ЩЕГОЛ

Тратт Донна

Часть II

 

 

Глава 5

Бадр аль-Дин

1

Поначалу я решил оставить чемодан в багажной комнате нашего старого дома — под надежным присмотром Хозе и Золотка, но чем ближе был день отъезда, тем больше я нервничал, пока наконец, в самую последнюю минуту не решил вернуться, придумав причину, которая теперь мне кажется ужасно тупой: торопясь поскорее вынести картину из квартиры, я покидал в чемодан кучу разных вещей, в том числе и большую часть летней одежды. Поэтому накануне того дня, когда отец должен был забрать меня от Барбуров, я кинулся на Пятьдесят седьмую, думая вытащить из чемодана сверху пару рубашек поприличнее.

Хозе не было, вместо него незнакомый плечистый парень (Марко В., если верить бейджику) преградил мне дорогу недобрым упертым взглядом не швейцара даже, а скорее охранника.

— Простите, чем могу помочь? — спросил он.

Я объяснил про чемодан. Но парень, изучив журнал записей — поводив мясистым пальцем по колонкам с цифрами, не торопился снимать сумку с полки.

— И ты оставил сумку тут — почему? — с сомнением спросил он, почесывая нос.

— Хозе разрешил.

— А квитанция есть?

— Нет, — ответил я, растерявшись.

— Ну, тогда ничем не могу помочь. В записях ничего нет. И кроме того, мы не берем на хранение вещи у тех, кто тут не живет.

Я достаточно тут прожил, чтобы знать, что это неправда, но спорить с ним не собирался.

— Послушайте, — сказал я, — я жил здесь. Я знаю Золотко, знаю Карлоса, всех тут знаю. Я… ну ладно вам, — сказал я после равнодушной вязкой паузы, когда я уловил, что он теряет ко мне всякий интерес. — Если вы меня туда отведете, я вам покажу этот чемодан.

— Нет, извини. Туда разрешен вход только жильцам и тем, кто здесь работает.

— Это брезентовый чемодан, на ручке — ленточка. И вон моя фамилия написана, видите? Декер, — в доказательство я тыкал пальцем в ярлычок, который еще не отлепили от нашего почтового ящика, и тут с перерыва вернулся Золотко.

— Эй! Кто к нам пришел! Я этого парнишку знаю, — сказал он Марко В. — Знал его еще когда он во-от таким был. Что случилось, Тео, друг?

— Ничего. Ну, то есть я уезжаю.

— Вот как? Уже едешь в Вегас? — спросил Золотко. Едва я услышал его голос, едва он положил мне руку на плечо, как сразу стало легче, проще. — Ну и в безумном же ты местечке жить будешь, верно?

— Ну, наверное, — с сомнением отозвался я. Мне все наперебой твердили, что от Вегаса у меня крышу сорвет, а я никак не мог понять, с чего бы — вряд ли я там буду шататься по казино и клубам.

— Наверное? — Золотко закатил глаза и, гримасничая, покачал головой — мама, бывало, разойдясь, здорово его передразнивала. — Господи боже, ты только послушай. Это, знаешь, что за город? А какие там профсоюзы… То есть у тех, кто в отелях работает, в ресторанах… Денег там заработать можно везде. А погода! Солнце, каждый день — солнце. Друг, ты в этот город влюбишься. Так когда ты уезжаешь-то?

— Эээ, сегодня. То есть завтра. И я поэтому хотел…

— А, так ты за чемоданом пришел? Нет проблем.

Золотко что-то резко сказал Марко В. по-испански, тот безразлично пожал плечами и ушел в багажную комнату.

— Он ничего такой, Марко, — вполголоса сказал мне Золотко. — Но про твою сумку ничего не знает, потому что мы с Хозе ее в журнал не записали, понимаешь?

Я понимал. Все свертки необходимо было заносить в журнал: дату, когда их принесли, дату, когда забрали. Не выдав мне никакой квитанции, не сделав никаких официальных записей, они таким образом обезопасили меня на случай того, если кто-то другой, а не я, вдруг попытается забрать ее.

— Да, — неловко выдавил я, — спасибо, что приглядели за ней…

— No problemo, — сказал Золотко, — Спасибо, братан, — громко поблагодарил он Марко, взяв чемодан. — Говорю же, — продолжил он, понизив голос, пришлось шагать вплотную к нему, чтоб хоть что-то расслышать, — Марко, он ничего парень, но у нас тут куча жильцов жаловались, что, мол, в здании не хватало персонала, когда — ну сам понимаешь, — он кинул на меня многозначительный взгляд. — Ну и Карлос же тогда не смог добраться на работу, и уж точно не по своей вине, но его все равно уволили.

— Карлоса? — Из всех швейцаров Карлос был самым старшим и самым серьезным, тоненькие усики и посеребренные виски делали его похожим на обласканного публикой мексиканского киноактера, его черные ботинки всегда были начищены до зеркального блеска, а белые перчатки были белее, чем у остальных швейцаров. — Карлоса уволили?

— Сам знаю, не верится. Тридцать четыре года и… — Золотко ткнул большим пальцем себе за спину. — Пфффф! А теперь руководство только и думает, что об охране: новый персонал, новые правила, записывай, кто пришел, кто ушел, так-то вот…

— Ну ладно, — сказал он, толкнув спиной входную дверь, — давай-ка, друг, поймаю тебе такси. Ты сразу в аэропорт?

— Нет, — ответил я, потянувшись, чтоб его остановить, — я так задумался, что и не понял сразу, что он хочет сделать, но он отмахнулся от меня — да брось.

— Нет-нет, — сказал он, подтаскивая чемодан к обочине, — все нормально, друг, держу, — и я со стыдом понял, что он думал, будто не даю ему вынести чемодан на улицу, потому что у меня нет денег дать ему на чай.

— Эй, погоди, — начал было я, но в ту же секунду Золотко свистнул и бросился на дорогу с поднятой рукой.

— Такси! Сюда! — крикнул он.

Я раздосадованно стоял в дверях, глядя, как из-за поворота к нам подкатывает такси.

— Бинго! — сказал Золотко, распахивая заднюю дверь. — Это рекорд, верно?

Не успел я придумать, как бы так отменить такси, чтоб еще не казаться при этом полным уродом, как уже сидел на заднем сиденье, чемодан лежал в багажнике, а Золотко — как всегда, любовно — захлопывал крышку.

— Удачной тебе поездки, amigo, — сказал он, поглядев сначала на меня, потом на небо. — Погрейся там за меня на солнышке. Уж ты знаешь, что такое для меня солнце — я ж тропическая птичка. Жду не дождусь, как поеду домой в Пуэрто-Рико и поговорю там с пчелами. Хммммм… — пропел он, закрыв глаза и склонив голову набок. — У моей сестры там пасека, я пчелам на ночь пою колыбельные. А в Вегасе есть пчелы?

— Не знаю, — ответил я, незаметно ощупывая карманы, чтоб понять, хватит ли у меня денег.

— Ну, если вдруг увидишь там пчел, передавай им привет от Золотка. Скажи им, я скоро.

— ¡Неу! ¡Espéra! — крикнул Хозе, вскинув руку: он еще не переоделся из футбольной формы, шел на работу прямо после игры в парке — летел ко мне, покачиваясь, прыгучим, спортивным шагом.

— Эй, manito, уже уезжаешь? — спросил он и, наклонившись, просунул голову в окошко такси. — Пришли нам открытку, внизу повесим!

Внизу, в подвальном помещении, где швейцары переодевались в форменную одежду, одна стена была завешена открытками и полароидными снимками из Майами и Канкуна, Пуэрто-Рико и Португалии, которые жильцы и швейцары с Восточной Пятьдесят седьмой уже много лет подряд слали из путешествий домой.

— Точно! — сказал Золотко. — Пришли открытку! Не забудь!

— Я… — Я хотел было сказать, что буду по ним скучать, но побоялся, что буду прямо как гомик какой-нибудь. Поэтому ответил только: — Ладно. Вы тут не парьтесь.

— И ты, — сказал Хозе, пятясь назад с поднятой рукой. — И не садись за блэкджек.

— Слушай, пацан, — вклинился водитель, — тебя везти куда или что?

— Эй, эй, полегче, не гони, — сказал ему Золотко. И мне: — У тебя все будет нормально, Тео.

Он хлопнул рукой по дверце.

Удачи, парень. Еще увидимся. С богом!

2

— Только не говори, — сказал мне отец, когда на следующее утро приехал за мной к Барбурам на такси, — что всю вот эту хрень ты с собой в самолет потащишь.

Кроме чемодана с картиной я собрал еще один — тот, который и планировал взять с собой изначально.

— У тебя перевес будет, — немного истерично прибавила Ксандра. Даже в удушливом уличном жаре я со своего места чуял запах ее лака для волос. — Больше могут не разрешить!

Вышедшая меня проводить миссис Барбур сказала ровно:

— О, два чемодана — это не страшно. Я все время с перевесом летаю.

— Да, но за него платить приходится.

— Думаю, вы согласитесь, что это довольно удобно, — сказала миссис Барбур. Несмотря на раннее утро и то, что на ней не было ни помады, ни украшений, она в простом хлопковом платье и сандалиях умудрялась выглядеть безукоризненно элегантной. — Ну, может, заплатите долларов двадцать, когда будете регистрироваться, но это ведь не проблема, правда?

Они с отцом глядели друг на друга, будто пара кошек. Наконец отец отвел взгляд. Я слегка стыдился его спортивной куртки — при взгляде на нее вспоминались братки из «Дейли Ньюс», которых разыскивали за рэкет.

— Предупреждать надо, что два чемодана будет, — пробурчал он в тишине (благословенной!), которая повисла после ее удачной реплики. — А то еще в багажник не влезет.

Пока я там стоял на обочине, у распахнутого багажника, то чуть было не решился оставить второй чемодан миссис Барбур, чтоб потом ей позвонить и рассказать, что там внутри. Но не успел я и слова сказать, как широкоплечий русский водитель вытащил сумку Ксандры из багажника и схватил мой второй чемодан, который ему удалось туда впихнуть, примяв и сдвинув все остальное.

— Видите, не тяжело! — сказал он, захлопывая багажник и утирая лоб. — Бока мягкие!

— А моя ручная кладь! — запаниковала Ксандра.

— Нет проблем, мадам. Поедет со мной на переднем сиденье. Или, хотите, с вами, сзади.

— Ну вот и славно, — сказала миссис Барбур, склонившись, чтоб легонько поцеловать меня в щеку — в первый раз за все время — девчачий «привет-привет», поцелуй в воздух, от которого пахло мятой и гардениями. — Ну, всем пока! — сказала она. — Удачно вам долететь.

С Энди мы попрощались накануне — я знал, что мой отъезд его расстроил, но все равно дулся на него, потому что он не остался меня проводить, а уехал вместе со всеми остальными в якобы ненавистный дом в Мэне. Что до миссис Барбур, то она, похоже, не слишком огорчалась, что видит меня в последний раз, а вот у меня, по правде сказать, внутри все обрывалось.

Серые глаза — ясные, холодные — глянули в мои.

— Большое вам спасибо, миссис Барбур, — сказал я. — За все. И Энди скажите.

— Скажу, конечно, — ответила она. — Ты был превосходным гостем, Тео. — Стоя в дрожащем от жары утреннем мареве Парк-авеню, я чуть задержал ее руку в своей, немножко надеясь на то, что она скажет: звони, если что понадобится, но она добавила только: — Ну, удачи! — Еще один прохладный поцелуйчик, и она разжала руку.

3

Я все никак не мог осознать, что покидаю Нью-Йорк. За всю свою жизнь я уезжал из города самое большее дней на восемь. Пока мы ехали в аэропорт, я глядел из окна на щиты с рекламой стрип-клубов и юристов по личным делам — не скоро теперь увижу все это снова, и меня так и накрывало мыслью, от которой внутри все так и холодело. А досмотр в аэропорту? Летал я мало (всего-то два раза, один раз — когда еще в сад ходил) и даже не представлял себе, как вообще происходит этот досмотр: просвечивают рентгеном? Обыскивают багаж?

— А чемоданы в аэропорту открывают? — робко спросил я и потом повторил вопрос, потому что, похоже, в первый раз никто и не услышал. Я сидел впереди, чтобы отец с Ксандрой могли побыть на заднем сиденье в романтической обстановке.

— Ага, — отозвался водитель. То был здоровенный, широкоплечий выходец из СССР: с грубыми чертами лица и лоснящимися румяными щеками, похожий на располневшего тяжеловеса. — А если не открывают, то просвечивают.

— Даже если я сдаю чемодан в багаж?

— Конечно, — ободряюще подтвердил он. — Все осматривают, взрывчатку ищут. Не о чем волноваться.

— Но… — я пытался как-то правильно сформулировать вопрос, чтоб услышать нужный мне ответ и не выдать себя, но никак не получалось.

— Не переживай, — сказал водитель, — в аэропорту толпы полицейских. А дня три-четыре назад, представляешь? Кордоны на дорогах.

— Короче, могу сказать только одно: жду не дождусь, когда мы свалим из этого сраного города, — произнесла Ксандра своим сипловатым голосом.

На секунду я опешил, решив, что это она мне говорит, но, обернувшись, увидел, что она обращалась к отцу.

Отец положил руку ей на колено и сказал что-то — так тихо, что я не расслышал. На нем были темные очки, он развалился на сиденье, откинув голову назад, и, когда он ухватил Ксандру за коленку, что-то настолько легкое, настолько молодое прозвучало в его негромком голосе, проскользнуло секретиком от него к ней. Я отвернулся и вновь уставился на проносящиеся мимо казенные виды: низенькие вытянутые здания, супермаркеты, автомастерские, жарятся на стоянках машины под палящим утренним солнцем.

— Понимаешь, к семеркам в номере рейса я отношусь спокойно, — тихонько говорила Ксандра, — а вот от восьмерок у меня аж волосы дыбом.

— Да, но в Китае, например, восьмерка — это счастливое число. Как будем в Маккаране, обрати внимание на табло с международными рейсами. Все рейсы из Пекина — восемь, восемь, восемь.

— Опять ты со своей китайской мудростью.

— Это все в числах заложено. Это все — энергетика. Единение земли и неба.

— Земли и неба… Говоришь, прям как будто это какое-то волшебство.

— Это волшебство.

— Да ну?

Они шептались и шептались. В зеркале заднего вида лица у них были совершенно идиотскими, и они как-то уж слишком сдвинули головы — тут я понял, что они собрались целоваться (хоть они и постоянно это при мне делали, я всякий раз вздрагивал), и, отвернувшись, уставился на дорогу прямо перед собой. Пришла мысль, что если б я не знал наверняка, как умерла мама, никто на свете меня бы не разубедил в том, что это не они ее убили.

