– И если веры имеете с горчичное зерно… То трам-там-там… И чего-то там. Вопрос теперь стоит так. Как вообще избежать этого понятия.

Я сказал: – Не верь, не бойся, не проси.

Он посмотрел на меня. Через глаза я как будто увидел, что услышанное вошло в его голову, как в стеклянный купол, ролики там, шестеренки пришли в движение, прорабатывая, перемалывая в труху и тут же вылепливая из этого что-то такое другое. А я просто так сказал.

– У государства хуй соси, – сказал он. Взял горчицы и намазал себе жирно на холодец. Горчицу эту мы купили. И неудачно. Протухшая горчица! И такое бывает. Много чего купили. Но холодец он сделал из своего. Вынул копыта из морозилки – «по пятнахе» – и варил целую ночь. – Научился, – сказал, – когда работал поваром, – расчленяя, разливая по тарелкам эту бурду. Поставил в холодильник. И вынул через час. В холодце был только чеснок еще – крупными полудольками. Никакой горчицы не надо. Но он все равно намазал. Себе – «я же тебя не заставляю». И рассказал анекдот про габровца, «сегодня съешь горох», габровец этот себе сказал, «ракию выпьешь завтра». Ракия тоже была. Я купил. Но ракия, по-местному водка (Ракию я тоже пил, когда еще мало кто ее пил. Когда тут все пили «Абсолют». Пойло пойлом. Лучше «Абсолют».), так и стояла в углу, где он ее поставил. Он собирался работать. Ночью. Какую-то квартиру. Ремонтировать. Почему ночью? Был день. Все утром собрались и уехали. Я еще ждал.

– У анархиста одного было написано на груди. Как его фамилия была? Забыл, – сказал он. И навернул эту горчицу. Она была горькая. Не горькая, как положено быть горчице – горько-кислой – горько-горькая. Но он ел. – Польская, – сказал он, поглощая холодец. – Крапивницкий. Или Малиновский? Не помню. Ему говорили – «а ты, Войнатовский» – вспомнил! – «а ты, Войнатовский, отойди!» В Питере было. Давно. Сейчас должны были вырасти… заключить перемирие с государством. Верю, не верю… А ты что любишь? А я капусту. Кому какое дело до того, что ты любишь. Хочется чего-то более определенного.

Я сказал отвязно: – Сам-то как думаешь? – Тоже анекдот: почтальон звонит в дверь, открывает мальчик лет десяти, в руке стакан вискаря, в другой сигара. Почтальон не находит ничего лучшего, как спросить: «родители дома?»

– Подожди, я закончу, – сказал он. Я не понял, про что: про холодец? – Верить, до-верие (качество, приличное дитяти), но и – у-веренность, на-верное, про-верять. Веро-ятно – тоже оттуда. Верность. На даче у меня один раз вырубилось электричество. Я поначалу обрадовался: керосинку запалил – вечером письма буду писать. Так вот к вечеру мне письма писать расхотелось. Тут что-то подобное – последствия будут, в масштабе психики, ощутимые. Я лингвистикой не занимался, но, я думаю, это оно и есть: наглядная карта того, что само по себе не виднó. Причем карта живая. Психика производит понятия, но сама от них не отделяется, связь – до сих пор – двусторонняя, она, как это… интерактивная. Фрейд, очень практически, дергал за концы в лингвистике – а формовал явления физиологии… реклама… топорно и грубо вспахивает эти участки… а до нее коллективные ритуалы, Барт об этом писал, да кто не писал. Сделаем так: я не верю. И не не верю. Я принимаю к с-ведению. Ведать – это уже не какой-то безответственный призыв – ближе к «видеть». Опора на опыт; а там, где и опыта нет – свобода входа; она же, естественно, выхода. – И второе, вот, главное. Воля. То, что имеет в основании желание, страсть, и что в основном и получает это подменное имя – манёвром легкой подтасовки. Вот это ближе к делу – ближе к делу – да? Но всё же достаточно от него далеко. В рамках имеющегося у нас времени, – наконец он кивнул на холодец, и правда, имелось всего ничего от той свиньи, – я тебе могу сказать, что нет шансов сколько-нибудь придвинуться. Из того, что уже пройдено, получаем, вырабатывается сама, – ясная мерка того, что осталось. В этом отличие нас – от тех, кем мы были столько-то лет назад. Ну так и не надо закрывать глаза. Это «не знаю» – насколько мы можем удержать его в поле внимания – это, большее чем «знаю», – это единственное, шаткое, все время ускользающее из-под ног. Всё, что у нас есть. – Он замолчал. – Теперь можно было бы вернуться к твоей… и Ивана Войнатовского поговорке. Как к отказу от торга: что там за это самое зерно дают? Но возвращаться не надо. Головой вперед. Что ты хотел сказать?

Зажужжал телефон и пополз к краю стола. За секунду до того, как спрыгнул, я прихлопнул его, как кузнечика – в горсть! – алло! – Уже нажимая, я знал, что – не то.

– Ну что ты звонишь? Я же тебе сказал – не звони! Я уже должен быть вне зоны, тут вышки сгорели, связи нет. Я же тебе говорил. …Да все тут нормально. А ты меньше в интернет смотри. Дыма… – я приподнялся на стуле и глянул в окно, – нет дыма. А у вас есть? Значит, переменился. Всё, отбой. …Нет. Матвей Щукин. Тут напротив. Лекцию мне прочитал. Нет. В доме. В квартире! В универе на филфаке! Шутка! Да не «жутко»!.. отбой, мне звонят, ты телефон занимаешь. Цалу́ю. – Я нажал кнопку удержания вызова, успев сказать мимо трубки: – Тебе привет. – А вот это было то.

– Ты где? Езжай сюда, – не в трубку: – адрес. – …Студенческая, 50. Там машина моя у подъезда, подъедешь – звони, я выбегу. Что? Шойгу сказал? Это пока ты ехал? Заебись – заголовок для статьи: «Всё уже потушили!» – Я захохотал. – Главное, чтоб без нас не потушили. На старте!

Засунул трубку в карман. Возвращаясь в кухню, как издалека. И первый раз, такое чувство, его увидел. Правильно: ночью народу было невпротык. А утром он меня загипнотизировал. Я чуть не уснул, как карп в ванне, пока этот сумрачный гений запрягал. Девять; солнце начало жарить – а прохладно и не было, с открытыми окнами с булькающим варевом над всехным храпом. Или надо говорить «всехним»? Картина Репина «Охотники на привале перед переходом через Альпы, или Банный День в Пожарной Части». Всё потело и плавилось. А холодец застывал. Копирайт – здесь: Ъ.

Он сидел, глядя в окно, и такое чувство – за мильён миль отсюда и от холодца, – туда, куда не ходят поезда, «и тильки звизды сверкают в бизиблачном ниби». Анекдот: «пошла падла впадлу на разведку». Школьный анекдот, не знаю, что значит, а смешно. Там она долго корячится над палаткой, пытаясь завалить, колышки все выдергивает. Кончается – «Там сидит бог, всё пох!» Он мне не друг; шапочное знакомство. Танька – да: по тусовке с ним шилась. Все тогда хиппи были, дружились направо и налево, будто с зеркалом за ручку, – худые, горбатые, вот с такими козлиными бородами. Потом, когда это уже закончилось, все резко помолодели. Сбрили бороды – здравствуй, новая жизнь! А осадочек-то остался. Всё, что потом проросло, в самой ходячей валюте, квартира, и новая Мазда, работа и та, что была до нее, – да всё, – на том перегное. И сейчас, когда он молчал (а мог бы между прочим спросить: как жена? – лягушка-подружка. Они трахались? Она говорила нет. В доказательство перечисляла, с кем да. Иногда кажется, она не всё договаривает. Где-то половину.) и не нужно было тужиться над репликами не в своем диалоге – только пристегнуться, откинуться, включить самописца в мозгу, – вместо того, как пластинка в режиме «заело», пытаться проделать обратную операцию: расфокусировав взгляд, сквозь теперешнее прозреть т о – на мгновенье, на раз, напоследок?.. Слишком поздно. Да, слишком много узнали, слишком много шкур с мясом сняли – с себя или с других? – слишком много съели камней, – чтобы получить – легкость, – оплатить – запредельную скорость, – и вот мчимся в лучах, среди чертей и нейтронов, молодые и пьяные, – а те, кто остались, они все давно уже умерли.

Я ощутил (а секунды всё капали), что сейчас меня самого настигнет просветление – и вот оно – вот оно в о т – над радугой слёз – над мостом барабанов – над дождем кирпича, над больницей небес всходит – КВА, и всё что взошло она, и чтобы понять надо было отъехать на три часа от кольца, а казалось лет на двадцать как будто Мазда СХ-3 это машина времени и эти ободранные стены отсутствие мебели, эти стены эта плита холодильник, и эта… плита – это даун. Это шат даун. За чертой. Нечему здесь гореть. Всё, что могло, сгорело. Двадцать лет тому назад. Пустоты вместо тел. А бороды он не брил. Ее у него и не было.

Тироли-рол! – шевельнулся в кармане мобильник. Если я так буду писать. То что это тогда будет? Дисквалификация.

– А смысл? – сказал я.

– Сидеть тут дышать дымом пизди́ть на правительство. Ты хоть месяц говори – в лесу ни одно дерево не потухнет. Я вообще удивляюсь на местных – сидят гонят на Москву. Весь интернет засрали. Москва к вам приехала на своих колесах, за свой бензин. Я лично башлял на мотопомпу. Вставай, Минин! Я Пожарский!

