К полудню в столовой собрались все. Я даже позвал охранников – Сергея и Геннадия, на всякий случай. Ворота на территорию клиники были заперты. Мои ассистенты разносили по столикам чай, печенье, конфеты, другие сладости. Жан и Жанна старались выслужиться, надеясь, что я все же не уволю их в понедельник. Я еще не решил: может быть, и оставлю. Воровство – не столь тяжкий грех, а людей нужно уметь прощать, тогда они скорее исправятся. Анастасия сидела недалеко от меня, спокойная и сосредоточенная. У входа расположились Гамаюнов и Харимади, они были поглощены друг другом. Зато блестели глаза от любопытства у Леночки Стаховой и Зары Магометовны, между которыми устроился Тарасевич, посасывая пустую трубку. Дым же из другой трубки пускал Волков-Сухоруков, стоявший у полуоткрытого окна. Устало выглядел Левонидзе, как-то осунулся, с синими кругами под глазами. Безмолвно каменела в углу столовой Параджиева. Нетерпеливо постукивал ложечкой по столу Леонид Маркович Гох, а сидящие рядом с ним Каллистрат и Стоячий о чем-то тихо переговаривались. Олжас (Тазмиля) то и дело прикладывался (-лась) к фляжке с рисовой водкой. Сатоси бросал быстрые, еле приметные взгляды по сторонам. Бижуцкий разглядывал ногти, а порой одергивал пижаму, словно это был вечерний смокинг. Последними в столовую вошли Шиманский и Зубавин, уселись за свободный столик. Я взглянул на часы – было ровно двенадцать.
– Ну что же, дамы и господа, можно приступать! – почти торжественно произнес я, выйдя на середину зала. Так мне было удобнее говорить и лучше всех видеть. – Прежде всего, хочу предупредить, что с этой минуты у нас начинается «Час откровений». Поэтому предлагаю не стесняться.
– Разоблачайтесь, господа, обнажайтесь! – шутливо выкрикнул Бижуцкий и даже стал стягивать с себя пижаму.
– Вы меня не совсем верно поняли, Борис Брунович, – мягко урезонил его я. – Общие покаяние и исповедь существуют, как и коллективная молитва. Они ведут к духовному очищению. Конечно, в индивидуальном плане, все выглядит несколько удобнее и проще, на людях же для этого нужно приложить немало душевных сил, переступить через внутренний запрет, табу, сделать важный нравственный шаг в своей жизни. Оставить грех за порогом, за чертой.
– Это игра такая? – спросила Зара Магометовна.
– Это такая жизнь, – отозвался я. – Итак, кто-нибудь хочет сделать какое-либо заявление или признание?
Я осмотрел собравшихся, стараясь с каждым из них встретиться взглядом. Но пока все молчали. По моему знаку Жанна включила тихую музыку, Моцарт. Это как-то подействовало, сняло излишнее напряжение. Разрядил атмосферу и неожиданный смех Бижуцкого: он изловчился поймать позднюю осеннюю муху, которая давно тут жужжала и всем надоедала, словно незваная гостья.
– Волшебные флейты гения! – негромко проговорил Леонид Маркович. – Хорошо. Я скажу. Мне это необходимо.
Вот уж от кого я не ожидал что-либо услышать – так это от господина Гоха. Признаться, метил я совсем в других людей. Но все равно было любопытно послушать. Леонид Маркович даже поднялся из-за своего столика.
– Вам бы, Александр Анатольевич, проповедником работать, – сказал он. – Вы умеете убеждать и заставлять делать человека то, чего он вовсе не хочет делать, но в конце концов получается, что это нужно. Теперь о главном. Я – не Гох, не Леонид Маркович, я – Рум Бафометов.
После такого неожиданного признания опешил не только я, но и многие другие. Правда, виду я не подал и, сохраняя олимпийское спокойствие, произнес:
– Продолжайте, пожалуйста.
– Хорошо, извольте. Как я вам уже недавно говорил, мы приехали в Москву вдвоем, я и мой самый близкий друг, поступать в консерваторию. Оба – сироты. Только он происходил из еврейской семьи, а я – из древнего ассирийского рода. Мы сняли комнатку на окраине. Было это более двадцати лет назад. Знаете ли вы, что такое настоящая мужская дружба? Когда делишься последним куском хлеба, когда укрываешься одним одеялом. Это почти любовь.
– Когда «укрываешься одним одеялом»? – фыркнул Зубавин. – Это иначе обзывается.
