Женский роман. Утопия

Трамп Эна

Правдивая история о том, как идеи анархизма изменили сознание, быт и жизнь одинокой женщины-риэлтора. Санкт-Петербург, 2008 год. Книга содержит нецензурную брань.

 

© Эна Трамп, 2019

ISBN 978-5-0050-2859-4

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

 

Часть 1

[Сóрок сорóк]

Ирина Петровна Лянская, одинокая женщина сорока лет, пьет чай перед тем, как отправиться на работу. Чай она пьет из пакетиков. А кофе растворимый. В прошлом у нее ничего не было. Было пару абортов, какой-то муж, несколько любовников, теперь никого. Если об этом задуматься, то, действительно, впору удавиться — но она не задумывается. Она считает, что думать не о чем. Кстати, Ирина Петровна — это ее так называют; ей ведь не просто сорок лет: ей сорок два года (42) — худший возраст. Сорок! на этом бы остановиться, пусть было бы сорок да сорок, куда уж дальше — нет, катится всё куда-то (под гору, куда же еще). Поэтому, как только ей стукнуло сорок один, она и об этом перестала задумываться. Перешла в породу, которая при упоминании о годах старается перевести разговор куда-нибудь подальше. До этого не была. 39! — ведь это прелесть что такое. Как гордо можно сказать: «А сколько вам лет? — Тридцать девять!»

Сама себя она мысленно называет, когда называет, «Ира». «Ну что, Ира, то-то и то-то». Половой вопрос она решает при помощи онанизма. Не регулярно, а от случая к случаю — а вы что, хотите сказать, что вы регулярно трахаетесь? В такие-то годы. Зато уж тут вскрываются такие стороны ее характера, или организма, какие никогда не вскрывались ни с одним из ее любовников — ну, может, вскрывались, но редко. Какой-то садо-мазохизм, пострадавшие (если называть это так) — всегда женщины; никогда — мужчины; иногда сама она, «Ира» (папа-то ее, Петр, тут точно не при чем), на месте «пострадавшей», иногда просто наблюдает. Откуда-то ниоткуда. Об этом она тоже не думает; когда все кончается — просто встает и занимается своими делами; как ничего не было. А если бы на ее работе об этом узнали, ее бы точно уволили.

Вот она уже на работе. Опаздывать не приходится. Раскладывает всё на своем месте. На этом месте она сидит больше десяти лет — место менялось, она не менялась — значит, с тридцати. До этого она меняла много мест, было у нее и какое-то образование — она не помнит, какое именно. Надо сказать, что училась она так, лишь бы получить что-либо, значит, и правильно, что не помнит, вполне могло быть какое-нибудь другое. Сейчас кризис, и половину работников, молодых, да ранних, уволили — ее не уволили. Хорошее место. Шеф тоже нормальный. На столе стоит компьютер, «Ира» вполне может набить двумя пальцами на клавиатуре какое-нибудь письмо, и довольно-таки быстро. Акакий Акакиевич такой, да? Карьера ее, как и все остальное, не интересует.

А как же она живет? А так. Как и 99 и 9 десятых процента страны, голосующих за Путина, или вообще ни за кого не голосующих. Голосует, надо полагать, та другая, одна десятая процента, которая беспрерывно мельтешится, и сама не знает, чего она хочет — но полагает, что хочет. Они-то и составляют явку, или аудиторию, или материальную базу всех издающихся пресс — одна десятая, при таких размерах страны, вполне способна прокормить тоже активную часть по другую, ту сторону баррикады.

А зачем же мы взяли такую героиню? А затем, чтобы тем разительнее было всё остальное. Затем, что если с нею ничего не будет — и вместе с ней с 99,9% страны — значит, не будет ничего, никогда и ни с кем.

* * *

[Прыгающие тараканы]

Это фирма по продаже… чего? Ну чего-нибудь там. Недвижимости. Потому и держится на плаву, несмотря на кризис. Сама Ирина Петровна тоже была когда-то «агентом» — бегала там, встречалась с такими, ходила, показывала, сдавала, снимала — тогда-то, видимо, и стала «Петровной». Но с тех пор всё улучшилось. Прошлый шеф, который ее и повысил, ушел, новый пришел, а про нее как бы все и забыли. Иногда выгодно быть посредственным. «Посредственный» — не значит плохой. Надо справляться с работой; но при этом чтобы тебя не видели; чтобы при взгляде на тебя сзади просвечивала стена и чтобы мысль о тебе никому никогда не приходила в голову. Даже если хотят сделать евроремонт.

Фамилия своя ей отвратительна. Лянская — как вы думаете, как ее называли в школе? ну конечно, «Блянская», и дальше — блядская, хотя блядского в ней не было ничего, даже в самые молодые годы. Был у них в фирме такой — Гранский; вот это дело. Гранский — Блян… тьфу, быть бы ей Гранской. Лянская — не означает ничего, а Гранский — ей это всегда казалось похожей на черный перец. То есть если бы она была Гранская: Гранская Ирина Петровна. Три «рэ» в трех словах. Без всяких матримониальных намерений. Гранит здесь еще гранит, то есть сквозит, а вовсе не стенка. Ну и где этот Гранский? Был такой хрен с кадыком; промелькнул, проскользнул и отцвел за полгода, возраст у него был уже не тот, чтобы быть агентом.

Машину она могла бы купить, у нее достаточно накоплений (это значит, переводя опять в русло самокритики, до которой она не охоча, но так выходит, — что тратить ей не на что) — но тратиться на машину? это означает потратить сразу всё, а кроме того, тратить ей не для кого и незачем. Вот в тридцать лет она могла бы купить машину («и тогда жизнь ее! повернулась бы по-другому…»), но в тридцать лет как раз не было. Квартирный вопрос у нее решен. Без всякого онанизма. Есть комната в нормальной коммуналке; можно поставить душ, используя возможности на работе — у них там всё это быстро решается, но можно и помыться в ванной.

Сейчас скажу про нее что-нибудь хорошее. Никогда она не использовала никаких возможностей на работе.

Это потому, что ее фамилия Лянская — не Градская, не блядская и не какая-нибудь еще. Русская вообще-то фамилия (кто скажет «еврейская» — хрен тому в затылок. Разговаривает она по-русски и в школе читала русскую литературу, такую же, как и вы, и про родню свою ей не известно ничего — кроме, да, действительно, еврейской тёти, но с совершенно другой, еврейской фамилией, живущей тоже в коммуналке и в центре, и к которой она не ходит. И это не по мужу — у мужа ее была фамилия: Петров, такая же, как у нее отчество, когда она развелась, она поменяла паспорт обратно. Что, выкусили?). Хотя там наверняка примешались какие-нибудь ляхи. В соответствии с правилами исторической грамматики русского языка, когда редуцируются какие-нибудь согласные.

Но это не по нашей части.

* * *

Случилось сразу два происшествия. Ирина Петровна шла, напевая какую-то ерунду («Странник мой! Дорогой! Где ты щас — что с тобой…»). Погода была — так себе. Она шла по Литейному — работа ее, контора, была на углу Литейного и Некрасова — к себе домой, который находится примерно одинаково от Владимирской и Достоевской — и проходя мимо какого-то подвала, в котором был какой-то клуб или может быть магазин, заметила человека, сидящего прямо на ступеньках этого подвала. Так вышло, что ей надо было как раз в магазин десятью шагами вперед, чтобы купить на работу чай, и спускаясь по ступенькам из этого магазина, она увидела этого человека еще раз. Человек сидел на том же месте, и на нем было написано «вечность». Ему было никуда не нужно, и не было никого в целом свете, кому было бы что-нибудь нужно от него. Но человек этот был мужчина. К тому же, он был нерусской, как теперь принято говорить, «кавказской» национальности — хотя, скорее все-таки, «восточной». Скорее всего, он был таджик из той трудовой армии ползунов, тихо пьющих кровь рабочих мест европейских городов и крепнущих на пищевых отходах, чтобы незаметно, но верно, распрямившись телом и душой, сбросить пыльную оболочку и на правах реальных хозяев выдворить на ступеньки подвалов коренное, но прохлопавшее ушами свою нефть население.

В большом городе у человека очень развит автоматизм; и Ирина Петровна, поглядев на человека не более трех секунд, сразу же отвернулась и продолжала свою походку, — во-первых, потому, что если на тебя начнут смотреть? Ср. сказанное выше о рабочем месте; с твоей фамилией — напоминаю, Лянская — под землю захочется провалиться. А во-вторых, у нее были хорошие соседи. Семейная пара, тоже одинокие (без детей), работающие круглый день, занимающие две комнаты — каждый по одной; она с ними сталкивалась только на кухне. И что они скажут, если она приведет домой таджика? И что она сама может сказать этому мусульманину — он и по-русски вряд ли-то понимает, что она сможет ему сказать? «Сиди тут и никуда не выходи. Милиция, понимаешь?» «Я иду на работу. Приду, принесу тебе еды». Он разляжется на диване и будет смотреть телевизор, потом, хвать, — а уже нет никого, и обчищена квартира. Хорошо бы, её — в конце концов, что ей терять; но еще и соседей, и еще, не дай бог, что зарежет.

Но наличие такой возможности польстило ей самой.

Иногда полезно посмотреть на себя чужими глазами. Этим же самым днем она вышла на улицу еще раз, хотя налетел дождь и пошел ветер. Но она решила купить себе машину. Не простую, а стиральную.

Надо было сначала зайти в банк. Банк работал до восьми. Она шла по Невскому, одетая в плащ и зонтом вперед под углом 40.

Всю свою жизнь И. П. Лянская жила в Петербурге. И все достопримечательности Петербурга были для нее обычным делом. Так, например, анархисты, стоявшие у метро Гостиного двора, стояли всю жизнь и продавали свою газету. Газету эту она не покупала; всё это было за пределами ее кругозора, Ленин, Сталин, — это были слова не ее лексикона. Но сами анархисты были в пределах ее кругозора, как у любого живущего здесь, и бородатый анархист — она считала его очень старым — с черным знаменем и, кажется, ружьём, — зимой-летом в черной белогвардейской шинели дореволюционного образца — это было что-то, что ее отличало от провинциалов и чем можно было прихвастнуть. Если бы было перед кем хвастать. Сама она даже не переходила на другую сторону — шла мимо, не обращая внимания; так же как мимо Невского, Эрмитажа, Фонтанки, Мойки, Кунсткамеры, Луны, Марса, черта, дьявола, — перед собой хвастать ей было нечем.

И вот она шла по Невскому, в плаще и с зонтом, как раз по другой стороне, и боролась с дождем, который нагло хлестал, несмотря на зонт, ей в морду — и как раз за Домом Книги увидела их. Видимо, и, наверное, очень давно, они перешли на эту. Прямо на Малой Конюшенной стоял пикет — человек десять мокли под дождем, с плакатиками. Человек пять десантников стояли поодаль от них — видно, прошли, да остановились — и тоже мокли под дождем. Каждого из этих десантников хватило бы, чтобы разогнать не один такой «пикет» — но они не подходили — а мокли под дождем, и все по очереди дружно орали. «Пикетчики», всё пенсионного вида, стеснительно переминались — а отвечал «десантникам» только один (с ним, правда, рядом, стоял еще один, дюжий парень, тоже в камуфляже). Это был именно тот, со знаменем, черный анархист Пётр Кроп.

Выглядело это так:

— … … …! Родина! Мать-мать-мать-мать-мать!

— Да подойди ты, подойди, я тебе скажу, за что ты воевал, что не подходишь? Я тебе бóшку проломлю, и дружки в кремле не помогут! Твой батя пиндос, твоя война с бабами, твой комбат бандит, а ты сам охраняешь шлюх и жрешь с их помойки!

Что-то в этом роде. Там дальше уже началось сплошное «ёб твою мать», и Ирине Петровне пришлось шарахнуться в сторону, потому что десантник, к которому это было отнесено, рвался ввысь, а другие трое его отводили («чё ты, это городской сумасшедший»). Но она заметила. Она заметила, что древко у знамени — железное (а ружьё? где оно?..), что анархист — молодой, и из-под черной бороды пламенеют жемчужные зубы и ястребиный взгляд, и что шинели никакой нет, а отражают дождь, да, солдатские сапоги и кожанка пролетарского вида.

Мораль: берегитесь нас, русских баб. Даже некрасивых и не годящихся по возрасту в шлюхи.

* * *

[Магомет идет к горе]

Машину она себе купила. Приезжали трое мужиков, установили в кухне (соседка выглянула — были выходные; И. П. не стала бы для этого отпрашиваться с работы), отказались за деньги выносить на помойку старую, которой она до этого пользовалась в целях что стирать было особенно нечего; вынесла она сама, с соседом, вполне еще крепким. Был небольшой вопрос с электричеством, который быстро уладили, И. П. изучила инструкцию, собрала все постельное белье, засунула его, засыпала порошка — машина стала стирать, а она — смотреть. Зрелище было завораживающее, особенно когда она, на отжиме, когда уже оборотов было набрано — больше некуда, вдруг затихла — и вдруг как-то по-особенному загудела и — стало понятно, что это уже по-настоящему, закрутилась так, что затряслась, и — И. П. вспомнила самолет: сейчас должна была тронуться и поехать, а потом — взлететь. Не слетать ли в Турцию?

«Ира» (подумала она про себя) включила телевизор. Показывали «Анна и император», про какую-то Анну и последнего японского императора. Она почувствовала, хотя был день, что засыпает. «Жизнь есть сон», — подумала Ирина Петровна, в полном согласии с неведомым ей Кальдероном. «Но такой, — дальше продолжала уже сама, — в котором наяву приходится перебирать ногами». Скорей бы он проснился весь.

Она встряхнулась и, вместо того чтобы окончательно провалиться в небытие, села.

Она решила сходить на Невский и посмотреть, нет ли там того пикета. И купить газету — что такого?

Был! — и Ирина Петровна, окончательно — «Ира», почувствовала, как по-девически бьется сердце. Между прочим, ей повезло: мы собирались в 12 часов, а в два чесали к нам в общежитие, где я собиралась устроить нечто под названием «семинар» по Маркузе, из которого навыписывала цитат, намереваясь перевернуть ими сначала самосознание соратников, а потом при их помощи приступить к соотечественникам. В два ноль пять, как говорил д'Артаньян (тоже, кстати, армянин), я вам уши на ходу обрежу. То есть она бы никого не застала.

Мелкими шажками она просеменила мимо, успев лишь заметить, что пикет побольше (был светлый денек) и стоящие с плакатами (лицом) мирно, на этот раз, разговаривают с несколькими остановившимися (спиной).