Отлепив взгляд от окна, он наконец уставился на меня.

– Да нет, – сказал он уныло. – Что мне там делать.

– Труба зовет, – пояснил я, вынимая мобильник. Нажал Толику «отбой». – Карета подана. Скорая под подъездом, говорю. Три минуты на сборы. Ну, что у тебя там за дела? Я тебе помогу. Потом. Я звоню: спускаемся? – Это была статья одного перестроечного журналиста, начиналась она: «Труба зовет. Все на тусовку!». «Труба» – так назывался переход под Пушкинской площадью, кто помнит, тот знает. Смеялись над этим журналистом. Который был потом моим начальником. На радиостанции NN. И большим начальником. Вот так. Всё не так, как мы тогда смеялись. Толик звонил опять. Толик, лучший фотограф в своей весовой категории, – Толиков Мицубиси джип 75-го года, маленькое кладбищенское уёбище, жесткий винтаж, вепрь волн, стоял сейчас под подъездом. Боливар лесных дорог. Чего он точно не знал – что в толиковом Мицубиси только два места. Полевой эксперимент. Ставлю свой гонорар – против тарелки свиных копыт. Результат досто… верный. Тьфу, черт, заразился!..

– Давай езжай уже. – Он встал и надвинулся на меня животом. – Ты сейчас уйдешь, я спать лягу.

Я произвел на лице сожаление.

– Таньке что сказать – привет? А хотя увидимся. Я машину тут оставляю. К тебе хоть можно зайти потом? Помыться… перевязать раны.

Он пожал плечами – заходи.

* * *

Когда гости ушли, Матвей убрал в комнате, вернулся в кухню, домыл посуду, поставил в холодильник то, что не доели, – почти начисто. Гости уничтожили месячный запас костей. Взамен завалили кухню упакованными в пластик полуфабрикатами, которые почти все он заставил забрать, кроме замороженных овощей – в машине без рефрижератора их можно будет выбросить через час. Он бы тоже предпочел обычные. Незамороженные. Но хорошо, растянет на неделю. Через неделю он получит деньги.

Он посидел, встал, походил по квартире, раздергивая занавески – накурили за ночь.

Тонкий запах шел в окна встречь сигаретному дыму. Запах был деревенской бани – проветренной, давно не топленой. Он высунулся наружу по пояс. Шарик солнца выкатился высоко и висел тусклой бляхой. Можно смотреть, не щурясь. Неба нет. Ветра нет. Нет облаков. Ничего нет, кроме запаха – приятного, если сидишь в электричке, первом утреннем поезде, после ночевки в маленьком доме, и едущие рядом, на работу, из близкого пригорода, не отворачиваются, газ провели всего позапрошлый год, и у всех дома печь. – Невыносимого, когда не отсесть, не сойти в поле, на реку, за город, в лес, – запаха общего поражения.

Он шел по улице, встретил одноклассника. Одноклассник, алкаш, рассказал, что Боря Рогоз с Галкой поехали волонтерами с пожарными «Гринписа». У пожарных главный Григорий Куксин, его помощник Михаил Крейндлин по прозвищу Крендель.

Он пришел домой. Позвонил друг Дима.

* * *

Другом Димой обозначили его в давние времена, когда не знали еще по фамилии, и затем, узнав, не сочли это причиной менять устоявшееся сочетание. Дима был музыкант, работал сторожем на автостоянке. Он был из семьи первых ленинградских программистов, генотип у него был хороший, а фенотип – плохой. Сюда переехал, женившись на Маше, в купленную Машиными родителями по этому случаю квартиру на улице бывшей по всей длине Советской, теперь Дворянской, сразу за бугром, без смены направления, переходящей в Московскую. Маша родила ему сына, влюбилась, ушла от Димы, он остался с сыном в квартире на Дворянской, сильно пил. Маша сына забрала через год, уехала в Москву.

Дима – сутки на автостоянке, сутки дома – продолжал пить и сочинять музыку на компьютере. По социальным сетям он познакомился с девушкой из Ачинска (это возле Кемерово). Вот всё, что нужно знать про друга Диму.

– Я слышал, – сказал Дима, – что ты работал промышленным альпинистом.

– Мало и плохо.

– Почему?

– Я никогда не мог пройти по бетонной балке от одной стены до другой на высоте десять метров от земли.

– Аа, – сказал Дима. – А другие?

– Бегали. Еще я профсоюз замутил.

– Аа, – сказал Дима. – А другие?

– Когда меня уволили, всё загнулось. – Разговаривать с Димой было легко. Дима забегал вперед и брал ту ноту, которую ты может только хотел бы осознать. Музыкант, что ж. Почти поэт. В этих сверхчеловеческих способностях угадывалось организующее влияние незадавшейся внешности. Гиперзащитная реакция, доходящая до высот искренности: будь в этой чуткости толика фальши, попытки отвести в сторону от самой его, Диминой, сути, Дима, предполагал Матвей, здешний Урия Хип, становился мишенью огня на поражение. Какую-то черную историю, когда-то давно рассказывал, из армейской жизни. Матвей в армии не был. Судить Диму не мог. Хотя моральные свершения его отставали от интеллектуальных. Пил, имея на руках малолетнего ребенка, – раз. Остался в квартире, ему не принадлежащей.

Поэтому они просто редко виделись.

– Мне деньги нужны, – сказал Дима.

– Мне тоже.

– Я хочу встретиться с девушкой. Она работает журналисткой на телевидении. В Ачинске. Это возле Кемерово. Ее посылают в командировку в Москву. Она в меня влюблена, но она меня никогда не видела. Как в той песне. Только наоборот, – он выдержал минуту молчания. – Как ты думаешь, она меня не разлюбит?

Матвей подумал одну секунду.

– Не разлюбит, – сказал он. Действительно, он знал, что в таких, как Дима, красивые девушки влюбляются. Маша была тоже ничего. Вот только потом.

– Только не пей. Хотя бы первое время.

– Уже. – Дима кивнул по телефону. – Я подшился. Одна моя знакомая – другая. Хочет въехать в квартиру. Ей, почему-то, подарила свекровь. От второго мужа. У нее трое детей. Две комнаты на Партизанских. Надо сделать ремонт. Через три часа я иду на работу, а завтра в шесть вечера прихожу с работы. В семь нужно начать. А в пять вечера послезавтра закончить. Чтобы я успел на работу. Я пока не хочу увольняться. Вдруг я ей не понравлюсь.

– То есть ты хочешь работать трое суток без перерыва.

– Я один не смогу, – сказал Дима. – Я никогда не ремонтировал квартиры. – Он подождал. – Она заплатит.

– За один день можно успеть хорошо если купить материалы.

– Всё уже там. Нужно сделать сколько успеем за день. Она хочет въехать. Она сейчас сидит здесь в каком-то доме в Юрьеве с детьми. Рядом лес. Она боится.

– Я дауншифтер, – сказал Матвей. – То есть фрилансер. Какие там еще есть бранные слова? Правый уклонист. Мои знакомые в Москве, тоже девушки, работают в редакциях, они сейчас уехали. Все сейчас уехали из Москвы, говорят, там почти как у нас. Дым в Москве. Я думаю, это хуже, чем у нас. Алло?

– Я слушаю, – сказал Дима.

– Я думаю про конец света. Не Апокалипсис – эта часть Библии мне казалась наименее убедительной. Никаких пиротехнических эффектов…

– Там нет пиротехнических.

– Я не дочитал. Я про идею. Ни взрывом, ни всхлипом. Ничего выходящего за рамки обыденности. Не трещит, не валится. Просто везде чуть-чуть пахнет дымом. Просто куда-то исчез весь воздух. Ползучий конец. И, я говорю о себе, – я по большому счету не против конца. У меня, в отличие от тебя, нет ни малолетних детей, ни влюбленных девушек. Но я против того, чтобы ничего не делать.

– У меня конец света, – сказал Дима. – Ее зовут Света. «Это конец, Света» – такая песня у Умки. Я хочу с ней встретиться.

– И для этого ты хочешь взять деньги у женщины с тремя детьми, оказавшейся в безвыходном положении.

– Ты мне можешь просто так помочь. А я возьму. Деньги.

– Так не пойдет, – сказал Матвей.

– Тогда пополам.

* * *

Матвей снял один матрас из стопки в углу, развернул на полу. Лег. Он встал, закрыл окно. Затянул занавески – простыни, повешенные на скрепках. До этого лета обходился без занавесок. Лучше дым от сигарет, чем этот дым.

Часа через четыре, не то чтоб выспавшись, он лежал и думал о том, о чем думал перед тем, как заснуть.

Девушки из Москвы, давно не однокурсницы. Со своими мужьями и сыновьями, малолетними и не очень. То есть им было к кому отнестись по-матерински; и по-женски было к кому. Ничто их не связывало, кроме нескольких не слишком интересных лет; скорее – зим; не поднимавшихся над кромками учебного процесса разговоров. Никаких романтических воспоминаний, им, как и ему, не свойственных. Они поставляли ему работу по причине своей добросовестной обязательности. Некой классовой солидарности. А он эту солидарность принимал. Чем он в таком случае отличался от друга Димы? Да ничем.

