Рождественские празднества миновали, зима по-настоящему вступила в свои права. Лалла Кобру снова получила приличный подарок от Лино. Несколько сотен тысяч крон было положено в попечительском совете без права их выдачи, но проценты от этой суммы предназначались частично для нее (она могла жить на них безбедно), частично — для ее детей. Образование Ханса Кобру было обеспечено, девочка в будущем могла сделать неплохую партию. А в остальном — ничего особенного, она сидела и ожидала день за днем, когда Лино официально разорвет с семьей. По городу ползли слухи. Она твердо решила: когда это произойдет, она выйдет за него замуж.

Беспокойство, однако, не покидало ее. Прежде всего было ужасно неприятно, почти оскорбительно, что Лино положил деньги без права их выдачи. Может, он не имел прямого намерения обделить ее, обидеть, но она понимала это так. Досадно, больно до слез. Он как бы стал меньше уважать ее. Почему? Не доверял? Боялся за свои деньги?

Она пыталась утешить себя, уговаривая, что мысли ведь были отрывочными, беглыми, безосновательными, возникли в силу ее теперешней нервозности, шаткого положения в обществе — и она предприняла нечто такое, о чем и думать не думала.

Как-то на вечеринке у Дебрица она встретила Ларса — Ларса Бахе! Он напомнил ей о дерзких словах, сказанных однажды в его адрес: «Ты, как всегда, Ларс, при полном параде, блеск и нищета!» Она обрадовалась, приятно удивилась… его отличной памяти, своему умению некогда смешно и метко выражаться, потому что теперь она сникла, пала духом. Лино подрезал ей крылья.

Она много говорила с ним, он проводил ее домой, и сопровождение имело роковые последствия. Спустя день она с ужасом вспоминала о своем необдуманном поступке, о своем неожиданно прорвавшемся неистовстве. Она написала ему письмо, что все произошедшее, дескать, конечно, недоразумение. Но его не так-то легко было остановить. Он явился к ней домой и возвратил письмо с пометкой: «Прочитано Ларсом Бахе!» Ее отношение к нему было, впрочем, неровным, чрезвычайно капризным. Она вела с ним настоящую борьбу, изо всех сил, как могла. Он ведь представлял ее прошлое, которое она отвергла или как бы хотела отвергнуть.

Но трудности у нее остались прежние. Как и раньше, она не умела четко определить свою позицию, сделать выбор. Прошлое не отпускало ее. Она верила в новые принципы, которые медленно, но настойчиво крепились в ней, она верила в новые, приобретенные ею знания и пыталась действовать в согласии с ними. Она прекрасно понимала, что большинство людей не представляет особенно большой ценности, но… когда идет череда вечеров, и один лучше другого, и когда встретишь, например, при этом Ларса Бахе, когда тут шампанское и прочее, веселье в полном разгаре, разве не потеряешь голову, разве не забудешь обо всем на свете… Тут не до нового мировоззрения и прочего. Осуждать людей в минуту праздника или просто ради дела? Никогда! К тому же в последнее время она много страдала и была ужасно одинока.

Между тем внезапно произошли события, положившие конец ее постоянным мучительным колебаниям.

Она часто надевала дома жемчужное колье, которое подарил ей Лино. Надела также его в один из вечеров, когда Ларс Бахе навестил ее, и она, наконец, получила возможность произнести давно заготовленную фразу: «Ты понимаешь, оно ведь не настоящее, подделка». Непонятно, каким образом это произошло, но он коснулся жемчуга и порвал застежку. Она пошла с жемчугом в ювелирный магазин Тострупа. Она не заметила, что там как-то странно смотрели на нее. В магазине хорошо помнили, что Лино купил ожерелье несколько месяцев назад, и ради предосторожности кто-то позвонил ему домой и спросил камергершу, не обронила ли она случайно жемчужное ожерелье. Была названа также цена: камергер купил его нынешней осенью, поэтому, дескать, мы думали?..