Так она дошла до Дома военной книги и маршировала бы дальше. Пришлось развернуться.

Она прошла бы опять мимо, и тут ей ничего не осталось, как отправиться домой, — если бы не рука в кармане, сжимающая десятку. Почувствовав себя увереннее, Ира остановилась.

Анархист сообщался с дедушкой в медалях. Ира приблизилась. Дедушка своевременно отчалил. Анархист повернул к ней лицо, с которого еще не сошла улыбка.

— Здравствуйте, — сказала Ира.

— Здравствуйте, — сказал анархист.

— Я бы хотела купить газету, — сказала Ира.

— Пожалуйста, — сказал анархист. — Десять рублей. Три последних номера двадцать.

— Нет, мне одну, — сказала она.

Анархист подал ей газету. Ира спрятала ее в сумочку. Уходить?

Анархист заметил это. — Что-нибудь еще? — сказал он.

— Да, — сказала Ира. — А… Можно с вами постоять?

Анархист расплылся до ушей. — Да, конечно. Подвиньтесь! — он свободной рукой расширил ряд. — А вы кто такая?

— Я… — Ира смешалась. Обыватель? Представитель среднего класса? — Я риэлтор, — сказала она.

— Это понятно, — сказал анархист. — Как вас зовут? Вы, Ирина Петровна, не согласны с политикой властей по кавказскому вопросу?

— Я не знаю, — сказала Ира, переживая новое в своей жизни ощущение. Вот она, Лянская, в ряду пикетчиков. Позор! Никакого позора она не чувствовала. Люди, с которыми бок о бок она стояла лицом к текущим по Невскому, оказались нормальными, обычными людьми. Такие же работали у них в конторе. Краем уха она слышала на левом фланге от себя разговоры — нормальные, обычные. Да никто на них и не смотрел. Оказывается, скрыться можно и на виду. Даже, может быть, и лучше на виду. Ей захотелось сейчас же сделать что-нибудь еще. — Политикой должны заниматься профессионалы, — сказала она.

— Ах вот как, — сказал анархист. — Значит вы, Ирина Петровна, согласны с тем, что обманывать вас должны профессионально?

— Почему обманывать? — сказала она. — Если я буду обманывать, меня уволят.

— А как насчет «поэтом можешь ты не быть…»? — вылез из-под локтя Кропа плотный низенький мужичок. Радужный плакат в его руке г (о) ла (о) сил: «Путин — техасский койот!» Под надписью было изображено животное, издали принятое ею за крокодила.

— Я плачу налоги, — сказала она.

— Подождите, — сказал анархист. — Политики быть не должно. — Он разговаривал с ней внятно, произнося слова раздельно — воспитатель в детском саду, втолковывающий трехлеткам нормы общежития. — Человек — любой, вы в том числе, Ирина Петровна — способен охватить рассудком свою жизнь. Никто не вправе решать за вас, куда вы отдадите часть — заработанных вашим умом, трудом и временем — денег. Как только вы передоверили это право — вы обмануты. У вас отняли эту часть ума. И вас ровно на столько стало меньше. Взамен вам подсунули — поскольку природа не терпит пустоты — жвачку. Вы корова, Ирина Петровна. Между тем как прибравшие эту вашу часть — власть — и прихватив такую же у ваших соседей, как золото у индейцев, — теперь умножают эти части друг на друга. Получаются астрономические цифры. Уже не обман, но прямая махинация. Этими цифрами можно вершить что угодно. Вашим именем — вашим, Ирина Петровна. Вы слышите меня? Гриб. Это гриб. Этот гриб должен быть уничтожен.

— Как вы собираетесь его уничтожать? — спросила она.

— Э-ээ… — анархист поморщился, оглянулся на пикет. — Кисло, — сказал он. — С этим тухло. Вы правы, Ирина Петровна.

— Петр, пора сворачиваться. Третий час на дворе. Вы едете в общежитие?

— Еду, — сказал анархист. — Ирина Петровна, вы едете в общежитие?

— Нет, спасибо, как-нибудь в другой раз. Мне пора домой.

— А, — сказал анархист. — Ну приходите еще. В двенадцать часов, каждое воскресенье.

* * *

[Хлеб с вареньем]

Месяц, около того, ничего не происходило. Газету она выбросила. Называлась она «Путь домой», или как бы она там ни называлась. Читать ее она не стала. На первой странице — какие-то картинки, на второй — мелкий, плотный текст без всяких картинок. По Невскому она больше не ходила — и незачем было ей туда ходить. Хотя рожи знакомые по городу стали попадаться — но она делала козью морду, давно отработав этот прием на одноклассниках — или, например, если ехать в лифте. Одноклассников она не любила — те были сплошное мементо мори, все уже орнаментированные внуками (наверное). И одноклассники ее не любили — кой черт любить человека, который проходит мимо тебя с таким видом, как будто бы он не И. П. Лянская, а что-то другое. Одноклассники ру! За одно это «ру» следовало бы предать их мечам и пожарам, до внуков включительно. Нельзя, однако, отрицать, что в городе у нее был теперь один лишний знакомый (сослуживцев не берем, хотя мимо них, как мимо одноклассников, не пройдешь). В своих сексуальных упражнениях она его романтический образ не употребляла. А может, употребляла — нет возможности это узнать, поскольку, как отмечено выше, сама И. П. в мыслях этого не держала, а если человек не обдумывает собственное времяпровождение, тут и детектор лжи не поможет. В свою очередь, Кроп не мог знать, кто была эта дама, удовлетворявшая таким неизысканным образом свой праздный интерес, и не исключал в ее лице вторжение кагэбэ, или как бы оно там ни называлось. Но у него был без того хлопот полон рот. Антифашисты столкнулись с фашистами на узенькой дорожке. Встретились два одиночества. Отдельные представители получили черепно-мозговые травмы. И хоть сам Кроп ни сном ни делом был тут ни при чем, правильно полагая, что главный враг в твоей стране — главный враг сидит в Кремле, а эти шавки способны лишь иллюстрировать собой потенциальную энергию масс, бездарно обращающуюся в кинетическую, — но дискутировать явления физики и биологии с полицией времени не находил, и, имея в своем распоряжении отечество — все человечество, готовился к отбытию в палестины с географической столицей «Киев», где к политике относятся посерьезнее. По национальности он был — немец. Лишая этим в своем лице Петербург уникальной местной достопримечательности, что, по нашему мнению, было с его стороны в корне совсем неверно. Телевизор работал, убеждая взять на воспитание детдомовца или двух и суля материальную мзду, а также относить лишние пальто, хотя было лето, бомжам отечественного производства. Без всякой мзды. Машина не работала, поскольку всё перестирала. Лянская работала, поскольку никакой кризис пожеланий клиентов в крыше над головой не отменял.

* * *

[Смычка смычкá]

Не надо только думать, что Кроп не работал. Он работал. Когда-то, на заре капитализма в России, он работал даже учителем истории, — и он прекрасно помнил, чему учился, и чему учил, и какое именно у него было образование. И даже он работал на стройке. Вместе со всеми этими чем-то ему (не «классово». Кроп не был марксистом, ни «нео» и даже ни «анти», — ни в каком смысле слова; и в классы он не верил) близкими таджиками и белорусами. Скажем для простоты: они были меньшинства, а он тоже ощущал себя в меньшинстве. Но среди которых революции, к сожалению, было еще меньше, чем в этом «вшивом» пикете (это его собственные слова. Он говорил это без всякого осуждения, и про себя так мог сказать. Просто как признание исторического факта).

Но вообще-то он считал, что он и так достаточно всего делает — что была чистая правда — и в деле воспитания молодежи, в частности, — что тоже было правдой в определенном смысле. Здесь вообще не будет ничего, кроме правды. Или, опять лучше скажем: исторической справедливости — потому что что такое правда? как сказал другой анархист, Саша, как раз после той лекции по Маркузе — «что такое Магид?» Магид — это еврей. Читатель весь уже истомился в ожидании еврея. Вот еврей. Здесь будет достаточно евреев, читатель может так не беспокоиться. Все они будут очень хорошие люди.

А у Кропа была жена, очень хорошая женщина. Но только она не разделяла его политических увлечений. Жили они при этом мирно, и даже дружно, потому что мало ли у кого какие увлечения.

А у жены была квартира. Не та квартира, в которой они жили, которая вообще была неизвестно чья, мне, во всяком случае, это не известно, а еще квартира. Кто-то из родственников умер, а квартира осталась, она ее то сдавала, то не сдавала, до чего Кропу не было никакого дела, он до этой квартиры не касался. Но вот теперь она решила ее продать. Потому что дочке надо поступать, и что-то еще, и что-то еще. Да, но только она работала. И работала она не в агентстве, как Ирина Петровна, просто себе работала весь день. И вот они договорились, что Кроп вместо нее сходит в агентство и узнает, что сейчас с продажами квартир. Инстанций Кроп не боялся, один раз он дошел даже до Европейского суда по правам человека. И к тому же, в свете грядущего переезда, ему нужна была какая-то сумма денег, пусть не очень большая, хотя бы на первый месяц, пока он там не укоренится. А там он рассчитывал на газету. И на радио. А вы, прежде чем говорить, попробуйте хотя бы один раз издать газету, хотя бы формата А4, узнаете тогда, что это такое.

Первое же агентство, в которое он зашел, когда наконец собрался зайти, было то, в котором работала Ирина Петровна. Можете себе представить, что дальше было.

* * *

Кроп бы не так перепугался — я думаю, он вообще бы не перепугался — если бы к нему в квартиру вломился наряд ОМОНа конфисковывать его компьютер, на котором у него были в основном чеченские песни на русском языке — про пророка, и священную войну, точно как наши про Афган, но поэмоциональней — не то чтобы он любил пророка, просто эти песни давали ему что-то, чего ему здесь не хватало. Как перепугалась Лянская, когда он вошел к ним в контору. При том, что он ее даже не узнал. Он ее узнал, когда она перепугалась — и выскочила курить. При том, что она не курила. Она была кем-то вроде секретаря; и диспетчера; и еще в ее ведении были базы данных — то есть с широкими полномочиями. И она не сидела прямо сразу на входе — там сидела девушка внешних качеств, которая любезно приветствовала посетителя, и Кропа она поприветствовала, — у нее была отдельная комната. Просто в эту комнату дверь была открыта. И в эту дверь она увидела Кропа. Лянская не верила ни в пророка, ни в страшный суд — но в эту минуту она поверила в страшный суд. Мы называем это «историческая справедливость».

Кроп спокойно узнал то, что ему хотелось — ему, конечно, сказали то, что ему хотелось, а не то, что на самом деле: что никто не хочет сейчас покупать квартир, потому что недвижимость дешевеет, доллар растет, доллар падает, и кризис. Там побаивались говорить слово «кризис», потому что все там верили в историческую справедливость. Мы тоже не любим это слово, но по другим причинам. И после этого он спокойно вышел. А там стояла Ирина Петровна, и затягивалась тонкой сигаретой, которую она стрельнула у сотрудников. Которые на ее счастье уже докурили. И сказал:

— Здравствуйте, Ирина Петровна. — Он даже вспомнил, как ее зовут.

— Я себя плохо чувствую, — сказала Ира.

— Я же вас не зову сразу подкладывать бомбу под паровоз, — сказал Кроп. Потому что у него было хорошее настроение. — Хотя, — сказал он, повнимательнее поглядев на нее, — вы бы для этого очень подошли. У вас отличные внешние данные. Вас никто в толпе не узнает. И вы, мне кажется, никогда не расколетесь. Потому что вы не думаете ни о чем. Вам просто нечего будет сказать.

Кроп, конечно, был далеко не глупый человек. Но в эту минуту он сам ни о чем не думал. Он просто так сказал. Так часто бывает.

Но тут он увидел, что она действительно себя плохо чувствует.

Историческая справедливость. Врезка

Исторической справедливости не существует. В этом романе историческую справедливость замещаю я. Здесь разрешение сверхдетерминированного противоречия, в котором запутались марксисты. Маркс — не евангелие. Он вовсе не говорит, что придут зелененькие человечки. Может показаться, что именно так он и говорит. Сидите тогда в своем интернете и ждите обобществления производства — как сидят на «Ниссане» русские работники в рабочее время в «Живом журнале», да еще вам орден дадут («Ниссан», надо полагать), за то что ничего не делали и способствовали объективным законам. Сдохнете, не дождетесь. Сегодня все умные люди отвернулись от Маркса, потому что где? это, то что обещал?.. уже должно быть? — а нету. Вы поищите не там, где вам кажется что кто-то что-то потерял, а там где светло. Железной рукой я подтасовываю факты, и делаю так, что никто не замечает отступлений от действительности — потому что действительность только тогда и действительность, когда кто-то подтасовывает факты, а без этого она — нихт. Ничего не происходит. Справедливость — чисто человеческое понятие, нигде больше в природе его нет. А значит, моё. Поехали дальше.

Кроп поэтому не стал оглашать то, что еще готово было слететь с языка: что-то: и в этом, мол, вы аллегория нынешней спячки-страны, и с вас бы лепить бы-де родину-мать — митинги митингами, а он был, как уже только что отмечено, в отличие от всех почти ораторов в своей категории, не слишком-то глупый человек, и к тому же быстро ориентировался. Не сносить бы ему иначе своей головы до таких седых яиц. Ему было лишь под сорок — или чуть с гаком. Для мужчины самое то; а для политика — уже не то. Для политика, собственно, он был такой же перезрелый, как И. П. в своем роде. И поэтому, может быть, он к ней почувствовал чувство сострадания. Хотя! Кроп не любил эпилептиков; бомжей; всяких вообще психопатов — слишком много их навидался: был такой дедушка на пикете, очень любезный, из Алма-Аты, он всем щиро улыбался, а сам раскладывал прям на Невском плакаты с родословной Путина до самых израильских патриархов. Пришлось его убрать. Вежливо. Вежливый он был. Кроп.

То есть он сперва сунулся к дверям офиса — позвать кого-нибудь? — но тут Ирина Петровна почти пришла в себя и так замахала на него, что он просто подал ей руку и отвел к лавочке. И правильно сделал.

* * *

Там они сидели, дышали. В том же дворе, но все-таки не прямо у входа. Пока это не стало неловко. Кроп побренчал какой-то мелочью от продажи газет — и вдруг почувствовал в своем кармане увесистую сумму от продажи квартир. Неубитых, правда, квартир, — и к тому же, квартир не его — как анархист, он был не против эксов, но к вопросу о личной собственности не имел окончательного отношения.