– Бисексуалы, – подсказала Ахмеджакова. – Среди нас, поэтов, художников и музыкантов, людей искусства, все это – семечки.
– Да! Пусть! – с вызовом отозвался пианист. – Важно то, что у нас были родственные души. Словно мы стали кровными братьями.
– Молодоженами, – ядовито пискнула Стахова, но на нее уже не обратили внимания: все заинтересованно додали продолжения рассказа Гоха-Бафометова. Или Бафометова-Гоха. Теперь уже и не разберешь. Я украдкой посмотрел на Анастасию: с кем же ты собиралась бежать в Америку, милая?
– Мы вместе музицировали, – продолжал тем временем лауреат международных конкурсов. – Я на виолончели, он на фортепьяно. Занимались на подготовительных курсах. Подрабатывали в одном маленьком ресторанчике. Все складывалось не так уж плохо. Впереди ждала долгая и радостная жизнь. Мы обязаны были стать лучшими из лучших. Таланта для этого хватало, даже с избытком. Но тогда я еще не знал, что у моего друга начинается страшная болезнь. Рак мозга. Это было таким ударом для меня!
– Для него-то, наверное, еще большим, – не утерпел Зубавин.
– Когда друга положили в больницу, никому не было до него никакого дела. А я… я хотел покончить с собой! Потом его выписали умирать дома. Врачи – такие сволочи.
– Кроме нашего Александра Анатольевича, – вставила Леночка Стахова.
Я благодарно кивнул ей.
– И он… он умер на моих руках… – рассказчик вытер платком слезу. – Но перед смертью велел выполнить его последнюю волю. Она показалась мне довольно странной, но я безропотно согласился. Позже я понял, насколько он был прав. Он сказал, что желает одного: чтобы я был живой и сохранил его имя в бессмертии. Как? Стать им. Пусть в будущем со всех концертных афиш звучит Леонид Гох! Это будет данью его памяти. Так и он реализует себя в вечности.
– Действительно, весьма необычная предсмертная просьба, – сказал Каллистрат. – Теперь ясно: он скончался, а куда же вы дели труп? У нас, бомжей, с этим все просто. Отнес на соседнюю помойку, и баста. А у вас, музыкантов?
– Он сказал, что ему не важно, что будет с ним после смерти. Ночью, отрыдав над его бренными останками, я вынес труп через черный ход и… вы правы. Так и поступил. Рядом была мусорная свалка.
– И прикопали консервными банками, – закончил за него Волков-Сухоруков. – Вполне логично. Ну а потом? Надо же было как-то доказать, что вы – это он?
– Да никому ничего доказывать было не надо! – нервно ответил Гох (Бафометов). – Кому это нужно? Милиции? Чихать они хотели. Единственное, что мне пришло тогда в голову, – это развести в комнате бардак, полить все кровью (я нарочно порезал вены) и порвать струны у своей любимой виолончели. Потом представить дело таким образом, что Бафометова похитили. Они на этом и успокоились. В консерваторию я снова поступил лишь через полтора года. Уже на отделение фортепьяно. И под именем Леонида Марковича Гоха. Я выполнил его просьбу, обессмертил его имя. Но в последнее время уже и сам не могу понять: кто же я на самом деле – Гох или Бафометов? Он будто преследует меня повсюду. Мой любимый друг, мой черный человек. Мое счастье и мой ужас.
– Нечего было волочь труп на помойку, – пробормотал Левонидзе. – Тело непогребенное взывает.
– У нас, ассирийцев, это в порядке вещей, – холодно отозвался Гох.
– Что вы написали кровью на древнеарамейском? – спросил я. – Какую фразу?
– «Врата ада», – сказал он. – Мы – поклонники секты езидов и считаем, душа после смерти отправляется прямиком в ад. Потому что рая вообще нет. И Бога тоже. Есть только я, Бафометов. Теперь – Гох. Великий музыкант.
– Тяжелый случай, – вздохнув, произнес Зубавин. – Господину Тропенину положено молоко за вредность.
В принципе, я был с ним абсолютно согласен.
Интересно, кто будет следующий? Я, разумеется, знал, что есть некоторые вещи, в которых нормальный человек вряд ли сознается. Например, Сатоси-сан никогда не скажет нам, что шпионит за Тарасевичем. Тот, кто следит за самим японцем (если тут таковой находится), тоже об этом промолчит. Все это теперь забота других органов, не медицинских. Я рассчитывал, что убийца сделает свое признание. Потому что он действительно болен. Этого не произошло. Преступник продолжал сидеть все так же непринужденно и даже посмеивался.