Был он им благодарен? Идущим мелким, но наступательным шагом, не сводя глаз с цели, вобравшей и замужества, и рождения детей. И где бы он был, если бы не эта пассивно им принятая солидарность? Где-нибудь был бы. А благодарен – да. Работа была по творческим усилиям сравнимой с лузганьем семечек, и оплачивалась так же. Лучше, чем то, что он делал на стройке. С которой его выгнали. Не за «политический активизм». Поучаствовать в пикете с мордобоем против застройки Пейзажной аллеи, да выйти за компанию с антифашистами наперерез большой демонстрации «свободовцев», исключительно из приверженности равновесию, – их смели, даже не заметив; даже без мордобоя? О политике он был лучшего мнения. Но – выступить, когда разговоры в кулуарах бригады необходимо должны были уйти в песок, либо уже породить действие. Его выдвинули. А он не стал отпираться. Думал – за способность объяснять. Не убеждал, не лез ни в телекамеры, ни в камеру предварительного заключения, характером, сколько знал себя, обладал покладистым, а ум, натасканный гуманитарным образованием, открывал широкий допуск – может быть, чересчур широкий, лозунгов имел в активе меньше, чем у кого угодно. Но это была другая, лично им творимая солидарность.

Даже не глупая. Как бы он дал сам себя вывести в расход к удовлетворению обеих трущихся сторон. Потому что относились к нему хорошо. Как сказал ему, после всего и из хорошего отношения, бригадир (со стороны заказчика): ты сюда приехал революцию устраивать? Езжай к себе, там устраивай. Он счел совет справедливым, и так и поступил. Имея возможность – если бы не девушки – с явным опозданием сосредоточиться на одном, прозревая – основоположники тебе в помощь («Философско-экономические рукописи» он нащупал лет десять назад, сразу после Августина и Николая Кузанского, и был сметен открывшимся радостным цинизмом и расчетливой отвагой; вообще же был из того поколения, которое Бадью и Хомского осваивает раньше) – явную всем суть: бригада попросту не могла его себе позволить. Сперва его перевели из поваров – держать здорового мужика слишком большая роскошь (эстафету приняла жена одного из высотников – и копейка в семью), и дальше, выносливый, но не набирающий нужную скорость, он был некоторое время утюгом на ноге, обузой. Пока, худший из всех, встал «за всех» – и все от него отвернулись.

Ведь ситуация ухудшалась. Всё всё время ухудшалось. Насколько там пытались удержаться на кромке отливной волны – он понял, уже вернувшись: здесь ничего не ухудшалось, всё застыло раз и навсегда.

Если об этом забыть – а забыть об этом было так, как забыть про дым, каждый день и каждый час дня и ночи подмешанный в воздух, – то можно было существовать, предавшись очередной иллюзии, и не без самодовольства. Девушкам он мог отказать – карьеристки и феминистки, подобные свисту стрелы, не разменивающиеся на ботокс и фитнес, проявляли тут необыкновенный такт, угождали ему перебором. Он был их творением, чем-то, что могли себе позволить, идущим карьере вразрез, для жизни не нужным, хобби. Уж это он понимал; зато возмещал тем, что давалось в этот раз – профессионализмом. Лежавшее под спудом было извлечено и оказалось инструментом не затупившимся и точным; а нижайшие заработки, сопряженные с привычкой многолетней экономии, позволяли свести к минимуму дискомфорт, льстить себе мыслью, что выгоден больше, чем они признаются. Ел он картошку с капустой. Ходил пешком.

Дискомфорт – да; дым – да. Но дискомфорт и дым – это уже слишком.

В осажденном городе не попросишь помощи. В осажденном городе нет льгот. Девушки, улетевшие в отпуск – побросавшие дела, прихватившие сыновей и покинувшие пределы дыма – что, они должны были и его взять с собой? Но он не хотел улетать. Он хотел работы. Денег он хотел – то есть хотел несуществующего. И не перед кем держать лицо. Давно уже на него никто не смотрел. Маркс в него плюнул.

Матвей чувствовал стыд.

За годы, полные самодовольства; за те, что до них. Он боролся с невидимым – и потерпел поражение; а безликое, невидимое, и не ненавидимое, не торжествовало – как не может торжествовать, например, стул, и поэтому к чему бы ни обращался – он обращался на себя. Животом хлопнувшийся об воду; один; и один только стыд.

Надо было ехать с ними.

Матвей поднялся, скатал матрас и пошел в ванную становиться под холодную воду. После ночи, наполненной людьми, – как в ларьке торговал. Но пытаться заснуть уже некогда. Через два часа встречаются с Димой на Партизанских холмах.

* * *

Вошли в квартиру, Дима сразу же направился в кухню. Матвей заглянул в комнаты. Большая, через нее проход в маленькую.

В маленькой стояли мешки с ротбандом, банки с краской. Рулоны с обоями громоздились у стены. Кровать без ножек, поставленная торчмя. Посередине пирамида коробок из-под бананов, переклеенных скотчем, батарея табуреток.

Большая комната была пустой, в ней находился круглый стол по центру под лампочкой и стремянка. Кто-то уже пробовал подступиться к ремонту. Об этом же свидетельствовали следы на полу. Окна были закрыты. Пахло мелом; закупоренным помещением, жарко нагревшимся за день или, может, за месяц.

В кухне горел газ, поглощая оставшийся кислород. Над газом турка кофе с подрагивающей поверхностью. Дима поставил на стол две разномастные чашки, снятые с мойки. Вел он себя здесь по-хозяйски. За спиной его кофе начал подниматься – в последний момент успел, подхватил турку, донес до стола, разлил по чашкам, вынул сигареты, уселся, закурил и изобразил на своей обезьяньей морщинистой физиономии доброжелательное внимание.

– Спасибо.

Молча пили кофе. Не допив, Матвей встал, подошел к окну. Потряс раму, потом передумал, вернулся за табуреткой, встал на нее и выломал только форточку, отдирая слои бумаги, которыми была она проклеена по периметру.

Сошел с табуретки.

– Я в воду, извини. Тут же ванная есть?

В ванне не меньше чем мешали цемент. Стены, выше допотопной колонки, покрыты сажей до потолка. Плитка на полу выщерблена. Если в комнатах казалось, что жили одни женщины – два-три поколения, подряд или вместе, – то здесь – наркоманы. Тут они варили. Он открутил воду, старая колонка ухнула, взорвалась газом, полыхнув из окошка. Горячая вода не нужна; он выключил этот и отвернул другой вентиль. Потом стоял под душем, пока не покрылся гусиной кожей. Вода в городе артезианская, температура над поверхностью никак на нее не влияла. Пока пальцы ног не заломило от холода. Тогда вылез и, не вытираясь и не надевая рубашку, вернулся к Диме.

В кухне было так же душно. Дима, отставив пустую чашку, нажимал кнопки на мобильнике. Матвей, не садясь, понаблюдал, пока тот закончил свое интимное занятие. Телефон пикнул, сигнализируя об отправке сообщения. Дима поднял голову и, спрятав телефон в карман, встал, демонстрируя готовность.

– Ничего не получится.

– Что не получится? – Дима, чуть наклонив голову вбок, приветливо улыбался.

– То, что я говорил по телефону. Если ты не передумал про сутки. За сутки мы такую грязь разведем – сюда не войти будет. Вот что я думаю: в чем смысл сидения в Юрьеве под боком у пожаров, если есть пустая квартира. Пусть вселяются сейчас. А в сентябре, или в октябре, можно начать ремонт. Я помогу, если буду свободен… если в этом сохранится необходимость. – Пот уже опять лился из подмышек. – Можем помыть здесь и растащить мебель.

– Это плохое предложение. – Дима улыбался.

Телефон пискнул. – Одну минуту. – Дима растопырил руку, второй вынимая его из кармана.

Матвей пошел в комнату. Дима присоединился к нему минут через пять, закуривая новую. – Кури там, – сказал Матвей.

– Хорошо, – Дима остановился в двери, руку вынеся в коридор. – Они не в Юрьеве, – сказал он.

Час они, если можно так сказать, работали. Дима плюхал тряпкой по стене. На свои пышные волосы он намотал какую-то наволочку, став похож на бабушку. На Плюшкина. Матвей, со стола, отмывал и отдирал мел от потолка, в одной руке держа губку, другой меняя шпатель на стамеску. Стремянка оказалась хлипкая для его веса, он приспособил на ней таз с водой. Шея сразу затекла, руки тоже приходилось опускать, давая им отдых. Мел брызгал в глаза. Всё вокруг было в мелу. На полу меловые дорожки, которые они прочертили до ванной, превратились в меловые лужи и затем в меловое болото, сразу же пересыхающее. Окно все-таки пришлось открыть. Перед началом Матвей завесил его мокрым покрывалом. Оно давно высохло. Всепроникающий запах дыма витал по квартире.

– Ветер переменился.

– Аа?.. – Дима бросил тряпку на пол и вытер лоб. – Может, кофе попьем? – сказал он бодро.

– Лучше бы воды.

Они пошли в кухню. – Что ты сказал про ветер?

– Посмотри в окно.

Дима вместо этого вытащил телефон и посмотрел. – Десятый час, – удивился он.

– А что ты хотел? Я тебя еще на остановке полчаса ждал.

В комнате свет был включен, из-за покрывала. Здесь, в кухне, сгущались сумерки. Обгоняя темноту, за окном стелился туман.

– Это не туман. Что это теперь будет? Может, закроемся?

– Ты покури побольше.

– Момент. – Дима полез за сигаретами.

– Я в ванну.

Когда он вышел, Дима уже разлил кофе и прихлебывал из своей чашки, и покуривал, растянувшись на стуле. Косынку с головы он снял. Форточка была закрыта. Телефон лежал перед ним на столе и светился. Потом экран погас.