4

Пока мы стояли за посадочными, я весь закостенел от ужаса, ожидая, что сотрудники службы безопасности вот-вот прямо тут, в очереди на регистрацию откроют мой чемодан и найдут картину. Но угрюмая тетка с взлохмаченными волосами, лицо которой я помню до сих пор (пока стояли в очереди, я только и молился, чтоб мы не попали к ней), вскинула мой чемодан на ленту, даже не взглянув на него.

Пока я наблюдал, как он подпрыгивает, уезжая от меня к неизвестным сотрудникам и процедурам, то почувствовал, как стискивает, как пугает меня оглушительный напор чужих людей — я стоял, будто голый, казалось, что все так и пялятся на меня. Столько народу и столько полицейских я не видел с того самого дня, как погибла мама. Возле металлоискателей стояли спецназовцы с ружьями — в камуфляже, навытяжку, оглядывают толпу холодными взглядами.

Рюкзаки, портфели, сумки, коляски — во всем терминале, куда ни кинь взгляд, — море голов. Когда мы стояли в очереди на личный досмотр, я услышал крик — показалось, что выкрикнули мое имя. Я застыл на месте.

— Давай, давай же, — сказал отец, прыгая позади меня на одной ноге, чтоб стряхнуть мокасин, и подтолкнул меня локтем в спину, — не стой на месте, блин, ты всю очередь задерживаешь…

Через металлоискатель я шел, не отрывая глаз от ковролина, цепенея от страха, ожидая, что вот-вот кто-нибудь и ухватит меня за плечо. Рыдали младенцы. Старики проползали мимо на электроколясках. Что со мной будет? Удастся ли объяснить, что все на самом деле было не так, как им кажется? Я воображал себе камеру с бетонными стенами, как в фильмах показывают — дверь с грохотом захлопывается, вокруг раздраженные копы в одних рубашках, без пиджаков: и не думай, пацан, никуда ты не едешь.

Когда после досмотра мы шли по гулкому коридору, я отчетливо услышал решительные шаги у меня за спиной. Я снова остановился. — Так, только не говори, — сказал отец, обернувшись, с досадой закатив глаза, — что ты что-то там забыл.

— Нет, — сказал я, озираясь вокруг, — я…

Сзади никого не было. Справа и слева — одни пассажиры.

— Гос-споди, да он аж побелел весь, — воскликнула Ксандра и спросила отца: — Он как ваще, в норме?

— Да все с ним будет хорошо, — сказал отец, двигаясь дальше по коридору, — дай только в самолет сесть. Тяжелая вышла неделька для всех нас.

— Слушай, я б на его месте тоже обосралась, если бы надо было лезть в самолет, — без обиняков сказала Ксандра. — После всего-то.

Отец, толкавший перед собой ручную кладь — чемоданчик на колесах, который несколько лет назад мама подарила ему на день рождения, снова остановился.

— Бедный малыш, — сказал он, удивив меня своим сочувствием, — что, страшно, да?

— Нет, — ответил я, но слишком уж быстро.

Меньше всего на свете я хотел привлекать к себе внимание или чтоб кто-то заметил даже самую малую толику моей трясучки. Отец сдвинул брови, глядя на меня, потом повернулся к Ксандре.

— Ксандра? — спросил он, дернув подбородком. — А может, дадим ему одну штучку, а?

— Принято, — ловко отозвалась Ксандра, порылась в сумочке и вытащила две огромные белые таблетки овальной формы. Одну она бросила в раскрытую ладонь отца, другую дала мне.

— Спасибо, — сказал отец, сунув таблетку в карман куртки. — Теперь пойдем, запьем их чем-нибудь. С глаз убери, — велел он мне — я ухватил таблетку большим и указательным пальцами, поражаясь ее размерам.

— Ему и половинки хватит, — сказала Ксандра, изогнувшись, чтобы поправить ремешок своих сандалий, и хватая для равновесия отца за руку.

— Верно, — согласился отец. Он забрал у меня таблетку, ловко разломил ее надвое, засунул вторую половинку в карман своей спортивной куртки, и они с Ксандрой заторопились вперед, волоча за собой ручную кладь.

5

Таблетка не была настолько сильной, чтобы полностью меня вырубить, но весь полет я счастливо прокайфовал, кувыркаясь туда-сюда в кондиционированных снах. Пассажиры вокруг меня зашептались, когда бесплотная стюардесса объявила призы бортовой промо-лотереи: обед и выпивка на двоих в «Острове сокровищ». От ее приглушенных обещаний я провалился в сон, в котором я нырял в зеленовато-черную воду, состязаясь при свете факелов с какими-то японскими ребятишками — кто достанет со дна наволочку, полную розовых жемчужин. Всю дорогу в самолете стоял трубный, белый, неумолчный, как море, шум, хотя был один странный миг — я тогда, укутавшись в синий плед, спал где-то высоко над пустыней, — когда все двигатели словно отрубились, стихли и я обнаружил, что всплываю вверх, в невесомости, не отстегнув ремней, вместе с креслом, которое каким-то образом оторвалось от своего ряда и теперь летает себе по кабине.

Меня тряхнуло, и я рухнул обратно в свое тело, когда самолет ударил колесами о взлетную полосу, запрыгал по ней и наконец со скрежетом остановился.

— Ииии… добро пожаловать в Лох-Вегас, Невада, — объявил капитан по громкоговорителю, — местное время в Городе Грехов — одиннадцать сорок семь утра.

Жмурясь от яркого света, зеркальных стекол, светоотражающих поверхностей, я тащился за отцом и Ксандрой через терминал, завороженный перестуком и миганием игорных автоматов и громким ревом музыки, который как-то не вязался со временем суток. Аэропорт напоминал Таймс-сквер, разросшуюся до размеров огромного торгового центра — сплошь высоченные пальмы и плазменные экраны с фейерверками, гондолами, танцовщицами, певцами и акробатами.

Прошло довольно много времени, прежде чем на багажную ленту выехал мой второй чемодан. Я жевал заусенцы и неотрывно пялился на плакат с изображением скалящегося варана, завлекалово в каком-то казино: «Вас ждут более 2000 рептилий!» Ждущие багаж напоминали живописную толпу полуночников, сгрудившихся у входа во второсортный ночной клуб: загар, рубашки кислотной расцветки, крохотные, увешанные драгоценностями азиатские дамочки в солнечных очках с громадными логотипами. Почти опустевшая лента уже давно ездила кругами, и отец (было заметно, что он до трясучки хочет курить) уже начал потягиваться, и ходить туда-сюда, и потирать щеку костяшками, как бывало всякий раз, когда ему хотелось выпить, — когда наконец он выехал, последним — брезентовый чемодан цвета хаки с красным ярлычком и разноцветной ленточкой, которую мама обвязала вокруг ручки.

Отец одним прыжком рванулся к ленте и схватил сумку, опередив меня.

— Наконец-то, — бодро сказал он, закидывая чемодан на тележку. — Ну все, валим отсюда.

И через раздвижные двери мы выкатились в стену валящей с ног жары. Вокруг нас во всех направлениях тянулись километры припаркованных машин — зачехленных, замерших. Я упорно смотрел только вперед — на блеск хромированных панелей, на подрагивающий, как рябое стекло, горизонт — как будто если обернусь или замешкаюсь, то нам сразу преградят дорогу люди в униформах.

Но никто так и не ухватил меня за воротник, никто не крикнул: стой! На нас никто даже не взглянул.

Я так поплыл в этой жаре, что, когда отец остановился перед новеньким серебристым «лексусом» и сказал: «Так, нам сюда», я споткнулся и чуть было не упал с бордюра.

— Это твой? — спросил я, глядя то на него, то на нее.

— А что? — кокетливо спросила Ксандра, ковыляя на своих платформах к пассажирскому сиденью — отец пикнул ключами от замка. — Не нравится?

«Лексус»? Каждый день я узнавал столько всего — от важного до мелочей, что непременно надо было рассказать маме, и пока я тупо смотрел, как отец закидывает сумки в багажник, то первым делом подумал: ого, что будет, когда она узнает. Неудивительно, что он не слал домой денег.

Отец картинным жестом отбросил в сторону выкуренную до половины «Вайсрой».

— Ну давай, — сказал он, — запрыгивай.

Воздух пустыни будто бы наэлектризовал его. В Нью-Йорке он казался каким-то помятым, сомнительным типом, но тут, на дрожащем от жары воздухе, его белая спортивная куртка и затонированные очки в пол-лица выглядели вполне уместно.

В машине, которая заводилась нажатием кнопки, было так тихо, что я поначалу даже и не понял, что мы тронулись с места. Мы скользили вперед, в бездонность и ширь. Я так привык к болтанке на задних сиденьях такси, что прохлада и плавность машины казалась нездешней, непроницаемой: коричневый песок, нещадная жара, транс и тишина, застрявший в сетчатом заборе мусор полощется в воздухе. Из-за таблетки я по-прежнему чувствовал себя бесплотным, онемелым, и потому из-за безумных фасадов и невероятных конструкций на Стрипе, безудержных переливов света на месте стыка дюн с небом, мне все чудилось, будто мы приземлились на другой планете.

Ксандра с отцом тихонько переговаривались на переднем сиденье. Но теперь она развернулась ко мне — вся такая бойкая, бодрая, украшения на свету так и переливаются.

— Ну, чо скажешь? — спросила она, ощутимо дохнув на меня «Джуси фрут».

— Чума просто, — сказал я, глядя, как мимо окна проплывает пирамида, потом Эйфелева башня, слишком потрясенный, чтоб все это осознать.

— Думаешь, сейчас — это чума? — спросил отец, постукивая ногтем по рулю — у меня это его постукивание ассоциировалось с полуночными ссорами, когда он приходил домой с работы на взводе. — Подожди, вот увидишь, как тут ночью все освещено.

— А вон там, видишь? — Ксандра потянулась, чтобы указать на что-то в окне с отцовской стороны. — Там вулкан. И он извергается.

— Только сейчас, по-моему, его как раз чинят. Но теоретически — да. Каждый час, в начале часа. Раскаленная лава.

— Через триста метров поверните налево, — раздался механический женский голос.

Карнавальные цвета, гигантские головы клоунов, везде буквы XXX — вся эта необычность и пьянила меня, и слегка пугала. В Нью-Йорке мне все напоминало о маме — каждое такси, каждый закоулок, каждое облачко, наползавшее на солнце, — но здесь, в раскаленной каменной пустоте, начинало казаться, будто ее и вовсе не существовало, тут я и вообразить себе не мог, что она смотрит на меня с небес. Ее бесследно выжгло разреженным воздухом пустыни.

Мы ехали, и невозможный горизонт рассыпался на дебри парковок и аутлетов, один за другим — безликие витки торговых центров, магазинов электроники, «Тойз-ар-ас», супермаркетов и аптек «Работаем круглосуточно», и не поймешь, где тут начало, а где конец. Небо было бесконечным, нетореным, будто морское. Я сражался с сонливостью — жмурился в ослепительном свете — и, заторможенно вбирая в себя дорого пахнущий кожаный салон, все думал об одной истории, которую слышал от мамы: как однажды отец, когда они с мамой еще только встречались, заехал за ней на позаимствованном у друга «порше», чтобы произвести на нее впечатление.

О том, что машина была не его, она узнала только после свадьбы. Ей это казалось смешным, но если вспомнить другие, менее забавные факты, которые выплыли наружу после того, как они поженились (например, что его, подростком, за какие-то неизвестные нам правонарушения несколько раз забирали в полицию), то удивительно, что она вообще смогла найти во всей этой истории хоть что-то веселое.

— А давно у тебя эта машина? — спросил я, перебив их беседу впереди.

— Мммм… черт… да где-то чуть больше года, верно, Ксан?

Года? Я все еще переваривал эту информацию — выходит, что у отца появилась машина (и Ксандра) до того, как он сбежал, — когда, вскинув голову, увидел, что полоса торговых центров сменилась бесконечным с виду частоколом маленьких, украшенных гипсовой лепниной домиков. Несмотря на ощущение прямоугольного выбеленного однообразия — ряд за рядом каких-то прямо кладбищенских надгробий — некоторые дома были выкрашены веселенькой краской («мятная зелень», «алая вербена», «млечный путь»), и что-то волнующе иноземное было в резких тенях и игольчатых пустынных растениях. После города, где места вечно не хватало, я был даже приятно удивлен. Пожить в доме со двором, даже если всего двора там одни кактусы и коричневые булыжники, — это что-то новенькое.

— А это все еще Лас-Вегас? — Я будто в игру играл, пытаясь углядеть, чем один дом отличается от другого: там арка над дверью, там — бассейн, там — пальмы.

— Это совсем другая его часть, — отозвался отец, резко выдохнув, затушив уже третью «Вайсрой». — Этого туристы уже не видят.

Хоть ехали мы уже довольно долго, я не видел ни одного указателя, и вообще непонятно было, куда мы едем, в каком направлении. Горизонт был однообразным, одинаковым, и я боялся, что мы проедем все эти крашеные домики насквозь и окажемся в какой-нибудь солончаковой пустоши, на выжженной солнцем стоянке трейлеров, прямо как в кино.

Но, к моему удивлению, вместо этого дома только начали расти: замелькали вторые этажи, дворы с кактусами и заборами, бассейны, гаражи на несколько машин.

— Ну вот, приехали, — сказал отец, свернув на дорогу за внушительным гранитным указателем с медными буквами: «Ранчо у Каньона теней».

— Ты живешь здесь? — я был впечатлен. — Тут каньон есть?

— Не, просто так называется, — сказала Ксандра.

— Тут несколько разных застроек, — сказал отец, пощипывая переносицу. По его тону — скрипучему, пересохшему без выпивки голосу — было слышно, что он в плохом настроении и устал.

— Ранчевые кварталы, так их называют, — сказала Ксандра.

— Да, точно. Неважно. Да заткнись ты, сука! — рявкнул отец, когда дама из навигатора снова вклинилась со своими инструкциями, и выкрутил громкость.

— И у всех типа как разная тематика, — добавила Ксандра, набирая мизинцем блеск для губ. — Есть «Деревня ветров», есть «Призрачная гряда», есть «Дома танцующих ланей». «Знамя духов» — это там, где гольфисты? А самый жирный квартал — «Энкантада», сплошная инвестиционная недвижимость… Малыш, поверни-ка здесь, — сказала она, хватая отца за руку.

Отец продолжал рулить прямо и ничего не ответил.

— Твою мать! — Ксандра обернулась, поглядела на исчезающую за машиной дорогу. — И почему ты всегда выбираешь самый длинный путь?

— Так, не надо мне тут про объезды. Ты не лучше этой лексусной тетки.