– В одиннадцать лет я убежала из дома и целых две недели провела с цыганами, – сказала вдруг поэтесса. – Они научили меня воровать, гадать на картах, слагать песни и многим другим глупостям. Которые, правда, пригодились мне в жизни. Но если я начну перечислять все свои грехи, преступления и злодеяния, то вы уйдете отсюда только под Новый год. Поэтому простите меня оптом, за все.
– А я вообще в жизни ничего плохого не сделал, – заметил Зубавин. – Если не считать того, что написал как-то в детстве соседу под дверь и устроил аварию на Чернобыльской АЭС.
– Я, в таком случае, просто святой, – сказал Антон Андронович Стоячий. – Поскольку сам себе все грехи давно отпустил.
– Потому что вы гриб, – уточнил Каллистрат. – А все грибы смиренны, терпеливы и не стяжательны. Вся их преступная деятельность лишь в том, что они добровольно в суп не даются. А вот Полярные зеленые…
– Не надо про них! – попросил Стоячий. – Это слишком серьезная тема, чтобы обсуждать здесь. Да еще в присутствии посторонних. – И он покосился сначала на Шиманского, затем – в сторону Харимади. Та фыркнула, но ничего не ответила. Все происходящее ее безмерно забавляло. Гамаюнов держался за ее руку, как маленький мальчик, боящийся потеряться в толпе.
– Хорошо, – произнес я. – Будем считать лирические отступления законченными. Перейдем к прозе. Многие из сидящих здесь, в зале, совершали когда-либо и продолжают совершать до сих пор странные, порой нелепые, а иной раз противоречащие здравому смыслу поступки. Идущие не только против здравого смысла, но и вразрез с нравственными нормами. Но, как говаривал английский граф Шефтсбери: что для одних нелепость, для других доказательство. Что я хочу этим сказать? А то, что, допустим, зарезать одного-двух людей будет считаться злодеянием, а уничтожить в войне тысячи – победой. Или стащить кошелек у старушки и угодить за это в тюрьму, а кому-то украсть товарный состав либо нефтяную скважину и стать губернатором края. Все относительно, Евгений Львович это подтвердит.
– Эйнштейн ошибался, – ответил Тарасевич. – Все предельно закономерно и логично, исходя из моей «новой хронофутурологии». Примерно через час здесь, в клинике, произойдет убийство.
Слова его не возымели действия, поскольку были восприняты как очередная шутка физика. Но он говорил серьезно. Так мне, по крайней мере, показалось. Хотя умел искусно прятать улыбку в бороду. Я воспользовался случаем и перевел его слова в несколько иную плоскость. Вернее, возвратил в наше время, в настоящее.
– Убийство, к сожалению, уже произошло, – сказал я. – И убийца среди нас, здесь.
– Это снова из Скотта Фицджеральда? – спросила поэтесса.
– Нет, это из Александра Тропенина, – отозвался я. – Но выдумано не мной, жизнью. Она оказывается изощреннее любых, самых взыскательных сюжетов. Никто больше ничего не хочет добавить?
Никто не ответил.
– Убита Алла Борисовна Ползункова. Смерть настигла и Ларису Сергеевну Харченко. Нет смысла больше это скрывать. Две жертвы, два преступления. Оба связаны между собой.
Поскольку виновником в том и другом случае является один и тот же человек. У него еще есть последний шанс признаться.
Ответом мне вновь было напряженное молчание. Все ждали, что я скажу дальше?
– Хорошо, начну издалека. – Я подал знак Жану, и он вышел на кухню, за подносом. – Жил некогда мальчик, которого совратила его старшая сестра. И еще одна пожилая женщина.
Я видел, как напряглись скулы на лице Гамаюнова. Он даже стал приподниматься со своего стула, но вновь сел. А Жан уже вошел с подносом, на котором что-то блестело.
– Мальчик вырос, превратился в прекрасного юношу. Но перед этим он застрелил сестру. Намеренно. Потому что любил и ненавидел ее. С тех пор эти два противоречивых чувства жили в нем постоянно. Соперничали между собой. Он дарил свою любовь женщинам много старше себя, но и смертельно ненавидел их, жаждал их гибели. Они даже не представляли, какой опасности подвергают свою жизнь, принимая его ласки. Его мозг всегда находился в противоборстве с самим собой. Ему было просто необходимо убить снова любую женщину, хотя бы отдаленно похожую на его сестру. А потом, возможно, начать совершать все новые и новые убийства.