Тем не менее, он вновь развеселился. И сказал:

— Пойдем пить кофе.

Лянская безмолвно встала. И они вышли из двора, как два голубка, или кто там еще — как две зебры. И таким образом Лянская, впервые за двенадцать лет, ушла с работы.

* * *

Ну, выпили они кофе, дальше что? Немного потрепались, довольно гнусно; Лянская не могла из себя выдавить ни «тпру» ни «ну». Наконец Кропу это надоело, он быстренько распрощался и ушел восвояси. И она тоже. На работу она не пошла, а пошла в овощной магазин, как она с утра, только вечером, собиралась. В магазине была большая очередь, население готовилось к очередному концу и скупало по дешевке лук. «Ну что, Ира?» подвигалась с очередью мало-помалу к продавщице и с незнакомым ей прежде вниманием следила за движением рук.

То есть как это незнакомым? Все двенадцать миллионов лет она смотрела на продавщиц пельменей, стоящих в мороз у задубевших лотков, так что их самих можно было взять и сварить вместе с этими пельменями не отделяя от лотков как мамонтенка Диму; на уборщиц в вокзалах или станциях и переходах метро, толкающих впереди себя трехэтажную тележку с ведрами с грязной водой и такими и сякими щетками и еще шваброй нового времени изображающей веревочную кисть (она называется, открою профессиональный секрет: МОП «Кентукки»; кто такой этот МОП, не знает даже интернет). На вымазанных краской баб к лесу задом — кто и когда видел их перёд? — бесконечно отдирающих облицовочную грязь от квадратных километров фасадов; и — все чаще — на лиц с чуждым ей типом волос и загаром чингачгуковых скул — долбящих; роющих; кладущих. В это не нужно вглядываться; об этом не нужно думать бессонными до серого света ночами, чтобы раз навсегда знать: ты — так — не можешь.

И вот теперь, Ира? «Пожалуйста овощную смесь за тридцать семь» — теперь ей придется удавиться. То есть, о чем это мы. Научиться. Ирине Петровне придется научиться в свои хрен знает и полстолько на пять лет тому, чему ее не научили в ее неизвестно каком образовании, с которым ее не возьмут ни в какую другую контору после той, из которой дадут рекомендацию ее прошлых успешных трудовых будней. Пожалуйста: это к которой пришел ее хмырь, с которым они стоят с плакатами по выходным, глобализм-критицизм, все такое. Ну они и пошли куда-то, взрывать какой-то вагон, потому что у нее закружилась голова и синенькие звездочки в глазах, и она не могла больше смирно сидеть на работе.

Потому что нечего курить, если не куришь.

 

Часть 2

Сидела Ирина Петровна в своей квартире и вышивала крестиком. А вы думали, наверное, читала «Капитал», ага. В своей комнате в своей квартире, поскольку, хоть накопления у нее имелись, но на чтоб обзавестись отдельной квартирой, даже помня про возможности на работе, их все равно не хватило бы. Может, хватит еще. Поживем — увидим. Хотя квартира-то ей — зачем? Соседи ей не мешали. Она соседям не мешала. И до всего близко, можно пешком ходить. Для здоровья полезно. На здоровье Ирина Петровна плевала. И на фитнес не ходила. А что она не курила — так это она так не курила. Не для здоровья. А что на работу можно не опаздывать, торча в каких-нибудь пробках — ну, вот это хорошо.

И тут вдруг стук в дверь. Не в дверь квартиры — а в дверь ее, Ирины Петровны, комнаты. Ирина Петровна удивилась — соседи ей в дверь никогда не стучали, им хватало эпизодических конференций на кухне, длиной в две минуты. Нечего им было делить, кроме (хотела сказать «своих цепей») — кроме квартплаты. Но пошла открывать.

А там стоит ее молодой любовник, революционер, весь в этих платках, ба… как же их звать («бабушка?» — помог мне однажды Шамиль; я чуть не надорвалась со смеха). Весь, короче, в арафатках, в косухе на босу ногу, бросает — башмак — туда, другой — туда, и падает, окровавленный, на диван, зажав в зубах гранату «лимонку».

Чтоб вы знали раз и навсегда, скажем так, тоже раз и навсегда: такого любовника Ирина Петровна выгнала бы из квартиры под зад коленом. Даже не успел бы он еще и войти. И если она не могла спустить его еще после этого с лестницы, то она вызвала бы милицию, и милиция бы ей помогла спустить его с лестницы.

Увы. То есть это для вас увы. Для Ирины Петровны не увы. Такого увы ей хватило и в прошлой жизни, и до того, как ей исполнилось сорок два, и даже до тридцати пяти, и — такого увы, мне кажется, хватит в нашей стране любой даме. И поэтому ничего тут такого подобного на вашу несчастную жизнь, дамы, лучше не ищите и не ждите — не надейтесь и не дождётесь. Я собираюсь предложить кое-что новое.

Возвращаться к «увы» Ирина Петровна не собиралась. Будучи по свойствам характера к этому не предрасположена. Хорошо. А к Кропу она возвращаться собиралась? Мысленно, на худой конец?

Нет. Не собиралась. Но возвращалась. Раза два, а то и больше. Вопреки тому, что вовсе этого не желала.

Это был ей урок. И этот урок пошел не впрок.

Вот каким образом.

Она пошла открывать дверь, а там стояла соседка.

Эта соседка была так возбуждена, что даже забыла, что Ирина Петровна с ней не разговаривает. И не здоровается.

Это была соседка со второго этажа грузинской национальности. Ее дети гуляли во дворе и мешали Ирине Петровне спать не по-русски. Это не значит, что они не спали ночью. Это значит, что Ирина Петровна спала днем. Если вы можете предложить ей какое-нибудь лучшее занятие в выходные — предложите. А я послушаю.

Пока же Ирина Петровна спала днем, телевизор работал или не работал, вот когда он не работал, ей было всё очень хорошо слышно. Ребенку соседки было лет пять, его звали Каха Кикабидзе. Так звали недавно выплывшего олигарха, о чем Ирина Петровна узнала по телевизору, и, следовательно, уже пять лет назад, когда Ирина Петровна этого еще не знала, соседка уже знала про Каху Кикабидзе и назвала ребенка своего в честь дяди, чтоб он был умным и богатым.

Это логическое построение, хотя и красивое, шаталось в основе: фамилия олигарха звучала «Барахлидзе», а Кикабидзе — известный певец, — в чем ничего удивительного нет, если получаешь информацию исключительно из телевизора, да к тому же во сне, немудрено и спутать, Ира. Тем не менее, Ира с соседкой не здоровалась.

— Паслушай! — сказала соседка с ударением на «а» и размахивая руками. — Иди туда! Там землю роют. У нас провалится дом! — Она оглянулась на открытую входную дверь, чтобы объяснить свое присутствие, и добавила: — Петя с Катей уже пошли. — Соседка была чуть моложе Лянской и значительно толще; а соседи Лянской были старше ее лет на 15. А она называет их по именам. Но они с ней здоровались.

Лянская подавила в себе желание послать (обратив при этом внимание на «у НАС провалится» — соседка живет в этом доме третий сезон) и сухо сказала: — Сейчас приду. — Пришлось ей надавить на дверь, чтобы она закрылась.

Она закрыла дверь и стала думать.

«Чижик-пыжик, где ты был? — Да нигде я, …, не был». Врезка

Поскольку всё остается как было, то, можно считать, ничего и не было. Более того, выбрив ноги (все женщины бреют ноги, и я не знаю, как они это делают. Возможно, они пользуются в этих целях антикомариным репеллентом), она пошла, в один из минувших с тех пор выходных, на Невский. Там она непринужденно пообщалась с продолжавшим свой монументальный хоровод пикетом. В пикете-то тоже особо делать нечего, все стоят, глазеют по сторонам. Увидели своих — Лянскую — обрадовались. Те, которые к ней поближе стояли в тот раз. Конкретно — мужик с плакатом про Путина; в этот раз он заявлял о себе другим плакатом. Темы менялись, участники оставались неизменны. До всего-то им было дело. В этот раз то был референдум. И кризис, как же без этого, в пикете было речевок пять про кризис. Кризис никуда не девался, продолжал разворачиваться, как китайская роза, или какой-либо особо протяженный во времени салют с иллюминацией и фейерверком. Мужик-с-плакатом Лянскую не идентифицировал; и менее того ему бы пришло в голову вспоминать ее имярек, но — поприветствовал радужно и радушно. Она тоже не стала отворачиваться. А Кроп? Кропа нет; чтоб это видеть, достаточно проехать на троллейбусе от вокзала до Дворцовой. Уехал Кроп. За пределы ненавистного ему государства (зато — родина).

(Как уехал?! а квартира?..)

Квартира — лишь один из вариантов. Которые любые мгновенно обязан брать на учет настоящий экстремист. А вдруг явились скорейшие варианты, по линии неформальной, подпольной, подводной, международной. Да вот Андрей — с Петром Александровичем можно как-нибудь связаться?

— Не думаю, — веско сказал Андрей.

Лянская малость потопталась. Говорить больше было не о чем; про политику она ничего не знала, а то, что она могла воспроизвести из своего друга телевизора — здесь это не годилось. Стоящие в рядок люди — показавшиеся ей в тот раз такими же, как все, как она, — это были какие-то особые люди, высшая раса. Они торчали в небесах, как небо и луна — или как те кинозвезды, о которых можно прочитать в журнале «Спутник телезрителя», а рукой — не тужься, не дотянуться.

Она плюнула и пошла домой.

Вдруг она приняла решение.

Сунув ноги в каблуки (Лянская ВСЕГДА брила ноги. Всегда — а не то что перед каким-то пикетом. Это так обязательно уничтожать волосы кроме отдельных площадей в местах, где многие люди работают. Нет ни одного бородатого менеджера по продажам), она распахнула дверь и зацокала вниз, впечатывая их в истертые каменные ступени и оставив за дверью забытую мысль «…провались вместе с твоим домом», располагавшую остаться на диване, — гнев, породивший ее, обратился в каком-то другом, неизвестном ей пока направлении. Подумать о чем не было у нее ни времени, ни привычки.

На раздутых парусах Ира вынеслась во двор и остановилась.

Перед нею лежало бородинское поле с небом аустерлица.

* * *

Небольшая кучка людей усердно, но вяло спорила. Больше всех страсти проявляла соседка со второго этажа, взывая периодически к небу, где сидел, видимо, тот, кто ее понимал, потому что при нем она переходила на грузинский. В прочем основным языком совещания был местный.

Двор завалила листва с ветками и обрубки всех диаметров, с утра составлявшие вертикальную рощу из примерно десяти единиц. Контрапунктом всю речь накрывал визг бензопилы с высоты десяти метров, где действовал рабочий в корзине, продолжающейся стрелой и заканчивающейся машиной, крепко стоявшей на своих ногах. Трое мужчин, недалеко отойдя от нее, беззлобно и не без юмора отражали нестройный натиск толпы, состоящей из владельца подержанной «Ауди», ириныпетровниных соседей, студента, снимавшего комнату, и дюжины пенсионеров. Тот из мужчин, что покрепче, был шофер, только что покинувший пост, оставив открытой дверь в кабину, и присоединившийся к соратникам с целью боевой силы.

— Берегись! — крикнул рабочий сверху. Рухнул фрагмент тополиной кроны. Толпа хлынула врассыпную. Потом, видимо, устыдившись малодушия, сползлись.

— В Питере десять лет нет тополей, — втолковывал шофер, напрягаясь голосом. — Вчера на Ветеранов бабку тополем убило. Новую девятку сук через лоб вот так приколол.

Владелец «Ауди» видимо колебался. Час назад ему пришлось отогнать свою машину из двора, на чем его гражданский пафос иссяк. Он искал повода к отступлению. Он отступил бы сейчас, если бы не фактическое противоречие в словах оппонента и если бы студент рядом не петушился. Он был интеллигентный человек. Бензопила стихла, провалив двор в безмятежность конца — рабочий прикидывал сверху, кому на голову уронить, одновременно сигналя шоферу майну и виру помалу — отсюда больше стволов было ему не достать. Шофер в кабину, однако, не спешил.

— Мы, что ли, хотим? — сменил он курс. Эти крепкие мужики бывают по-русски хитрожопы. — Иди к своей Матвиенке, с ней говори. Нам, что ли, упали ее небоскребы? Мы, может, вообще на работе. Мы, может, хотели в музей в выходные пойти, нас что, спросили? — Он дружелюбно обращался к водителю «Ауди» поверх голов, безошибочно вычислив слабину: — Ты вот — ты что делаешь на работе?

— Эй-яа-а-а! — закричал рабочий. Бензопила взвыла. Корзина дернулась. Шофер ахнул и бросился к кабине, в которую залезла Ирина Петровна и с решительным лицом осваивала рычаги.

Он схватил ее за ворот и потащил наружу. Ира не сопротивлялась. Но оказавшись внизу, она брыкнула ногой и кратко сказала шоферу, который, порастеряв покой, готов съездить был ей по сусалам:

— Убирай машину. И убирайтесь сами. — Грудью вперед она шагнула на толпу и сказала дребезжащим от волнения голосом: — Вы чего стоите? Офонарели — какой небоскреб? Здесь аварийный фонд, грунтовые воды. В восемьдесят девятом застабилизировали метрополитеновский тоннель, всех должны были выселить на капремонт… — Она вздохнула, потому что голос у нее пресекся. — По причинам непреодолимого характера, — закончила она. И вдруг взвизгнула: — Кикабидзе, тащи своего Дато! Зови мужиков, гоните вредителей в шею! Ваши квартиры ничего не стоят!

Пенсионеры закричали «Ура!», студент засвистел. Рабочий, бросив бензопилу, перекинул ногу через корзину, готовясь ползти по стреле от греха подальше. Дедушка-демократ с волосами как тополиный пух напрыгивал на шофера, тыча ему в нос кулаком. Ира шагнула назад, потеряла каблук, еще шагнула. Подъездные старушки, взявшись за руки, ее прикрыли. Она вдохнула в себя густой древесно-лиственный воздух, прикидывая, попросить нашатырного спирту или, может, запеть после первой в ее жизни речи.

Посвящение. Пусть оно будет здесь, в середине, раз его нет в начале.

Посвящается Заикиной (не Зайкиной, а Заикиной) Александре Юрьевне, не знаю года рождения, — председателю рабочего профсоюза Выборгского ЦБК (Выборгская обл., поселок Советский) на стыке 90-х и 2000-ных годов, и Гордеевой Александре Михайловне, 1959 года рождения, — заведующей домом культуры Брусенского сельского комплекса (Вологодская обл., Нюксенский р-н).