— Да, но так же быстрее. Минут на пятнадцать. А теперь придется объезжать все «Лани».

Отец раздраженно выдохнул:

— Слушай…

— В чем сложность-то — срезать через «Цыганскую дорогу», два раза повернуть налево, а потом направо? Всего-то. Если уйти на Десатойя…

— Так. Хочешь за руль? Или дашь уже мне вести эту гребаную машину?

Я знал, что когда отец говорит таким тоном, с ним лучше не связываться — и Ксандра это, похоже, тоже знала. Она резко развернулась обратно и — явно нарочно, чтобы позлить отца — врубила на полную громкость радио и принялась перещелкивать шумы и рекламные ролики.

Динамики были такие мощные, что я чувствовал их вибрацию сквозь белую кожу сиденья. Каникулы, я так о них мечтал... Свет карабкался и прорывался сквозь буйные пустынные облака — бесконечное кислотно-голубое небо, будто в компьютерной игре или галлюцинациях летчика-испытателя.

— «Вегас-99» угощает вас восьмидесятыми и девяностыми, — раздалась по радио торопливая скороговорка, — и на очереди у нас Пэт Бенатар, а вы слушаете «Стрип-перерывчик» с королевами восьмидесятых!

Добравшись до «Ранчо Десатойя» — до Пустынного тупика 6219, где во дворах то тут, то там были свалены кучи стройматериалов, а по улицам кружил песок, мы свернули к огромному дому в испанском, а может, и мавританском стиле — с массивной бежевой лепниной, арочными фронтонами и черепичной крышей, изогнутой в самых неожиданных местах. Меня поразила какая-то бесцельность дома, его растопыренность — карнизы, колонны, замысловатая кованая дверь, которая отдавала киношными декорациями, как в домах из мыльных опер компании «Телемундо», которые швейцары вечно смотрели в багажной комнате.

Мы вылезли из машины и уже шли к выходу из гаража, как вдруг я услышал жуткий, отвратительный шум — крик или вой, который доносился из дома.

— Господи, что это? — от испуга я выронил сумки.

Ксандра, спотыкаясь на своих платформах, изогнувшись, рылась в сумочке в поисках ключей.

— Заткнись, заткнись, заткнисьтвоюмать, — бормотала она сквозь зубы.

Не успела она и дверь открыть, как из дома пулей выскочил истеричный косматый клубок и принялся, визжа, прыгать, пританцовывать и скакать вокруг нас.

— Сидеть! — вопила Ксандра.

Из полуоткрытой двери неслись какие-то звуки сафари (трубят слоны, верещат мартышки), да так громко, что слышно было аж в гараже.

— Ух ты, — сказал я, заглянув в дом. Воздух там был горячим, спертым: застарелый табачный дым, новый ковролин и — вне всяких сомнений — собачьи какашки.

— Сотрудники зоопарка, работающие с большими кошками, каждый день сталкиваются с новыми трудностями, — грохотал голос ведущего, — и поэтому мы отправляемся вместе с Андреа и ее коллегами на утренний обход…

— Эй, — сказал я, застыв с чемоданом в дверях, — вы телевизор забыли выключить.

— Ну да, — сказала Ксандра, протискиваясь мимо меня, — это «Энимал плэнет», я ее специально оставила. Для Поппера. Сядь, я сказала! — рявкнула она на пса, который цеплялся когтями за ее коленки, пока она ковыляла к телевизору, чтоб его выключить.

— Он тут один оставался? — спросил я, перекрикивая собачий визг. Это была такая лохматая, девчоночья собачка, которая была бы белой и пушистой, если б ее кто помыл.

— Ой, я ему купила в «Петко» питьевой фонтанчик, — ответила Ксандра, утирая пот со лба и перешагивая через собаку. — И еще такую огромную кормушку.

— А что это за порода?

— Мальтийская болонка. Он чистопородный. Я его в лотерею выиграла. Ну да, знаю, его бы искупать надо и со стрижкой столько возни! Да-да, посмотри-ка, что ты с моими штанами наделал, — сказала она псу, — с белыми джинсами!

Мы стояли в большущей просторной комнате с высокими потолком и лестницей, которая наверху с одной стороны переходила во что-то типа балюстрады, — в такой огромной комнате, что размером она была чуть ли не со всю квартиру, где я вырос. Но едва мои глаза отошли от яркого солнечного света, я поразился, до чего же тут было голо.

Белые, как кость, стены. Каменный очаг с претензией на камин в охотничьей сторожке. Диван, который выглядел так, будто раньше стоял в приемном покое. Напротив стеклянных дверей, которые вели в патио, стеной тянулись полки, по большей части пустые. Притопал отец, швырнул чемоданы на ковер.

— Фу, Ксан, как же тут говном несет.

Ксандра, которая нагнулась, чтоб поставить сумку, поморщилась, когда собака снова принялась скакать вокруг и хватать ее когтями за колени.

— Вообще Дженет должна была заходить и его выпускать, — прокричала она сквозь его повизгивания. — У нее ключи были, все такое. Господи, Поппер, — сказала она, сморщив нос и отвернувшись, — ну от тебя и воняет!

Пустота дома меня поражала. До этой минуты я ни разу не усомнился в том, что весь мамин антиквариат, коврики и книги непременно нужно было продать, а все остальное — отдать на благотворительность или выбросить. Я вырос в четырехкомнатной квартире, где шкафы были забиты под завязку, где под каждой кроватью были распиханы коробки, а с потолка свисали сковородки и кастрюли, потому что в буфете места уже не было. Но сюда без проблем можно было бы привезти кое-какие ее вещи — например, ту серебряную шкатулку, которая принадлежала ее матери, или картину с гнедой лошадью, так похожей на Уголька, или даже ее любимую детскую книжку про «Черного красавца»! Уж ему бы тут точно не помешала пара хороших картин или мебель, которая ей досталась от родителей. Он выбросил все мамины вещи, потому что ненавидел ее.

— Господи Иисусе, — говорил отец, злобно повышая голос, чтобы перекричать пронзительный лай. — Эта псина весь дом разнесла! Вот правда.

— Ну, не скажи… конечно, тут полный бардак, но Дженет сказала…

— Говорил тебе, надо было его посадить на цепь. Или там в приют сдать. Меня бесит, что он живет в доме. Его место на улице. Говорил тебе, с ним проблем не оберешься? У этой Дженет голова как жопа…

— Ой, ну насрал он пару раз на ковер, что с того? И — а ты чего пялишься? — раздраженно бросила Ксандра, перешагнув через визжащего пса, и, вздрогнув, я понял, что это она мне.

6

В моей новой комнате было так пусто и одиноко, что, распаковав сумки, я оставил раздвижные двери гардероба открытыми, чтоб хоть видеть висящую внутри одежду. На первом этаже отец все разорялся по поводу ковра. К сожалению, Ксандра тоже начала орать, а так с отцом вести себя было как раз нельзя (если б она спросила, я б ей мог и подсказать) — он завелся еще сильнее. Дома мама умела заглушать отцов гнев молчанием — ровным, немигающим огнем презрения, который высасывал из комнаты весь кислород и превращал каждое его слово, каждое движение в полную чушь. В конце концов он со свистом вылетал из квартиры, оглушительно хлопая дверью, а когда несколько часов спустя возвращался, тихонько щелкнув замком, заходил домой так, будто ничего и не случилось: возьмет пива в холодильнике, совершенно спокойным тоном спросит, где его почта.

Из трех пустовавших наверху комнат я выбрал самую большую, у которой, будто в гостиничном номере, была собственная крошечная ванная. На полу — ковролин с плотным иссиня-стальным ворсом. На кровати — голый матрас, в ногах валяется запаянное в пластик постельное белье. «Перкаль-люкс». «Скидка 20 %». От стен исходит мягкий механический гул, будто жужжит фильтр в аквариуме. По телику в таких комнатах обычно убивали стюардесс или проституток.

Прислушиваясь к отцу и Ксандре, я уселся на матрас и положил обернутую в газету картину себе на колени. Даже закрывшись на замок, я все равно никак не решался развернуть картину — вдруг они поднимутся наверх, — но не смог справиться с желанием взглянуть на нее. Очень-очень аккуратно я подцепил ногтями липкую ленту за краешки и оторвал ее.

Полотно выскользнуло куда легче, чем я думал, и я еле сдержал возглас восхищения. В первый раз я видел картину в ярком дневном свете. В нагой комнате — сплошь белизна да гипсокартон — приглушенные цвета распахнулись, ожили, и несмотря на то, что поверхность полотна была слегка затуманена пылью, от нее пахнуло воздушностью, какая исходит от омытой светом стены против раскрытого окна. Поэтому, что ли, люди вроде миссис Свонсон так любили распространяться про особый свет в пустыне? Она обожала заливать про свою так называемую «вылазку» в Нью-Мексико — про широкие горизонты, пустые небеса, духовное просветление. И вправду, будто благодаря какой-то игре света, картина вдруг преобразилась — так, бывало, вид из окна маминой комнаты на мрачный зигзаг крыш с водными резервуарами вдруг на пару мгновений зазолотится, заискрит от вечернего предгрозового воздуха, какой бывает перед летним ливнем.

— Тео! — забарабанил в дверь отец. — Есть хочешь?

Я вскочил, очень надеясь на то, что он не станет дергать ручку и не узнает, что я тут заперся. В моей новой комнате было пусто, как в тюремной камере, но вот в гардеробе верхние полки были очень высоко, куда выше отцовского уровня глаз, и очень глубокие.

— Я поехал за китайской жратвой. Принести тебе чего?

Догадается ли отец, что перед ним за картина, если увидит? Сначала я так не считал, но потом, взглянув на нее при свете, на исходившее от нее свечение, понял, что тут любой дурак догадается.

— Эээ, я сейчас, — отозвался я натужным, хриплым голосом, сунул картину в наволочку, спрятал ее под кровать и выбежал из комнаты.

7

Пока не началась школа, я неделями болтался на первом этаже с наушниками от айпода в ушах, но только с выключенным звуком, и узнал много чего интересного. Для начала: на прежней работе отцу вовсе не нужно было так часто мотаться в командировки в Чикаго или Феникс, как он нам рассказывал. Тайком от нас с мамой он несколько месяцев то и дело летал в Вегас, и в Вегасе же, в азиатском баре при «Белладжио», они с Ксандрой познакомились. Они начали встречаться еще до того, как отец сбежал, — и встречались уже, как я понял, чуть больше года, а «годовщину», похоже, отпраздновали незадолго до маминой смерти — обедом в стейкхаусе «Дельмонико» и походом на концерт Джона Бон Джови в «Эм-Джи-Эм Гранд». (Бон Джови! Столько всего мне хотелось рассказать маме — тысячи новостей, если не целый миллион, — но особенно жаль было, что вот этот прикол она никогда не узнает.)

Еще пара дней в Пустынном тупике, и я выяснил, что на самом деле имели в виду Ксандра с отцом, когда говорили, что он «бросил пить» — он перешел со своего любимого скотча на «Корону лайт» с викодином. А я все недоумевал, чего отец вечно в самые неподходящие моменты показывает Ксандре пальцами «птичку» — знак победы, — и еще долго бы недоумевал, если б отец однажды просто не попросил у Ксандры викодин, думая, что я не слышу.

Про викодин я знал только то, что из-за него одна безбашенная киноактриса, которая мне нравилась, вечно засвечивалась в желтой прессе: она, такая, вываливается из «мерседеса», и полицейские мигалки на заднем фоне. Однажды я наткнулся на пластиковый пакетик, в котором лежало на глаз таблеток триста, — он стоял себе на кухонной стойке, рядом с бутылочкой отцовской «Пропеции» и стопкой неоплаченных счетов: пакет Ксандра выхватила и закинула к себе в сумку.

— А что это? — спросил я.

— A-а, витаминки.

— А чего они вот так, в пакете?

— А мне их дает один бодибилдер с работы.

Самое странное — и это мне тоже очень хотелось обсудить с мамой — с этим новым обдолбанным папой сосуществовать было куда приятнее и проще, чем с прежним отцом. Когда отец напивался, то весь превращался в комок нервов — сплошь неуместные шутки и вспышки агрессии, и так пока не отключится, но когда он переставал пить, делался еще хуже. На улице он несся шагов на десять впереди мамы, разговаривал сам с собой и все ощупывал карманы, будто в поисках оружия. Покупал дорогие и ненужные нам вещи, вроде «блаников» из крокодиловой кожи (мама терпеть не могла каблуки), которые еще и были неправильного размера. Притаскивал с работы стопки бумаг и засиживался заполночь, хлебая кофе со льдом и лупя по клавишам калькулятора, при этом с него градом лил пот, будто он только что минут сорок отзанимался на степпере. Или мог устроить целый спектакль ради вечеринки, на которую надо тащиться куда-то аж в Бруклин («То есть как это — „А может, тебе не ходить?“ Я тут что, как сраный отшельник, жить должен?!»), а потом, затащив маму на эту самую вечеринку, уже через десять минут с кем-нибудь поругается или над кем-нибудь злобно подшутит и пулей оттуда вылетает.

С таблетками в нем просыпалась другая, куда более мирная энергия: смесь заторможенности и оживления, дурманная, клоунская плавность. Он развязнее шагал. Частенько придремывал, на все кивал дружелюбно, забывал, о чем говорил, шатался по дому босой, в распахнутом до пупка халате. Он так добродушно чертыхался, так редко брился и так ненапряжно болтал, свесив сигарету из уголка рта, что, казалось, будто он кого-то играет: какого-то крутого парня из нуара пятидесятых или, может, из «Одиннадцати друзей Оушена» — сытого, разленившегося гангстера, которому нечего терять. Но даже за всей этой непринужденностью в нем по-прежнему просвечивало какое-то двинутое геройство школьного хулигана, которое все чаще и чаще пробивалось наружу с приближением осени: подзатертое, наплевательское.

Дома, в Пустынном тупике, где был подключен дорогущий пакет кабельного телевидения, на который мама бы ни за что не согласилась, он спускал жалюзи и усаживался с сигаретой перед телевизором, остекленелый, будто курильщик опия, и смотрел спортивный канал с выключенным звуком — не следя ни за какими соревнованиями, просто глядел все подряд: крикет, джай-алай, бадминтон, крокет. Воздух был переохлажденный, со спертым мерзлым запахом, отец часами сидел, не двигаясь, струйка дыма с его «Вайсроя» уплывала под потолок, будто дымок от благовоний; он с таким же успехом мог размышлять как о том, кто ведет в гольфе или в чем там еще, так и о Будде, дхарме или сангхе.