– Кофе.

– Вижу. Где тут посуда?

– Какая посуда?

– Хочу воды налить.

– В шкафчике. Включить свет?

– Не надо.

Огонек разгорелся, освещая Димино лицо. Затянувшись три раза подряд, Дима вдавил сигарету в пепельницу и помахал рукой, символически развеивая дым.

– Трудно не пить? – спросил Матвей.

– Не очень, – отозвался Дима.

Он поставил чашку на стол. – Есть такая теория, о первоэлементах. Так называемые наркотики только возбуждают запрограммированные в организме реакции. Иначе они не вызывали бы никаких ощущений. Если бы не встречались с тем, что было в тебе до них.

– Я не употреблял.

– А это не те придумали, кто употребляет. – Дима улыбался. – Кто употребляет – те придерживаются теории о расширении сознания.

– Когда-то в детстве на уроке физики у меня случилось озарение. Я понял, что даже когда ты умрешь и все твои длинные цепочки распадутся, ты все равно никуда не денешься с земли, из этой вселенной. Меня тогда это сильно подавило. Великий уход обломался.

– Когда я думаю, что пиво состоит из атомов, мне не хочется его пить, – процитировал Дима. – Вэ Шинкарёв.

– Но может быть он утешился и смог бы пить дальше, если бы понял, что пиво из них не состоит. Это схема, призванная помочь вообразить то, что в принципе показано быть не может. Нужен, по выражению одной знакомой, индивидуальный атаман – она считала, что это монах с палкой, – чтобы сбивать мозг с таких иллюзорных построений, в которых он всегда наклонен удобно устроиться. Пример. С твоей теорией я согласен. Но практика мне подсказывает, что я не припомню, чтоб в трезвом виде ощущал характерную спутанность в мыслях и движениях.

– И тут я тебя – трах палкой по башке! – Дима захохотал.

– Как литр принял, – Матвей, тоже посмеиваясь. – Заметь – снова теория. На практике меня по башке не били.

– Да ладно, – сказал Дима, улыбаясь.

– Нет, ну в школе толкались. А больше, получается, нет. Бабка меня не наказывала – ей это было не по силам. От армии я откосил, то есть бабка меня отмазала. При жизни я ей пенял… не сильно. Понимал… Теоретически. Что нечего там делать. Не потому, что я мирный – это кажется: в активизм же я полез, в возрасте, когда люди обычно не проявляют… э-ээ такого уж рвения. Вот на пикетах как раз подраться можно было. Но и там не сложилось. Видно, под руку никому не попался.

– Хочешь, я тебя ударю? – Дима улыбался.

– Ну попробуй.

Чирк. Спичка высветила лицо – прикурив, отбросил ее в раковину.

– А хочешь правду?

Улыбка слетела, как чуждая маска. В темноте лицо его было аскетично красивым. Если что-то и искажало черты – скорее следы пережитых страданий. Огонь безумия.

– Мне не нужен алкоголь. Я непрерывно пребываю под кайфом огромного напряжения. Я не могу тебе помочь. То, что ты видишь перед собой – иллюзия. Протяни руку, упрешься в стену. Меня здесь нет.

– Слышал про такое, – сказал Матвей медленно. – В книжках читал. Самому не случалось. Правда на правду. Я вижу, что ты непрерывно балуешься с игрушкой. Не худшая замена водке. Если бы не живой человек на том конце.

Дима замер в темноте.

– Ты… учить меня будешь? – почти шепотом.

Он встал. Засуетился с чашкой, поднял ее, поставил. Подался к окну – но, повернувшись, быстрым шагом, мимо Матвея, выбежал в дверь, сметя со стола телефон.

Матвей поднялся, заглянул в раковину – куда улетела Димина сигарета. Потухла. Он включил воду, плеснул на лицо.

В комнате Димы не было. Матвей влез на стол.

Еще час он тер и скреб, обливаясь мелом и пóтом, потом понес сменить воду в тазу.

В коридоре Дима спал, лицом к стене, головой к двери, на каких-то тряпках.

Матвей вернулся в комнату. Посмотрел вверх – сделана была едва половина. Первые два квадрата более или менее чисто, остальное, высыхая, прорастало густыми меловыми разводами.

Пол отражал потолок, ручьи продолжались в сторону коридора. Он ушел во вторую, маленькую комнату, выставил из нее часть пирамид с красками и замазкой и развернул себе в освободившемся углу рулон обоев.

* * *

– Я кофе сделал.

Окна нараспашку. Пахло так, как будто горят уже нижние этажи. Снаружи всё тонуло в дыму.

Потом он вспомнил, что это он сам снял покрывало, хотел закрыть на ночь окно и забыл. – Сколько времени?

Дима вынул телефон и нажал кнопку. – Одиннадцать. – На Матвея он не смотрел.

– Нормально поработали.

Дима ушел в кухню. Матвей завернул в ванную, полил себе на спину, нагнувшись под струей. Не вытираясь, пошел к Диме.

– Тебе часа через четыре уже уходить. Я могу остаться. Сходишь на работу. Потом вернешься. Еда есть?

– Нет, – ответил Дима, не глядя на Матвея.

– Плохо. Я бы мог съездить домой, но это время. Придется тебе сходить.

Дима полез за сигаретами, но, посмотрев в окно, спрятал их обратно.

Повернулся к Матвею.

– Когда будет закончено?

– Что закончено? Тут пока не начато. Можно сделать уборку – я предлагал. Пусть въезжают. Квартира пригодна для жизни.

– Я спросил, когда будет закончено.

– Через неделю.

Дима что-то посчитал про себя, шевельнул губами. Уведомил:

– Послезавтра в двенадцать я буду в Москве.

Матвей посмотрел в окно.

– Будем думать, что поезда ходят. Сегодня ты идешь на работу, завтра вечером ты возвращаешься с нее. Послезавтра ты будешь в Москве. Я пока подготовлю стены и потолок. Подготовлю – начну красить. Может, и быстрее получится. Жара, все сразу высыхает. Вернешься – поможешь. За едой только сходи. Или… ты про деньги? – Он подумал.

– Попроси аванс. Скажи, я отработаю… – Он поправился: – Отработаем.

Дима смотрел куда-то поверх его головы. Повернулся и шагнул из кухни.

Матвей налил себе кофе, глотнул и вышел за ним. Согнувшись, в коридоре Дима застегивал сандалии.

– Чаю принесешь? Лучше зеленого. – Дима выпрямился и встал. – Минуту, – Матвей придержал его за плечо. – Я хочу попросить прощения. То есть, я прошу его. Я вчера чисто позавидовал. Человеку, эмоционально холодному, несложно опустить другого и за счет этого возвыситься самому. Я не смог удержаться. От мелкой мести. – Не сказать, чтоб ему было легко это всё произносить. – Стыжусь.

– Стыдишься, что месть, или стыдишься, что мелкая? – Дима сбросил его руку со своего плеча. В темноте коридора его губы задергались, как будто он пытался сдержать что-то.

Он повернулся и бросился к двери.

* * *

Щелкнул замок. В коридоре заговорили голоса.

Матвей повернулся.

В дверном проеме встала низенькая толстая женщина. Из-за ее спины выглядывал высокий юноша с круглыми глазами. Ниже глаз на обоих были марлевые повязки.

– Не клади сюда, – быстро проговорила она в повязку. – Оставь в коридоре. – Юноша обернулся кругом и потащил обратно прямоугольный предмет в магазинной упаковке. Сквозь полиэтилен угадывался каркас раскладушки.

Глаза над повязкой безостановочно двигались: потолок – оголенные до бетона стены – рваные обои поверх высохших меловых луж. На Матвея, стоящего с голым пузом на столе, передвинутом ко входу в маленькую комнату, она не смотрела.

В следующий момент исчезла из проема – только обои прошуршали.

Матвей положил шпатель на стол и спустился. По пути в ванную краем глаза зацепил женщину с юношей в кухне. Смыл мел с лица и рук, нагнулся под кран.

Накинул рубашку и пошел к ним.

Юноша стоял на посту у плиты с туркой. Женщина сидела на табуретке, расслабленно откинувшись к стене. Оба без намордников. Повязки валялись на столе.

– Добрый вечер.

Молчание.

– Ты и есть бригада специалистов? – сказала женщина высоким скользящим голосом. – Где Дима?

– Лавэ нанэ, – подал голос мальчик у плиты.

На последнем слоге он сорвался в фальцет. Не смутившись этим, качнул турку и добавил басом: – Я предупреждал.

Женщина смотрела на Матвея.

– Он сказал, вечером будет готово. Сказал, можно заезжать. Сказал, позвонит. У меня трое детей сидят в дыму. Я сейчас милицию вызову.

Сдвинувшись с места, он прошел в кухню и сел на свободную табуретку.

– Они не поедут.

– Что?

– Милиция. Вы как сюда добирались?

Не получив ответа, он сказал: – Я его жду с утра. Дверь не захлопывается, ключи он мне не оставил. Я сейчас домой пойду.

Женщина посмотрела на мальчика.

– У меня ощущение, – заговорила она.

– Опущение, – подтвердил мальчик.

– Что меня в трамвае два карманника обнесли, – не обращая внимания, она продолжала. – Один убежал – а второй с криком «держи вора!» прямо сейчас собирается соскочить.

– Дима забухал? – спросил мальчик Матвея с видимым удовольствием.

– Тогда он умер, – сказал Матвей. – Потому что он подшился.