* * *

Неожиданно привалила помощь.

Невысокий жгучий брюнет, с отсутствием нескольких передних зубов, охочий до всяческих пояснений (наверное, и зубы эти ему выбили, когда он что-нибудь объяснял) — работал, по его словам, на предприятии (малом) по изготовлению мебели. Еще брюнет, высокий и пышно кудрявый, очень спокойный, отвечающий только на вопросы — этот был компьютерщик. Очень высокий, двухметровый румяный толстяк — журналист; о нем ходили легенды; говорили, в одной из потасовок омоновцы ему сломали хребет, два года по больницам, жена и маленькая дочь; он мастерски, при том незаметно, рулил, воздвигающейся его фигуры хватало, чтобы перевести назревающую драку в веселый словесный торг; а когда приехало телевидение, наоборот, стоял в задних рядах, блистая насмешливо-позитивной улыбкой. Низенькая плотная девушка, с челкой, падающей на глаза, серенького, чрезвычайно привлекательного русско-татарского скуластого типа: мать двух сыновей, которых один раз демонстрировала сразу обоих, рядом с собой — круглолицые карлики-красавцы, норовящие затеять бучу, пока она отвечала честным, прямым, не знающим отступлений голосом: я делаю это ради будущего своих детей… мне страшно за мир, в котором они… туру-ру. Все они раздавали газеты. Никто из них не походил на революционера, изображенного в начале главы: это были вежливые, доброжелательные, открытые ребята. Жильцы страшно любили их и зазывали на пирог и на чай, они сидели и у соседей Лянской. Лянская спаслась в ресторан. Заказала обед и вино, обзавелась (повторно) пачкой сигарет — всю ее и оставила вместо чаевых. Вообще-то она никогда так не делала. Она была прижимиста. «Ради будущего» все заработанное держала на счете в госбанке — ни на что хорошее ни от того (будущего), ни от другого (банка) не рассчитывая.

Это был один из последних в центре Питера просторных дворов — с футбольной площадкой и стоящими вокруг тополями — не было теперь ни футбольной площадки, ни тополей. Бревна удалось отстоять, их не дали вывезти и попилили опять же бензопилой силами кого-то из соседей, а топор компьютерщик принес, он, кроме общественной и трудовой повинности, умудрялся ходить еще и в походы. Залихватское уханье и запах и цвет ночных костров сменялись то телевизионными лампами и чуть ли не рельсами, по которым возят камеру туда-сюда, то ревом экскаватора, затем сменяемым треском и грохотом ломаемого жильцами выросшего в предыдущую ночь забора. Малолетний Каха окружился радужным ореолом безвозвратно потерянной довоенной жизни. Лянская поймала его и чуть не со слезами на глазах угостила чупа-чупсом. Мальчишка принял леденец, не продемонстрировал ни двуязычия, ни какого-либо вообще звука на любом человеческом наречии, и удалился, сверкая лампасами на рукавах и лампочками в подошве крохотных ботинок, которые, при всей ее зарплате, вряд ли она размахнулась купить, предположим, гипотетическим детям.

Зарплату подняли. То, что почувствовала (мы бы сказали «подумала» — как умела) Лянская в связи с этим, лучше всего выражается матерным словом из шести букв (нет, не «кризис»). Дело в том, что она была права. Если в тот раз (прочно забытый, и ею самой же в первых рядах) начальник лишь пошутил, а не беременна ли она? — именно потому, что это была не только шутка (пуще потопа в агентстве боялись беременных, и имелась графа в анкете, которую заполняли риэлторы при поступлении на работу, о семейном положении. Очень даже важная графа: кому лучше знать, как не Ирине Петровне; она же ими и занималась) — она и не стала отвечать. Ограничившись сказанным: затошнило и закружилась голова, потому и ушла. Она не любила, чтоб с ней шутили, и поэтому сама ни с кем не шутила. Попросту говоря, она была мымра. Думаю, оттого ее и не увольняли.

То теперь — знаменитостью стала не она. Но ее двор и дом — что было немногим лучше. Сотрудники желали обсудить вчерашний «пятый канал». Все они были «за!»; их не особо расхолаживало то, что сама-то Лянская явственно «воздержалась». Нехотя она цедила два слова в час. Им что? они и без нее могли прийти к последним и решительным выводам. Она перестала быть сквозной на просвет, вот в чем дело. Это стало несомненным, когда начальник вызвал ее и мужественно предложил помощь. Он рисковал! — ух ты, какие там в верхах сшибались вокруг этой несчастной несостоявшейся точечной постройки силы. Можно было, с помощью агентства, сбыть, с доплатой, ее комнату, поменяв на другую. Лянская отказалась; помаявшись, начальник добавил ей окладу, оправдавшись — вы мол, такая и сякая, и без вас как без рук. От этого она не отказалась. Стоял конец августа. В сентябре у нее был плановый отпуск. Турции и Кипры — после всех людей, прошедших перед ее глазами — не представляли заманчивый отдых. Был дом, оставшийся от родителей, в котором никто, включая их, не был двадцать лет. Она решила ехать туда.

* * *

[Птица синица]

Родители И. П. вообще не заслуживали бы упоминания, если бы не этот дом. А вы как думали? Прошлое надо еще заслужить. По-вашему, я зря сказала «двенадцать миллионов лет»? Я-то может и зря сказала, да не зря оно получилось.

Папа ее, Петр. Может быть, он пил. И может быть, папа его, а И. П. значит дед, в свою очередь воевал. А прадедушка их может быть даже работал в ЧК. Да что толку? Не воевала ни сама Ирина П., ни ее Петр, и значит не с чего ему было лживо праздновать день победы, потому что если ты сам никого не победил, а только пьешь — значит, это день твоего падения, а не день победы. Ну, он в остальное время работал и обеспечивал семью. Как сказал один умный человек, «это еще не повод, чтоб о нем читать», а писать, добавлю, тем более, и если «прошлое великой страны», то оно должно быть подкреплено чего-то стóящим настоящим. Я пока еще не вижу в настоящем Ирины Петровны ничего особенно великого, рановато, стало быть, кивать на предков. Нет, ее предки — все двенадцать миллионов Петров на поверхности земли, которые обманывали и жульничали, и ссылались на детей, чтоб оправдать обман, и терпели, когда обманывают их, и так все происходило и происходит. А будет происходить? Нет, не будет. Сейчас так не будет происходить. Не когда-нибудь, не через двенадцать еще миллионов лет, а сейчас, потому что всё уже есть, нечего чего-то еще дожидаться. Уже есть, чтоб надоело.

Ехала Ирина Петровна Лянская по просторам великой страны, и поезд убаюкивающе покачивался. И это было не то, чтоб спать у себя дома ночью и днем, и онанизмом здесь заниматься несподручно, да к тому же онанизм сам по себе не рецепт, это просто способ заснуть, нужно очень много пить красного вина, как это делает Ч. Буковски, писатель, чтоб это хоть от чего-то еще помогало. Она смотрела в окно. Не знаю, почему она себе купила плацкарт — пожадничала, надо думать. И никакой особенной разрухи она не видела. Потому что никогда не всматривалась — это раз; а во-вторых, птица-тройка ускорилась еще, превратившись в птицу-единицу. И то, что видела она, это была — только скорость; и только простор; а чтобы увидеть другое, надо, чтоб все вокруг тебя остановилось и приблизилось, и тебя охватило. Ехала она туда, где очень скоро это произойдет.

 

Часть 3

[Со стороны реки]

Старуха Генриетта перешла мост над Пýстошкой и пошла дальше по тропинке, спускающейся к ее дому. Дом был вторым от сельсовета, то есть администрации, а сельсовет — первым от впадения Пустошки в Сухону, то есть все тут, рядом. Генриетта была раньше учительницей; потом у нее была корова; а сейчас и коровы не было, только козы. Был у нее и сын; он жил за мостом; может быть, от него она и шла; но сейчас о нем нет речи. Речь о доме, среднем между домом Генриетты и сельсоветом: он принадлежал старому директору школы, который давно умер. Генриетта намекала, может быть, так оно и было, что то ли сам он завещал, то ли родственники его велели ей присматривать за домом — сама она давно в это поверила. Дом был хороший, большой дом, только когда Сухона разлилась — это было в 98м году, ему подмыло пол, он гнил, гнил, да и провалился год назад вместе с печью — тоже большой, русской печью. От присмотра Генриетты было толку чуть, разве что она гоняла пьяниц, да и то по старой памяти, тех, кто знал ее в школе. Кирпичей от печки, по крайней мере, вынесли большую половину, ту, которая была поцелее, Генриетта знала кто, но помалкивала, значит, не без участия ее сына. Соседи, в свою очередь, намекали, что надо бы позвонить — но куда звонить. У нее и денег таких не было, чтоб звонить. Зато «двор» — так называется вторая, нелюдская половина дома — был целым! этим-то двором Генриетта вовсю пользовалась еще когда была корова, в качестве сеновала. Так что она могла по закону считать, что дом её, хотя уже и не могла по здоровью им владеть, и землей тоже. И если не было такого закона, то надо такой закон ввести.

И тут вдруг она заметила, когда проходила мимо сельсовета, городскую женщину. Генриетта была учительница; но в то же время она была уже старая, хотя и сохранила здравый рассудок, но не в той мере, чтобы не путаться иногда, что отчасти объясняет предыдущее. Так что никто ей не помешал бы утверждать, что сразу почувствовала нелады: хотя сразу она не почувствовала ничего, то, что женщина была городская — ничего не означало, в сельсовет могла приехать из районного центра. Но если она приехала из райцентра, почему ей не войти в сельсовет, а не стоять и крутить головой, как кукушка? Все остальное быстро произошло: не успела Генриетта выйти из дома, чтобы посмотреть, где там ее коза (всего одна у нее была коза, а не козы. И ту прокормить зимой в ее годы было затруднительно) — как увидела эту женщину, уже ходящей вокруг директорского дома.

Тут Генриетта слегка съехала с глузду, как говорили раньше, или, как теперь говорят, у нее поехала крыша. Она решила, что женщина дом этот хочет купить. И она захотела этот дом продать: и хотя она при этом не переставала отчетливо понимать, что дом чужой, и никаких документов у нее на него нет, — но почему ей не сторговать чужой дом для родственников умершего директора, и не позвонить им об этом? И хотя она продолжала отлично сознавать, что звонить ей некуда, и не станет она никому звонить — но это было уже лишнее. Потому что после этого она забыла всех родственников и самого директора Иосифа Илларионовича, и даже козу свою забыла, и стала вести себя так, как будто это действительно ее (второй, не нужный ей) дом — а перед ним действительно его покупатель. И направилась к нему, то есть к ней.

Женщина поздоровалась первой, и Генриетта согласилась: — Здравствуйте, — сварливым по привычке тоном, каким она гоняла пьяниц. Но тут же спохватилась и немножко умягчила голос, разговаривать сразу о продаже не годилось: — Издалека приехали?

— Из города, — ответила та, как будто на свете всего был один город. А Генриетта была учительницей географии, и биологии по совместительству тоже. Еще когда было много учеников и не хватало учителей, а не как теперь: 15 первых на 30 последних. (Потому что учителям хоть что-то платили, и зарплату не задерживали, что сильно всех потрясло последний раз все с того же 98го года.)

Но тут городская сломала Генриетте сразу весь кайф, потому что объявила: — Это дом моих родителей. Вы не знаете, что тут случилось?

— Ты что — Валя? — сказала Генриетта с подозрением, потому что не могла сразу отвыкнуть от мысли, что дом не придется продать. Валю она знала.

Но тут в голове ее окончательно прояснилось, потому что Вале было бы едва ли не столько же лет, сколько ей — разница на какой-нибудь десяток в этом случае несущественна. Или, точнее, более чем существенна даже на два года, но сейчас не о том. Генриетта разом прозрела и угадала точно: — Валина дочь?

— Точно, — подтвердила городская, и при этом улыбнулась. — Валя умерла, вы меня не помните? Я вас помню, я здесь была, когда в наследство вступала.

— Ничего не помню, — отрезала Генриетта, потому что махом ахнули все ее иллюзии. И чтоб не пришлось еще сразу решать, что теперь делать с сеновалом, завернулась и пошла. Так первая встреча Ирины Петровны с местными жителями вышла неудачной. Она осталась стоять с разинутым ртом, и, верно, по первому порыву, поехала бы обратно, если бы ей было куда ехать. К рушащемуся городскому дому — от провалившейся в деревне печки! А Генриетта пошла искать своих коз.

* * *

У берега стояли лодки — не очень много, но стояли; у одного дома стояли целых три лодки, одна, моторная, явно на ходу, так рассудила Ирина Петровна, не успев ничего решить, но к ней направляясь. Сюда ее перевез перевозчик с того берега, Валентин Иванович Чугреев, вряд ли старший ее годами, но хорошо поживший с виду; перебираясь в лодку и выдирая свои городские ботинки (а она думала — деревенские) из береговой грязи, Ирина Петровна повизгивала, как девица. Каждый вопрос он спрашивал по три раза; он знал ее деда, и знал ее мать, и знал и ее в детские годы. Ну, значит, он знал про нее больше, чем она сама. Она была здесь один-единственный раз в своей жизни двадцать лет назад. Непотопляемый интерес Чугреева к ее семейному положению остался неудовлетворенным; пассажирка сидела, словно метр проглотивши, с тревогой следя, как они — едут? плывут? уже долго короткими ударами вёсел почти параллельно берегам. Все прояснилось, когда в середине реки они попали в мощное течение, которое стало их сносить и снесло аккурат на песчаную отмель на той стороне, против которой они находились, когда выезжали. Она спросила: — Сколько с меня?

Роли поменялись: Чугреев не спешил отвечать; он выволок на песок лодку, обхлопал сапоги, и как бы каким-то отсутствующим зрителям с хмыком молвил: — Сколько не жалко. — Покопавшись и поскупившись в последний момент, она дала две сотни (она хотела дать триста). Чугреев не выказал удивления (такса здесь была — тридцатник) и не стал уговаривать вызывать его, когда она соберется назад — найдется здесь кому проинформировать ее о ценах на водно-транспортные услуги. Но попрощались приветливо. А однако дело клонилось к вечеру.