Жан опустил поднос на столик перед Гамаюновым и Харимади. На нем лежал нож с инкрустированной костяной ручкой. И деликатно отошел в сторону.
– Это же… мой ножик? – сказала депутатша. – Я ведь его тебе подарила.
– Дура! – выкрикнул Парис и закатил ей оплеуху. Да так, что она свалилась со стула. – Надо было тебя прирезать!
Я поднял руку, останавливая охранников. Другие мужчины тоже вскочили со своих мест.
– Спокойно, – сказал я. – Понимаю, что вы не хотели убивать Аллу Борисовну. Так вышло. Вы видели в ней совсем другую женщину. Свою сестру.
– Да, – признался Гамаюнов. – Плечи его подрагивали. – Но я не виноват в смерти актрисы.
– Я знаю. Вы просто пришли к ней ночью, выпили шампанского, а потом сказали, что заняты другой. – Я поглядел на Харимади, которая как раз поднималась с пола. – Да Харченко и сама все прекрасно осознала. Еще вечером, в таборе у цыган. Для нее это действительно явилось трагедией, потому что она любила вас. Последней, самой поздней любовью. И ушла как настоящая актриса, сыграв свою лучшую роль. Она отравилась.
Гамаюнов схватился за голову, словно внутри у него что-то разрывалось.
– Маленький мой! – произнесла Харимади, поглаживая своего любовника. – Мы тебя вылечим. Полежишь с годик в больнице, а потом я сделаю тебя мэром какого-нибудь приморского городка, как обещала. Ты только не переживай!
– Ид-диот-т-тка! – проорал ей в лицо Парис. – Я убью тебя!
Он рванулся к окну, совершил немыслимый прыжок, выбил стекла и рухнул с той стороны. Охранники бросились за ним следом.
– Оставайтесь на своих местах! – Я повысил голос, успокаивая собравшихся. – Они без нас разберутся.
Охранники Сергей и Геннадий, вернулись примерно через полчаса. Все это время Борис Брунович Бижуцкий развлекал взволнованное общество своей нескончаемой историей про шабаш у соседа Гуревича и как он «застрял» где-то на подоконнике. В один из моментов Антон Андронович тронул меня за руку и отвел в сторонку.
– Я все понимаю, – сказал он достаточно серьезно и жестко. – Вы тут решили устроить не час откровений, а час разоблачений. Может быть, в вашей науке это и принято. Я не специалист. Об одном только прошу.
– Слушаю.
– Ни при каких обстоятельствах не затрагивайте Сатоси и Тарасевича. Вам ясно?
– Ах, вот оно что! – Я посмотрел на Стоячего несколько иными глазами. – Теперь понятно.
– Да-да, – произнес он. – Меня уже поставили в известность, звонили. Не суйтесь, куда не надо. Сорвете ювелирную операцию.
– Разумеется. Вы, кажется, действительно были в прошлом священником?
– Был. А разве священнослужитель не может заодно и работать в органах? Вы, сдается мне, так и не поверили ни в секту грибоедов, ни в Полярных зеленых? Напрасно. Последние в самом деле где-то существуют: в тайных конспирологических обществах, но это уже совсем другая тема. Неужели я был так плох в роли фанатика-идиота?
– Отвратительны. Могли бы проконсультироваться у любого психиатра.
– Ладно, учту на будущее, – сказал он, и мы возвратились к общему собранию. Я заметил, что за все время Шиманский так ни разу и не подошел к «дочери». Но и она не смотрела в его сторону. Словно их разделяла каменная стена.
Бижуцкий между тем продолжал вещать:
– …И когда я слез с подоконника и спрятался в уголке, то понял: меня непременно обнаружат и растерзают все эти люди-нежити, оборотни, выбравшиеся на свет в полночь, в полнолуние, прямиком из самого ада, ежели я также не нацеплю на себя какую-нибудь маску и подходящий балахон. Я стал шарить вокруг, надеясь найти что-нибудь соразмерное для себя. Обнаружил лишь сброшенную жабью шкурку, заячий хвост и уши от какого-то инкуба-гомункула, очень похожие на корень мандрагоры. Но потом нашел все-таки то, что мне было нужно.
Я вытащил из-под стола заранее приготовленную сумку, а из нее зеленый балахон, бахилы и маску свиньи.