– Миша, не выпускай его, – проговорила она своим быстрым голосом. – Пусть мне Диму хоть из-под земли выроет.

– Я говорил, – сказал мальчик. – Ш-шит!

Кофе, шипя, вылился на плиту.

– Твой кофе, Лесбия, – сказал мальчик.

* * *

Они шли к Диминому дому. Димин дом посередине между двумя остановками, лицом выходит на Дворянскую, вход со двора. До остановки добрались на каком-то спасательном средстве, едущем со скоростью десять километров в час. На Лесбии был намордник. Миша, после недолгого спора, в котором не победил, демонстративно напялил еще наушники сверху. Будучи в этой экипировке неуязвим для призывов, убежал вперед.

Матвей тащился последним. Наконец встал. Поискал какой-нибудь столб прислониться. Сесть куда.

Тьма сгущалась. Пульс бился в языке, как будто он держал во рту пойманное животное.

Так валятся в дым, последнее, что успел подумать. Скорая не поедет.

Вернулся из звона. Круги перед глазами разошлись, и он увидел злые глаза женщины над марлевым намордником.

– Приглашение специальное нужно, – сдавленно говорила она в повязку. – На аркане тебя тянуть.

Матвей переступил. На ногах удержался. Шагнул на нее.

– Раньше времени беспокоиться, – услышал собственный голос. – Куда он денется, если вас к себе поселил.

– Я вам очную ставку устрою.

Матвей сглотнул сухую слюну. Стараясь не дышать глубоко: – Он сейчас должен быть на работе.

– Миша! – крикнула Лесбия, разворачиваясь.

Подросток обозначился впереди – проступая из дыма, как фонарь. Он тер свои круглые глаза. – Я пойду, Лесбия, да? Я не могу ждать, как вы еле ноги передвигаете.

– Шевели плавниками, – бросила Матвею.

К подъезду пробивались плечом вперед, как сквозь вражеский стан.

В Диминой квартире воздух спертый и влажный, как в парнике. После уличного дыма в него нырнули, как в танк.

Девочка лет пятнадцати, выскочившая на звук открывающейся двери, застыла, буравя их черными глазами. Всклокоченные черные волосы, нечесаные от рождения. Таким образом выражался ее подростковый максимализм.

Из-за нее выползла, как улитка, маленькая.

– Мама. Где ты была?

Старшая в это время попыталась сдернуть наушники с Миши – который двумя резкими рывками, обманным и прямым, увернулся и, отшвыривая сандалии на ходу, скачками бросился в кухню.

– Дима приходил?

– Нет, – сказала старшая. – По радио передавали карантин, чтоб на улицу не выходили, кроме срочных служб. Ну, скорой помощи…

– Тут разве есть радио?

– Соседка звонила.

– И ты открыла?

– А что? – Девочка была худая, носатая, ростом выше Лесбии. На фоне ее, напыжившейся, как голубь, – нескладный переросток. Не знающий, куда девать руки, свой дурацкий бант.

– А если милиция?

– Какая милиция?

– Уйдите все, – сказала Лесбия.

Димина квартира низкая, длинная. Как лаз какой-то или нора под крышей, на последнем, третьем, этаже. Кухня, комната, другая комната, еще третья маленькая комната, оканчивающаяся окном, а не дверью, как все остальные, соединенные насквозь. Потолок на всем продолжении анфилады понижался и сходился с верхней рамой этого окна. Тут был край дома. Перед окном за компьютером сидел мальчик.

– Смотрите, что я нашел! – закричал он, поворачиваясь со стулом-вертушкой. Он был почти совершенной копией старшей девочки.

Увидев Матвея, окинул диким, птичьим глазом. – Здраствуйте, – выронил, хорошо подумав.

Матвей глянул на монитор.

– В окно посмотри, – сказал он. – Эти картинки уже месяц по кругу гоняют.

– Какой ты умный, – сказал мальчик.

Сощурясь, он вглядывался в подпись. – Это здесь! – заорал он. – Это Юрьев! Смотри, курица горит!!!

Бесшумно, как молодой тигр, в комнату скользнул Миша. Приладился сбоку к стулу и тихо, губами тронув, в ухо младшего сказал: – Уступи дедушке… – в этот же самый миг коротким движением бедра вытесняя его со стула. Младший повалился на пол, Миша крутнулся на стуле и впился в монитор, как в добычу. В два щелчка виды огня на экране сменились трехмерными монстрами, которые незамедлительно принялись беззвучно палить друг в друга.

Поверженный не протестовал, но не спешил подниматься. Он вывернулся на спину, дрыгнув коленками. – Лесбия! – взвыл он. – Поехали домой!

Вошла Лесбия.

– Пойдем, – сказала она Матвею.

Матвей попытался двинуться и не смог. Валявшийся на полу мальчишка вцепился в обе его штанины.

– Петя! – сказала Лесбия.

– Тебе штаны нужны? Я могу тебе отдать. Мне в них жарко.

– А тебе говны, – раздалось снизу.

– Кто-то страх потерял, – деловито сказал Миша, не поворачиваясь от монитора. – Кто-то хочет чтоб я встал.

– Говнял, – отозвался младший без уверенности. Через секунду Матвей освободился.

Он прошел за Лесбией в Димину кухню.

– Есть будешь?

– Спасибо, – сказал Матвей.

– Тебе погуще или пожиже, – черпаком мешая в большой кастрюле.

Матвей сделал положительный жест.

– Вали гущу.

Он ел, вытирая предплечьем пот. Лесбия смотрела на него.

Матвей последним куском хлеба вытер тарелку и отправил его в рот.

– Добавки?

– Спасибо, – сказал он. – Чаю, если можно.

Лесбия налила. Смотрела, как он пьет.

– Спасибо, что проводил.

Матвей покачал головой.

– Кто кого проводил. Не думал, что так… Отвык от работы. Сейчас отдохнул. Попью и пойду.

– Вот он такой… такой простой, – сказала она протяжно.

Встала.

– Миша мне говорил. Лесбия, ты его провоцируешь. Где я его теперь искать должна? В этом дыму… – Она повернулась к Матвею. – Оставайся.      – Я здесь не останусь.

– Почему?

Матвей тоже встал.

– Сутки у него кончаются завтра вечером. В шесть. А я утром приду. Туда. В квартиру на Партизанах. Только дверь кто-то должен открыть.

– И я тебя должна отпустить. – Она прошлась взглядом по кухне.

– Дима был такой… резвый, – сказала она шкафчику. – Всё взял на себя. Все мои дела… И капиталы. Ты теперь говоришь – он тебе ничего не давал. Кто из двоих врет? Диму я давно знаю. С восемнадцати лет.

– Можешь меня обыскать. Я оттуда никуда не выходил.

Лесбия кусала губы.

– Я не такая богатая. Чтоб платить второй раз.

– Ты уже заплатила. Ты пошли туда мне парней. Обоих. Быстрее закончим.

* * *

В час он сидел на широком подоконнике между пятым и четвертым этажами, спиной к стене, с сумкой в ногах. На лестничной клетке такая тишина, как будто отсюда тоже все уехали. Или это из-за отсутствия обычных городских шумов во дворе за стеклом. Машины, дети, птицы.

Как можно выпустить детей в дым?

Разве только приедет сама. Оставив тогда других детей?

Покинуть подъезд нельзя. Ситуация близится к патовой. К вчерашней. Надо было взять ключ. (А она бы дала?) Чем он думал сегодня, не зайдя к ним пораньше? Делать крюк в дыму, увеличивая дорогу вдвое. Можно было позвонить из дома. – А перед этим зайти, предупредить: «Возьми трубку». Кто может звонить Диме? (Родители Маши.)

Ждет уже час. Может, больше.

Тишина обрушилась грохотом двери и душераздирающим кашлем снизу.

* * *

Миша достиг четвертого этажа, прыгая через ступеньку, на ходу вытряхивая из рюкзака ключи. – Чуть не задохнулись! – Перебросив их в левую руку, правую он протянул Матвею.

– А где повязка?

– Мы их выкинули. – Миша был в одних пляжных шортах – гибкий стройный торс в сочетании с круглой физиономией обаятельного увальня, мишки олимпийского. Он заморгал, втягивая открытым ртом воздух – и оглушительно, по-мужицки, чихнул.

– Лесбия с вами?

– Вечером придет. Она Диму ждет. – Гремя ключами, он стал сражаться с дверью. Матвей, чувствуя вину – как он вчера сказал: неужели «отправь»? или все-таки «привези их»? – остался дожидаться на площадке.

Наконец младший возник. В черной рубашке с короткими рукавами, с торчащими волосами, похожий на пингвина, угодившего в нефть. Он тащился, перехватывая перила руками, по ступенькам, цепляя ногу за ногу, останавливаясь на каждой и надрывно кашляя. Кроме рубашки, на нем не было ничего. Голые ноги.

– Ты так и ехал?

Чиркнув взглядом, Петр скользнул мимо него в дверь.

– Он их бросил с моста, – вскользь сообщил Миша.

Лукаво блеснув взглядом: – Я ему разрешил снять. А чё, никто не видит! Мы шли пешком, дошли до моста, стали вниз смотреть. Прикольно – рога выезжают, а троллейбуса нет. Я говорю – ну, в шутку, – пояснил Миша.

– Кинь туда. Он взял и бросил штаны. – Покосился на Матвея. – Только Лесбии не говорите, – предупредил он. – Я скажу – потеряли. А какая ей разница, где потеряли, может, здесь.