А вот есть ли у отца работа, было совсем непонятно, и если он работал — то кем? Телефон звонил днем и ночью. Отец выходил в коридор с переносной трубкой, поворачивался ко мне спиной и, разговаривая, опирался рукой о стену и глядел в пол — в этой позе он чем-то напоминал тренера перед концом жесткого матча. Обычно говорил он вполголоса, но даже когда не сдерживался, все равно было непонятно, что он говорит: процент вига, одиночная ставка, вероятный фаворит, фору учитываем — не учитываем. Он то и дело куда-то пропадал — и не объяснял свои отлучки, и часто они с Ксандрой вообще не ночевали дома.

— Нас в «ЭмДжиЭм Гранд» частенько селят комплиментом, — объяснял он, потирая глаза, с утомленным выдохом проваливаясь в подушки на диване, и снова я чуял в нем его героя — капризный плейбой, пережиток восьмидесятых, умирает со скуки. — Ты, я надеюсь, не против? Просто, когда она работает в ночную смену, нам в сто раз проще приткнуться где-нибудь на Стрипе.

8

— Откуда все эти бумажки? — однажды спросил я Ксандру, которая мешала себе на кухне диетический коктейль. Меня сбивали с толку эти распечатанные таблички, на которые я натыкался по всему дому — в колонках карандашом были вписаны однообразные ряды цифр. Какой-то неуютный был у них научный видок — будто это последовательности ДНК или шпионские сообщения в двоичном коде.

Она выключила блендер, отбросила прядку со лба.

— Ты про что?

— Ну, про распечатки эти или что это такое?

— Бакка-рра! — сказала Ксандра с раскатистым р-р-р-р, ловко прищелкнув пальцами.

— А-а, — отозвался я, помолчав, хотя никогда этого слова не слышал. Она сунула в питье палец, облизала его.

— Мы часто играем в баккара в «ЭмДжиЭм Гранд», — сказала она, — отец твой отслеживает записи всех сыгранных партий.

— А мне с вами можно?

— Нет. А хотя да, можно, наверное, — сказала она так, будто я у нее спрашивал, не съездить ли мне на каникулы в горячую точку. — Только вот детишек в казино не то чтобы прямо привечают. Тебе, скорее всего, не разрешат даже понаблюдать за игрой.

И что, подумал я. Стоять там и смотреть, как отец с Ксандрой просаживают деньги — по мне так не ахти какое развлечение. Вслух я произнес:

— Но я думал, что у них там тигры, и пиратские корабли, и всякое такое.

— А, ну да. Наверное, — она потянулась за стаканом на верхней полке, сверкнув чернильными татуированными угольничками китайских иероглифов в просвете между краем футболки и висящими на бедрах джинсами. — Пару лет назад они начали было продавать программы типа «для всей семьи», но эта идея не отбилась.

9

При других обстоятельствах Ксандра мне, может быть, и понравилась бы — впрочем, это как сказать, что мне бы понравился отлупивший меня пацан, если б только он меня не отлупил. Глядя на нее, я впервые начал понимать, что женщины за сорок — и даже не слишком привлекательные женщины при этом — могут быть сексуальными. Она была не красотка (глубоко посаженные глазки-пульки, приплюснутый нос, мелкие зубы), зато в форме — ходила в спортзал, а руки и ноги у нее были до того загорелыми и блестящими, что казалось, будто она облилась автозагаром и умастила себя литрами кремов и масел. Двигалась она стремительно, покачиваясь на высоченных каблуках, вечно одергивая слишком короткую юбку — полусогнутой, до странного завлекательной походкой. В чем-то меня от нее воротило — от ее голоска с запинками, от жирного, масляного блеска для губ в тюбике с надписью «Зеркальные губки», от многочисленных дырок в ушах и щербинки между зубами, которую она то и дело трогала кончиком языка, но было в ней также и что-то бесстыжее, волнующее, мощное — животная сила, урчащая крадучесть, когда она скидывала каблуки и ходила босая.

Ванильная кола, ванильный бальзам для губ, ванильный диетический коктейль, «Столичная ванильная». Дома она одевалась в стиле вечно торчащих на теннисных кортах богатеньких рэперских чик: короткие белые юбки и тонна золотых украшений. Даже кроссовки у нее были новенькие и ослепительно белые. У бассейна она загорала в белом вязаном бикини, спина у нее была широкая и тощая, все ребра видны, будто у мужика без рубашки.

— О-оу, технические неполадки, — сказала она как-то, когда вскочила с шезлонга, забыв застегнуть бюстгальтер, и я увидел, что груди у нее такие же загорелые, как и все тело.

Она любила реалити-шоу «Последний герой» и «Америка ищет таланты». Любила покупать одежду в «Интермиксе» и «Джуси Кутюр». Любила звонить своей подружке Кортни — «поныть» и, к сожалению, «ныла» большей частью про меня.

— Нет, ну ты представляешь? — Однажды отца не было дома, и я услышал, как она говорит по телефону. — Я на такое не подписывалась. Ребенок? Сто-оп!

— Да уж, подкинул проблемку, — продолжала она, лениво попыхивая «Мальборо лайте», остановившись у стеклянных дверей, которые вели к бассейну, и разглядывая свежий арбузно-зеленый педикюр. — Нет, — ответила она после короткой паузы, — как долго — не знаю. Нет, ну а что я, по его мнению, должна думать? Я что, блин, наседка?

Но жаловалась она, похоже, больше по привычке, не горячась и не принимая все близко к сердцу. И все равно непонятно было, как же мне ей понравиться. Раньше я исходил из убеждения, что женщины, которые мне в матери годятся, любят, когда ты торчишь рядом и пытаешься с ними общаться, но в случае с Ксандрой я быстро понял, что шуток тут лучше не откалывать и про то, как прошел ее день, не расспрашивать, если она пришла домой в плохом настроении. Иногда, когда мы были дома только вдвоем, она переключала телик со спортивного канала, и мы с ней вполне мирно жевали фруктовый салат и смотрели кино по каналу «Лайфтайм». Но стоило ей на меня разозлиться, и она принималась холодно отвечать: «Ну еще бы», почти на каждую мой фразу, отчего я чувствовал себя идиотом.

— Эммм, нигде не могу найти открывашку.

— Ну еще бы.

— Сегодня ночью будет лунное затмение.

— Ну еще бы.

— Смотри, из розетки искры посыпались.

— Ну еще бы.

Ксандра работала в ночную смену. Обычно она выскакивала из дома где-то в пятнадцать тридцать, в обтягивающей форменной одежде: черном пиджаке, плотно сидящих черных брюках из какого-то тянущегося материала и блузке, расстегнутой до усыпанной веснушками грудины. На пришпиленном к пиджаку бейджике было крупно написано КСАНДРА, а под ним — Флорида. Когда мы тогда в Нью-Йорке ходили в ресторан, она мне рассказывала, что пытается пробиться в недвижимость, но я быстро выяснил, что на самом деле она — менеджер в баре «Пятак» при одном казино на Стрипе. Иногда она приносила домой обернутые пищевой пленкой пластиковые тарелки с какими-нибудь фрикадельками или кусочками курицы терияки, которые они с отцом съедали перед телевизором с выключенным звуком.

Жить с ними было все равно, что жить с соседями, с которыми не особенно ладишь. Когда они были дома, я сидел, запершись у себя в комнате. А когда их не было — то есть почти все время, — я шатался по дому, пытаясь привыкнуть к его простору. Во многих комнатах не было никакой мебели, и от этого открытого пространства, этой незашторенной яркости — сплошь голый ковролин да параллельные прямые — у меня немного срывало башню.

И все-таки какое это было облегчение — не чувствовать себя вечно под наблюдением или будто на сцене, как это было со мной у Барбуров. Небо было густого, бездумного, бесконечного синего цвета, словно сулило какое-то глупое блаженство, которого на самом деле и не было. Никого не волновало, что я ходил в одной и той же одежде и не посещал психолога. Я мог лентяйничать себе на здоровье — проваляться в постели все утро или разом посмотреть пять фильмов с Робертом Митчумом, если мне этого хотелось.

Свою спальню отец с Ксандрой запирали, и это было очень плохо, потому что там Ксандра держала ноутбук, которым я мог пользоваться, только если она выносила его мне в гостиную. Шныряя по дому в их отсутствие, я отыскал рекламные брошюрки по недвижимости, новые винные бокалы, так и стоявшие в коробке, пачку старых «TB-гидов», картонку потрепанных книжек в мягких обложках: «Ваш лунный гороскоп», «Диета Южного пляжа», «Язык жестов в покере» Майка Каро, «Игроки и любовники» Джеки Коллинз.

Дома рядом с нашим стояли пустые — соседей у нас не было. У одного дома — через пять или шесть вниз по улице — был припаркован старый «понтиак». Он принадлежал усталого вида тетке с огромными сиськами и жидкими волосами, которую я иногда видел возле ее дома по вечерам — она стояла босая, зажав в руке пачку сигарет, и разговаривала по сотовому. Я мысленно звал ее «Сбоишей», потому что, когда в первый раз ее увидел, на ней была майка с надписью «СБОИШЬ НЕ ТЫ, СБОИТ СИСТЕМА». И кроме этой Сбоиши я у нас на улице видел только одного человека — пузатого дядьку в черной спортивной рубашке, далеко-далеко, аж возле самого тупика, — он выталкивал к обочине мусорный бак (хотя я мог ему сообщить: с нашей улицы мусор не вывозили. Когда наступала пора выносить мусор, Ксандра заставляла меня втихаря выбрасывать мешки на свалку возле заброшенного недостроенного здания в паре домов от нашего). По ночам на всей улице — кроме нашего дома и Сбоишиного — царила кромешная темнота. Мы были отрезаны от всего мира, как в книжке, которую я читал в третьем классе, про детей первых поселенцев в прериях Небраски, за вычетом мамы-папы, братьев-сестер и приветливой скотины.

Хуже всего для меня, конечно, было оказаться в такой глухомани — ни кинотеатра, ни библиотеки, ни даже продуктового.

— А тут ходит какой-нибудь автобус? — как-то вечером спросил я Ксандру, когда она на кухне снимала пленку с тарелки острых крылышек и соуса с голубым сыром.

— Автобус? — переспросила Ксандра, слизывая с пальцев соус барбекю.

— Ну, есть тут общественный транспорт?

— Не-а.

— А на чем тогда люди ездят?

Ксандра склонила голову набок.

— На машинах? — ответила она так, будто я дебил, который в жизни машины не видел.

Но зато здесь был бассейн. В первый день я за час обгорел так, что кожа стала кирпично-красной, и потом промучился всю ночь на шершавых новых простынях. После этого я выходил загорать, только когда солнце уже садилось. Сумерки тут были цветастые, театральные — гигантские всполохи оранжевого, пунцового, киношно-киноварного — «Лоуренс Аравийский», да и только, — и за ними разом, будто дверь захлопывали, обрушивалась ночь. Пес Ксандры, Поппер, который чаще всего сидел в коричневом пластмассовом домике в тени забора — носился туда-сюда по краю бассейна и тявкал, пока я качался на воде, пытаясь в путанице белых звездных брызг вычленить известные мне созвездия: Лиру, королеву Кассиопею, росчерк Скорпиона с раздвоенным жалом в хвосте — все знакомые очертания из детства, под сияние которых из светившегося в темноте ночника-проектора я засыпал дома в Нью-Йорке. Теперь они преобразились, стали холодными, совершенными, будто сбросившие маски боги, которые через крышу взошли прямиком на небо, чтобы расположиться в своих законных, горних пристанищах.

10

Занятия в школе начались на второй неделе августа. Обнесенные забором низкие длинные здания песочного цвета соединялись между собой крытыми переходами и издалека напоминали тюрьму нестрогого режима. Но стоило мне переступить порог — и от разноцветных плакатов с гулкими коридорами я будто снова провалился в привычный школьный сон: толкучка на лестницах, гудящие лампы, кабинет биологии и игуана в аквариуме размером с пианино, ряды шкафчиков по стенам — все знакомо, как мизансцена какого-нибудь засмотренного сериала, — и хотя сходство с моей прежней школой было весьма условным, в то же время на каком-то неясном уровне оно было ощутимым, утешительным.

Другая половина английского интенсива читала «Большие надежды», моя — «Уолдена», и я укрылся в прохладе и безмолвии книги — в убежище от жестяного жара пустыни. На большой перемене (когда нас согнали на улицу, на огороженный сетчатым забором двор к торговым автоматам), я со своим дешевым изданием в мягкой обложке устроился в самом тенистом уголке и красным карандашом то и дело отчеркивал особенно бодрящие фразы: «Большинство людей всю жизнь пребывают в глухом отчаянии», «Типическое, хоть и неосознанное отчаяние сокрыто даже в том, что человечество зовет играми и развлечениями». Что сказал бы Торо о Лас-Вегасе, о его шуме и огнях, о мечтах и мусоре, о прожектерстве и пустых фасадах?

В самой школе не по себе делалось от ощущения беспризорности. Тут было до фига детей военных, куча иностранцев — многие были детьми топов, которые приехали в Лас-Вегас на важные управленческие или строительные посты. Некоторые уже успели пожить в девяти-десяти штатах — в среднем за столько же лет, а многие — еще и за границей: в Сиднее, Каракасе, Пекине, Дубае, Тайбэе.

Было тут и очень много застенчивых, практически незаметных мальчиков и девочек, родители которых променяли тяготы провинциальной жизни на труд горничных и младших официантов. Популярность в этой новой экосистеме совершенно не зависела от денег или внешности — крутым, как я вскоре понял, считался тот, кто дольше всего живет в Лас-Вегасе, поэтому-то сногсшибательные мексиканские красотки и кочующие туда-сюда наследники строительных гигантов сидели за обедом в полном одиночестве, а заурядные, невзрачные отпрыски местных риелторов и продавцов автомобилей становились чирлидерами и президентами класса — безусловной школьной элитой.

Дни были ясные, красивые, и с наступлением сентября невыносимый жар сменился какой-то пыльной, золотой яркостью. Иногда в столовой я садился за испанский стол, чтобы попрактиковаться в испанском, иногда — за немецкий, хоть на немецком там и не разговаривал, потому что несколько ребят из второго немецкого — дети директоров «Дойче банка» и «Люфтганзы» — выросли в Нью-Йорке. Английский был единственным уроком, на который мне хотелось идти, хотя меня поражало, сколько же одноклассников терпеть не могли Торо и даже выступали против него (против человека, который утверждал, что в жизни не узнал от стариков ничего полезного) так, будто он был им враг, а не друг. Его презрительное отношение к коммерции, которое мне казалось таким целительным, большинство моих разговорчивых одноклассников задевало за живое.

— Да-a, коне-ечно, — проорал мерзотный пацан, волосы у которого были зачесаны назад и стояли от геля торчком, будто у анимэшного персонажа из «Жемчуга дракона», — нормальный такой мир получится, если все просто бросят работать и начнут в лесу сопли жевать…

— Я, я, я, — проныл кто-то сзади.