– Не этот ли маскарадный костюмчик? – спросил я участливо.
– Он самый! – обрадовался Бижуцкий, даже не удивившись. – Где вы его нашли?
– Там, где вы его и бросили. В коридоре у бассейна, – ответил я.
– A-а! Ну да, – кивнул он, напрягая память. Но так и не вспомнил. Поскольку подверженные лунатизму люди во время обострения болезни как бы вырываются из реального пространства и времени и не в состоянии отвечать за свои поступки.
Бижуцкий схватил балахон, маску и бахилы, прижал к груди.
– Я с ними теперь стараюсь не расставаться, – важно поведал он окружающим. – Потому что этот костюмчик спас мне жизнь. Ведь знаете, кто верховодил на том балу?
– Ну, кто? – спросил Зубавин. Он уже пересел на место сбежавшего Париса, поближе к Харимаде, которая все еще пребывала в некоем трансе.
– Кто? – переспросил Бижуцкий. – Да вот он! – Его палец-перст торжествующе указал на меня.
– Конечно, я. – Мне пришлось согласно кивнуть и улыбнуться. К сожалению, Борис Брунович был неизлечим в своей фобии, хотя и абсолютно безобиден. А все из-за его горячо любимой жены и соседа. О женщины! Они порой просто убивают своих мужей, ввергают их в бездну. Я прикладывал все усилия, чтобы вывести Бижуцкого из его фантасмагорического мира, но покуда безрезультатно. В каждое полнолуние он видел во мне главного виновника измены своей супруги, которая, кстати, уже давно бросила его и даже ни разу не навестила. Еще раз стоит повторить вслед за Шекспиром: о женщины, ничтожество вам имя!..
– Да-да-да! – продолжал говорить и пялиться на меня Борис Брунович. – Это был он, Александр Анатольевич Тропенин, главный Бафомет на том дьявольском балу-шабаше! И… и…
– Насчет Бафомета – я вам скажу, – произнес вдруг Волков-Сухоруков, оборвав речь Бижуцкого.
Но и его самого прервали. Явились охранники и сообщили, что Гамаюнова поймать не удалось. Он побежал к гроту, а потом нырнул в лаз и спрятался где-то в катакомбах.
– Они тянутся на десятки километров, – задумчиво произнес Левонидзе. – Теперь с собаками не сыщешь. Может и сам там заблудиться и больше не найти выход. Никогда.
– Ну и черт с ним! – жестко сказал Харимади. Политики всегда умеют находить самое удобное и правильное для себя решение.
– Так вот, насчет Бафомета, – повторил Волков-Сухоруков, выбивая о подоконник трубку.
– Да погоди ты! – остановил его Левонидзе. – Давайте с Гамаюновым решать. Что если спустить по его следу собак, в самом деле? У нас же есть парочка отличных доберманов?
– Георгий, ты уже отличился на этом поприще, – холодно произнес я. – Вспомни прошлую осень. Галерею, в которой должна была открыться выставка. И голову пса, которую ты принес в комнату отдыха. Скажи мне только одно: зачем ты это сделал?
Левонидзе после моих слов как-то сразу сник, стал вроде бы даже меньше ростом, глаза потускнели.
– Это все он! – Мой «верный» помощник указал в сторону Шиманского. – Он приказал. Заплатил. А зачем – сам, наверное, догадываешься.
Никто из присутствующих, кроме Анастасии, Левонидзе и Шиманского, не понимал нашего разговора. Но так оно и лучше. Мне не хотелось, чтобы об этом знал весь свет. Я подумал о том, что Георгий давно работает на Владислава Игоревича; но в происшествии на выставке было несколько побудительных причин. Одна из них – патологическая ненависть Шиманского к Анастасии; другая – желание Левонидзе ввести мою супругу в декомпенсационное психическое состояние, упрятать в больницу, а после попытаться прибрать клинику к своим рукам. Так оно и могло произойти в самое ближайшее время. Если бы Анастасия не «вспомнила», не выздоровела бы.
Левонидзе стал торопливо пробираться к выходу, не решаясь встретиться со мной взглядом.
– Подожди, – сказал я. – Еще не конец. Ты, кажется, искал некие кассеты и дневник, чтобы передать их своему хозяину?
– У меня мало времени, – ответил Георгий, взглянув на часы. – Я должен… уехать. Самолет ждет.