Петя яростно закашлялся, обозначая свое участие в разговоре.

– Что значит – пошли пешком? Вы как сюда добирались? Пешком?

– Нас менты довезли. Хотели до квартиры. Я подумал, зачем они здесь? Сказал, мама будет ждать на остановке. Ну, они сначала ждали, потом уехали.

– То есть, менты вас взяли? Там, на мосту, без штанов? Они должны были увезти вас и усыновить всем отделением – а они вас выпустили на остановке? Что-то я совсем видно ментов перестал понимать.

– Ну, не совсем отпустили. Вообще, мы убежали же. Дым… Мы зашли пописать за остановку. Они за нами гнались, но потом не стали. У них машина.

Петя кашлянул несколько раз, сверля Матвея жгучим взглядом.

Матвей вытер лоб.

– Ладно. Раз пришли, будем работать.

– А я не буду работать, – сказал писклявым голосом Петр.

– Будешь. Обои обдирать – это почти не работа. Шпаклевал когда-нибудь? – Мише.

– Не.

– Будешь шпаклевать потолок. – Матвей расстегнул сумку. Вынул хлеб и чай, положил на стол. – Давайте все вынесем из маленькой комнаты. Если не…

– А это что такое?

– Это? – Матвей огляделся в поисках розетки. – Это то, что я говорю: почему распалась Брукская ферма в штате Массачусетс? Так называлась коммуна, основанная на идеях Фурье.

– Почему?

– Они слишком любили разговаривать. – Он перевернул сумку и высыпал кассеты. Не слушал их лет пятнадцать. – Мы будем работать. Разговаривать будут они. – Вставил одну, пощелкал клавишами перемотки, кассетник тянул нормально. Нажал воспроизведение и сразу выкрутил на полную громкость.

– А я знаю, – сказал Миша басом. – Это Кинг Кримсон. Альбом «Рэд».

Матвей нажал «паузу». – Тебе это делает честь.

– Тебе нравится? – он повернулся к младшему.

– Говно, – сказал Петя четко.

Матвей сменил кассету.

Клэш, первый альбом. Пустил прямо с места, на котором стояло – White Riot, хорошее попадание.

– Говно! – Петя постарался перекричать британских долбоёбов.

Матвей выключил.

– Выбери сам, – кивнул на кассеты.

Петр сунул руку и моментально вытащил одну из-под низу, разбросав остальные. Матвей глянул:

– Марли. – Он вставил кассету, Марли запел о том, как он убил шерифа. – Это последний раз, когда я прервал звук.

* * *

– Дима не приходил?

Миша соскочил со стремянки и, заглянув ей в глаза снизу, словно кот, мягко принял пакет у нее из рук. Понес в кухню.

– Тут места нет, – донесся его голос. – Я к плите не могу пройти.

Лесбия взялась за стену. Она была красная, мокрая, пышущая жаром. – Ты бы лучше меня взял, – сказала она слабым голосом. – А не эту банку. Сейчас упаду.

Из маленькой комнаты выглянул истекающий мелом Матвей. Увидев Лесбию, быстро подошел. – Сесть? Или лечь?

– Не трогай меня! – Голос у Лесбии вдруг прорезался. – Миша!

– Да, мамочка. – Миша ловко оттеснил Матвея и, придержав Лесбию одной рукой, повернул в комнату.

Лесбия уселась на подставленную табуретку, спиной к стене. – Открой окно, – попросила она. – Нет, не открывай. Там еще хуже.

Миша исчез – и тут же явился с надутыми щеками – и внезапно с силой прыснул Лесбии в лицо водой.

– Достаточно, – трезво сказала Лесбия.

– А можно нам это поесть, мамочка? Ты б еще в двенадцать пришла.

– Что-то случилось, – проговорила Лесбия скороговоркой.

Она откинулась к стене и закатила глаза. – Я чувствую, – сказала она загробным голосом. Глаза ее вдруг раскрылись: – …что это?!

Из прихожей появился совершенно голый Петя.

– Моя очередь. – Матвей двинулся в ванную. – Трусы надень, – сказал он Пете, проходя мимо. – Не в тиятре.

Когда он вышел, семейство сконцентрировалось в кухне, вытащив для этого половину ящиков обратно, в большую комнату, прямо по мелу.

Миша разливал суп из ковша по тарелкам.

– У меня талант? – обратился он к Матвею. – Лесбия, ясно? Человек меня возьмет в гастарбайтеры. Больше мы никогда не будем голодать.

– Я думала, ты хочешь к папе в Голландию.

Миша остановился с ковшом.

– По потолкам скакать легче, конечно, чем учить английский.

– Лесбия, ты что?.. Сама меня послала! Опять начинаешь? Я, во-первых, учил. Stolen from Africa, brought to America… If you know, if you know your history, then you would know where your coming from… – Он осекся.

Он посмотрел на Матвея. – А тут не осталось.

– Ешь, – сказал Матвей.

Он прошел к окну и хотел сесть на ящик. – Не садись! – крикнула Лесбия. – Там посуда!

Матвей встал спиной к окну, опершись на узкий подоконник.

– Я тебе оставлю, – решил Миша. – Или я… Тут тарелок больше нет, – виновато. – Лесбия, я достану из ящика?

– Ешь!

Миша посмотрел на Матвея, пожал плечами. Лесбия дождалась, пока он съест первую ложку, и тогда откинулась к стене, взялась за виски.

Матвей сказал:

– Из Диминой квартиры.

Лесбия опустила руки.

– Надо уходить, – закончил он.

– Ты не чувствуешь, что ты здесь лишний? – спросила Лесбия.

– Подождите!

Матвей остановился на площадке между этажами.

– Я тут вроде один, – сказал он.

– Да… Я хочу спросить. – Миша отступил на шаг. – Почему? Надо уходить? – спросил он с любопытством. – Я ей не проболтаюсь, не бойтесь… ой, то есть не бойся.

– Я не боюсь, – сказал Матвей. – А она – твоя мать. Так не говорят про мать – «она». Это неуважение.

– Да я в курсе, – сказал Миша. – Я же ничего не говорю. Просто – это же Лесбия. Она месяца без мужа не жила. Нет, я знаю, что Дима женат. Можно же развестись.

– Это ты так считаешь?

– Не, я наоборот. Считаю, что зря. Лучше бы за тебя. Шучу! Но я ж не буду ей говорить.

– А это уже неуважение ко мне.

– Да я уважаю! И она уважает. Хочешь, могу за нее извиниться.

– Не надо.

– Ладно.

Они потоптались друг против друга. Миша потерял мысль.

– Я завтра приду, – сказал Матвей. – В девять… нет, в восемь утра. Туда, к Диме. То есть не к Диме. Квартира не его. Нельзя оставаться.

– А как… Не, я понял. Только как они здесь будут? Здесь же ремонт.

– Можно ко мне. Пока хотя бы одну комнату закончим. У меня места меньше, чем у Димы. Но на пару дней хватит.

– Вообще я считаю, – Миша, отставив ногу. – Без разницы, чья квартира. Собственность – это кража…

– Я и говорю – ко мне. Если ты хочешь обсудить философские понятия, давай в другой раз. Сейчас вам до дома еще нужно добраться. Я ухожу, так что ты за старшего. Пока.

– До завтра. – Миша протянул ему руку.

* * *

Без 20 восемь (здесь произносили «без двадцать») Матвей подходил к Диминому подъезду. Деревья и дома мутно вставали в дыму. Транспорт, впрочем, ходил. Люди ехали на работу, у кого была.

Долго давил на кнопку. Наконец дверь открыла заспанная Лесбия. С голыми плечами, обернутая в простыню, конец которой был загнут внутрь и устроен между грудей.

– Ты что, на футбол пришел? – гневно шепотом. – Что ты звонишь, как буйный, мы заснули час назад.

Матвей прошел в комнаты. Дети спали. Развернувшись кругом, пошел в кухню. Лесбия сидела у стола, зевая, собирая одной рукой волосы на затылке, показывая бритую подмышку. Простыня распахнулась выше колен, предоставляя на рассмотрение красные точки от бритья на выпуклых икрах. Матвей сел.

– У меня поспите. Их будить незачем пока, начинай упаковываться. Я кашу сварю. Овсянку у вас едят?

Она зевнула во весь рот.

– Я не пойму… – сказала шелестящим голосом. – Откуда ты взялся на мою голову…

– Зачем я тебя пустила. Я думала, это Дима пришел. Кто еще может ломиться в квартиру в семь утра.

– Если бы это был Дима, ты бы что ему сказала?

Рот захлопнулся.

– Ничего, – протянула Лесбия (как кота за хвост), – хорошего.

– О чем и я. Тут оставаться нельзя. Тем более, что он здесь не хозяин. А ты не только за себя отвечаешь.

– Ой как ты меня напугал, – кривясь, сказала Лесбия.

Задернула шторку простыни на коленях. – Чай поставлю, – сообщила она светски. Встала.

– Я ничего не понимаю, что ты говоришь, – сказала она голосом базарной торговки. – Не все ли равно, где подыхать в этом дыму. У тебя сколько комнат?

– У меня ты не подохнешь. Проживешь три дня, пока не расчистим квартиру. Даже, я думаю, мы с Михаилом будем ночевать там. Чтоб быстрее закончить. От Петра толку мало, но к компьютеру я его не подпущу. Значит, будет с нами. А вы тут, то есть там. Потом поменяемся местами.