В камергерше воспламенилась былая ревность. Поведение мужа давно не интересовало ее, и она хорошо знала, равно как и другие, молву о нем, но теперь, здесь, границы дозволенного были нарушены. Пусть он обманывал ее! Изменял! Но чтобы лавочник вмешивался в ее семейные дела!.. Ни за что на свете! Этого она не могла снести.

Вильгельм Лино держался на редкость спокойно после той тревожной ночи, ночи долгих раздумий и размышлений, когда он, наконец, достиг ясности почти во всех вопросах. Конечно, он страдал, сильно страдал в последнее время. Да еще неожиданно пришло ощущение скорого неотвратимого конца. Он чувствовал, как его силы заметно убывали, и было горько двигаться навстречу неизвестному, навстречу смерти в полном одиночестве. Но усталость, болезнь в то же время как бы взбодрили, всколыхнули его. Он слабел, исчезла потребность в эротическом, и вот теперь он понял, чего стоило Лалле Кобру быть верной тому, кто сомневался в ней, быть верной, несмотря на отсутствие большой склонности. Отчаяние, глубокое отчаяние охватило его, как в тот вечер в конторе: груз оказался невелик, но он давил… Измученный, истерзанный ум требовал отдушины… Таков был он, таков был его способ взрываться.

Когда жена набросилась на него с упреками, он не стал ничего отрицать. Вел себя сдержанно, сохраняя хладнокровие, потребовал от нее развода. Этого она никак не ожидала и еще пуще разъярилась. Она, конечно, не молчала, и история вихрем разнеслась по городу. Несколько недель Кристиания жила под знаком скандала в семье Лино.

Вильгельм Лино между тем собрал не спеша свои вещи, не забыл взять любимые картины и рисунки Домье, хранившиеся в ящике письменного стола, и переехал в «Викторию», где он снял несколько комнат в старом крыле здания, которое теперь сгорело. Комната с мраморным камином в стиле Людовика XVI служила ему гостиной.

Все произошло настолько головокружительно быстро, что никто не успел по-настоящему опомниться.

Дагни в результате оказалась бездомной. Постановили, что камергерша сохранит за собой первый этаж на вилле «Леккен». Герман перебрался на второй этаж и расположился там с большими удобствами. Когда семья узнала о денежном распределении, которое было уже согласовано и подписано, узнала, что никто особенно не пострадал в экономическом отношении, в доме постепенно воцарились мир и покой.

Но Дагни, она очень изменилась. Она жила любовью, раз она решилась на этот шаг — быть с доктором Врангелем, она решилась на него всей душой. Она отдалась ему полностью. Неосознанно, но она вела с ним борьбу, хотела его тепла, беззаветной преданности. Она была слепа в своем чувстве, она сочинила себе его, она видела в нем то, что хотела видеть, а не то, что было на самом деле.

Ей пришлось покинуть «Леккен». В другой обстановке и при других обстоятельствах она, вероятно, огорчилась бы своему изгнанию, но теперь она восприняла его как само собой разумеющееся событие. Она переехала на время к тете Каролине. И единственное, что ее беспокоило, так это сумрачность дяди Вильгельма, она понимала — он страдал.

Он действительно страдал, но не от разразившегося скандала. Нет, его мучила мысль, что абсолютно все, также близкие люди, знали, как он полагал, о неверности Лаллы Кобру. Особенно смущал его ледяной взор сына Германа, да вдобавок он был настолько нездоров, что не мог работать и был вынужден передать сыну дела фирмы. И еще глаза города. Он тоже страдал от этого вечно бдительного ока, где как бы пряталось прошлое Лаллы Кобру и подстерегало его на каждом шагу.

Первой навестила его в Виктории Дагни. Не объясняясь, она дала ему понять, что она на его стороне, всегда и во всем.