– Никакой самолет тебя не ждет, – усмехнулся я. – Ты больше не нужен господину Шиманскому, разве не понятно? Да и мне тоже. Такие люди выбрасываются без сожаления, как отработанный материал. Как кусок дерьма. В этом я, пожалуй, с Владиславом Игоревичем солидарен. Но и ему не видать этого дневника и кассет. Они отправятся в соответствующие компетентные органы.
– Вот это мы еще поглядим! – буркнул Шиманский.
– О чем вы тут все время толкуете? – подала голос Ахмеджакова. – Снова какая-то непонятная игра?
– Нет, просто перебрасываются бомбами с часовым механизмом, – ответила ей Стахова.
Левонидзе, постояв некоторое время в нерешительности, все же возвратился на прежнее место.
– Продолжайте! – кивнул я Волкову-Сухорукову. Я предполагал, что он должен сейчас сказать, куда повести речь. И не ошибся.
– Возвращаюсь к Бафомету, – в третий раз повторил он. – К этому ужасному и дьявольски изворотливому существу, именем которого… мне пришлось воспользоваться, чтобы проникнуть в вашу клинику.
– Во как! – выдохнул из себя с непонятным восторгом Каллистрат.
– Что же ты, Вася? – с укором спросил Левонидзе, но потом просто махнул рукой, словно все это больше его никак не касалось.
– Да, воспользовался, – подтвердил Волков-Сухоруков, выходя на середину зала; я уступил ему свое центральное место. – Но я мало погрешил против истины. Преступник с такой кличкой в архивах МУРа и ФСБ есть, однако сейчас он скрывается где-то за границей, по нашим ориентировкам, в Штатах. И взрывы конфессионных храмов в Москве были. Лазарчук – выдуман, а голос на аудиокассете – мой собственный, только измененный.
– Я ничего не понимаю! – решительно произнесла поэтесса.
– Тс-с!.. – сказал ей Олжас-Тазмиля и протянул фляжку: – Выпей, голуба. Полегчает.
Зара Магометовна воспользовалась советом, сделала добрый глоток, но даже не поморщилась. Представитель братского казахского народа с уважением посмотрел на нее.
– А что же тогда являлось вашей целью? – спросил я.
– Все, что я сейчас говорил, только прелюдия, – отозвался Волков-Сухоруков. – Главное – впереди. Вы знаете, что год назад мою любимую девочку, дочь, сбил какой-то пьяный негодяй. Следствие было закрыто, хотя имя преступника знали. От меня его долго скрывали. Я вел свое параллельное расследование. И в конце концов вышел на убийцу моей дочери.
Волков-Сухоруков остановился напротив меня. Стал набивать трубку табаком, но пальцы его дрожали. Он был настолько взволнован, что его лицо пошло красными пятнами. По-видимому, давно ждал этой минуты. Представлял ее себе мысленно. В столовой стало совсем тихо.
– Он находится в этом зале, – медленно проговорил бывший следователь ФСБ. – Вначале я хотел отомстить ему точно таким способом. Выяснил – где он обитает. Кто его родные, близкие. И узнал, что у него есть…
Остановить сыщика я не успел: он слишком далеко отошел от меня и приблизился к Анастасии. Затем молниеносно выхватил пистолет и приставил дуло к ее виску.
– Узнал, что у него есть дочь, – закончил Волков-Сухоруков, глядя теперь на господина Шиманского. – Я подумал: а не станет ли ему столь же горько и пусто, когда я на его глазах застрелю ее?
Все произошло так быстро, что никто не успел среагировать. Сидели как парализованные. Лишь Владислав Игоревич усмехнулся. Охранники двинулись было вперед, но я сделал им знак остановиться.
В горле у меня в этот момент пересохло. Я знал, что в подобном стрессовом состоянии люди не шутят. Действительно способны нажать на курок.
– Если вы убьете ее, – произнес я, – то сделаете одолжение господину Шиманскому. Он ей не отец.
Волков-Сухоруков внимательно посмотрел на меня.
– Я и сам понял, – сказал он – что такие люди, как он, не любят никого. Они подобны скорпионам, которые всех ненавидят. Поэтому будет гораздо справедливее, если я…
Сыщик передернул затвор и пошел к Шиманскому, продолжая рассуждать вслух:
– Если я просто-напросто пристрелю эту гадину.
– Мишель! – истошным голосом заорал магнат, пытаясь спрятаться за спину своего пилота.