— Это антиобщественно, — рьяно влезла одна трещотка, перекрикивая последовавшие за этим взрывы смеха. Она заерзала на стуле, повернулась к учительнице (вялой, вытянутой женщине по имени миссис Спир, которая вечно носила одежду грязноватых тонов с коричневыми сандалиями и выглядела так, будто страдала от затяжной депрессии). — Торо расселся там себе и рассказывает нам, как ему хорошо…

— … Потому что, — повысил торжествующий голос анимэшный пацан, — что будет, если все, как он говорит, возьмут и бросят работать? И что у нас будет за общество, если все, как он, будут? Ни больниц не будет, ничего. Даже дорог не будет.

— Мудозвон, — наконец-то пробормотали сзади — достаточно громко, чтоб все кругом услышали.

Я обернулся посмотреть на того, кто это сказал — в соседнем ряду за партой ссутулился изнуренного вида пацан, который барабанил по столу пальцами. Когда он заметил, что я смотрю на него, то вскинул неожиданно выразительную бровь, будто говоря: прикинь, вот дебилы!

— На заднем ряду кто-то что-то хочет сказать? — спросила миссис Спир.

— Как будто Торо дороги эти волновали, — сказал усталый пацан. Его акцент меня удивил: явно иностранный, но откуда — непонятно.

— Торо был первым энвайроменталистом, — сказала миссис Спир.

— И первым вегетарианцем, — сказала девчонка с заднего ряда.

— Еще бы! — вставил кто-то. — Дядя Цветочки-Ягодки!

— Да вы меня совсем не слушаете, — взволнованно продолжал анимэшник, — кто-то должен строить дороги, не только сидеть целыми днями в лесу и разглядывать муравьев и комаров. Это называется — цивилизация.

У моего соседа вырвался резкий, похожий на лай, презрительный смешок. Он был бледным и тощим, не слишком опрятным, с падавшими на глаза темными прямыми волосами и какой-то нездоровой бледностью беспризорника — загрубевшие руки, изжеванные под корень ногти с траурной каймой, совсем не то, что детишки из моей школы в Верхнем Вест-Сайде, с лыжным загаром и блестящими волосами, бунтари, у которых папаши — председатели правления или врачи с Парк-авеню, нет, вполне можно представить, как этот парень сидит где-нибудь на тротуаре с бродячим псом на веревке.

— Ну, чтобы ответить на некоторые из этих вопросов, давайте-ка вернемся к странице пятнадцать, — сказала миссис Спир, — где Торо рассказывает о том, как поставил эксперимент над жизнью…

— Какой эксперимент? — спросил анимэшник. — Чем это жизнь в лесу отличается от жизни пещерного человека?

Темноволосый мальчишка осклабился и еще сильнее сгорбился за партой. Он напомнил мне бездомных пацанов на Сент-Маркс-плейс, которые обменивались сигаретами, мерились шрамами и стреляли мелочь — такие же рваные шмотки и тощие белые руки, на запястьях болтаются такие же кожаные черные браслеты. Их сложная многослойность была знаком, прочесть который я не мог, хотя общий смысл был вполне понятен: и не вздумай, нам не по пути, я куда круче тебя, даже не пытайся со мной заговорить. Таким было мое ошибочное первое впечатление о единственном друге, который у меня будет в Вегасе, и, как выяснилось, об одном из лучших друзей, которые у меня будут в жизни.

Его звали Борисом. Каким-то образом после уроков мы с ним очутились рядом в толпе, ждавшей школьный автобус.

— А, Гарри Поттер, — сказал он, оглядев меня.

— Пошел в жопу, — вяло отозвался я. В Вегасе я уже не раз слышал эти сравнения с Гарри Поттером. Мой нью-йоркский стиль — одежда цвета хаки, белые рубашки-оксфорды, очки в черепаховой оправе — сделал из меня фрика в школе, где все ходили во вьетнамках и майках-алкоголичках.

— А метла где?

— В Хогвартсе оставил, — ответил я. — А ты? Где твоя доска?

— Ась? — спросил он, склоняясь ко мне и приставив к уху скругленную ладонь стариковским, как у глухих, жестом. Он был на полголовы выше меня — помимо высоких ботинок на шнуровке и чудных камуфляжных штанов с пузырями на коленях на нем была надета заскорузлая черная футболка с логотипом марки досок для сноуборда: NEVER SUMMER, нарисованным белым готическим шрифтом.

— Футболка твоя, — сказал я, дернув головой в ее сторону, — в пустыне особо на доске не постоишь.

— Не-а, — ответил Борис, откинув с глаз черные лохмы, — я не катаюсь на сноуборде. Просто солнце ненавижу.

Так вышло, что и в автобусе мы сели рядом — на ближайшие к двери сиденья, места явно не крутые, если судить по тому, как все остальные проталкивались назад, но я раньше никогда не ездил в школу на автобусе, и он, судя по всему, тоже, поскольку явно без задней мысли плюхнулся на первое попавшееся свободное сиденье. Поначалу мы больше молчали, но ехать было долго, и мы в конце концов разговорились. Оказалось, что он тоже живет в Каньоне теней, только еще дальше, на самой окраине, к которой подползала пустыня и где стояла куча недостроенных домов, а на улицах лежал песок.

— Ты давно здесь? — спросил я его. Этот вопрос в моей новой школе все друг другу задавали, будто сроком отсидки интересовались.

— Не знаю. Месяца два, может? — хотя по-английски он говорил достаточно бегло, с сильным австралийским акцентом, в его речи слышались темные, вязкие всплески чего-то еще — душок графа Дракулы или, может, агента КГБ. — А ты откуда?

— Из Нью-Йорка, — ответил я, и наградой мне было то, как он молчаливо окинул меня новым взглядом, как сдвинул брови: круто. — А ты?

Он скорчил рожицу:

— Так, давай считать, — сказал он, откидываясь на сиденье и отсчитывая страны на пальцах, — я жил в России, в Шотландии — круто, наверное, хотя я ничего не помню, в Австралии, Польше, Новой Зеландии, два месяца в Техасе, на Аляске, в Новой Гвинее, Канаде, Саудовской Аравии, Швеции, на Украине…

— Ничего себе.

Он пожал плечами:

— В основном — в Австралии, России и на Украине. В этих трех странах.

— А по-русски говоришь?

Он жестом показал — более-менее.

— По-украински тоже. И по-польски. Хотя много чего забыл уже. Недавно пытался вспомнить, как будет «стрекоза», и не смог.

— Скажи что-нибудь!

Он сказал — горловые, бурлящие звуки.

— И что это значит?

Он фыркнул:

— Пошел ты в жопу.

— Правда? По-русски?

Он рассмеялся, обнажив сероватые и очень неамериканские зубы:

— По-украински.

— Я думал, на Украине говорят по-русски.

— Ну да. Зависит, какая часть Украины. Впрочем, не так уж они отличаются, эти два языка. То есть, — он прищелкивает языком, закатывает глаза, — не слишком сильно. Время по-разному говорят, месяцы, слова кое-какие. На украинском мое имя произносится по-другому, но в Северной Америке его лучше произносить по-русски и быть Борисом, а не Бо-ры-сом. На Западе все знают Бориса Ельцина, — он склонил голову на плечо, — Бориса Беккера…

— Бориса Баденова.

— Кого? — резко переспросил он, повернувшись ко мне так, будто я его оскорбил.

— Ну, Рокки и Бульвинкль? Борис и Наташа?

— Ах, да. Князь Борис! «Война и мир». У меня такое же имя. Хотя у князя Бориса фамилия Друбецкой, не та, которую ты назвал…

— А родной язык у тебя какой? Украинский?

Он пожал плечами:

— Может, польский, — ответил он, откидываясь на сиденье, взмахом головы отбрасывая темные волосы набок. Глаза у него были жесткие, насмешливые, очень черные. — Мать была полькой, из Жешува, это рядом с украинской границей. Русский, украинский — Украина, как ты знаешь, входила в СССР, поэтому я говорю и на том, и на другом. Ну, может, не так много на русском — на нем лучше всего ругаться и материться. Со славянскими языками со всеми так — русский, украинский, польский, чешский даже — знаешь один и типа как во всех ориентируешься. Но сейчас мне проще всего говорить на английском. Раньше было наоборот.

— И как тебе Америка?

— Все так улыбаются — широко! Ну, почти все. Ты не так. По мне, выглядит глупо.

Как и я, он был единственным ребенком. Его отец (украинский гражданин, родился в сибирском Новоаганске) занимался геологоразведочными работами. «Большая важная должность, он ездит по всему миру». Мать Бориса — вторая жена его отца — умерла.

— Моя тоже, — сказал я.

Он пожал плечами:

— Она сто лет как померла, — сказал он. — Была алкашкой. Как-то вечером нажралась, выпала из окна и умерла.

— Ого, — сказал я, слегка опешив от того, как легко он от всего этого отмахнулся.

— Да, херово, — беззаботно подтвердил он, глядя в окно.

— И кто ты тогда по национальности? — спросил я, помолчав немного.

— А?

— Ну, если твоя мать — полька, отец — украинец, а родился ты в Австралии, тогда ты, значит…

— Индонезиец, — закончил он с мрачной улыбкой.

У него были темные, демонические, очень выразительные брови, которыми он постоянно двигал, когда говорил.

— Это почему?

— Ну, в паспорте у меня написано «украинец». И есть еще польское гражданство. Но вернуться я хочу в Индонезию, — сказал Борис, откидывая волосы с глаз. — Точнее — в ПНГ.

— Куда?

— В Папуа — Новую Гвинею. Из всех мест, где я жил, это — самое любимое.

— Новая Гвинея? А я думал, они там скальпы снимают.

— Больше не снимают. Или не везде. Этот браслет оттуда, — сказал он, указывая на одну из черных кожаных полосок у него на запястье. — Его мне сделал мой друг Бами. Он у нас работал поваром.

— И как там живется?

— Неплохо, — сказал он, искоса взглядывая на меня со свойственной ему раздумчивой веселостью. — У меня был попугай. И ручной гусь. И серфить я учился. Но потом, полгода назад, отец утащил меня в эту дыру на Аляске. Полуостров Сьюард, прямо за Полярным кругом. А потом — в середине мая — мы сначала на винтовом самолете перелетели в Фэрбенкс, а потом приехали сюда.

— Ого! — сказал я.

— Там до смерти скучно, — сказал Борис. — Тонны мертвой рыбы и плохой интернет. Надо было сбежать, зря не сбежал, — горько прибавил он.

— И что бы ты делал?

— Остался бы в Новой Гвинее. Жил бы на пляже. Слава богу, мы не были там всю зиму. Пару лет назад мы жили на севере Канады, в Альберте, в городке с одной улицей на реке Пус-Куп. Целыми днями темно, с октября по март, и кроме как читать и слушать радио Си-Би-Эс делать вообще нехер. Белье стирать за пятьдесят километров возили. Но все равно, — рассмеялся он, — в сто раз лучше, чем на Украине. Прям Майами-Бич.

— Так чем там занимается твой отец?

— Пьет в основном, — кисло ответил Борис.

— Тогда ему надо с моим познакомиться.

И снова — внезапный взрывной хохот, будто он сейчас оплюет тебя с ног до головы.

— Да. Гениально. Шлюхи тоже?

— Не удивлюсь, — ответил я после недолгой неприятной паузы. Но хоть отец и не переставал меня поражать, все-таки сложно было представить, как он зависает в придорожных «Сочных девочках» и «Джентльменских клубах», мимо которых мы проезжали. Автобус пустел, до моего дома оставалась всего пара улиц.

— Эй, я тут выхожу, — сказал я.

— Хочешь, поедем ко мне и посмотрим телик? — спросил Борис.

— Ну-у…

— Ой, поехали. Дома нет никого. А у меня «S.O.S. Айсберг» на DVD.

11

Школьный автобус, кстати, не доезжал до самого конца Каньона теней, где жил Борис. От последней остановки до его дома еще нужно было идти пешком минут двадцать — по раскаленным от жары и засыпанным песком улицам. Хоть и на нашей улице хватало табличек с надписями «Изъято банком за неуплату» и «Продается» (по ночам звуки радио из машины было за километр слышно) — я даже не представлял себе, до чего же на окраине Каньона теней жутко: жмется на краю пустыни игрушечный городок под угрожающе нависшим небом. Большинство домов выглядели так, будто в них никогда и не жили. У остальных, недостроенных, окна были без стекол, с облупившимися рамами, а сами дома стояли в лесах, с серыми от летящего песка стенами, у дверей свалены бетонные блоки и кучи желтеющих стройматериалов. Из-за заколоченных окон вид у домов был слепой, обшарпанный, неровный, как будто то были побитые и перебинтованные лица. Мы шли, и ощущение запустения все сильнее давило на нервы, словно мы брели по планете, где все население вымерло из-за болезни или радиации.

— Понастроили домов в такой-то жопе, — сказал Борис. — Вот пустыня всё и отбирает назад. И банки, — он рассмеялся. — Вот кому срать на Торо, правда?

— Да на него срать хотел весь этот город.

— А знаешь, кто реально обосрался? Владельцы этих домов. К большинству из них даже воду нельзя подвести. Все дома поотбирали, потому что люди не могут за них платить — поэтому-то отец снял наш дом по такой дешевке.

— Ага, — сказал я после еле заметной неуютной паузы. До этого я и не задумался ни разу, а откуда у моего отца-то взялись средства на такой огромный дом.

— Мой отец роет шахты, — неожиданно сказал Борис.

— Что?

Он пятерней убрал со лба взмокшие темные волосы.

— Куда бы мы ни приехали, нас везде ненавидят. Потому что обещают, что шахта не навредит окружающей среде, а потом шахта вредит окружающей среде. Но тут, — он пожал плечами — фаталистический русский жест, — господи, да тут просто сраная куча песка, кого она волнует?

— О, — сказал я, поразившись тому, как далеко разносятся наши голоса по пустынной улице, — да здесь правда вообще ни души.

— Да. Как на кладбище. Тут только одна семья живет еще, вон там. Видишь, возле дома большой грузовик стоит? Похоже, нелегальные иммигранты.

— Но вы с отцом здесь легально, да? — В школе с этим были проблемы, несколько учеников оказались нелегалами, и по коридорам были развешаны предупреждающие плакаты.

Он фыркнул — пффф, что за чушь.

— Конечно. Шахта за этим следит. Ну или кто-то там. А вот там — человек двадцать, а то и тридцать, все живут в одном доме. Может, наркотиками торгуют.

— Правда?

— Что-то там очень странное творится, — мрачно сказал Борис. — Это все, что мне известно.