Несколько иначе отнеслась к происшествию в доме Лино Лалла Кобру. Оно не совсем отвечало ее замыслам. Скандал, да, он не особенно занимал ее, в этом смысле она была непробиваема. Но она надеялась сохранить для себя на будущее общество Дебрица. Поначалу двоюродный брат удвоил свою любезность к ней, да, даже фру Дебриц показала себя с самой наилучшей стороны, хотя их отношения всегда были более чем холодными.

Дебриц сказал жене: «События развиваются, как я ожидал, и теперь нельзя тянуть, другого удобного случая может не представиться, нужно действовать — и незамедлительно!» Тогда, в первый раз, Дебрицу удалось благодаря Лино блестяще провернуть дело с постройкой новой фабрики, и теперь он надеялся на успех, тем более что Лино одряхлел и нуждался в сочувствии, и поэтому он снова в один прекрасный день появился у него в конторе с новым проектом и с новыми предложениями.

Но в ответ он получил решительное и безоговорочное «нет».

Дебриц не на шутку рассердился и поклялся мстить. Его дом стал центром сплетен и пересудов о Лалле Кобру и Вильгельме Лино. Дебриц был тщеславным человеком, и вполне понятно, что он стал искать другие связи и другие возможности для осуществления своих планов. Лалле Кобру дали понять, что ей отказано от дома.

Йенс также исчез с горизонта, и Ларс Бахе написал оскорбительное письмо. При ней остался один Вильгельм Лино, хотя она великолепно понимала, что, когда дрязги улягутся, высокое положение Вильгельма Лино изменит общественное мнение.

И он, ее друг, тоже вел себя как-то странно. Да, он, как всегда, держался по-рыцарски, но прежней пылкости, былого вожделения к ней она теперь не замечала.

Она была гордой и не искала сочувствия, всю зиму просидела одна. Ах, если бы только куда-нибудь уехать… Но на ее просьбы Вильгельм Лино неизменно отвечал, что дела фирмы, мол, не позволяют. И он не обманывал, он начал вводить сына Германа в курс дела. Кроме того, он узнал при обследовании у профессора Блоха, что у него рак, и консилиум врачей единогласно решил, что операция не поможет. Опухоль лучше было не трогать. Она не знала этого приговора, но видела, что он болен. Теперь он действительно выглядел «замшелым».

Для любящей праздники и веселье Лаллы была необычна тишина, образовавшаяся вокруг нее. Но в тиши жизнь снова заявила о себе. Главные вопросы, жизненно важный вопрос: есть ли на земле хоть один человек, кто любит меня? И в долгие бессонные ночи она производила смотр своему разуму и своим чувствам. Неуверенность в себе росла. Иногда она думала, что, может быть, Библия и псалмы помогут ей. Все складывалось не так, как было задумано, она медленно гибла, чахла, превращалась в жалкое убогое существо. В часы тиши и уединения ее воля была сломлена, появился страх, страх ребенка перед тьмой. Поговорить с Вильгельмом? Она никак не хотела понять, что по существу она вершила сама над собой суд, суд чести и совести, человеческий суд. Прежде она была желанной, ее принимали с распростертыми объятиями, а теперь вот она находилась одна, в неприятном мире своих чувств и в окружении враждебности. И теперь впервые обнаружились в ней черты, обусловленные ее воспитанием и духом отчего дома, средой, взрастившей ее.

Зима проходила, уступая место весне с оттепелью. Ее положение, однако, оставалось почти неизменным. Лино изо всех сил пытался ускорить развод и получить разрешение на женитьбу. Но камергерша встала на дыбы.

Неофициальность их связи разъединяла их. Он заходил к ней один раз в день. Часто оставался сидеть до вечера, но потом уходил, и она заметила, что он ни разу не выказал желания остаться на ночь. Теперь она хотела этого. В своем одиночестве, в своем призрачном страхе она тосковала по нему, тосковала всей душой. Он должен, должен помочь ей.

