрительные места, затем уходят.
Выбираемся на сухое место. Никто из нас не пострадал. Мише совсем плохо. Снова укладываем его на носилки и несём дальше. Он то приходит в сознание, то впадает в забытьё.
Несколько месяцев назад отрядный врач освободил Марию от длительных переходов и походов, и её прикрепили к кухне. Мария ждала ребёнка. Как радовался этому Миша! И, казалось, ещё немного — и всё, кончится оккупация, и все заживут… Но, видно, не судьба…
Находим остров, чтобы в его в зарослях скрыться от вражеских самолётов.
Миша снова открывает глаза:
— Пристрелите меня, — тихо говорит он, — мне все равно не выжить, а из-за меня вы все погибнете.
— Ерунда, Миша, — говорю я ему, — не из таких сетей выбирались.
Хотя сам понимаю, что в такую передрягу мы ещё не попадали ни разу.
— Дайте пистолет… Я сам, — тихо произносит наш командир.
— Вспомни нашего врача — Моисея Абрамовича, мудрый был старик. Что он говорил? Минута жизни — тоже жизнь, крепись…
Когда мы подошли к острову, Миша уже в сознание не приходил. На острове под защитой болот и кустарников было чуть спокойнее, но в отряде почти не осталось продуктов. Теряем силы, начинаются голодные отёки.
Командование отряда принимает решение идти на прорыв. Эстафета начальника разведки от Шаповала переходит ко мне. Собираем остатки съестного и оставляем их Мише. Уходим. С Мишей на одном из многочисленных островков Домжерицких болот остаются Мария и Костя Кашин.
Уже отойдя на некоторое расстояние, соображаю, что может произойти в ближайшее время. Возвращаюсь и отдаю из санитарной сумки несколько упаковок бинтов, вату и марганцовку.
Прорыв мощной блокады малыми силами, ослабевшими от голода людьми, с дефицитом боеприпасов был равен одному шансу из ста. И этот шанс нам выпал.
Остатки отряда с боем вышли из окружения. А через две недели мы соединились с частями Советской Армии. Сразу же за Михаилом и его спутниками послали повозку с бойцами отряда. Их привезли в страшном состоянии, Мария и Костя едва держались на ногах. Миша лежал на носилках и слабо улыбался. Он преодолел кризис, справился с болью, потому что рядом была она. У них родился сын. Через месяц партизанский отряд расформировали. Большинство партизан ушло на фронт. Мишу в армию не взяли — он был признан инвалидом.
— Миша, — сказал я ему, — всё время я думал, что ты подрывник, отправленный с Большой земли в партизанский отряд для проведения диверсий.
— Нет, — возразил мне Миша, — я человек гражданский, монтёр по специальности.
Мы уходили на фронт, в регулярную действующую армию, и прощались со своим командиром. Всем почему-то вспомнился тот трагический эпизод, когда во время последней блокады чуть было не погибли, столкнувшись в лесу с поисковой группой противника.
Каким-то чудом было то, что немцы не обратили внимания на «растущий» посередине малого болотца куст лопуха, которым была прикрыта голова Шаповала.
— Твоё счастье, Миша, — говорили все, — что немцы не знают, что лопух на болоте не растёт.
* * *
Вечером я позвонил ещё по одному телефону. Мне казалось, что этот разговор расставит всё по своим местам. Здесь осечки быть не могло.
— Я буду дома завтра после обеда, — ответил знакомый голос, — можешь подойти часам к пятнадцати.
На следующий день ровно в пятнадцать я набирал код подъезда в большом доме по улице Столетова.
— Сколько лет, сколько зим, — сказал хозяин, которому было уже за семьдесят, но назвать его стариком не поворачивался язык. Он был одет по — домашнему: в спортивный костюм и тапочки с загнутыми вверх носами. Это Геннадий Владимирович Юшков — герой одного из моих сценариев. Он начал войну мальчишкой в Минской области, затем воевал в тылу врага в Восточной Пруссии, а после войны окончил школу НКВД и боролся с бандподпольем в Западной Белоруссии.
Пожалуй, это был единственный человек в моём окружении, кто мог помочь выпутаться из создавшейся ситуации.
— Да не так уж и давно, — ответил я, вынимая из пакета шоколадку и бутылку коньяка, — это в бар…
— В бар так в бар, — сказал хозяин, — проходи в комнату.