– А я-то тут при чем? – неожиданно отозвался Зубавин и оттолкнул Шиманского. – Нет уж, разбирайтесь со своими грехами сами. Времечко ваше, Владислав Игоревич, кончилось, пора либо за границу, в Лондон, либо под могильную плиту. Выбирайте. Я от вас ухожу и плевать хотел на вашу плешь с трех тысяч метров!
Шиманский побежал вдоль стены, Волков-Сухоруков – за ним и, действительно, начал стрелять. Видимо, не все патроны у него кончились прошлым летом, как он утверждал. Пули отскакивали от кладки, но не достигали цели. Лишь седьмая угодила в продолжавшего безостановочно орать Владислава Игоревича. Впрочем, кричали сейчас многие, и из-за сплошного шума и выстрелов мало что можно было понять и услышать.
Общий ор стих только тогда, когда Волков-Сухоруков отбросил в сторону бесполезный теперь пистолет, а господин Шиманский, пошатываясь, развернулся к нему, сделал несколько шагов и даже отчетливо произнес:
– Как же это с вашей стороны некрасиво! – А потом рухнул на пол.
Вновь в зале наступила тишина. Я первым оказался возле тела Владислава Игоревича и начал щупать пульс. Позади меня раздался голос Тарасевича:
– Ну, что я вам говорил час назад? Убийство просто витало в воздухе. Моя хронофутурология – это фундамент всех наук. Это почти Апокалипсис.
Несмотря на утверждения Тарасевича, хронофутурология на сей раз дала некоторый сбой. Господин Шиманский был в глубоком обмороке, а пуля попала ему всего лишь в мягкие ткани седалищного места. Его перенесли в процедурный кабинет, я оставил рядом с ним Параджиеву, которая, как мне показалось, все прекрасно поняла из долгих шумных дебатов в столовой. Сопровождавшихся бегством одних и стрельбой из пистолета других «гостей» клиники. Гааза ее нехорошо поблескивали, когда она глядела на громко и ненатурально стонущего Владислава Игоревича, а в руках сжимала зачем-то кислородную подушку. Я уже понял, что она любит Анастасию как родную дочь, и даже побеспокоился: как бы медсестра ненароком не удавила магната этой самой подушкой? Пулю из его задницы я решил не извлекать до приезда специалистов, но противостолбнячную сыворотку вколол. Должна была приехать и следственная бригада из ФСБ, которую вызвал сам Волков-Сухоруков. Им же я решил передать дневник с кассетами Стаховой. Поскольку, как сказал мне рыжеусый сыщик, это именно те ребята, которые давно ведут разработку Шиманского, а теперь с самого верха получено «добро», чтобы его и запереть в клетке.
– Позовите Мишеля Зубавина, умоляю вас! – слабым голосом попросил Владислав Игоревич. – Мне нужно срочно отсюда улететь.
Я сходил и выполнил его просьбу. Пилот, оглянувшись на дам, прошептал мне на ухо несколько энергичных фраз. Я вернулся в процедурную, попросил Параджиеву отвернуться, чтобы она не смогла прочесть по моим губам, и передал все слово в слово. Шаманский сник и больше не издал ни звука.
Теперь мне предстояло сделать много дел. Позвонить в областное УВД – по поводу смерти Ползунковой и Харченко, вызывать спасателей-спелеологов из МЧС – искать Гамаюнова в пещерах; и вообще наводить порядок в клинике. Левонидзе куда-то исчез, будто растворился в воздухе. Оно и к лучшему. Этот не пропадет. Пока в мире существует любовь, верность, радость – всегда найдется место ненависти, предательству и страху. Одно без другого не живет.
Столовая, куда я пришел, почти опустела.
– Скоро все уедут, разойдутся, – как-то грустно сказал мне Каллистрат. – Жаль, я уже привык к ним. А мне-то что делать? A-а!.. Вернуться на свою помойку в Гольяново. Жил же я там и не тужил, даже был счастлив!.. И зачем только вы подарили мне на Курском вокзале полтинник?
– На пиво, – ответил я. – Сами же просили. А потом меня заинтересовало ваше лицо, рассуждения, оптимизм и полное безразличие к собственной персоне. Словно оно, тело ваше, выдано вам напрокат: износится – нацепите другое. И не важно, как оно будет выглядеть, главное, что внутри – душа ваша. Вот ее-то вы пытаетесь сохранить. Я за вами здесь давно наблюдаю и изучаю. Вы представляетесь мне типичным русским человеком: в воде не горит, в огне не тонет.