Во дворе дома с лодками людей и собак не обнаружилось, а когда она, толкнув калитку, прошагала к двери, то увидела на ней висячий замок. В глубочайшем раздумьи Ирина Петровна вырулила обратно. Положение ее открылось ей со всей ужасной прямотой: вдали цивилизации, одна, среди людей (где люди?), с которыми даже и приблизительного представления не имеет на каком языке разговаривать (на интернациональном языке денег?). На том берегу, пока не натолкнулась на Чугреева, во всей огромной деревне одна лесопилка на въезде подавала признаки жизни. Выйти здесь ее надоумил шофер автобуса. В предыдущий единственный раз она добиралась через районный центр. Ездила на машине.

Тут внимание ее отвлекла следующая живописная сцена.

* * *

По косогору, продолжавшемуся от домов и речки вверх, взбирался на карачках мужичок. За ним, тем же макаром, оскальзываясь на тропе и помогая себе руками, следовало нечто, что, по издаваемым ею звукам, можно было принять за женщину. Хватаясь за ивы и ветлы, облегчавшие подъем, она успевала однако ткнуть кулаком следующего впереди — раз в поясницу, а другой раз под коленку.

— Отдавай деньги! — кричала она. Останавливалась, разгибалась и, отдышавшись, продолжала погоню, сопровождая новый удар восклицанием: — Только приди на работу! Я тебя бензином оболью и в печь засуну!

Мужичок выбрался на ровную поверхность, обернулся, погрозил кулаком — и, скошенный пулеметной очередью, скрылся наконец, вместе с женщиной, из обозрения. Пораженная увиденным, Ирина Петровна избрала пологий путь, и, снова пройдя мимо с разрушенною печкой дома (к определению «мой» она прибегнуть уже не решалась), поднялась к мосту, а от моста направо по накатанной дороге к магазину, в который войдя, обратилась к продавщице. Через пять минут она сидела на деревянной лавке в пустом просторном помещении, соединенном стеной с магазином, с непременной печью в виде круглого столба в одном конце, и деревянным же столом — в другом, и пыталась постигнуть рассудком причинно-следственную связь, по которой местом ее сегодняшнего ночлега выходила жесткая конструкция под ее задом, а через двадцать минут в помещение, называемое «подстанцией», вошел тот самый мужичок.

* * *

Сперва дверь без стука отворилась и в нее просунулась физиономия, выразительная не индивидуальным, а общевидовым выражением — общим, например, с Чугреевым, — тем, которым она, готовый продукт столичной прессы, и ожидала бы увидеть отмеченными лица аборигенов, — если бы она хоть чего-нибудь в этом роде ожидала. В городе она не колеблясь определяла подобный тип: «бездомные»; здесь это определение корректировалось по факту: бездомная была как раз она.

Физиономия пропала — с тем, надо полагать, чтобы убедиться, что снаружи не идентифицируют его исчезновение — и наконец, меньше обращая внимания на Лянскую, чем на место своего спасения, гость — или хозяин, как сказать, протрусил к столу и только тогда к ней обратился с чем-то, показавшимся ей верхом бессмыслицы и невнятицы.

— Что? — спросила Лянская, подавленная непосильным для интеллекта стечением обстоятельств.

Отвесив ей взгляд укоризны, он повторил — или продолжил, во всяком случае теперь она различила:

— Можно я здесь с вами сяду?

Ответ на такой вопрос «нет» допустим в случае, если ты твердо уверен, что «здесь» это «с вами». Лянская же окончательно потерялась: выданный ключ, которым она забыла закрыть дверь, неприкаянно валялся на столе. Своей она ощущала только сумочку, которую тискала, как теля соску, — в сумке была немалая сумма, прихваченная для самоуверенности и не предполагаемая к полной растрате. Ни разу содержимое, с вычетом Чугреева, ей не пригодилось. Даже ключ получила «за так» — с условием, что завтра явится с ним в администрацию, и там уже что ей скажут. Магазин на ее глазах продавщица закрыла. Купить она там ничего, перепуганная грозящей неустроенностью, не сообразила. То есть, она еще и голодная была — как волк.

Лянская ощутила, что выделяет, приноровившись то ли к диалектическим особенностям, то ли по вынужденной необходимости — в околесине, которую несет мужичок, отдельные островки смысла, — и значительно приободрилась.

— Стакан у вас есть? — спросил он.

Он вышел, погремел чем-то в предбаннике, через который и она попала сюда входом, противоположным от магазина, и вернулся не с одним, но с двумя стаканами. — Можно я здесь с вами выпью? — спросил он.

Она вспомнила случай, которому оказалась свидетелем, и спросила:

— А жена вам разрешила? Я слышала, вы у нее какие-то деньги украли.

— Не брал я ее пятьсот рублей, — возразил он. Воспоминание о происшедшем было ему неприятно. И потому он вытащил откуда-то и поставил на стол бутылку водки, колбасу, огурец, хлеб, литровую пива и плавленый сырок.

— Можно выпить с вами за знакомство? — спросил он. («Я не буду, спасибо», успела вставить Лянская, прикрывая стакан ладонью.) — Я ничего плохого, — заверил он, — чисто по-человечески. Угощайтесь, пожалуйста. Говорят: человек с Питера приехал. Чисто помочь. Иди в Важников дом.

— Важников? — спросила Ирина Петровна. — Ну конечно, Важников! — Важник — это была девичья фамилия ее матери. Лянская поняла, что хочет водки. — Чуть-чуть мне пожалуйста… всё, хватит-хватит! — Собеседник ее недрогнувшей рукой плеснул до края. И даже за край. Лянская взяла стаканчик — хорошо маленький, стограммовку — да и махнула сразу весь. И-й-эх! гуляй, голытьба!

— Вы не знаете, еды купить можно? — спросила она, стремительно косея. — Я хотела… а магазин закрылся. — Собутыльник ее, однако, тоже от нее не отставал.

— Ты ешь, — велел он, разливая вновь («не надо..! я больше…»). — Вы вот мне скажите… — Диапазон его доверительности колебался от «вы» до «ты» и обратно, а речь стала вполне уже косноязычной, и сам он заметно колебался на лавке. — У-ух! Чуть не упал.

— Я не буду, — твердо сказала Лянская и добавила с пафосом: — Мне стыдно перед вашей женой.

— Вам сколько вот лет?

— Сорок два, — честно ответила Лянская.

— Фью, — сказал он. — Молодая еще. Ты мне ответь за себя. Я, может, здесь не всегда сидел. Вы, я вижу, образованная?

— Я работник сферы услуг, — сообщила Лянская, и подумала, как сказать, чтоб ему было понятно. — Квартиры продаю. — Она отпила еще глоток из стаканчика, отпятив мизинец, чтоб получилось поменьше.

Мужичок прищурился.

— Это… как сказать. — Он пошевелил пальцами — в районе их оказалась бутылка — он налил, и опять пролил мимо стакана, на деревянный стол, жадно впитавший влагу. — Значит, вот эти дома? Кому надо, кому не надо. Сколько, к примеру, они стоят? Ты можешь купить вон опушенный дом стоит. Продается. Пятнадцать тысяч.

— Чего? — спросила Лянская.

— Пятнадцать тысяч рублей, — уточнил он. — Я вот думаю что? Вы, к примеру, квартиры продаете.

— Продаю, — подтвердила Лянская.

— Значит, к примеру, я в лес иду. За стволами, или там что. А ты стоишь на дороге — давай пятнадцать рублей. Я дам. — Он полез в карман, теряя и подхватывая на лету какие-то десятки.

— Не надо, — строго сказала Лянская. — Я вам сама могу дать. — Но в сумочку не полезла.

— Ну, — он прищурился.

— И что?

— А кому эти деньги?

— Кому?

— Ты вот теперь приезжаешь — давай мне опушенный дом! Я тебе даю — на, бери! Я его может сам строил. А откуда у тебя деньги?

— А вы хитрый! — поразилась Лянская.

Топот в предбаннике прервал дальнейшую возможность диалога. Распахнулась дверь. На пороге стояли двое молодцев лет по 50, с лицами, отмеченными все той же печатью, или лучше сказать — зубилом и малярной кистью — местного производства. Но значительно поздоровее с виду. Радушно поздоровавшись и даже поклонившись Лянской, они обратили свое внимание на мужичка, который к этому времени упал с лавки и теперь взбирался назад, видимо недовольный вторжением:

— Миша! Мы говорим, ты здесь. Тебя Никодимовна ищет, ищет!

В руках у них были по фабричному фуфырю с пивом, трех литров или даже больше, Лянская и не знала, что такие бывают, — которые они и немедленно водрузили на стол, завалив его вдогон — скудной, впрочем, по разнообразию — снедью. Стало шумно. И тесно. Лянская забилась в уголочек лавки. Пить она больше не пила. Но и бояться не боялась. Мужики — который-то из них — шумно ухаживали за ней, подарив сходу копеешную китайскую зажигалку и матерчатые перчатки для садовых работ с пупырышками на ладони — отслюнив пару от новокупленной в местном хозяйственном связки. Тронутая, она приняла подарок, попытавшись запихать его в сумку. Одновременно трунили над Мишей, который, сильно перегнав всех по выпитому, не мог сообразно отвечать — зато успел шепнуть Ире, чтоб она не очень-то, потому что этот, который, женат, и вообще записной бабник. Какие-то между ними были счеты, разобраться в них в образовавшемся бедламе не было возможности. Этого и не пришлось, потому что распахнулась, в который уже раз, дверь: на пороге «подстанции» стояла, уперев в бок кулак, низенькая женщина, в которой она сразу признала взбиравшуюся по косогору.

* * *

— Здравствуйте, — сказала Лянская, сориентировавшись быстрее всех. — Присаживайтесь, пожалуйста, — она попыталась подвинуться, чтобы дать новоприбывшей место на лавке; этого не удалось, тогда она сказала: — Меня Ира зовут, а вас как?

Женщина всё стояла в дверях, с довольно-таки сердитым выражением на лисьей мордочке. Но вдруг она улыбнулась. Мордочка сразу стала лучистой, от улыбки во все стороны побежали морщинки. Сдвинувшись с места, она враскачку подошла к столу и врезала оказавшемуся к ней спиной Мише по шее кулаком:

— Ёбай домой, пень.

Мужики захохотали, заорали: «Молодец»; Миша, оказавшийся в этой компании козлом отпущения, едва не слетел вновь с появившейся откуда-то табуретки, и взмолился: — Ирочка! Скажи этой шалаве — я ее денег не брал.

— Не Ирочка, — сказала женщина, повторяя удар, — а на вы и по отчеству! — Вдруг она снова улыбнулась, таким же комическим и лучистым образом, Ирине Петровне.

— Может быть, вы выпьете немного с нами? — спросила И. П. в каком-то вдохновении.

Женщина с достоинством оправила мятую юбку, согнала Мишу со стула и села сама. «Светлана, любовь моя!» — заорал «бабник», наваливаясь животом на стол в попытке залить ее пивом, на что она ответила:

— Не Светлана, а Светлана Никодимовна, и на вы! — Она закрыла рукой свой стакан, точно так же, как до того Ирина Петровна, и отказалась: — Мне водки.

Под такое дело и Ирина Петровна разула свою емкость. Водки оставалось еще полбутылки. Откуда она взялась — невозможно установить: мужики ничего, кроме пива, с собой не приносили, и Миша свою должен был давно выпить. Когда они со Светланой Никодимовной взбоднули на брудершафт — ее все равно осталось полбутылки. Какое-то чудо природы.

А после этого у них завязался следующий разговор.

— Вы директора племянница? — спросила Светлана Никодимовна с простодушным, хотя и сдержанным, любопытством.

— Внучка, — сказала Ирина Петровна.

— А я директор, — просто сказала Светлана Никодимовна.

Ирина Петровна чуть не подавилась чашкой. Но выучка была крепкой — десятилетия работы в бабском коллективе. И водка была крепкой. Она и бровью не повела.

— С домом-то что собираетесь делать? — спросила Светлана Никодимовна.

— Что с ним случилось? — спросила Ирина Петровна.

— Переводы, — подал голос Миша. Он благоразумно передислоцировался на дальний угол стола.

— Молчи, бродяга! — гневно отнеслась Светлана Никодимовна. — В милиции поговоришь. — И сама ответила: — Переводы сгнили. У нас тут наводнения были — о-ого. В девяносто восьмом году. А до этого в девяносто первом — баню нашу, веришь? вынесло на дорогу!

— Генриетта за поросятами плавала, — вступил опять Миша и закудахтал от смеха. Никто его на этот раз не оборвал — все смеялись. Вспоминая старуху Генриетту со своими водоплавающими поросятами.

— Значит и сейчас будет, — подала реплику Ирина Петровна. Мозг ее, отуманенный алкоголем, приобрел зато какую-то удалую дальнозоркость.

— Это почему?..

— А потому. Наводнение — кризис. Кризис — наводнение.

— Точно! — все опять хохотали. Неразменная бутылка куда-то делась; Ирина Петровна пригубила то, что ей совал бабник; и в страшном сне ей не снилось, что водку можно запивать пивом.

— Переводы — что такое? — спросила она.

— Бревна такие, — объяснил Миша. Оставшись в живых и видя, что гроза уже громыхает лишь отдаленными раскатами, он подтянулся и даже на вид протрезвел. — Печь — русская! Тонну весит. Надавила на них, и — кхххь… — изобразил всем туловищем проседание и крах пола.

— Их можно… — Ирина Петровна аж приостановилась, — купить?

— Можно. Купить можно, конечно. — (Неизвестно, чьи в этот раз были слова: говорила, обсуждая и соглашаясь, вся компания.) — Пойти с утра в колхоз выписать два ствола; вот он — тракторист — зацепит и привезет. — (Трактористом был представлен второй, не бабник, мужик, — рыжий и тихий. Он только улыбался чудесной и милой улыбкой. И запивал.) — А кто будет строить? Строителей навалом. Я тебе завтра приведу, — (это опять был Миша; он подсунулся Ирине Петровне под локоть и бубнил) — …Вовка, сын Генриеттин, с Лёхой. За бутылку построят. — Печь же будет класть, — опять решили хором, — Лихачёв.

— Разболтался, — прорезалась на общем фоне Светлана Никодимовна. Ноги на ширину плеч, глаза сверкали — она скомандовала мужу: — Хромай домой, лови петуха. Сейчас сварим для гостя суп с петушатиной.

— Не надо петуха! — воспротивилась Ирина Петровна в полный голос. — Пусть петух летает.

— Тогда сёмгу, — согласилась хозяйка. — Уху любишь? У нас и сёмга ловится. И стерлядь. Пойдем, фотографии тебе покажу. Две у меня, дочери. Обе в Сыктывкаре.