Комната напоминала музей, причём, в первую очередь, — восточный.
Поскольку я оказался в этом музее впервые, хозяин стал рассказывать, что он объездил весь мир, но почему-то его поездки в Корею, Китай, Вьетнам запомнились больше всего. Именно потому он привёз оттуда множество сувениров. Это были шкатулки, картины, статуэтки из различного материала — от эбенового дерева до слоновой кости.
Я слушал его и удивлялся. Может быть, именно его тяжёлое голодное военное детство, в котором он не раз видел смерть других людей и не раз рисковал собственной жизнью, пробудило в нём такой интерес к людям? Причём к людям других культур.
— Ладно, — сказал он наконец, — соловья баснями не кормят, ты тут посиди, а я чай приготовлю.
Я уселся на стул и стал рассматривать картины, привезённые хозяином из Китая. На них были изображены странные деревья, что-то среднее между саксаулом и ракитой. Я никогда не был в Китае, но видел множество картин, на которых красовались именно такие деревья. Что это? Китайская флора или художественный символ страны? Пока я раздумывал, появился Геннадий Владимирович с подносом, на котором были грибы в маленькой пиалке, бутерброды с сыром и колбасой, две рюмки.
— А где же чай? — спросил я.
— А чай будет потом, он сейчас заваривается.
Хозяин достал из шкафчика бутылку необычной формы и сказал:
— Корейская, ты такой никогда не пробовал и не видел.
Юшков разлил водку по рюмкам, мы выпили.
Вкус её был непривычен:
— Сказать, что приятная, не могу…
— И не говори! Водка она и есть водка, напрасно ждать от неё приятности. Это не настойка, не вино, которые можно оценивать на свет, греть в руках, вдыхать букет, пробовать на вкус… В водке весь смак в результате, а не в процессе потребления…
— Наверное, это так, — подтвердил я, — а вам во время войны — в партизанском отряде и там, в Восточной Пруссии, — приходилось пить водку?
— Приходилось, но у меня никогда не было тяги к ней — ни тогда, ни в дальнейшем. Хотя, как ни странно, выпить я мог много, но пил очень редко.
Помолчали.
— Что тебя сегодня привело… — спросил он.
— Попал я в интересную ситуацию. Столкнулся с описанием того, что сейчас называют партизанщиной.
— А именно?
— Читаю дневник одного из партизан и вижу, что операции проводились с большим риском одной группе подставить другую. Разведку каждая группа осуществляла сама, не было единого координирующего центра, чтобы «развести» их при необходимости.
— А как ты вышел на автора дневника?
— Здесь ещё более интересная история. Пограничники поделились информацией, что на Дальнем Востоке живёт прототип богомоловского Таманцева.
— И он действительно там живёт?
— Он там жил, но вряд ли он был прототипом. Хотя мне непонятно, почему этот сильный мужик, имеющий два ордена за Сталинград, приписал себе ещё и операции «Смерша» в Белоруссии.
— Как бывший следователь бывшему следаку, — сказал он. — Ты знаешь, кто по статистике больше всего осуждался за разглашение секретных сведений?
— Догадываюсь, — сказал я.
— Правильно догадываешься — это мужчины. Так что ты и сам мог ответить на этот вопрос. А насчёт партизанщины… Это было народное движение. И как его ни пытались привести к какой-то стройной организации, стихийность в нём всё время выпирала. Упорядочить всё это было тяжело, даже невозможно. Впрочем, если б это случилось, то, может, и движения никакого бы не было. Всякое тогда бывало. Хотя к сорок третьему всё стало более или менее управляемым. У партизан ввели военную структуру. Отряды разделили на роты, роты — на взводы, а последние на отделения и группы.
Командиры отвечали за всё — боевые операции, поведение своих подчинённых, контакты с населением. Сбором продуктов после сорок третьего года занимались только хозяйственные взводы, всем остальным было запрещено делать это.
— И это исполнялось?
— Да, и контролировалось жёстко, по-военному. В соседнем отряде был такой случай. Вернулся из рейда партизан на лошади, а вместо седла — красивый коврик.
— Где взял?
— Да, так, — говорит, — в одной деревне.
Стали разбираться и выяснилось, что он самовольно заехал в деревню и отнял коврик у одной женщины, муж которой был в партизанах. Парня в назидание другим судили и расстреляли.