Дом Бориса стоял между двумя заброшенными и заваленными строительным мусором постройками и был очень похож на дом отца и Ксандры: везде сплошной ковролин, новехонькая бытовая техника, та же планировка, так же мало мебели. Но в доме было невыносимо жарко, в бассейне не было воды, а на дне лежал слой песка — и никакого намека на двор, даже кактусов не росло. Везде — на бытовой технике, столешницах, кухонном полу — лежала тонкая песчаная пленка.

— Выпить хочешь? — спросил Борис, открывая холодильник, где поблескивали ряды бутылок с немецким пивом.

— Ух ты, круто, спасибо!

— В Новой Гвинее, — сказал Борис, утирая лоб тыльной стороной ладони, — когда я там жил, короче, случилось сильное наводнение. Змеи… очень опасные, очень страшные… во дворе плавали неразорвавшиеся мины времен Второй мировой… почти все гуси передохли. Ну и, в общем, — продолжил он, открывая бутылку с пивом, — вода вся испортилась. Тиф. Осталось только пиво — «Пепси» закончилась, «Люкозад» закончился, йодные таблетки закончились, и три недели и мы с отцом, и даже все мусульмане пили одно пиво! На завтрак, на обед — одно пиво.

— Звучит не так уж плохо.

Он поморщился.

— У меня всю дорогу голова от него раскалывалась. Местное пиво, из Новой Гвинеи — на вкус ужасное. А вот это — отличное! Есть еще водка в морозилке.

Я хотел было сказать — давай, чтоб произвести на него впечатление, но потом подумал про жару и обратную дорогу и сказал:

— Нет, спасибо.

Он звякнул своей бутылкой о мою.

— Верно. Слишком жарко сегодня для выпивки. А мой отец пьет столько, что у него нервы в ногах поотмирали.

— Серьезно?

— Это называется, — он скривил лицо, пытаясь все выговорить, — периферийная невропатия (у него это прозвучало как «пэрыфэрийная нэвропатия»). — В больнице, в Канаде, его заново ходить учили. Он встает — и валится на пол — носом, кровь идет — ржака!

— Звучит забавно, — сказал я, вспоминая, сколько раз я видел, как отец на карачках ползет к холодильнику за льдом.

— Очень. А твой что пьет? Твой отец.

— Скотч. Когда пьет. Но он типа завязал.

— Ха! — сказал Борис так, будто это он уже слышал. — И моему надо на него перейти — хороший скотч тут дешевый. Слушай, хочешь взглянуть на мою комнату?

Я ожидал чего-то в духе моей комнаты, но, к моему удивлению, он привел меня в какую-то насквозь провонявшую «Мальборо» зашторенную конуру, где повсюду лежали стопки книг, а на полу были свалены пустые пивные бутылки, пепельницы, охапки несвежих полотенец и грязной одежды. На стенах трепыхались куски цветастой ткани — желтой, зеленой, бордовой, пронзительно-синей, а над кроватью с батиковым покрывалом висел красный флаг с серпом и молотом. Казалось, будто русский космонавт потерпел крушение где-то в джунглях и соорудил себе пристанище из государственного флага и всех местных саронгов и тканей, которые попались ему под руку.

— Твоя работа? — спросил я.

— Сложил и сунул в чемодан, — ответил Борис, плюхаясь на безумного цвета матрас. — Чтобы потом все снова развесить, нужно минут десять. Будем смотреть «S.O.S. Айсберг»?

— Конечно.

— Классный фильм. Я его шесть раз видел. Помнишь, как она в самолет садится, чтобы их со льдины спасти?

Но «S.O.S. Айсберг» мы тем вечером так и не посмотрели, может, потому, что никак не могли перестать болтать, чтоб спуститься вниз и включить телевизор. Жизнь у Бориса оказалась в сто раз интереснее, чем у кого-либо из моих сверстников. Учился он, похоже, только периодически и в самых захудалых школах — в глуши, где работал его отец, зачастую вообще не было никаких школ.

— Ну, есть пленки, — сказал он, потягивая пиво и косясь на меня одним глазом. — И можно сдавать экзамены. Только для этого надо иметь выход в интернет, а иногда где-нибудь на канадской окраине или на Украине его не бывает.

— И что ты делал?

Он пожал плечами:

— Типа читал много.

Один учитель в Техасе, сказал он, скачал ему из интернета программу.

— Но в Элис-Спрингс школа-то должна была быть?

Борис расхохотался:

— Еще бы! — ответил он, сдув с лица потную прядку волос. — Но после смерти мамы мы какое-то время жили на Северной территории, в Арнхемленде — в городе Кармейволлаг. Город, одно название. На километры кругом — глухомань, трейлеры, в которых живут шахтеры, и заправка с баром — пиво, виски и сэндвичи. Ну и, в общем, бар держала жена Мика, Джуди ее звали. И я целыми днями, — он шумно отхлебнул пива, — целыми днями смотрел с Джуди мыло по телику, а по вечерам стоял с ней за прилавком, пока отец и его ребята нажирались. А как муссон, так и телик не посмотришь. Джуди кассеты держала в морозилке, чтоб не испортились.

— Испортились — как?

— От сырости плесень росла. На туфлях плесень, на книгах. — Он пожал плечами. — Я тогда не так много разговаривал, как сейчас, потому что не слишком хорошо говорил по-английски. Стеснялся очень, сидел там один, вечно сам по себе. Но Джуди — Джуди все равно со мной разговаривала и была ко мне добра, хотя я ни черта не понимал, что она там говорит. Каждое утро я к ней приходил, она мне готовила одно и то же неплохое жаркое. И дождь, дождь, дождь. Я подметал пол, мыл посуду, помогал ей в баре убираться. Ходил за ней, как гусенок. This is cup, this is broom, this is bar stool, this pencil. Вот и вся моя школа. Телевизор, кассеты «Дюран Дюран» и Боя Джорджа — и все на английском. Самый любимый ее сериал был — «Дочери Маклеода». Мы его всегда вместе смотрели, а если я чего не знал — она объясняла. И мы потом обсуждали этих сестер и плакали с ней вместе, когда Клэр погибла в автокатастрофе, и она говорила, что если б у нее была такая ферма, как Дроверс-Ран, она б забрала меня туда с собой и мы с ней жили бы там счастливо, а куча женщин бы на нас работала, как это было у Маклеодов. Она была совсем молодая, симпатичная. Блондинка, кудрявая, глаза красила синим. Муж обзывал ее шлюшкой и свиным рылом, но мне она казалась похожей на Джоди из сериала. Целыми днями она со мной разговаривала и пела — я с ней выучил слова всех песен в музыкальном автомате. «В городе ночь, тьма нас зовет…» И скоро я стал профессионалом. Спик инглиш, Борис! В польской школе нас немного учили английскому: хэллоу, экскьюз ми, сенк ю вери мач, а тут два месяца с ней — и я как начал болтать, болтать, болтать! С тех пор и не затыкался. Ко мне она всегда относилась хорошо, по-доброму. И это при том, что она каждый день заходила на кухню и рыдала там, потому что до смерти ненавидела Кармейволлаг.

Было уже поздно, но за окном было еще жарко, светло.

— Слушай, умираю — есть хочу, — сказал Борис, вставая и потягиваясь так, что в просвете между его камуфляжными штанами и потрепанной футболкой показалась полоска живота — впалого, мертвенно-белого, будто у постящегося святого.

— А есть еда?

— Хлеб с сахаром.

— Прикалываешься?

Борис зевнул, потер воспаленные глаза.

— Ты что, никогда не ел хлеб, посыпанный сахаром?

— А больше ничего нет?

Он устало дернул плечами.

— Есть скидочные купоны на пиццу. Проку как от козла молока. В такую даль они не доставляют.

— Я думал, у вас всегда повара были.

— Ну да, были. В Индонезии. И в Саудовской Аравии тоже. — Он курил, я от сигареты отказался, он был как будто под кайфом, покачивался и подергивался, будто под музыку, хотя музыки никакой не играло. — Очень клевый парень, его звали Абдул Фаттах. Это значит «Прислужник того, кто открывает врата страждущим».

— Ладно, слушай. Давай тогда ко мне пойдем.

Он шлепнулся на кровать, зажав ладони между коленей.

— Только не говори, что эта ваша телка готовить умеет.

— Нет, она работает в баре, где подают закуски. Иногда она приносит домой всякую еду.

— Гениально, — сказал Борис, вставая и слегка пошатываясь.

Он уже выпил три бутылки пива и сейчас пил четвертую. Возле двери он протянул мне зонтик.

— Эээ, это зачем?

Он открыл дверь и вышел на улицу.

— Так идти прохладнее, — сказал он. Лицо под зонтом у него было синеватым. — И не обгоришь.

12

До того как появился Борис, я достаточно стойко сносил одиночество, и не подозревая даже, насколько я одинок. Наверное, если б даже у одного из нас семья была хоть вполовину нормальной — с часами отбоя, домашними обязанностями и родительским присмотром, мы с ним вряд ли стали бы так неразлучны — и так быстро, но с того самого дня мы практически все время проводили вместе, делились деньгами и рыскали в поисках еды.

В Нью-Йорке я рос среди ребят, которые уже много чего повидали в жизни — они жили за границей и знали по три-четыре языка, уезжали на лето учиться в Гейдельберг, а на каникулы ездили в места типа Рио, Инсбрука или мыса Антиб. Но Борис, будто бывалый морской волк, заткнул их всех за пояс. Он ездил на верблюде и ел личинок, он играл в крикет и болел малярией, ночевал на улице на Украине («но всего две недели»), самолично подорвал динамитную шашку и плавал в кишащей крокодилами австралийской реке. Он читал Чехова на русском и писателей, о которых я даже не слышал, — на украинском и польском.

Он вынес и январскую темень в России, когда температура опускалась до минус сорока: бесконечные вьюги, снег да гололед, единственное яркое пятно — зеленая неоновая пальма, которая двадцать четыре часа в сутки мигала возле захолустного бара, где любил выпивать его отец. Всего на год меня старше — Борису было пятнадцать, — а уже по-настоящему занимался сексом с девчонкой на Аляске, он стрельнул у нее сигарету на парковке возле супермаркета. Она спросила, не хочет ли он посидеть с ней в машине, ну вот так все и случилось.

(— Но знаешь, что? — спросил он, выпуская дым из уголка рта. — Ей, похоже, не очень понравилось.

— А тебе?

— Блин, да! Хотя вот что, я понимал, что делаю все не так. В машине тесно было.)

Каждый день мы вместе возвращались домой на автобусе. На окраине «Десатойи», возле недостроенного общественного центра с наглухо запертыми дверьми и умершими, побуревшими пальмами в кадках, была заброшенная детская площадка, где мы потихоньку опустошали автоматы с газировкой и подтаявшими шоколадками и подолгу сидели на качелях, куря и болтая. У Бориса частые приступы хандры и дурного настроения перемежались с периодами нездоровой веселости; он был то мрачным, то шальным, мог рассмешить меня так, что у меня бока болели от хохота, и всегда нам столько всего надо было рассказать друг другу, что частенько мы совсем забывали о времени и забалтывались на улице до самой темноты. На Украине он видел, как застрелили депутата, который шел к своей машине, — стрелка он не видел, просто оказался свидетелем того, как широкоплечий мужчина в чересчур узком для него пальто рухнул на колени — в снег и темноту. Он рассказывал про крохотную школу с жестяной крышей неподалеку от резервации чиппева в Альберте, куда он ходил, пел мне детские песенки на польском («В Польше нам на дом обычно задавали выучить или песню, или стихотворение, молитву — что-то в этом роде») и учил меня русским ругательствам («Это реальный mat — как на зоне»). Рассказывал еще, как в Индонезии его друг, повар Вами, обратил его в ислам: он перестал есть свинину, постился в Рамадан и пять раз в день молился, повернувшись в сторону Мекки.

— Но больше я не мусульманин, — объяснил он, чиркая по пыли большим пальцем ноги. Мы распластались на карусели, укатавшись до тошноты. — Бросил недавно.

— Почему?

— Потому что я выпиваю.

(Самая скромная фраза года — Борис хлебал пиво, как наши сверстники — пепси, и начинал пить, едва зайдет домой.)

— Ну и что? — спросил я. — Зачем кому-то об этом знать?

Он раздраженно фыркнул:

— Потому что плохо называть себя верующим, если не соблюдаешь принципов веры. Это неуважение к исламу.

— Все равно. «Борис Аравийский». Звучит.

— Пошел в жопу.

— Нет, серьезно, — со смехом сказал я, приподнявшись на локтях, — ты что, правда во все это верил?

— Во все — что?

— Ну, это. В Аллаха и Магомета. «Нет божества кроме Аллаха…»

— Нет, — ответил он, слегка заведясь, — для меня ислам был делом политики.

— Что, типа как у «обувного террориста»?

Он фыркнул от смеха:

— Да нет, блин! Кроме того, ислам не проповедует насилие.

— А что тогда?

Он соскочил с карусели, напрягся:

— Что значит — что тогда? Ты на что намекаешь?

— Полегче! Я просто задал вопрос.

— И какой же?

— Если ты перешел в ислам и все такое, то во что ты тогда веришь? — Он плюхнулся обратно и захихикал, будто я дал ему уйти от ответа:

— Во что верю? Ха! Я ни во что не верю!

— Как это? То есть сейчас не веришь?

— Ни сейчас, ни вообще. Ну — в Деву Марию немного. Но в Бога и Аллаха?.. Не особо.

— Так какого хрена ты тогда решил стать мусульманином?

— Потому что, — он развел руками, как часто делал, когда не знал, что сказать, — люди там были такие добрые, так со мной хорошо обращались.

— Ну, уже что-то.

— Нет, ну правда. Они дали мне арабское имя — Бадр-аль-Дин. Бадр значит «луна», что-то там про луну и верность, но они мне сказали: «Борис, ты Бадр, потому что ты теперь мусульманин и несешь свет повсюду, и куда бы ты ни пошел, ты будешь освещать мир своей религией». И мне нравилось быть Бадром. И еще, какая мечеть была прекрасная. Разваливалась уже, через крышу звезды светили, под потолком жили птицы. Старый яванец учил нас Корану. И еще они меня кормили, и были добры ко мне, и следили за тем, чтоб я ходил в чистой одежде и сам был чистый. Я, бывало, засыпал прямо на молитвенном коврике. И на утреннем намазе, перед рассветом, птицы просыпались, и слышен был шум крыльев.