— Они без нас всё выпьют, — возразила Ирина Петровна, тоже вставая. Она оказалась выше Никодимовны на полголовы.

Светлана Никодимовна прицелилась и выдернула полбутылку, выросшую как заветный гриб боровик посреди стола. — Вернемся — отдадим, — пообещала мужикам и, последний раз окинув Мишу угрожающим взглядом, кивнула Ирине Петровне: за мной.

Фонари светили вверху позади, как четыре луны над холмом, а здесь, над тропой, которой она избегла днем, светили лишь звёзды. Их хватало. Спустившись неведомо как, они очутились у двери, где Светлана Никодимовна что-то делала с ключом. Это был дневной дом с лодками.

Внутри оказалось опрятно и просторно. Стащив ботинки, Ирина Петровна проследовала за хозяйкой в кухню — одна она была такой величины, как вся Ирины Петровны комната. Печь. Столик. Холодильник, — дом продолжался, за приоткрытыми дверьми виднелись мебелишка и даже ковры? Именно так представляла себе Ирина Петровна свой отпуск, когда представляла себе свой дом из городского далека; а теперь?..

— Садись, — указала ей Светлана Никодимовна на табуретку у стола, и, не чинясь, разлила из сакральной бутылки в подобия рюмок.

— Вы извините меня, — сказала она, поднимая. — Я директор… а у нас первое сентября. Перевели на финансирование, одних бумажек писать… а еще этот компьютер. А всего добавки — 438 рублей — эдак-то! Хотела премию выдать — так у меня их пятнадцать — обидится кто? Так купила занавески в классы. Ваш-то дед — он эдак-то директором был? Вы меня извините.

— Мы на ты! — напомнила Ирина Петровна, осмелев до последнего безрассудства. Тоже подняла бокал.

Светлана Никодимовна пристально вгляделась в нее — ох, сейчас скажет! Но сказала лишь: — Ты хорошая женщина? Ты какого года?

— Шестьдесят шестого, — ответила Ирина Петровна проглотив.

— Я шестьдесят второго. Знаешь, как они меня называют? Крокодиловна! Крокодиловна! — возмущенно повторила она, — вот эдак-то! вместо Светлана Никодимовна!

— А меня!… — заспешила Ирина Петровна.

Опустим покрывало стыдливости над двумя женскими судьбами.

Лянская вышла из дома, качаясь.

Светили звезды. Вверху, в подстанции, светили окошки. За спиной, в доме, спала в кухне Светлана Никодимовна, сидя на стуле у стола, перед пустой бутылкой. Лянская сварила уху. В холодильнике, в морозилке, обнаружилась лишь одна рыбья голова. Но, действительно, крупная, от какой-то большой рыбы. Наверное, семги. Светлана Никодимовна, просыпаясь, командовала, и опять засыпала. Не в печке, а на плите. Плита была газовая, несовременного фасона. Целая кастрюля. Она ее оставила на плите, донести ее на подстанцию мужикам не было возможности. Вывернуть всё на тропе. «Ложись в комнате, — велела Светлана Никодимовна, очнувшись, — я сейчас постелю…» — и больше уже не просыпалась.

Много места. Много места было и в небе, и под небом. Мало места было только в голове Ирины Петровны, которая превратилась в коробочку с мерцающими стенками, может быть проницаемыми, если в них кинуть предметом внешней среды — а, возможно, и нет. Сумочка была при ней. Лянская держалась за сумочку. Сумочка придавала ей устойчивость, как былинному богатырю мешочек с землей. Покачиваясь, она остановилась на тропинке. Денег, которые лежат в городе у нее в банке, хватит, чтоб купить тридцать… нет, шестьдесят домов в этой деревне. Не всю деревню — но, наверное, целую улицу… нет, наверное, две. Что-то было такое в этой мысли, что ей понравилось. Она пошла ощупью по тропе, мимо дома Генриетты, вслед по течению черной невидимой отсюда реки.

Дом стоял черный, пустой, с провалившимся полом, с нетронутым замком на двери — все входили через «двор», через заднюю часть. Лянская взобралась на сеновал — через пролом в стене, или может быть это был вход. Легла и заснула на сене, положив под голову сумочку.

* * *

Проснулась она от покашливания и звука:

— Ира-а… ир…

Ночью, между прочим, было довольно холодно. Лянская, эта традесканция, знала, что на сеновале не замерзают, но не знала, что в сено нужно закапываться. От этого она, протрезвев, несколько раз просыпалась, судорожно хватаясь за сумочку (иголку в сене — это она тоже знала). Если бы она курила, у нее бы была зажигалка, и тогда бы она уползла отсюда хоть на подстанцию, а хоть назад в дом. Тьма была всепоглощающая, никаким звездам не велена. К тому же пошел дождь. Вместе с звездами куда-то девались ее вчерашняя чуткость и деликатность. А если бы у нее была зажигалка, то она неминуче подпалила бы сено, дом и себя вместе с ним, и сюжет был бы исчерпан. А так ему еще долго продолжаться.

Она продрала глаза. Почему-то она (первым вспомнила) решила, что это Миша. Никак нет — его жена.

— Я тебя ищу, ищу, — сказала Светлана Никодимовна. — Дай пятьдесят рублей? Послезавтра у таракана пенсия, я тебе верну.

— Нету пятидесяти, — сказала Лянская грубым голосом.

Но так продолжать с женщиной, с которой накануне плакали горькую, к тому же с похмелья, оказалось не по силам. — Сорок, — сказала Лянская и, отвернувшись, отмусолила в сумке бумажки. Все-таки было уже светло. Хотя там, снаружи, ничто не прельщало броситься через проем навстречу миру. Серенький денек. То и дело, не в дружбу, а в службу, наискосок накрапывало.

Никодимовна за деньгами не потянулась. Лянская подняла голову: что еще?

— Ира, ир… — заискивающе попросили ее. — Сходи за пивом.

Лянская встала. Топча, как слониха, сено, она выбралась на свет и пошла кружным путем — по тропе к мосту, а от моста вверх обратно. Светлана Никодимовна следовала на расстоянии. У магазина, она же подстанция, она окликнула: — Я тебя тут подожду. Чтоб не увидали, — и юркнула внутрь. Лянская вошла с оборотной стороны, продавщица была вчерашняя. Где же ключ? В сумке, вместе со всем остальным. Продавщица ничего не спросила, а она не сказала, купила самое дешевое пиво за сорок рублей, а продавщица продала. Итак, она сидела в подстанции на жесткой лавке, а повеселевшая Светлана Никодимовна омывалась утренней росой, что твой Миша. — Я побежала, — сказала она, — на работу.

— Светлана Никодимовна! — вскричала Лянская. — А где колхоз? куда мне идти? а о чем мы вчера договаривались? Я обещала, что приду к тебе в школу. И научу твоих детей компьютеру! и тебя тоже! Бесплатно!!!

— Я не помню, — призналась Светлана Никодимовна так испуганно-простодушно, будто она была первым человеком в мире, пораженным своими невменяемыми подвигами.

— Так что? не надо??

— Надо. А ты научишь, Ира? Я бегу — я тебе Мишу пришлю — он тебя проведет до колхоза.

Но не родился еще человек, который мог бы прислать Мишу. Он сам пришел. Только жена за порог, а его помятая личность уж занимает дверной проем. — Можно?

Лянская сидела в материальном и моральном истощении. При взгляде на Мишу ей пришли на ум лодки — и только соображение о том, что такого кормчего вместе с пассажирами унесет в самую Северную Двину, удержало ее здесь. Не броситься ли в быстрые воды и не поплыть ли по-собачьи, зажав в кулак непропитый всем миром капитал?

Миша, естественно, начал с того, что не допила его жена (Лянская и губ не омочила). Но потом он проявил себя дельно. Проводил ее в сельсовет — соседствующий с домом окно в окно; сам остался на улице. Лянская оплатила по полтиннику в сутки трехдневное пребывание, — Миша уверял, что пол ей сложат за день, ну за два — край, но потом, когда она вышла, пообещал ей раскладушку. Он ее и принес вечером, вместе с одеялом. Но до того были хождения туда и сюда, ожидания и посиделки с незнакомыми и знакомыми лицами (искали и нашли тракториста далеко от орудия труда — у него в три часа был уже конец рабочего дня). За два бревна Лянская в конторе заплатила две тысячи. Ей показалось, что это много. Если весь дом стоит пятнадцать, то что ж, в нем пятнадцать бревен? А если ей понадобятся доски? Миша ее успокоил: доски сгодятся те. Тракторист приволок бревна к дому; Миша сказал, что ему достаточно сто рублей; но когда тот ушел, попросил у нее двести:

— С пенсии отдам.

— Откуда у вас пенсия? — Лянская обращалась к нему на вы, он к ней на ты. Миша, чья хитрость втрое превышала его собственный вес, мог строить так заковыристо фразу, что из нее вовсе нельзя было извлечь каких-либо данных: речь его, когда он хотел, текла как река, журчащая по-псевдочеловечески, а выловить из нее можно было что-то вроде: «по состоянию здоровья». Чем и удовольствовалась. Получив искомое, он сказал, что пойдет за строителями, и исчез. Лянская использовала образовавшуюся паузу, чтоб поесть — рассудив, что иначе придется пить. Приобрела в магазине за стеной все тот же продуктовый набор — сыр, колбасу и огурец и, увенчав все коробкой кефира, улизнула на берег реки.

Погода менялась стремительно — только что сеялся не оставлявший надежды октябрьский водяной сор — и вдруг из распавшихся туч свалилось целым снопом вечернее яркое солнце, подготавливая небо к звездам. Или в городе она гораздо меньше времени проводила вне стен, — но Лянской казалось, что она не то что в другом климатическом опояске — на другом материке. Поедая колбасу в количествах непристойных, как из голодного края приехавши, а не наоборот, она почувствовала, что на нее кто-то смотрит, пока она смотрит на солнце, и поперхнулась.

— Можно мы здесь посидим?

Двое мальчишек, только что сидевшие наподобие стрижей в расколоченных усердием Миши и тракториста окнах ее дома — исчезнувшие в тот же миг, как она оглянулась, — появились теперь из-за угла и подошли к ней. Один был толстенький — он и задал вопрос. Лянская ответила:

— Можно. — Ртом, набитым колбасой. Ей стало стыдно: жрет, как свинья! — и она подвинула к ним лежащее на пакете угощение.

Они, однако, отказались. — Как вас зовут? — спросил все тот же — толстенький, видно, боевой. Лянская ответила:

— Ира.

— А меня Толя, а он — Колян.

Они немножко посидели. Лянская увидела, что мальчишки достают из карманов — что-то, похоже, бычки от сигарет, и видно собираются курить, и возмутилась:

— Как вам не стыдно! Это что такое? Нате лучше съешьте колбасы, я больше не могу. — Мальчишки захихикали, замялись — но потом вдруг накинулись на провиант и смолотили — волк слюну сглотнуть бы не успел. — Тетя Ира, — спросил Толя, — вы у нас учительницей будете?

— С чего это? — удивилась Лянская.

— Ну, так… Папа у вас директором был.

— Дед, — сказала Лянская. — Дед мой был директором, а я… — «квартиры продаю» вдруг резануло мозг нестерпимой фальшью. В последний момент она успела уклониться и закончила: — …в городе работаю.

— Кем вы работаете? — спросил доселе молчаший Колян, но его перебил бодрый Толя:

— Лучше бы вы шли к нам учительницей… пения! А то у нас ушла, теперь у нас директор — она знаете как плохо поет? — Оба прыснули. Лянская сказала: — Я тоже плохо пою.

— А вы знаете такую песню, — выкрикнул расшалившийся Толя и начал — не петь, а быстро наговаривать речитативом: — Лагерь невезения на Пустошке есть, весь покрытый зеленью абсолютно весь, там живут вожатые люди-дикари, на лицо ужасные злющие внутри… наша Крокодиловна чувствует беду, бегает по лагерю и кричит «Убью», бегает по лагерю и кричит «Убью!»…

— Но-но! — сказала Ирина Петровна. — Взрослых перекривливать нехорошо.

— Она злится, когда мы поем! — Оба захохотали. Нет, не было в этих детях сострадания. Может, кстати, и правильно не было. — Вы ей все равно не говорите, — быстро сказал Толя. — Она знает, но вы не говорите.

— Не буду, — пообещала Лянская. — А вот я знаю песню, — перебил ее Толя.

— На деревне красно солнышко встает, На гармошке пилит Ванька-счетовод, Самогоном все заставлены столы — Не вернулся председатель с Колымы!

— Плохая песня, — сказала Лянская. Она сама не знала, что в этой песне плохого — так сказалось.

— Гавно твоя песня, — вдруг сказал Колян.

— А тебе какая песня больше всего нравится? — спросила Лянская.

— Про барабанщика.

— Спой!

Колян начал — голос у него был тонкий, но чистенький:

— Мы шли под грохот канонады, Мы смерти смотрели в лицо, Вперед продвигались отряды Спартаковцев смелых бойцов, Вперед продвигались отряды Спартаковцев смелых бойцов!

* * *

[Як-Цидрак и Ципа-Дрипа]

Мужики пришли утром, как обещали. Разбудили Лянскую — она еще спала в своей раскладушке. Накануне ей понравившись чрезвычайно. Вот пошли они вместе работать.

В доме пахло сыром. Там была яма. Яма была вместо пола. В яме торчали провалившиеся «переводы», превратившиеся в труху, сверху заваленные половицами — очень крепкими и толстыми, совсем неповрежденными. Каждая половица представляла собой половинку бревна — круглой стороной она должна лежать была вниз.

У дома на траве — те, что она купила за две тысячи — неошкуренные и вообще необработанные стволы валялись и сутки мокли под дождем. Чтобы их втащить и установить, нужно было сначала те вытащить. Повыбрасывать половицы в окна. Трухлявые бревна в кучу, чтоб потом попилить на дрова, а половицы втащить обратно. Когда будут установлены новые «переводы». И сложить из половиц новый прочный пол.

Мужики сказали так — и захотели пива. Они как будто уже думали, что поработали, что это всё обсудили.

Но Лянская им пива не дала.

Она сказала:

— Сначала работать, а потом я вам… куплю грузинского коньяка! — выдумала она.

Мужики не посмели возражать. Но Миша (он тоже пришел к дому) на правах старого знакомого посмел.

Он сказал:

— Ты слушай, купи им пива малость. А грузинского не надо. Они не любят грузинов. — Он сам собирался присоседиться к пиву, а работать он не собирался, вот он так и сказал.