— Да-а…
— Вот тебе и «да»… Давай ещё по одной…
Мы выпили ещё по одной.
— Вот ты говоришь, что этому прототипу не хватало? А, наверное, и не хватало признания. Воевал мужик, всё видел, а потом писатели стали описывать войну не совсем такой, какой она была на самом деле. Появились литературные герои, и они заслонили реальную войну и реальных героев. Вот и обиделся мужик, и чуть-чуть подправил свою биографию, дотянул её до неких образцов массового сознания.
— Да, это я и сам понимаю.
— А в чём вопрос?
— Что с этой информацией дальше делать?
— А это ты уж сам решай, не перекладывай на чужие плечи. А что касается операций… — продолжил прежний разговор хозяин. — Вся правильность их с позиций военного искусства тоже появилась потом, после войны. Когда в учебных заведениях все те операции превратились в схемы, а схема от жизни отличается, прежде всего, правильностью… А ты прочитал дневник и видишь, что всё там происходило неправильно…
— Значит, всё идёт не от…
— Да, всё идёт от идеализации войны, от идеализации партизанского движения, а идеализация всегда плохой помощник…
— Почему?
— В ней есть элемент того, что в реальности не могло существовать, то есть…
— То есть вымысла.
— Да, вымысла, но вымысла, который порождён конъюнктурой времени…
Так, слово за слово, мы допили бутылку, но вопреки известной поговорке, что без бутылки — не разберёшься, так ни в чём и не разобрались.
Просто стали говорить сумбурнее, перебивая друг друга…
Первым решил поставить в этом точку мой собеседник.
— Ладно, — сказал он, — подведём маленький итог…
— Подведём, — согласился я.
— Первое. Что тебе делать с полученными материалами — решай сам.
— Угу, — сказал я и сделал вид, что загибаю палец.
— Второе… В любом случае, ты не суди их строго, они свою миссию выполнили, и самое интересное, выполнили отнюдь не по чьей-то указке… А то, что они не вписываются в какие-то стандарты героев или схем негласной работы, то это потому, что схемы эти слишком правильны, а значит, нежизненны, да и появились они спустя целое поколение… Понял? Пойдём, я тебя провожу и по дороге расскажу ещё один случай…
* * *
Домой я пришёл в полном смятении, сказал жене, что сильно устал, и завалился спать, рассчитывая утром принять решение. Но спрятаться за рассвет не удалось. Утром позвонил главный редактор.
— Ну, — пробурчал он вместо приветствия.
— Не запряг, — ответил я ему.
— Пытаюсь запрячь, — перевёл он всё в шутку, — что надумал?
— Ничего. — Ну, вот. А я полагал, что ты уже набросал черновик статьи…
— Нет, — ответил я.
— Что же ты так просто сдаёшься? Пободайся…
— Нет.
— Выходит, зря ты съездил за семь тысяч верст, — сказал главный редактор, пытаясь хоть этим меня завести.
— Именно так.
— Дать тебе подумать ещё денёк?
— Нет, всё решено.
— Ну, дело твоё, — сказал он и повесил трубку.
Итак, я отказался, но, вопреки ожиданию, не почувствовал облегчения. А вдруг я поступил неправильно? Может, всё-таки надо было описать историю Коловратова?
Теперь меня стал мучить вопрос: стоило ли отказываться от написания очерка или сценария? Как обычно бывает в таких случаях, начал искать аргументы. Если бы я знал или хотя бы интуитивно догадывался, что эта история приблизит меня, а потом и читателя, к какому-то выводу, который можно назвать истиной, а усвоение этого вывода позволит ему в будущем не совершать ошибок, которые выпали на долю предыдущих поколений, я бы, конечно, не отказался. Но сделать такой вывод я не мог…
А, может быть, дело и не в выводе, а просто в отсутствии некоего штриха, который мне не даётся и который бы подвёл черту и сделал моё повествование законченным в полном соответствии с литературными канонами?
Яд писательства настолько крепко въелся в меня, что я не мог представить читателю материал в необработанной форме, в виде неких путевых заметок с описанием дороги, средств передвижения, а главное — людей, которые встречались мне в пути, как в настоящем, так и в прошлом. Заметок без начала и без конца, без завязки и развязки; заметок в том неправильном и несимметричном виде, в каком не может существовать литературное произведение, но распрекрасно существует сама жизнь, причём ни на секунду не чувствуя себя ущербной.