Он очень постарел за зиму, выглядел дурно. Она побледнела и похудела. Ей было больно видеть перемены в нем, причем не в лучшую сторону, видеть, что он нездоров и что она не может действенно помочь ему. Отныне она желала протянуть ему руку помощи, поддержать его, жертвовать ради него. Тот маленький зачаток характера, наметившийся у нее в детстве, но не развившийся полностью, теперь дал о себе знать. Теперь настал его звездный час. Она не спрашивала себя, любила ли она Вильгельма Лино, был ли он мужчиной, отвечавшим ее требованиям, она не знала. Одно она знала, что ей нужен был просто человек, она должна иметь его при себе, и он был добрый.

Но унижаться и просить она не умела и не хотела, слишком много пришлось ей вытерпеть в жизни. К тому же Лино мог не поверить. Вильгельм Лино стал таким странным в последнее время.

Вильгельм Лино сам себя не узнавал, не мог понять, откуда взялась эта всеобъемлющая слабость, безразличие, незнакомые ему прежде. Огромное душевное потрясение, которое он пережил с Лаллой Кобру, как бы медленно ускользало, а потом и вовсе исчезло. Снова и снова виделась ему одна и та же картина, когда он в тот вечер узрел себя в роли Анакреона, трезвая правдивая картина. Так бывает, когда пожилой мужчина влюбляется.

Уже несколько раз у него появлялись сильные боли, приходилось обращаться к профессору Блоху… Он получал морфий. Когда ему теперь становилось нестерпимо плохо или дурное настроение овладевало им, он принимал морфий и на время ускользал от всех бед и страданий. А страдал он очень, очень. Он изменился. От его радушия не осталось и следа, в манере говорить, даже в улыбке появилось нечто саркастическое. И еще — пришла безысходная тоска, рвущая все скрепы, обнажающая нутро, в котором одна пустота. Он спрашивал себя подчас, неужели можно оставаться таким равнодушным перед смертью, перед исчезновением. Его страсть к Лалле Кобру тоже потухла, он любил теперь сидеть и размышлять. Вместо живой жизни — безучастность, неизвестная дотоле его энергичной натуре, медленное погружение в меланхолию. И все же, несмотря ни на что, неясное стремление, возжелание присутствовали в нем, но не по Лалле Кобру.

Когда гаснет страсть, в чувствах образуется как бы пустынное пространство, изменить или поправить что-либо нельзя. Поздно. И еще он сделал важное открытие для себя: впервые в жизни он познал то, что зовется душевным покоем. Ум, однако, не дремал, находился в постоянном движении, правда, ограниченном личными делами. Дети Лаллы Кобру, обожавшие его, владели его мыслями.

Так шло время, странное, как бы приостановившееся в своем течении время.

Уже по-настоящему повеяло весной, а ему становилось хуже и хуже. Силы убывали с каждым днем. Скоро, скоро он станет весь «замшелым». Иногда он заходил в свою контору, но работать не мог. Посещения Лаллы Кобру (он мог часами сидеть и говорить с ее детьми) стали как бы его единственным занятием. Он заметил серьезные перемены в ее внешности. В ней появилось нечто умоляющее, покорное, трогавшее его до слез. Он хотел бы приласкать ее, но каждый раз сдерживал себя, боясь последствий. Ему не хватало духу рассказать ей всю правду.

Наступил июнь. Настоящий норвежский июнь с северным ветром и холодом. Но потом выдался теплый тихий денек, и Лалла Кобру и Вильгельм Лино выехали на прогулку.

Сопки снова выставили себя напоказ и начали свой стремительный бег, над фьордом царила такая тишина, что когда карета проезжала по набережной, по воде проходила едва заметная рябь, вызванная колебаниями воздуха. Несколько катеров стояли у причала и чуть-чуть раскачивались, приходя в движение при малейшем дуновении ветра. Они сидели, наблюдали и радовались, заметив на воде белые паруса. Время было далеко за полдень, и предчувствие летней ночи разнеслось над равниной Кристиании. Они ехали и любовались, говорили, перебивая друг друга: «Посмотри, посмотри!»