Одной рукой она оперлась на верхний кухонный шкафчик, отчего со стороны другой руки, как у статуи, простыня легла складкой над изгибом бедра.

– А потом ты скроешься в дыму.

Покачиваясь, она смотрела на Матвея.

– Зачем? Ты же у меня в квартире будешь.

– Диме это не помешало. Особенно, – она усмехнулась, – раз ты нас отсюда выгоняешь. Может, вы сговорились. Я даже не знаю, как тебя зовут.

– Щукин Матвей. Вроде бы Александрович.

– Вроде бы? Это как у моих, что ли?

– Психологию хочешь привязать? Не выйдет. По-другому. – Матвей встал. – Я пойду умоюсь. Или иди ты первая, я буду кашу варить.

– Чай заваришь? Вон там пакеты.

– Я с собой принес. Я нормальный сделаю. Чайник заварочный.

Лесбия оторвалась от шкафчика, прошла по кухне, поискала, затем поставила литровую банку на середину стола.

– Я не знаю, где чайник. Мы в пакетиках пьем.

– Сойдет. Пить надо горячее. А мыться в холодной.

– И тогда что?

– Не знаю, что тогда. Я так делаю, и неплохо себя чувствую. Если не останавливаюсь после каждого шага и не обсуждаю заведомо бессмысленные вопросы.

– Так люди не говорят, как ты.

– Работа такая.

– А какая у тебя работа?

* * *

Три часа проспал. Просыпаясь через каждый час, а последний час – через каждые двадцать минут. Просыпаясь, слышал, как ворочаются и бормочут за гипроковой стенкой. Маленькая девочка заговорила во сне.

Но когда встал – без будильника, за пять минут до срока – было тихо.

Сразу одевшись, прошел в туалет. Под душ не вставал, чтобы не разбудить. Умылся и осторожно притворил входную дверь. Ключ вставлять не стал.

До вокзала сорок минут. Город был пуст, проехали две или три машины. Хоть по центру проспекта чеши. Давно ли так ходил на первую электричку. Пятнадцать лет. Ощущенье внутри говорило иное. На ощущенья полагаться нельзя. Полагаться нельзя, а учитывать и обдумывать можно. Вот бездны тяжелого похмелья, открывающие сдвиги смыслов, которые не запоминаются, но можно восстановить логический ход к совершенному разрушению привычных рельсов. Так неужто приобретенное забыто в камере хранения и налегке шествуешь дальше? Нет, из суммы всех сум и выводятся ближайшие три-четыре шага. Там будет видно. Измененные состояния сознания, говоришь. Три часа спать и мало есть.

На середине пути увязалась собака. То, что за ним, он понял через десять минут – бесшумно вывернула из дворов Дворянской, трусила независимо, отставая и поднимая ногу, потом забегала вперед, не оглядываясь, проводник. Мастью лис, хвостом дворняга, безработный по паспорту. Не сказать, чтоб компания была неприятна; пожалуй, обоим. И до вокзала можно делать вид, что друг другу не должны.

Когда вышел на рельсы, издалека, чтоб не через турникет, совсем рассвело. Душно, но жары настоящей нет. Будет через два часа. Небо застелено серым, и это не дым. Неужто дождь пойдет? Дождя не было два месяца.

Матвей понадеялся, что собака отстала. Но вот она – бежит справа вдоль рельсов, потом перебежала на другую сторону. Это уже плохо. Собаку, подумал он, надо прогнать. Рот открывать, издавать звуки не хотелось. А нагнуться за камнем – вроде не за что. Такая тихая собака. Самостоятельная.

Электричка стояла. Вагон был пуст. Он сел в угол. Собака тоже вошла, пробежала по вагону до конца, повернула назад. Совсем плохо. Перед электричкой она прикоснулась к нему ухом. Случайно.

Собака постояла у его сиденья. Потом, словно что-то обнаружив или вспомнив, выбежала на перрон. Матвей закрыл глаза и заснул на минуту. Когда он их открыл, увидел, что собака на перроне следует за людьми, идущими вперед, к следующему вагону. Когда он снова их открыл, электричка тронулась. В вагон с той стороны вошли два человека и умостились далеко от Матвея.

Матвей встал и пошел к ним.

– Собаку не видели? В вагонах, дальше?

И тут он увидел собаку на перроне. Собака стояла и смотрела вперед. По движению электрички.

Мужик и парень молодой, глянув, отвели глаза. Матвей вернулся на место.

Он засыпал и просыпался, глядя в окно.

А вот и оно.

За окном мелькали стволы. Между стволов, прямо из земли, поднимались струйки дыма.

И темно так, солнца нет. Окна в электричке открыты.

Потом увидел и пламя. Низкое, как если не до конца затушишь костер, ногой можно затоптать. Но тянулось и тянулось, вдоль насыпи, по краю гари.

Мужик в дальнем конце вагона встал и пошел по вагону, захлопывая окна. До Матвея он не дошел. Матвей закрыл глаза.

Когда он их открыл, дыма не было. За окном продолжали мелькать сосны.

– Следующая станция… Садовая.

Из дальней двери в вагон вошли контролеры.

Матвей выпрямился на сиденьи.

Но контролеры к нему не пошли. На мужиков тоже не обратили внимания. Они сели посередине вагона, лицом друг к другу. То ли еще не началась смена. Многие контролеры из пригородов, на работу едут до конечной. Или просто поленились.

Когда он выходил, контролеры спали.

Матвей вышел из леса прямо в забор. Поискал дырку в заборе. Дырки не было. Сетка новая.

Он стал обходить по тропинке между лесом и садоводством. Лицо его, по выходе из-под деревьев, взмокло не от пота, а от водяной пыли. Казалось, она возникает из воздуха и испаряется, не доходя до земли. Если посыплет час, а потом уйдет за горизонт, все равно что не было.

Тропинка вывела к асфальтированной дороге. На той стороне дороги стояли дома. Тоже садоводство, но более старое: ЛПХ, переведенное в ИЖС, а может быть, СНТ, но с адресом и пропиской. Он остановился, глядя на заборы. Отсюда налево. Так пойдем налево.

Налево был лес, нарезанный садоводствами на лоскуты. Это теперь Подмосковье, осенило его. Матвей шагал по асфальту, усмехаясь, поглядывая вверх и по сторонам. Дождь сеялся. Нет, дождь усилился. Уже моросил. Полтора часа до Москвы. Можно сдать дом москвичам, то есть понаехавшим, которым не хватает на ближнее. Каждый день на электричке. На работу.

А что ему было надо? За лесом поле. Но есть ли оно сейчас? За полем деревня. И дальше, справа, где кончается лес, деревня.

Но поле было.

Картошка. Так было в то время. Сторож, если и имелся – то с того конца, с деревни. А здесь – сколько он ходил через поле в деревню (в магазин), никогда охраны не видел.

Он приблизился уже настолько, чтобы разглядеть, что это капуста. На высоких ножках, в пожелтевших широких листьях, каких-то поеденных молью – слизнями? – прятались кочаны. Маленькие – с кулак, побольше – с голову младенца. И никого. Как тогда.

Матвей прошел до конца поля. За лесом в деревне лаяли собаки. Он вернулся к началу и шагнул в капусту. Передвигаясь на корточках по потрескавшейся от засухи, сейчас уже намокшей земле, за полчаса набрал половину рюкзака. Капуста такого размера, какого в хорошие годы бывает картошка; некоторые кочаны треснули от жары. Потому и никого.

Он разогнулся и наконец огляделся, потом забросил наполненный рюкзак за спину, вышел из поля и скинул сандалии, с наслаждением ступая на мокрый асфальт.

С рюкзаком и сандалиями он дошел до садоводств, но не повернул в лес, а продолжал шлепать по теплому асфальту.

Тихо, как в гробу. Как в мемориале. Птицы молчок. Всегда летом народу кишмя кишело. И не потому, что утро, – для сельской местности восемь-девять утра не рано. Из-за пожаров? Если в городе оказались бессильны перед дымом – каково здесь справляться с паникой? Комендантский час против упертых дачников, электрички проезжают без остановок. Только утренние и вечерние по расписанию, для местных.

Но не горело. Он специально, когда шел по лесу, вглядывался под ноги и под деревьями.

Несмотря на безлюдье, за заборами в теплицах лезли кверху – помидоры? Красных было не видать. Кто-то ездит? Он приостанавливался у изменений в застройке: это, трехэтажное сооружение, похожее на детский алюминиевый конструктор. Потом вот это обшивается панелями, и засыпается… керамзитом? А глаза уже, вопреки повороту головы, мимо мыслей, он обнаружил себя проговаривающим их чуть не по слогам, чтоб не потерять, – издалека нашаривали, тянули дом – но отказывались узнавать.

Зеленая металлочерепица. Это при нем? Не красная? Металлочерепицу часто не меняют; значит, при нем? Остальное скрывал забор, взгляд ударялся в него и падал и опять рвался: описать дугу поверх, пронизать сквозь. Бетонные столбы. Металлический штакетник. Забор простирался далеко и уходил за угол. Купили соседний участок? Не наоборот? Сосед купил участок вместе с домом, поставил забор. Покрасил металлочерепицу.

Матвей остановился, бросил тапки на асфальт. Вытер ноги о штаны и сунул в обувь.

Переступив через канавку, он приблизился вплотную и уткнулся носом в искусно оставленные щели. Но штакетник двухрядный, только наискосок, он не мог разглядеть маленький дом, которого скорей всего не было. Вообще не разглядеть.