— А режиссера Данелия они любят, — возразила Лянская.

Мужики слушали, как разговаривают про них. Миша из желания пива сказал исключительно длинную фразу:

Он сказал:

— На коньяк сорокапятилетней выдержки, как Данелия, у них нет денег. А коньяк пятилетней выдержки, как Саакашвили, им и даром не нужен.

Мужики думали, что Лянскую Миша победил. Лянская тоже так думала. Но она не купила пива. Вместо этого она пошла и стала сама таскать половицы — она даже одну половицу могла только поднять за конец, а не то что там кинуть в окно. Нечего делать, мужики тоже пошли. Вся эта труха, которая была в яме, поднялась в воздух, и все скрылись в ней, стали чихать и кашлять. Быстро устали. Мужики уселись у стен во внутреннем пространстве дома и сказали (неважно, как их звали. Толик и Павлик):

— Не-ет, эти бревна в окно не втащить.

— Не-ет. Стенку разбирать нужно. — Они имели в виду переводы.

Лянская смотрела на них беспомощно. Мужики посмотрели на нее с надеждой.

— Хотите поесть? — сказала она. — Я могу сходить в магазин за колбасой. — Она хотела удрать в магазин, чтобы не видеть, как ничего не делается.

Мужики отвернулись и опять стали работать. Долго они так работали. Лянская тоже работала — поднимала конец половицы внизу в яме, а мужик, стоя вверху перед окном, подхватывал его и направлял — а другой принимал снаружи. Получалось у них всех плохо. Лянская не вынесла психической атаки и, бросив мужиков, пошла в магазин и купила пива и колбасы. Мужики тем временем сели отдыхать. Увидев ее, очень обрадовались. Пришел Миша — у него был нюх на пиво. Он сказал:

— Камень, эта… камень надо под печку. — Он имел в виду фундамент.

— Где его взять? — спросила Лянская.

— Я принесу, — пообещал Миша, потребляя пиво, — у меня есть.

Пиво кончилось. Мужики встали. Но тут они стали шататься и падать. После того, как мужик упал два раза с окна, где он стоял на оставшейся половице, Лянская заплатила им по 250 рублей и, договорившись на завтра утром на весь день, а не так как сейчас, пошла в школу искать Светлану Никодимовну, чихая по дороге и размышляя, что, кажется, это очень много. Мужикам тоже показалось, что это много. Во всяком случае, назавтра они не пришли.

* * *

Школа оказалась огромным трехкорпусным зданием. В кабинете директора сидела Светлана Никодимовна в белой трикотажной кофточке, трезвая как стеклышко, со своим лицом, на котором рассыпали рожь с просом.

Вбежала рослая девятиклассница. — Тетя Света! — начала она, но, увидев Иру, вдруг застеснялась. — Здравствуйте, — сказала она.

— Говори, чего надо! — приказала Светлана Никодимовна, опуская на нос очки. Девятиклассница обрадовалась, встрепенулась и заспешила: — Тетя Света, а где дядя Миша? Пусть он к нам, пожалуйста, придет. У нас проводка сгорела.

— Не знаю я, где дядя Миша. — Светлана Никодимовна глянула на Иру и улыбнулась, сморщившись всем личиком. — Забери его себе совсем, чтоб у него… в кишках проводка сгорела! — Девятиклассница, захихикав, скакнула за дверь. Тотчас дверь распахнулась: — Тетя Света, а дискотека будет?

— Иди! — крикнула Светлана Никодимовна. — Учись… — У нас кончились, — возразила девятиклассница — и галопом бросилась по коридору, потому что С. Н. начала вставать во весь свой богатырский рост. — Пусть домой не приходит! — крикнула она в коридор и, захлопнув дверь, вернулась к Лянской.

— Погоди… — она уселась за стол и, порыскав в ящике, достала конверт и вынула оттуда четыре десятки. — На вот. — Лянская взяла, за чем Светлана Никодимовна молча проследила. Присовокупила: — Больше не давай.

— Чаю хочешь? — Она стала ходить по кабинету, включая электрический самовар в стену и доставая из шкафа какие-то печенья. — А я тут новую тарификацию делаю. Так не укладываемся в остаток! Еще этот… — Она с ненавистью махнула в компьютер, который с натугой гудел у нее на столе, притворяясь, что всем электрическим организмом стремится втиснуть средства в нормативы. — Надо выключить… а то тут еще проводка сгорит.

— Не сгорит, — подала голос Лянская. — Он мало жрет.

— А ты знаешь?.. Ира?

— Знаю. Я же тебе говорила. Покажи, что у тебя.

Через минуту две престарелые подруги, склонившись над клавиатурой, истово играли «в школу». Лянская печатью десятипальцевым методом, совершив в свое время попытку, так и не овладела — зато споро тыкала двумя, за чем Светлана Никодимовна следила завороженно, шевеля губами и иногда вскрикивая: — Точка! — Спустя час они, откинувшись на стульях, смотрели в монитор, на котором сияло: «помочь обрести новое экономическое мышление своим ученикам, для того, чтобы они могли с минимальными потерями войти в большую сложную жизнь. Образовательные учреждения должны привести всю свою деятельность в соответствие с требованиями современной жизни» и т. п. Лянская, завершающим жестом, послала на печать. Светлана Никодимовна сняла очки и признала:

— Молодец. Вот тебе бы директором быть. Зарплата семь тысяч, — соблазнила она.

Лянская, у которой на кармане было тридцать = минус 500 мужикам, минус 2 тыс. за бревна, минус двести Мише и двести Чугрееву, минус сто пятьдесят за подстанцию, минус колбаса. Плюс сорок рублей — благоразумно промолчала. Светлана Никодимовна поставила им чай. — Уйду, — распалилась она, — не надо мне ихние семь тысяч. Ходила в «Сергей» — магазин не этот, а там на бугре, — спрашивала. Сказали, возьмут. Пойду продавщицей. Вались они со своими комиссиями — сижу только пишу — тетради некогда проверять.

— Мы ж последний год доживаем, Ира! Уже решили школу перевести со средней в основную. Этих всех, — отнеслась Светлана Никодимовна в сторону исчезнувшей девятиклассницы, — будут в Нюксеницу возить на автобусе. Они что? рады; им — дискотеки. — Так не нашли автобуса. Перенесли на следующий год. Мне 15 учителей увольнять, вот этих-то куда? Женщины все хорошие. А мужья у них пьющие.

— Меня ж уволить хотели. У меня запои бывают, Ира. С этим чёртом сидим все выходные, поросята по два дня некормленые орут. Так так стыдно… Баженова, заведующая, за меня заступилась. Сюда даже приезжала, заходила его стыдить. Ты не давай ему денег, Ира!

— Я не даю, — сказала Лянская. То ли она наглоталась пыли, то ли от впечатлительности стремительностью метаморфоз — у нее комок стоял в горле. Она запивала его чаем. Ей захотелось убить. Кого? Об этом надо спросить Кропа, мельком пронеслось в голове. Тень Кропа была неуместной, как призрак отца Гамлета или самого Гамлета, ее тотчас же сдуло с ландшафта. Кроп сюда не поедет.

— Ты свою уху не поела. Приготовила, а есть не стала, я смотрю утром, кастрюля стоит. Собака этот, конечно, всё вылакал уже… Пойдем, я тебя покормлю.

Они пошли.

* * *

Но надо было что-то делать. Дом не строился. Мужики не пришли. Лянская ночевала у Светланы Никодимовны. Они посмотрели все фотографии. Потом Светлана Никодимовна стала смотреть телевизор. С тем же успехом Лянская дома могла смотреть телевизор. Отпуск кончался. То есть, он еще и не начался, а уже начал кончаться. Утром, проснувшись, Лянская увидела в окно прямо перед кроватью реку, и с новыми силами встала, передумав просить Светлану Никодимовну, чтобы Миша перевез ее на тот берег, как ей вчера хотелось в упадке духа. Светлана Никодимовна встала давно; она перед работой готовила в русской печи, неярко полыхавшей в глубине своего свода, как отдельный дом в доме, огромный чугунный горшок каши для поросят. На предложение Ирины Петровны помочь отреагировала испугом — зато тут же заставила ее есть, налив такую же огромную, в масштабах Лянской, тарелку супу — Лянская, привыкшая с утра к стаканчику жидкого чаю с круассаном, мочила ложку так, что, казалось, у нее во рту всё скиснет, — а Светлана Никодимовна, перелив весь этот горшок в ведро с еще корками, подхватила это ведро и еще с другим вышла из дому вон. Грудь у нее вздымалась, как баба на носу корабля, а мускулы на руках ходили шариками. Лянская едва дождалась, когда она вернется, и, быстро распрощавшись, пошла к своему дому ждать мужиков. Мужики не пришли. Лянская походила вокруг дома. Бревен вчера таки накидали порядочно; с одной стороны они подходили вплотную к окну. Лянская вступила на кучу их — да и влезла в окно.

Тут ее ждало потрясение. В доме, на корточках на пороге перед ямой сидел мужик. Только что никого не было — а вот, сидит. Он улыбался ей той доброй улыбкой, что знающему говорит: человек после тяжелой работы, или, может, тюрьмы, не имея иллюзий и не желая их, выпивает стакан и радуется воле. Он сказал:

— Ух, как влезла.

Лянская не придумала ничего лучше, как вылезти тем же ходом. Мужик не спеша вышел через дверь, и, обогнув дом, стал разводить костер. Перед домом было костровище со скамеечкой. Лянская, последний раз видевшая такое диво еще в школе, не обратила на него внимания. Тут, видно, не впервой сидели пустошане, расплескивая дрянь с видом на прекрасную реку.

— Как звать-то тебя? А меня Толик. — Это и в самом деле был Толик. Произошла смена Петров на Толиков.

— Где другой Толик? — От раздражения Лянская забыла, что она ко всем обращается на «вы». Отлив обнажил камень жестокосердия. Она бы не купила им пива сегодня никогда и вообще сейчас ничем не отличалась от капиталистов времен К. Маркса, подходящих к рабочим просто: не можешь — уволься или умри. — Они не пришли. Я не знаю, где их искать.

Это мужику понравилось еще больше.

— А они не придут, — сказал он. — Я вчера ему глаз подбил. Ментовской он. — Он достал из-за пазухи бутылку жуткой бормотухи, украшение винного ряда магазина, а стакан из кармана, водрузил всё это на импровизированный столик. — Присядь, — ласково звал он её. — Хорошая ты женщина. У меня ведь глаз — рентген. Сколько я бродил, сколько колесил, сколько я людей видел всех насквозь, — срифмовал он. Лянская стояла, уставясь в огонь, разгорающийся в кусках вчерашних гнилух, которыми вчерашние мужики собирались топить ее печку зимой. Средства здесь расходовались широко — леса кругом. — Я не алкоголик, — возразил Толик сам себе, — видишь — стакан стоит. А я его не пью. — Он поискал взглядом что-нибудь кроме стакана, бросил в костер еще несколько крупных, в чем не было никакой необходимости. После чего все-таки выпил. Умиротворение, последним актом им достигнутое, было таково, что он бутылку спрятал, а вынул сигареты с фильтром и закурил. — А ты себе работников нашла. Они ж доходяги, алкаши конченые. Сколько ты им заплатила?

— Я еще две тысячи за стволы заплатила, — сказала Лянская. — Вон они лежат.

Толик долго качал головой, уворачиваясь от раздымившихся гнилух. Пришлось ему пересесть. — Ты б сразу мне сказала. Ничего, сделаем мы с тобой всё. Я тут всех знаю.

Лянская, у которой сохранились еще остатки здравого смысла, подумала: Миша? Но Толик был не Миша. Он и вправду отсидел, пырнув ножом соседа, восемь лет, и хоть уже год как вышел, и успел даже устроиться на работу, и был в общем не крепче местных мужиков, но слыл в молве тюремщиком и отличался от остальных, может быть, тем, что вернулся сюда доживать — а все другие просто постепенно умирали от пьянства и алкоголизма. Они пошли с Лянской смотреть стволы, Толик нашел в доме топор (может быть, Генриеттин. Которая, с нее станет, отрубала им что-нибудь от дома себе на растопку), и стал обтесывать их. Лянская ходила туда-сюда к костру от Толика и обратно. Раздумывая о том, что если бы — котелок — слово-то тоже из школьных лет — то как его ей к костру приладить. Пришли Миша и тракторист. Миша ничего не просил. Он получил пенсию. Они присели к костру, испросив у Ирины Петровны обязательного разрешения, и выпили, закусив всухомятку. Толик обтесал стволы и присоединился.

Потом они вместе пошли к обтесанным желтым стволам и начали их поднимать, целясь в окно. Лянская думала, что всех их задавит. Она тоже пыталась помочь, пока ее не прогнали. Она стала ходить туда-сюда, бросая гнилухи в костер и возвращась смотреть. Мужикам удавалось поднять один конец бревна где-то на полметра от земли — после чего они его бросали и отскакивали в стороны. Миша меньше помогал, чем мешал, всё делали в основном Толик на двоих с трактористом. С немалым изумлением Лянская увидела, что под конец бревна подставлен чурбан, и он уже поднят на метр, слепо тычась в стену, как огромный доисторический хобот. Изумление переросло в восторг, когда Толик с трактористом с помощью двух рычагов, упираясь каждый в конец своей длинной палки, упертой с другой стороны в землю, стали поднимать его выше — сантиметр за сантиметром. Они шатались, но не падали. Миша нашел себе дело: он руководил. — Есть! — закричали они, когда конец бревна зацепился за нижнюю раму окна и остановился.

— Молодцы! — закричала Лянская, забыв про преклонные годы.

Мужики хотели выпить, но потом сначала решили дотолкать его все-таки внутрь. Им это удалось через пару часов — точно так, сантиметр за сантиметром. В доме перевод лёг сикось-накось, там еще не все были вытащены половицы. Лянская с Мишей стали их таскать, а Толик с трактористом взялись за второе бревно, которое было полегче. Работа продолжалась до позднего вечера, так что когда Лянская сообразила, что надо купить им водки, магазины все были закрыты. Но мужики водки не хотели. Они сильно устали (переводы теперь стояли поперек ямы, так, как им должно стоять) и разошлись куда-то, а Лянская вернулась в подстанцию. Но в подстанции ей не сиделось. Она пошла гулять в колхоз.