Куковала кукушка, надвигалась сине-сероватая дымка. Березки почти распустили свои листочки, цвели клены, каштаны предоставили на всеобщее обозрение свои широкие листья.

Они проехали мимо одной виллы. Они знали, что там жил брат профессора Блоха, в прошлом капитан и в прошлом светский лев. Они как раз прочитали в газете, что ему в этот день исполнилось семьдесят лет.

Вилла была недавно построена, и деревья, и кустарники были молодыми саженцами, совсем еще не окрепшими. В кустах крыжовника и на низкорослых вишневых деревьях висели японские фонарики, которые зажгутся с наступлением темноты, но пока они замерли в ожидании, ибо небо на западе излучало еще немеркнущий желтоватый свет.

В дальнем углу сада собралась странная толпа. Сам капитан (у него были взрослые дети) и, очевидно, лучшие представительницы городского населения. Красивые, молодые, беззаботные девицы в светлых летних платьях. Из беседки звучал громкий женский смех. Одна девица сидела на коленях капитана и вталкивала ему в рот пирожное. Его густой бас гремел на весь город: «Ты замучаешь меня, замучаешь до смерти, негодная девчонка!»

Они оба, как по команде, опустили глаза, но Лалла успела заметить саркастическую улыбку на лице Лино, которую она не замечала у него раньше. Она резко повернулась к нему. Тогда он сказал вдруг: «Анакреон!»

Она спросила, что он имел в виду, и он рассказал ей легенду о смерти греческого поэта. Рассказывал, не переставая иронически улыбаться. И это больно задело ее, больно-пребольно, она почувствовала холод, исходивший от каждого его слова, она почувствовала большое, прятавшееся в его словах огорчение. Он рассказал ей все, не таясь, также о рисунке Домье, не скрывая своих мыслей по поводу изображенных на нем фигур.

Она замерла от неожиданности. Он тоже словно застыл. Когда же осмелился взглянуть на нее, увидел навернувшиеся у нее на глазах слезы. Он взял ее за руку: «Я причинил тебе боль, Лалла?»

Она поехала с ним в Викторию. Он сказал: «Я должен был пощадить тебя и не рассказывать тебе своего потаенного». Она ответила:

«Почему ты должен щадить меня? Наоборот! Несчастье в том, что ты слишком щадил меня. Я думала о себе лучше. Ты был слишком добр ко мне, в этом несчастье!»

Он подошел к ней, прижал к себе: «Лалла, ты, значит, беспокоилась обо мне?»

— Почему ты спрашиваешь? Неужели я заслужила, чтобы надо мной только смеялись?

Это было так не похоже на нее. Что произошло?

— Лалла, — вымолвил он. В нем вспыхнула прежняя любовь к ней. Но он знал, что она в действительности не была прежней, ему не нужна была такая.

— Ах, Лалла, я стар, я немощен, я умираю!

Она посмотрела на него испуганно: «Как так умираешь?»

И он рассказал ей всю правду. Он сидел на стуле с пепельно-изможденным лицом. Она опустилась перед ним на колени:

— О, Вильгельм, прости меня!

Он склонился к ней и поцеловал. Она заметила, что поцелуй был вялым и старческим. Бесконечная печаль охватила ее, и, когда она так стояла, она заметила еще, что он как бы отстранился от нее, ушел в себя… Ее последний шанс в жизни уходил.

Она снова оказалась на распутье. И это после того, как она решила, что они скоро будут жить вместе. Даже если он был стар, ну что ж? Она достаточно много страдала в жизни, ей нужны были не грубые, а ласковые руки, заботливые. А теперь она снова оказалась на распутье.

Он сидел и смотрел перед собой, нечто далекое и насмешливое мелькнуло на его лице. Ведь он знал, что его чувства были вялыми, он был немощен. Он видел свой неизбежный конец, но его боль была иная, нежели ее, она-то и разъединяла их.

Она сказала: «Вильгельм, помнишь, не так давно была осень. Помнишь?»