Он услышал: бух. Отшатнулся, споткнулся, рюкзак с перекатывающимися кочанами перевесил, и он полетел в канаву, чудом не свернув шею и растянув плечо. Почти сразу стал высвобождаться из лямок и подниматься, видя себя глазами хозяев: перемазанный грязью, с рюкзаком краденой капусты, – а в трех метрах от него желто-белое туловище продолжало налетать передними лапами на забор с той стороны – и отлетать, как на тетиве, на двух, буквой «Т», соединенных бегающим кольцом, проводах, глухо гукая пушечным басом.

Никто не вышел.

* * *

– Дождь! – сообщил Миша.

В коридоре, в трусах, на одной ноге, упирался пяткой другой в торец двери, неустойчиво балансируя на этом упоре.

Девочка, он не помнил, как ее зовут, скользнула между ним и Мишей в ванную.

Матвей отодвинул его, прошел в кухню и свалил там рюкзак. Миша, покачавшись, проследовал за ним и остановился, устраиваясь таким же образом относительно кухонной двери.

– Где Лесбия?

– А она пошла… – Пятка у Миши соскочила. – В почту! – Он наконец встал в пол. – Мы только что проснулись.

– Зачем в почту?

– За деньгами, – сказал Миша безмятежно. – Сергей, мой папа. Он уже прислал. Только ей не выдавали. У них компьютеры не работали из-за дыма. Может, выдадут, – дождь? а тут?

Он перескочил с ноги на ногу, как футболист, чтобы пнуть рюкзак, но в последний миг притормозил и зацепил его большим пальцем ноги, хитрым приемом обведя Матвея.

– Ждать ее не будем. Сейчас москвичи приедут, вы тут вообще в три этажа сядете. Погуляли день, хватит. Завтракаем и на работу.

– Какие москвичи?.. ПОГУЛЯЛИ? Я себе чуть руки не оторвал.

– Которые пожары потушили. Ну, не я придумал ездить по городам… с ковром. Почему было не взять шкаф. Стену с любимым граффити. С такими баулами переселяться.

– Это ж ты сказал. Переселяться.

– И теперь говорю. Тут капуста. В морозилке жир от свиных копыт. Есть томатная паста. Где-то луковица валялась. Бери нож, я присоединюсь.

– Луковицы нету, – сказала девочка. Она вошла в кухню, толкнув Мишу локтем. Она была в штанах, начинающихся ниже пупа, штанины соединялись почти у колена. Волосы, так и не расчесанные, собраны в хвост на макушке. – Ее Петя съел. Можно с вами поехать?

– Можно, – сказал Миша басом. – Догоню, и опять можно. С малой сиди.

– Лесбия же придет. Мне скучно сидеть. – Она обращалась к Матвею. – Он сказал, вы музыку слушали.

– А покажи ему, как ты умеешь. Она покажет, ладно? Ты такого нигде не увидишь.

– Нигде, да, – сказала девочка. – У меня музыки нет.

– У тебя есть в телефоне. Давай, быстро. А то никуда не поедешь.

– Ладно, – сказала девочка и побежала в комнату.

– Я тоже чуть-чуть умею. – Миша встал ровно, опустил руки и стал подергиваться.

Тук тук тук тук. Вошла девочка с мяукающим телефоном. Положив его на стол, она встала в углу комнаты и сложила руки на животе, подняв одно плечо, как инвалидик. Одну штанину она закасала.

Миша, подергиваясь, пошел на нее. Девочка выгнула шею и вывернула голову, зашевелила руками, с безукоризненной точностью изобразив церебральный паралич. У Матвея волосы на руках встали дыбом. Миша наступал, словно хотел ударить. Девочка выгибалась все дальше и дальше.

Телефон выплевывал комариный ритм.

В маленькой кухне девочка, держась на одних пятках, легла на спину на рюкзак с капустой. По телу ее шли ритмичные судороги. Все мышцы ее тела двигались рассогласованно. Миша нагнулся над ней и схватился за живот. Было полное ощущение, что его тошнит. Девочка стала подниматься, упираясь в пол только внутренними краями стоп. Руки ее словно хотели ухватиться за воздух. Словно не могли ухватиться, противоестественно выгибаясь, каждая рука отдельно. Взяв одну руку другой, она помогла ей взяться за воздух. И вдруг уперлась ладонью себе в челюсть – и одновременно встала.

Миша отпрянул, девочка бросилась к нему. Но остановилась в метре. Семеня и пятясь, она переливалась внутри себя, оставаясь при этом на месте. Миша, взяв себя за затылок, медленно, микроскопическими движениями, выкручивал голову, поворачиваясь вслед за ней и складываясь в коленях, и когда уже почти свернулся в шарик, или кубик, – разжался, как кузнечик, коленями к полу, пятки врозь, и пополз навстречу, короткими рывками на пятках и коленях, руками подтягивая себя вперед и вверх за трусы. Физиономия его выражала изумление – как у фокусника, собирающегося снести ртом яйцо. Взяв одну пятку сзади правой рукой он потащил ее к уху и затем, не размыкая рук, вывернулся в получившееся кольцо.

Девочка подпрыгнула, рванулась плечом вперед, и сразу другим.

Секунды не прошло – а оба уже стояли, потупившись и ухмыляясь.

– Неудобно, на полу… голым, – сказала девочка.

– Места мало, – сказал Миша.

– Я думала, у тебя трусы упадут, – сказала девочка.

Они посмеялись. Она похлопала Мишу по спине покровительственно.

– Она еще по-цыгански умеет!

В прихожей хлопнула дверь.

Вошла Лесбия, свежая, как свекла с грядки, с мокрыми волосами, с двумя пакетами в расставленных руках.

– Забери, – выдохнула она. Вытерла лицо. – Плюс двадцать.

Миша принял у нее пакеты, запустил руку и вынул пластиковый стакан. – Сметана. – Жмурясь, как кот. – С чем мы будем ее есть?

Прибежали младшие. Матвей вышел из кухни.

Пошел включил компьютер. Первый раз за неделю. В почте ничего не было. Прогноз погоды расходился в диапазоне от незначительных осадков до бурных гроз. В ссылках у «Шойгу» оспаривали лидерство «волонтеры» – «православная ферма под Москвой». Выключил компьютер.

В кухне потрошили глазированные сырки. Матвей остановился у стены.

– Я вас не буду дожидаться. Иначе засну. – Он обращался к Лесбии. – Если приедут московские, пустишь их. Я буду там ночевать. Водка их в холодильнике, захотят – пусть выпьют. Или не выпьют. Как сама решишь. С детьми справляешься, со взрослыми тем более разберешься.

– Легко, – легко отозвалась Лесбия. – Мужчины там есть?

– Человек десять. Еще столько же женщин.

– Жаль. Нельзя их выгнать? – Лесбия посмеялась. – Да, Катька? Женщин у нас достаточно?

– Бабушка сегодня придет? – Маленькая девочка, не отрываясь от соломинки, воткнутой в пакет сока.

– Бабушка твоя объелась груш.

– Нельзя так говорить! – Соломинка выпала у девочки изо рта. Лесбия, стремительным движением прошвырнувшись через кухню, воткнула ее обратно.

– Нельзя делать мне замечания – подавишься. – Она выдернула у Пети пачку печенья: – Позавтракай сначала.

Матвей, толкая всех, добрался до рюкзака, с ним присел к холодильнику и стал выгружать кочаны. Заполнил овощной ящик, остальные разложил на полках. Штук шесть оставил в рюкзаке и кинул к ним пасту.

– Ключ дай. – Я принесу. – Миша протиснулся в коридор. —Компьютер не включать, он под паролем. Станет скучно – приходите. Работы навалом. Не говоря о том, что весь подъезд надо мыть.

– Это ты кому? – Лесбия разогнулась. – Там втроем было не разминуться.

– А можно мы музыку возьмем? – Миша.

* * *

Звонок.

Ключ у него. Хотя дверь вроде не запирал.

Матвей слез со стремянки – окинул взглядом потолок. После Миши затер и зашлифовал. Фактически он успел – можно сразу начинать красить.

Нет. Сразу выпить кофе. (Чай дома забыл, а они, конечно, не принесут.)

Он пошел открывать.

– Привет, – сказал друг Дима.

Матвей стоял, лицо и туловище в пыли от шпаклевки, с запудренными пылью волосами.

Дима пропустил вперед девушку. Они вошли и остановились в коридоре. Дима, вытянув шею, заглядывал в кухню.

– Мы с поезда… сразу к вам. – Он улыбался.

Девушка сияла. Она смотрела на Матвея. Улыбаясь открыто, во все зубы.

Дима сделал хозяйский жест девушке – «прошу!».

Они прошли мимо него в кухню.

– Ух ты, как заставлено, – приговаривал Дима. – Но мы поместимся. Правда – Света?

Дима сел на табуретку, а девушка села сверху. Казалось, она его раздавит. Оба сияли. Крепкая, толстая – красивая баба тридцати лет.

– Я хотел тебе сказать спасибо, – сказал Дима из-под девушки. – Ты помог осознать мне, что не надо цепляться за прошлое. И сделать шаг. Света, это Матвей. Я тебе про него много рассказывал. Матвей: Света.

Он прикурил под девушкой и просунул ей прикуренную сигарету. Девушка взяла.

– Он мне всё рассказал, – сказала девушка.

Голос был яркий, громкий, такой же, как ее улыбка и как она сама.

– И мы решили, – сказала она, – вернуть вам деньги.

– Вот, – сказал Дима, протягивая из-под девушки руку.