Его австрало-украинский акцент звучал, конечно, странно, но на английском он говорил практически не хуже меня, и если учесть то, как недолго он жил в Америке, во многом он вел себя уже как настоящий amerïkanets. Он вечно листал истрепанный карманный словарь (на форзаце было написано его имя — сначала наспех кириллицей, а под ним аккуратными печатными буквами по-английски: BORYS VOLODYMYROVYCH PAVLIKOVSKY), и я то и дело натыкался на старые салфетки из «7-Элевен» и обрывки бумаги, на которых он записывал слова и выражения:

BRIDLE AND DOMESTICATE

CELERITY

TRATTORIA

WISE GUY = КРУТОЙ ПАЦАН PROPINQUITY

DERELICTION OF DUTY.

Если словарь не помогал, он обращался ко мне.

— Что такое Sophomore? — спрашивал он меня, изучая школьную доску объявлений. — Home Ec? Poly Sci? (последнее он произносил как «полицай»).

Он в жизни не слышал названий большинства блюд, которые нам подавали на обед в столовой: фахитас, фалафель, тетразини с индейкой. Он много всего знал о фильмах и музыке — десяти-, а то и двадцатилетней давности, не имел ни малейшего представления о спорте или телепередачах и — за исключением крупных европейских марок, вроде «БМВ» или «мерседеса» — вообще не разбирался в машинах. Он путался в американских деньгах, а иногда — и в американской географии: в какой области расположена Калифорния? А где находится столица Новой Англии?

Зато он был очень самостоятельным. Он бодро собирался в школу по утрам, добирался до нее своим ходом, сам подписывал табели и сам же воровал в магазинах себе еду и школьные принадлежности. Где-то раз в неделю мы с ним делали огромный круг в несколько километров — по удушливой жаре, прячась под зонтиками, будто какие-нибудь индонезийские туземцы, чтобы сесть на раздолбанный местный автобус, на котором, судя по всему, ездили только алкаши, дети и те, кому машина была не по карману. Ходил автобус редко, если мы опаздывали — приходилось долго ждать следующего, зато он останавливался возле торгового центра, где был прохладный, сверкающий супермаркет с недобором персонала, и Борис воровал там для нас стейки, масло, упаковки чая, огурцы (его любимое лакомство), нарезки бекона — однажды, когда я простудился, стащил даже сироп от кашля — просовывая это все через прорези в подкладке своего уродливого серого плаща (мужского плаща с обвисшими плечами, который ему был явно велик и от которого веяло угрюмостью Восточного блока: едой по карточкам и советскими заводами, промышленными комплексами где-нибудь в Одессе или Львове). Пока он шнырял по магазину, я стоял на стреме в конце ряда и трясся так, что думал — от страха грохнусь в обморок, но вскоре уже и я стал набивать карманы яблоками и шоколадками (тоже любимой едой Бориса), а потом с наглым видом идти на кассу, чтобы заплатить за хлеб, молоко и еще какие-нибудь объемные продукты, которые украсть было сложно.

В Нью-Йорке, когда мне было лет одиннадцать, мама на каникулах записала меня в кружок «Юный повар», где меня научили готовить кое-какие простые блюда: гамбургеры, тосты с сыром (я иногда готовил их маме, когда она работала допоздна), и то, что Борис звал «яичница с хлебом». Я готовил, а Борис, который в это время сидел на кухонной стойке, пинал выдвижные ящички и болтал со мной, потом мыл посуду. Он рассказывал, что на Украине, бывало, лазил по карманам, чтоб добыть денег на еду.

— Пару раз засекли, погнались, — сказал он. — Но ни разу не поймали.

— Может, как-нибудь на Стрип съездим? — спросил я. Мы стояли возле кухонной стойки у нас дома и ели стейки прямо со сковородки. — Если хотим рискнуть, то лучше места не найти. Я в жизни не видел столько пьяных, и они все не местные.

Борис перестал жевать, глянул на меня с изумлением.

— А зачем? И тут воровать легко, магазины огромные.

— Ну я просто предложил.

Денег швейцаров, которые мы — по паре долларов за раз — тратили в автоматах с едой и в «7-Элевен» возле школы — v magazine, как говорил Борис, хватит еще на какое-то время, но не навсегда же.

— Ха! И что ты будешь делать, если тебя арестуют, Поттер? — спросил он, бросив жирный кусок стейка собаке, которую он выучил танцевать на задних лапках. — Кто еду будет готовить? А за Кусакой кто присмотрит?

Пса Ксандры, Поппера, он звал и Амилом, и Нитратом, и Попчиком, и Кусакой — как угодно, только не его настоящей кличкой. Несмотря на запрет, я стал пускать собаку в дом, потому что не мог больше смотреть, как он чуть ли не вешается на поводке, пытаясь заглянуть к нам сквозь стеклянные двери и захлебываясь лаем. В доме, однако, он вел себя на удивление тихо — изголодавшись по вниманию, он вечно лип к нам, взволнованно семенил следом, с первого этажа на второй, и засыпал, свернувшись на коврике, пока мы с Борисом читали, ссорились и слушали музыку у меня в комнате.

— Ну правда, Борис, — сказал я, откидывая челку с глаз (мне давно нужно было подстричься, но не хотелось деньги тратить), — не вижу особой разницы между тем, чтоб воровать кошельки и воровать стейки.

— Разница большая, Поттер, — он развел руки в стороны, чтобы показать мне, насколько она большая. — Воровать у рабочего? Или воровать у богатенькой компании, которая людей грабит?

— «Костко» никого не грабит. Это супермаркет эконом-класса.

— Ну тогда так. Украсть жизненно необходимую вещь у рядового гражданина. Отличный у тебя план. Тихо! — сказал он псу, который резко загавкал, выпрашивая еще мяса.

— Я не хочу воровать у каких-нибудь нищих работяг, — сказал я и сам кинул Попперу кусочек стейка. — Но по Вегасу ходят тыщи скользких типов с пачками денег.

— Скользких?

— Жуликов. Мошенников.

— А-а… — взметнулась вверх косая темная бровь. — Справедливо, да. Но если ты украдешь деньги у скользкого типа, у гангстера, например, то они тебя могут и покалечить, nie?

— Ты же на Украине не боялся, что тебя покалечат?

Он пожал плечами:

— Ну, не боялся, что побьют, наверное. Но не подстрелят.

— Подстрелят?

— Да, подстрелят. И не надо на меня так удивленно смотреть. Тут страна ковбоев, а вдруг что? У всех есть оружие.

— Я ж не говорю про полицейских. Я имею в виду пьяных туристов. По субботам они тут толпами ходят.

— Ха! — он поставил сковородку на пол, чтобы пес мог доесть остатки. — Ты, Поттер, точно попадешь за решетку. Слабые моральные устои, рабское преклонение перед экономикой. Очень плохой ты гражданин.

13

К тому времени — к октябрю, по-моему — мы с ним ужинали вместе чуть ли не каждый день. За едой Борис, который уже успевал до того выпить три-четыре бутылки пива, переключался на горячий чай. Потом, после стопки водки на закуску — эту привычку я вскоре перенял у него («Еда так лучше переваривается», — объяснял Борис), — мы лениво слонялись по дому, читали, делали уроки, иногда спорили, а чаще всего напивались и засыпали перед телевизором.

— Не уходи! — как-то вечером попросил Борис, когда я уже ближе к концу «Великолепной семерки» — последняя перестрелка, Юл Бриннер собирает своих ребят — собрался идти домой. — Ты же все самое интересное пропустишь.

— Да, но уже почти одиннадцать.

Лежавший на полу Борис приподнялся на локте. Узкогрудый и длинноволосый, тощий и долговязый — во многом он был полной противоположностью Юлу Бриннеру, и в то же время проглядывала в нем какая-то родственная схожесть: та же лукавая наблюдательность, озорная и немного безжалостная — что-то монгольское или татарское в разлете глаз.

— Позвони Ксандре, попроси, чтоб заехала за тобой, — сказал он, зевая. — Когда она приходит с работы?

— Ксандре? Разбежался.

Борис снова зевнул, глаза у него слипались от водки.

— Ну тогда ночуй тут. — Он перекатился на спину и поскреб лицо рукой. — Они тебя хватятся? А домой-то они приедут? Иногда ведь не приезжали.

— Сомневаюсь, — ответил я.

— Тихо, — сказал Борис, привстав, потянувшись за сигаретами. — Так, смотри. Вот они, плохие парни.

— Ты раньше этот фильм видел?

— Не поверишь, с русской озвучкой. Слабенькой русской озвучкой. Девчачьей. Верное слово, как думаешь? Они как учителя выражались, не как мужики с оружием, я вот о чем.

14

Хоть тогда у Барбуров я и был раздавлен горем, но отсюда квартира на Парк-авеню виделась мне потерянным раем. Со школьного компьютера я мог теперь проверять почту, но писатель из Энди был никудышный, и его ответные письма были до отчаяния безличными. («Привет, Тео. Надеюсь, ты отлично провел каникулы. Папа купил новую яхту — назвал „Авессалом“. Мама, сказала, что ноги ее там не будет, ну а меня, к сожалению, заставили. Японский в этом году идет что-то туго, но в остальном все нормально».) Миссис Барбур прилежно отвечала на мои бумажные письма — писала строчку-другую на заказанной в «Демпси и Кэрролл» почтовой бумаге с монограммой, но в ее ответах не было ничего личного. Она всегда спрашивала: «Как ты?», а в конце всегда писала, что думает обо мне, но ни разу — «Мы по тебе соскучились» или «Как бы нам хотелось снова тебя увидеть».

Я писал и Пиппе в Техас, хотя она так плохо себя чувствовала, что ничего не написала в ответ — да и какая разница, большинство писем ей я так и не отправил.

Дорогая Пиппа, как твои дела? Нравится ли тебе в Техасе? Я много думаю о тебе. Удалось ли покататься на той лошади, которая тебе понравилась? Здесь все здорово. Жарко ли там у вас, потому что у нас тут очень жарко…

Нет, это звучало убого, я выкинул письмо и начал заново.

Дорогая Пиппа, как ты там? Я много о тебе думаю и надеюсь, что у тебя все нормально. Надеюсь, что в Техасе все нормально здорово. Признаюсь, мне тут совсем не круто, но я завел пару друзей и потихоньку привыкаю. Скажи, а ты скучаешь по дому? Я скучаю. Я очень скучаю по Нью-Йорку. Как бы я хотел, чтобы мы с тобой жили поближе друг к другу. Как твоя голова? Надеюсь, получше. Прости, что…

— Подружке пишешь? — спросил Борис — он читал у меня через плечо, хрустя яблоком.

— Отвали.

— А что с ней случилось? — когда я не ответил, спросил снова: — Ты ее ударил?

— Чего? — перепросил я, слушая вполуха.

— Ну, я про голову ее. Ты поэтому извиняешься? Врезал ей или как?

— Да, конечно, — ответил я, но по его очень серьезному, очень сосредоточенному лицу вдруг понял, что он не шутит.

— Ты что, думаешь, я девчонок бью? — спросил я.

Он пожал плечами:

— Ну, вдруг она сама нарвалась.

— Ээээ, мы тут в Америке женщин не бьем.

Он оскалился, сплюнул яблочное зернышко.

— Конечно, нет. Американцы просто нападают на страны поменьше, которые расходятся с ними во взглядах.

— Борис, заткнись и вали отсюда.

Но его замечание меня растревожило, и вместо того, чтобы начать письмо к Пиппе заново, я принялся писать Хоби.

Дорогой мистер Хобарт, здравствуйте, как поживаете? Надеюсь, у вас все хорошо. Я так и не поблагодарил вас за вашу доброту ко мне тогда, в Нью-Йорке. Надеюсь, у вас с Космо все нормально, хотя понимаю, что вы оба скучаете по Пиппе. Как у нее дела? Надеюсь, она начала снова заниматься музыкой. И надеюсь, что…

Но — так и не отправил. И потому очень обрадовался, когда получил письмо — взаправдашнее длинное бумажное письмо — от самого Хоби.

— Это у тебя что такое? — подозрительно спросил отец, заметив нью-йоркский штемпель и выхватил письмо у меня из рук.

— Что?

Но отец уже надорвал конверт. Он быстро проглядел письмо и потерял к нему всякий интерес.

— Держи, — сказал он, возвращая мне письмо. — Прости, дружок. Ошибся.

Письмо само по себе уже было прекрасным, осязаемым артефактом — ровный почерк, дорогая бумага, отголосок пустынных комнат, денег.

Дорогой Тео,

Я так хотел получить от тебя весточку, но рад, что ничего не получил, потому что, надеюсь, это означает, что тебе там хорошо и есть чем заняться. У нас уже падают листья, на Вашингтон-сквер желто и сыро, холодает. Утром по субботам мы с Космо слоняемся по Виллидж, я беру его на руки и заношу в сырную лавку — не уверен, что это совсем законно, но барышни за прилавком припасают для него кусочки и обрезки сыра. Он скучает по Пиппе так же сильно, как и я, но, — как и я впрочем — аппетита не теряет. Теперь, когда мороз уже не за горами, мы с ним иногда едим возле камина.

Надеюсь, что ты там уже освоился и завел друзей. Когда я говорю с Пиппой по телефону, голос у нее не слишком-то радостный, хотя здоровье заметно улучшилось. На День благодарения собираюсь слетать к ним туда. Уж не знаю, обрадуется ли мне Маргарет, но Пиппа меня ждет, поэтому поеду. Если Космо пустят в самолет, возьму и его. В письмо вкладываю фото, которое тебе, может, понравится — это чиппендейловское бюро только что доставили в ужасном состоянии, мне сказали, что оно стояло в каком-то сарае, без обогрева, где-то в Уотервлите, Нью-Йорк. Все исцарапанное, иссеченное, крышка разломана надвое, но ты только посмотри на эти заостренные, напряженные когти, которые сжимают шар. Ножки на фото не слишком хорошо вышли, но все равно видно, с какой силой когти в шар впились. Подлинный шедевр, как же жаль, что его так дурно хранили. Не знаю, видно ли тебе, какая у дерева волнистая поверхность — просто невероятно. Магазин же я открываю пару-тройку раз в неделю, по предварительной договоренности, а так, по большей части вожусь в подвале с вещами, которые мне присылают частные клиенты. Миссис Школьник и еще кое-кто из соседей спрашивали про тебя — у нас тут все по-старому, только вот с миссис Чо с корейского рынка случился небольшой удар (совсем небольшой, она уже даже вернулась к работе). А еще кофейня на Хадсон-стрит, которая так мне нравилась, закрылась, очень печально. Утром шел мимо — похоже, там теперь будет… не знаю, как и назвать. Какая-то японская сувенирная лавка. Ну вот, вижу, что опять разошелся и места уже остается мало, но надеюсь, что ты там счастлив и тебе хорошо, и хоть самую малость не так уж и одиноко, как ты опасался. Если я здесь могу что-нибудь для тебя сделать или хоть чем-то помочь, прошу тебя, дай мне знать — и я помогу.