По его ответу она поняла, что он хорошо помнил тот первый вечер, но воспоминание не мелькнуло мгновенной вспышкой, а спустилось к нему как бы издалека, прорвалось с далекого, далекого поднебесья.

Вот так пришла к ней любовь, с первыми горестями. С этого дня она осталась при нем, переехала жить к нему в Викторию.

Постепенно все окончательно образовалось. В семье узнали от Дагни, что он должен умереть, развод был утвержден, и в силу особых обстоятельств тотчас же поступило разрешение на брак.

В июле Вильгельм Лино лег в клинику Ервелла. Домой он больше не вернулся. Там, в клинике, впервые встретились Дагни и Лалла Кобру. Дагни сразу подошла к Лалле и обняла ее. Лалла разрыдалась, выплакивая свою муку.

Шло время, пришли боли. Лето стояло в полном разгаре. Солнце немилосердно жгло каждый камень. Деревья посерели от пыли, в палату, где лежал Вильгельм Лино, доносилось оживленное чириканье воробьев, обосновавшихся в небольшом, примыкающем к клинике парке. Вильгельм Лино сдавал с каждым днем. Это могло длиться еще месяц, неделю, несколько дней. Лалла и Дагни посменно сидели возле него.

Дни тянулись тихо и незаметно, медленно перед неизбежным концом.

Как-то ночью Лалла сидела у него, и тут произошло нежданное, загадочное. Весь день он лежал спокойно, с безразличным видом, но ночью внезапно вдруг заворочался, стал нервничать. Лалла хотела позвать доктора, но Вильгельм Лино попросил ее сесть к нему ближе. Она выполнила его просьбу. Он обнял ее, и, поскольку ее голова оказалась на подушке, почти вплотную к его лицу, она почувствовала силу и крепость в его объятии, такие, когда он любил ее. Он прошептал ей на ухо: «Лалла, я был глуп, неблагодарен, с тобой я пережил сладостные мгновения в своей жизни!»

Она плотнее прижалась к нему: «Вильгельм!»

И его объятие стало еще сильнее. Случилось необъяснимое, словно в сказке, она почувствовала его силу, его волю, его страсть. Словно большой лес окружал ее, и кентавр нес ее… Нечто огромное и необузданное взяло ее на руки и уносило прочь. Сказка длилась недолго, но запомнилась на всю жизнь. Она благодарила его, она прошептала ему, теперь уже честно и правдиво, что она любила его. Чудное пламя молодости, угасавшее с возрастом, возвратилось к нему в эти минуты.

Через несколько дней он умер. Дагни была в палате, когда он умирал. И была в мертвецкой, когда поздно вечером сиделка прибирала усопшего. Она обратила внимание на его лицо, оно изменилось. Она стояла и все смотрела и смотрела. Что это? Словно не дядя Вильгельм, а лицо мальчика, детское лицо проявилось под старческими чертами. Вероятно, так он выглядел, когда был ребенком.

Странно, на подушке покоилось восковое бледное лицо, а над ним как бы маячила далекая, далекая надежда на вечное.

И Дагни еще подумала: она ошиблась, когда в тот вечер сгоряча сказала — «прочь из этого семейного круга Лино». В мире много бессмысленного и неправильного, но нужны жертвы, чтобы на свет появился тот, кто сейчас умер. Человек, чья слабость была его силой.

Йенс Бинг снова готовился к отъезду. Теперь он намеревался в Париже закончить докторскую диссертацию. Но пока его путь лежал в Данию.

Однажды он случайно увидел Лаллу на Драмменсвейене, на ней была траурная вуаль. Он хотел остановить ее, но передумал. Он заметил, что она шла своим твердым чеканным шагом.

Этой осенью две вдовы в траурном одеянии скорбели по усопшему. «Идеальными вдовами» окрестили их в Кристиании.

На исходе осени Лалла тоже отправилась в путешествие, фру Лино. Она охотно пользовалась титулом мужа в поездках, и ее жизнь собственно превратилась в одно непрерывное путешествие. Титул помогал.