* * *

По длинной дороге через мост, не встретив на ней ни одного человека. За освещенными окнами, за занавесками, колыхались цветные блюдца телевизоров, рифмуясь снаружи с принимающими белесыми тарелками. Тарелка лепилась на каждом живом доме; прочие были темны. Хорошие, большие дома, — у некоторых она останавливалась, рассматривая их под фонарями: были и больше, и лучше ее дома; один обошла несколько раз по кругу — так ей понравился. Окна были заколочены всего у пары из них; остальные стояли заснув с открытыми глазами, и — ни людей, ни собак.

Дважды ее обогнали машины: первая катилась вперевалку по разбитому, но все-таки асфальтированному шоссе; вторая притормозила, вглядываясь в Лянскую, сошедшую к обочине при звуке мотора — и вдруг рванула вперед, подпрыгивая и виляя — местные предприниматели лесного хозяйства, напившиеся в хлам, ехали в соседнее селение продолжать вечеринку. Это уже был конец деревни; просиял и померк в свете фар указатель с названием впереди; упал во тьму лес на горизонте. Вправо отходила грунтовая дорога, по которой они ходили позавчера днем с Мишей покупать стволы. Лянская свернула по ней.

Контора осталась левей, позади; она тоже спала; прилегающий к ней фонарь не горел. Лянская шла теперь на нюх. Остро запахло навозом. Грунтовка постепенно превращалась в нечто трудноописуемое. Идти по ней больше было нельзя. Лянская вступила в траву, раскисшую от дождей и хлюпающую под (вполне уже деревенскими) башмаками. Дорога встала дыбом. Волны грязи воздвиглись горами меж разлившихся черных морей. Земля, преобразованная следами человеческого труда, лежала чревом наружу, предупреждая желание технических средств добраться до нетронутых массивов. Лянская, держась в стороне, перепрыгивая борозды и огибая лужи, продвигалась вперед.

Вот и колхоз.

Прямо по курсу, освещенные лампочкой, стояли два длинных, приземистых, кирпичных здания. Там могли быть собаки или, может быть, сторож. Чуть поодаль виднелось еще одно. Крыша у него была проломлена и окна выбиты. Лянская пошла вперед. За зданием обнаружилось точно такое же, от крыши у него остались одни стропила. Сколько там еще их, она смотреть не стала. До подстанции отсюда было добираться час.

 

Часть 4

* * *

[Два конца, два кольца, посредине — дырка]

— Вы хотите снять со счета все деньги?

Лянская сказала: да, и перевести их в рубли по курсу.

— Хх… эээ, — сказала девушка за стеклом. — Подождите, пожалуйста.

Она встала и резво убежала во внутренности банка. Лянская терпеливо ждала. Девушка вернулась минут через семь. Она сказала, что, к сожалению, деньги кончились, приходите через неделю.

Лянская потребовала заведующую. Заведующая пришла минут через двадцать. Она сказала, что Лянская может не беспокоиться за свои деньги, они у нее есть. Это государственный банк, и вклады ее гарантированы государством. Сегодня все побежали снимать свои деньги со счетов, а через неделю все побегут обратно. Лянская, если только через неделю она не передумает, сможет снять все свои деньги, какие только хочет иметь, хоть в рублях, хоть в юанях. В настоящий же момент она может пройти через вон ту дверь, через которую она вошла, и снять в банкомате на входе столько денег, сколько технические возможности банкомата допускают снять за один раз, то есть в шестьдесят раз меньше, чем собиралась. После чего карточка ее будет временно заблокирована на срок, равный упомянутой уже неделе.

Лянская из всего этого поняла, ровно обратно сказанному заведующей, что ее денег у нее нет. Скрипнув зубами, она вышла из банка.

* * *

Ну вот, перед тобой Невский проспект и вся жизнь. Времени у тебя — завались, денег у тебя нет. Куда ты пойдешь?

Лянская пошла домой.

Дома ей показалось, что она никуда не уезжала. Соседей не было, потому что был будний день. Лянская сходила в душ, надела халат, не нашла чай и выпила кофе, положив две ложки вместо одной.

Все условия игры заданы на первой полстранице нашего романа — рекомендую. Лянская избегала думать; не с чего ей и сейчас рыдать о загубленной жизни; в прошлом у нее не было ничего; в настоящем у нее была — работа. И квартира — комната то есть в квартире. Комнату отметаем сразу; она может быть и стоила не меньше, как минимум — столько же, сколько денег не выдали сегодня ей в банке. Но комнаты не продавались. Ипотека не действовала. Встречки висели полгода, превращаясь на глазах в вечные разлуки. А вот работа.

Лянская решила сходить на работу, чтобы навести по интернету справки о банках — других, и об условиях кредита в этих других банках. Точно так же мог поступить и Кроп, когда его жене потребовалось разрулить с недвижимым имуществом, вместо того, чтобы впираться в рабочее время к Ирине Петровне, что повлекло за собой цепь обстоятельств, перевернувших ее ритм и быт, — вот всё, что подумала Лянская, пока переодевалась обратно. Не много. Но Кроп не любил интернета. Возможно, поэтому он был сейчас в Швеции — вместо Украины, в которой тоже побывал, как собирался, а как и зачем он оттуда переместился, не представляет для нас никакого интереса.

Лянская же, не имея таких предпочтений — она воспользовалась бы и телевизором, если бы телевизор мог сообщить ей то, что было ей необходимо, а не гнать разведенную муть о том, в чем можно ясно убедиться оглянувшись, — направилась туда, где собиралась впервые нарушить не собственный принцип, но правило, которое глубже принципов, потому что исходит из потребностей, а не из деклараций, — даже не обратив на это внимания.

На работе все удивились, увидев Лянскую, разрубившую пополам свой отпуск, потому что отпуск в риэлтерской конторе всего две недели, потом ты можешь взять себе еще две недели, когда-нибудь в феврале, и никто не прерывает его на середине чтоб посмотреть, как там без него дела, все приходят день в день и толкутся на входе с сигаретами, хвастаясь краткосрочным минувшим так, как будто бы оно в настоящем, хотя настоящее у них совсем другое, — разве что шеф, а Лянская, пока что, была не шеф. Но вошла она как шеф. Поздоровавшись, она прошла в свою комнату, которую никто не занимал, что могло послужить доказательством ее высокого положения там, куда ее положили, включила компьютер и час знакомилась с обстановкой за минувшую неделю, а попутно с тем, что раньше знать ей было не необходимо.

Через час она выключила компьютер. Всё было ясно. Выйдя из своей комнаты и через общую приемную она прошла в кабинет шефа, который был на месте. Это был хороший шеф. Позволим себе это сентиментальное отступление, потому что последний раз нам представляется этот случай. Он сделал то, что только обещал прошлый шеф, который собирал всех сотрудников и парил всем мозги о том, что контора — дом родной, и даже больше, потому что дом можно продать, а конторе ты изменить не можешь, которая тебя не забудет и с повышением своего благосостояния твоим трудом и пе-пе-пе-пе-пе и туру-ру. А однако сдрыснул. А этот не парил мозги, но повысил зарплаты. Не очень сильно, и только в последние пару лет Лянская могла относить в банк действительно крупные деньги — около шести тысяч долларов в год, что и составило большую долю той фиктивной относительно суммы — а относительно нее в этот момент означало то, что в любой другой раз абсолютно, — которую ей сегодня отказались выдать.

У шефа она провела двадцать минут, после чего вышла и, попрощавшись с сотрудниками, пошла домой.

Лянская уволилась. Никто ее не увольнял, сама уволилась.

* * *

Погода была славная. Лянская шла, щурясь на солнце, которое было не таким, как в деревне, а все-таки это было одно солнце. В Питере пахнет морем. Морем пахло раньше в семь утра, на выходе из станции метро «Приморская», теперь там застройка, и где плескались волны, лазает трактор, — но морем пахнет сейчас, вдруг в середине дня на какой-нибудь Охте. Человек бывает смешон в любви; в гневе — нет. Глупости, которые человек делает в гневе, выглядят как-то величаво. А кто смеется над тем, что делают в гневе, тот сам мелок и смешон, и погоды он не производит. Совру, если скажу, что гнев сделал Ирину Петровну красивой: нахваливать ее сейчас — с какой стати? Мы здесь не мясом торгуем. И не париками. Нам она нравится. А всё ж придется с ней попрощаться. Заданные условия исчерпали себя. Государство — с которым наконец, по наказам Кропа, решив что-то сделать сама, она столкнулась лоб в лоб — и продула. Чего государство и не заметило; в полном соответствии с диагнозом опять же Кропа: тухлые наши бойцы, и пикеты — вшивые. — Сколь угодно она могла чувствовать ярость и негодование: оно сыграло нечестно, оно нарушило правила! — но что такое правила? если ты согласился на игру в чужом поле — кто ее задал, тот и меняет приёмы, ясное дело. Государство уберегло ее — не от потери работы. Но от потери лица. Поприжало деньги — правильно полагая, что деньги — затея и, значит, собственность его — государства. — А не какой-то ресурс, который злобные горожане решат — с чего вдруг? — пустить на революцию. Но разве Лянская собиралась ее устроить? — Она хотела снять деньги! Чтоб убедиться в том, что они у нее есть. На что она всю дорогу, больше десяти лет, рассчитывала, — и в чем в сердце своем сомневалась. Ну и правильно делала. Окажись они у нее в руках — так-таки она бы и бухнула их в устройство колхоза — или что ей там мерещилось в задоре и раже, в середине развороченной земли — того места, откуда вышла ее родня, то есть, получается, родины? Но родина большая. Директорский ее дед не имел в этой земле корней — он был поставлен после войны (в принципе обрывающей корни) директорствовать там, куда его постановили. Другим государством, между прочим, получившимся на месте того, где должно было быть отсутствие всякого государства. Это другая и длинная тема; и мы ее еще рассмотрим. В другом месте. Мы знаем, как относилась Ирина Петровна к деньгам, что оказывались в ее руках; она и тридцать тысяч-то привезла все обратно. Так что скорее всего поступила бы по заветам заведующей: через неделю побежала бы назад в банк. А ни в какую деревню. Но если б поехала? Прижимистая и осторожная — если только дело доходило до дел — зря ее, что ли, терпели столько лет на работе — Лянская перед своим скоропостижным убытием поразведала у нынешнего директора Светланы Никодимовны всё, что та дать ей могла о нынешнем владельце останков колхоза: некоем фермере Дутове — работодателе семи доярок — матерей тех самых деревенских мальчиков; и наведалась вместе с ней к тому в гости. Разговора не вышло. Разговаривала одна директриса. Фермер мычал, как корова, один только раз высказался в духе, что надо поднимать деревню (а когда Лянская с Никодимовной удалились, покрутил пальцем у виска). Лянская — кроме одной сногсшибательной идеи — «Нанять автобус и повезти всех детей, и с их матерями, на экскурсию в Питер!» — а жить все будут, надо полагать, в комнате Лянской. И то она изложила ее Никодимовне тет-а-тет (после чего та, воодушевившись, к Дутову и поскакала), — вообще отмолчалась. Но если б с деньгами на кармане она набралась бы смелости положиться на свою городскую хитрость? А деревенский хитрец не отказался бы с ней потолковать? Тогда мы бы имели вместо этой истории — другую, рассказанную, правда, другими уже неоднократно; но подробности еще одного ее извода были бы интересны. Лянская могла за свои деньги заставить работать на себя всю деревню. Некоторое время. Но деревня не захотела бы на нее работать, даже некоторое время. Задолбали желающие заставить работать за последние триста лет, а может и больше. Она лучше предпочла бы умирать от алкоголизма. Одни лишь дети хотели на нее работать — просто так, без всякого капитала. Что они видели в ней? — лучше так: что видели они до нее? Своих матерей, тех из них, которые работали у Дутова и вместо зарплаты приносили домой молоко — потому что, в отличие от мужиков, не имели выбора: бабы всегда идут вперед, по течению, в сторону жизни — до самой смерти. Или тех остальных, которые были учительницы? — та же фигня. А тут какая-то тетка, расхаживает в джинсах. И ничего особенно не делает. И не пьет. Дети готовы были работать на нее, чтобы взамен она им раскрыла эту тайну. Недолго, потому что дети не способны работать долго по собственной воле, — но зато прибегать и возвращаться еще и еще. Потому что дети тоже любят сначала новые, но потом повторяющиеся игры. Они совершенствуются в них. Пока из них не вырастают. Но Лянская не могла им раскрыть никакой тайны. С детьми та же штука, что с ментами: ни тем, ни другим она не могла раскрыть никакой тайны. У нее не было тайны. Был только капитал.

От которого в этот момент — когда она гипотетически могла что-то сделать — государство ее обезопасило. Придержав капитал — в пользу тех, кому он действительно нужен. И потому она сделала то, что сделала. «Берегитесь нас, русских баб», даже — тем более! — даром проживших свою жизнь, не обучась думать. За неделю Ирина Петровна этого умения ясно, что не приобрела (тут нужна долгая привычка). Она могла бы, за отсутствием Кропа, вступить в какое-нибудь ДПНИ, переводящее чужой непосредственный гнев по самым недлинным каналам в свой паровозик, пыхтящий на коротких рельсах корысти, — так человек, прущий не глядя, вляпывается в гавно всем штиблетом. Но никакого ДПНИ не попалось ей на дороге. Ничего не было. Пикета не было, потому что был будний день. Народ давился у банкоматов, только и всего. Это было ровно десять лет назад, осенью 2008го, кризис достиг банков. Потом всё утряслось, то есть государство, с помощью ириныпетровниных денег, утрясло, — кроме тех банков, которые лопнули, понятно. Революции не случилось. Появились плакаты «Антикризисные цены». Это всё потом. Лянская не поехала в деревню; есть ли у нее деньги, нет — было теперь все равно. Она прошла через свой двор, в котором не было никаких признаков боевых действий, на что она не обратила внимания, когда входила первый раз, и что теперь отметила с любопытством, — забора тоже не было, который раньше был, зато торчали какие-то сваи, штук три или пять, которых раньше не было. Не какие-то, а буронабивные, вот какие. Соседи с работы не вернулись, но шли домой школьники, среди них Дато, то есть Каха Кикабидзе. Время-то детское. Лянская зашла в свой дом, на кармане у нее все еще были без малого тридцать тысяч, что позволяло прямо сейчас не бежать устраиваться уборщицей. Она тем не менее вытащила из ящика бесплатную газету и, вместо того чтоб сразу ложиться спать, стала рассматривать объявления. Вы думаете, это конец? Это был бы хороший конец. До свидания.

Ссылки

[1] Движение против чего-то там… сейчас оно иссякло, то есть — свято место — перетекло во что-нибудь столь же вонючее, движущееся еще куда-то.