– Наоборот, – поправил Каллистрат. – А впрочем, так даже лучше. Именно по-русски, немцу вовек не понять.
– Вот так же и сама Россия, – добавил я. – Загадочная и мистическая страна. Понять бы… Если не ее, то хотя бы себя в ней. Словом, незачем вам возвращаться к консервным банкам и пустым бутылкам, предлагаю место моего помощника в клинике. Прежний испарился, как пары эфира.
Надо подумать, – важно кивнул Каллистрат, почесав затылок, будто боялся потерять свободу. – Я дам ответ завтра.
Когда я вышел в парк, меня ошарашил неожиданной новостью Тарасевич. Его цепко держала под руку поэтесса.
– Вот, – несколько смущенно начал он, – кончилась моя холостяцкая жизнь. Теперь, видимо, остепенюсь…
– Мы с Львовичем решили пожениться, – пояснила Зара Магометовна. – Не могу, знаете ли, терпеть, когда под рукой нет какого-нибудь супруга.
«Пропал физик! – подумал я. – Хотя, кто знает? Может быть, в настоящие-то клещи попадет теперь сама Ахмеджакова?»
– Поздравляю! – произнесла рядом со мной Анастасия, я обнял ее. Меня радовало, что она сохраняет спокойный вид и душевное равновесие, а ведь столько перенесла за последнее время! Иной мужчина сломается…
– Через пару дней уезжаем, – добавил Тарасевич. – Все было очень хорошо. У меня даже родились новые идеи в вашей клинике.
– По хронофутурологии? – спросил я.
– По ядерной термодинамике, – отозвался он и подмигнул.
«Ну, теперь вслед за ним отправятся и Сатоси, и Антон Андронович, – вновь подумал я. – Делать им тут тоже больше будет нечего. Кто же остается? Один Бижуцкий в своей неизменной пижаме – как символ больного мятущегося духа на просторах России». Да и другие «гости» наверняка тоже уедут.
Я оказался прав. Уже упаковывал вещи Леонид Маркович Гох, сухо поблагодарив меня и попрощавшись, даже не взглянув в сторону Анастасии: ему, должно быть, было тяжело видеть ее.
Пришла машина из казахского посольства за Олжасом Сулеймановичем Алимовым. Он (она?) крепко обнял меня и расцеловал, обдав гремучим перегаром рисовой водки. Затем, подумав немного, приложился к ручке Анастасии.
– Да, – ответил он на мой молчаливый вопрос. – Теперь – в Бразилию. К донам Педро. Прощайте.
Где-то за воротами клиники надрывно зазвенела цыганская гитара. Стало немного грустно и печально. Но вскоре одинокий перебор струн сменился ударами бубен, веселыми звуками других гитар, песенной вольницей, которая завораживала душу. Жизнь продолжалась… И не могло быть иначе.
– Ну что? – спросил вдруг у нас Мишель Зубавин. – А не хотелось бы полетать?
– Очень бы хотелось, – ответила за меня Анастасия. Глаза ее радостно заблестели.
– Да там у вас в приборном щитке какую-то детальку Левонидзе вывернул, – сказал я.
– А мы и без деталек полетим! – уверил Мишель. – Мой крылатый конь на голом энтузиазме пашет. Ну, пошли, что ли?
– А я, а я? – спросил оказавшийся тут же Бижуцкий.
– Ты, отрок, в другой раз, – ответил Зубавин и похлопал его по плечу.
Мы залезли в маленькую кабинку, плотно уселись, пилот стал щелкать переключателями, лопасти завертелись. Через несколько минут вертолет взмыл вверх. Некоторое время «стрекоза» кружила над нашим Загородным Домом. Внизу стояли маленькие люди и махали нам руками. Но лиц я уже не различал. Знал лишь, что я люблю их всех. Какими бы они ни были.
Вертолет поднялся еще выше, взял курс на северо-восток. Клиника и табор остались позади. Внизу тянулась серебристая лента реки, мелькали крошечные домики, расстилалось широкое поле, чернел массив леса. И все это – Россия с ее необъятными, таинственными просторами, а моя клиника в ней – лишь маленькая точка. Я отчетливо понимал, что выздоровление всего и всех близится. Это зависит только от нас самих.
– Ну как, нравится? – прокричал Зубавин.
– Кажется, я лечу прямо в небесный рай, – сказала Анастасия.
– Почему нет? – произнес я. И подумал, что путь к счастью лежит через открытые врата. Нужно лишь не ошибиться дверью.