15

Той ночью, пьяный, я лежал возле Бориса на батиковом покрывале и пытался припомнить, как же выглядела Пиппа. Но через голые окна светила такая огромная и прозрачная луна, что вместо этого я стал вспоминать историю, которую мне рассказывала мама, про то, как она в детстве ездила с родителями на конные шоу — на заднем сиденье их старенького «бьюика».

— Ехать нужно было долго-предолго, иногда часов по десять — по разбитым проселочным дорогам. Колеса обозрения, засыпанные опилками арены для родео, и повсюду стоит запах попкорна и лошадиного навоза. Как-то вечером, в Сан-Антонио, я немного раскисла — мне хотелось к себе в комнату, к моей собаке, улечься в собственную постель, — а папа поднял меня на руки над ярмаркой и велел поглядеть на луну. «Когда тоскуешь по дому, — сказал он, — просто взгляни на небо. Потому что, куда бы ты ни поехала, луна везде — одна и та же». И потому, когда он умер, а мне пришлось уехать к тетке Бесс… в общем, даже сейчас, в Нью-Йорке, вижу полную луну — и будто это он говорит мне, что не надо глядеть в прошлое, не надо ни о чем жалеть, — что дом там, где я, — она поцеловала меня в нос. — Или где ты, щенуля. Ты — мой центр земли.

Шорох рядом.

— Поттер? — спросил Борис. — Не спишь?

— Можешь мне кое-что сказать? — спросил я. — Какая луна в Индонезии?

— Это ты о чем вообще?

— Ну или, не знаю там, в России? Такая же, как здесь?

Он легонько постучал мне по виску костяшками пальцев — я уже знал, что этот его жест означает «придурок».

— Да везде одна и та же, — ответил он, зевнув, упершись в покрывало тощей рукой в браслетах. — А что?

— Да так, — ответил я и после напряженной паузы спросил: — Ты слышал?

Хлопнула дверь.

— Что это? — спросил я, повернувшись к нему лицом.

Мы поглядели друг на друга, прислушались. Внизу раздались голоса — смех, люди топочут по дому, вдруг грохот, как будто что-то опрокинули.

— Это твой отец? — спросил я, привстав — и тут услышал женский голос, пронзительный, пьяный.

Борис тоже сел — в падавшем из окна свете он казался тщедушным, болезненно-бледным. Казалось, будто внизу двигают мебель и швыряются вещами.

— Что они говорят? — прошептал я.

Борис прислушался. Я видел все жилки и впадинки у него на шее.

— Чушь всякую, — ответил он. — Напились.

Мы оба вслушивались — Борис куда внимательнее моего.

— А кто это там с ним? — спросил я.

— Какая-то шлюха, — он послушал еще минутку — лоб нахмурен, профиль резко вырисовывается в лунном свете — и снова улегся. — Две шлюхи.

Я перекатился на другой бок и поглядел на экран айпода. 3.17 ночи.

— Мать твою, — простонал Борис, почесывая живот. — Когда ж они заткнутся?

— Пить охота, — сказал я после неловкого молчания.

Он фыркнул:

— Ха! Поверь мне, сейчас туда ходить не надо.

— Что они делают? — спросил я.

Одна из женщин вдруг закричала — то ли от радости, то ли от ужаса — было не разобрать.

Мы лежали, одеревенев, пялились в потолок, слушали зловещий грохот и перестуки.

— Они украинки? — спросил я, помолчав немного.

Хоть я не понимал ни слова, но уже провел с Борисом достаточно времени, чтоб суметь отличить украинские интонации от русских.

— Пять с плюсом, Поттер. — Чуть позже: — Прикури-ка мне сигарету.

Мы передавали сигарету друг другу в темноте, наконец где-то еще хлопнула дверь, и голоса стихли. Борис выдохнул последний дымный парок и, перекатившись на бок, загасил сигарету в забитой до краев пепельнице.

— Спокойной ночи, — прошептал он.

— Спокойной ночи.

Он уснул практически мгновенно — было слышно по тому, как он задышал, но я долго не мог заснуть, от сигареты в горле у меня першило, а голова кружилась. Как же меня занесло в эту странную новую жизнь, где по ночам орут пьяные иностранцы, а я хожу в грязной одежде и никто меня не любит? Рядом храпел ничего не подозревавший Борис. Уже под утро, когда я наконец уснул, мне приснилась мама: она сидела напротив меня в электричке метро — на «шестерке», слегка покачиваясь, лицо у нее в дрожащем искусственном свете было спокойное.

Ты что здесь делаешь? — спросила она. — Домой! Живо! Буду ждать тебя там. Только голос был не совсем ее, и когда я присмотрелся, то увидел, что это вовсе не она, а кто-то, кто просто притворился ею. И я, дрожа, хватая ртом воздух, проснулся.

16

Отец Бориса был фигурой загадочной. Борис объяснял это так: он постоянно торчал на месте, где велись работы, на своей шахте, в какой-нибудь глуши, и вместе с бригадой мог сидеть там неделями.

— Не моется, — сухо сказал Борис. — Не просыхает.

Его раздолбанный коротковолновый радиоприемник стоял на кухне («Еще с брежневских времен, — сказал Борис, — ни за что не выбросит»), русскоязычные газеты и выпуски «Ю-Эс-Эй Тудей», на которые я иногда натыкался, тоже были его. Однажды я зашел в одну из ванных комнат в Борисовом доме (где было довольно-таки омерзительно — никаких тебе занавесок в ванной и сидений на туалетах, а в ванне росла какая-то черная дрянь) и до ужаса испугался мокрого и вонючего костюма его отца, который покойником болтался на душевом карнизе — бесформенный, весь в зацепках, сшитый из комковатой коричневой шерсти цвета вывороченных корней, — с него так и лило на пол, будто от какого-то влажно дышащего голема из Старого Света или как с попавшей в полицейскую сеть одежды утопленника.

— Ты чего? — спросил Борис, когда я оттуда вышел.

— Твой отец сам костюмы стирает? — спросил я. — Прямо в раковине?

Подпиравший дверной косяк Борис закусил заусенец на большом пальце, уклончиво дернул плечами.

— Шутишь, что ли? — спросил я, а затем, потому что он все глядел на меня, добавил: — Что? В России нет химчисток?

— У него куча всяких цацек и крутых вещей, — прорычал Борис, не выпуская пальца изо рта. — Часы «Ролекс», ботинки «Феррагамо». Может стирать костюмы, как ему вздумается.

— Ясно, — ответил я и сменил тему. Прошло еще несколько недель, и я думать забыл о Борисовом отце. Но однажды Борис, опоздав к началу урока, проскользнул на английский с бордовым синяком под глазом.

— А, получил в мяч лицом, — бодро ответил он, когда миссис Спир («Спирсецкая», как он ее звал) с подозрением спросила, что с ним случилось.

Я знал, что он врет. Пока мы вяло обсуждали Ральфа Уолдо Эмерсона, я косился на соседний ряд и раздумывал, когда это Борис успел обзавестись фингалом после того, как я вчера от него ушел, чтобы выгулять Поппера — Ксандра так часто оставляла его во дворе на привязи, что я вроде как чувствовал себя за него в ответе.

— Что натворил? — спросил я, нагнав его после урока.

— А?

— Откуда синяк?

Он подмигнул мне.

— Ой, ладно тебе, — сказал он, толкнув меня плечом.

— Ну откуда? Напился?

— Отец приходил, — сказал он и, когда я ничего не ответил, добавил: — Ну а что еще, Поттер? Ты как думал?

— Господи, но за что?

Он пожал плечами.

— Хорошо, что ты ушел, — сказал он, потирая здоровый глаз. — Не ждал, что он заявится. Спал на диване внизу. Сначала подумал, что это ты.

— Что случилось?

— Ах, — сказал Борис, шумно выдохнув — чувствовалось, что на пути в школу он покурил. — Увидел пивные бутылки на полу.

— Он тебя ударил, потому что ты пил?

— Потому что в говно был, вот почему. Пьяный, как бревно, похоже, он даже не понимал, что меня бьет. Утром увидел мое лицо — плакал, извинялся. Да и вообще, его теперь долго не будет.

— Почему?

— Сказал, что там дел много. Три недели его не будет. Недалеко от шахты, знаешь, есть государственный бордель.

— Никакие они не государственные, — сказал я, а сам подумал: а вдруг государственные.

— Ну, ты меня понял. Но есть и хорошее — он мне деньги оставил.

— Сколько?

— Четыре тысячи.

— Да ладно.

— Нет-нет, — он хлопнул себя по лбу, — прости, я в рублях думаю! Где-то сотни две долларов, но все равно. Надо было больше просить, но не рискнул.

Мы дошли до развилки в коридоре, где мне надо было сворачивать на алгебру, а Борису — на политическое устройство Америки — сущее для него наказание. Курс был обязательный, легкий даже по расслабленным стандартам нашей школы, но объяснять Борису про Билль о правах или разницу между конституционно закрепленными и подразумеваемыми полномочиями Конгресса США было все равно, что объяснять миссис Барбур — как я однажды попытался, — что такое сервер.

— Ладно, увидимся после уроков, — сказал Борис. — Напомни-ка, в чем разница между Федеральным банком и Федеральным резервом?

— Ты сказал кому-нибудь?

— Сказал что?

— Сам знаешь что.

— Что, заявить на меня хочешь? — рассмеялся Борис.

— Не на тебя. На него.

— И зачем? Что в этом хорошего? Ну-ка, объясни. Чтобы меня депортировали?

— Понял, — сказал я после неловкой паузы.

— Итак — сегодня ужинаем в ресторане! — объявил Борис. — В мексиканском, может? — Борис поначалу с недоверием относился к мексиканской пище, но потом полюбил ее — говорил, что в России такого не едят и что, если привыкнуть, еда неплоха, хотя к слишком острой он все равно не притронется. — Можем на автобусе доехать.

— Китайский ближе. И еда там лучше.

— Ага, а помнишь, что?

— Ой, да, точно, — сказал я. В прошлый раз мы оттуда сбежали, не заплатив. — Тогда проехали.

17

Борису Ксандра нравилась куда больше моего: он забегал вперед, чтобы распахнуть перед ней дверь, хвалил ее стрижку, предлагал понести сумки. Я его дразнил из-за этого с тех самых пор, как засек, что он пялится ей в декольте, когда она потянулась за лежавшим на кухонной стойке мобильником.

— Ух, какая телка, — сказал Борис, когда мы поднялись ко мне в комнату. — Думаешь, отец твой разозлится, если узнает?

— Скорее всего, даже не заметит.

— Нет, я серьезно, как по-твоему, что твой отец мне сделает?

— Если что?

— Если я Ксандру.

— Не знаю, в полицию, наверное, позвонит.

Он фыркнул насмешливо:

— Это зачем?

— Да не чтоб тебя забрали. А ее. За растление несовершеннолетнего.

— Я готов.

— Ну и трахай ее на здоровье, — сказал я, — пусть в тюрьму сядет, мне плевать.

Борис перекатился на живот и лукаво глянул на меня:

— Она кокаин нюхает, ты знал?

— Чего?

— Кокаин, — он зашмыгал носом.

— Да ну, врешь, — сказал я, а когда он заухмылялся, спросил: — А ты откуда знаешь?

— Да вижу. По тому, как она говорит. И еще она зубами скрипит. Последи за ней как-нибудь.

Я не знал, за чем надо было следить. Но как-то вечером мы зашли домой — отца не было, а она как раз поднимала голову от журнального столика, шмыгая носом, придерживая рукой забранные назад волосы. Когда она вскинула голову и заметила нас, на мгновение наступила полная тишина, а потом она отвернулась, как будто нас там и вовсе не было.

Мы так и прошли мимо, поднялись ко мне в комнату. Я раньше никогда не видел, как нюхают наркотики, но тут уж даже мне было понятно, чем она занята.

— Ух, заводит, — сказал Борис, когда я закрыл дверь. — Интересно, где она их прячет?

— Не знаю, — ответил я, плюхнувшись на кровать.

Во дворе зашумела машина — Ксандра уезжала.

— Как думаешь, она с нами поделится?

— С тобой — может.

Борис опустился на пол у кровати, оперся о стену, подтянул колени к животу.

— Думаешь, она торгует?

— Да ну, нет! — ответил я после заминки, недоверчиво. — А ты думаешь — да?

— Ха! Тебе же лучше, если да.

— Это как?

— В доме нал есть.

— Толку-то мне от этого.

Он окинул меня опытным, оценивающим взглядом.

— А кто у вас по счетам платит, Поттер? — спросил он.

— Хм, — этим вопросом, который, несомненно, имел огромную практическую ценность, я как-то раньше не задавался. — Не знаю. Отец, наверное. Хотя Ксандра тоже вкладывается.

— А у него откуда? Деньги откуда?

— Без понятия, — сказал я. — Ему звонят разные люди, а потом он уходит куда-то.

— А чековую книжку в доме видел? Наличку?

— Нет. Никогда. Иногда — фишки.

— Фишки и есть нал, — моментально отозвался Борис, сплевывая на пол отгрызенный ноготь.

— Верно. Только, если тебе нет восемнадцати, в казино их не обналичишь.

Борис усмехнулся:

— Да брось. Надо будет, выкрутимся. Напялим на тебя твой пидорский школьный пиджачок с гербом, подойдешь к окошку: «Ах, прошу прощения, мисс…»

Я перекатился на край кровати и изо всех сил стукнул его по руке.

— Иди на хер! — меня задело то, как он передразнил мои интонации — жеманно, по-снобски.

— А вот этого нельзя говорить, Поттер, — глумливо сказал Борис, потирая руку. — И сраного цента не получишь. Я просто что хочу сказать — на самый крайний случай я знаю, где у моего отца лежит чековая книжка, — он протянул ко мне раскрытые ладони, — понял?

— Понял.

— Ну, то есть надо будет выписать поддельный чек — выпишу поддельный чек, — философски добавил Борис. — Хорошо знать, что так можно. Я ж тебе не говорю — полезай к ним в комнату, поройся в их вещах — но ты все равно ушами не хлопай, ага?

18

Борис с отцом не праздновали День благодарения, а у моего отца с Ксандрой был заказан столик во французском ресторанчике при «Эм-Джи-Эм Гранд» на развлекательную программу «Романтические роскошества».

— Хочешь с нами пойти? — спросил отец, когда увидел, что я листаю лежавший на кухонной стойке буклет: сердечки, фейерверки, блюдо с жареной индейкой под полоской трехцветных флажков. — Или тебе есть чем заняться?

— Нет, спасибо. — Мило с его стороны, конечно, но мне было не по себе от одной мысли, что я стану свидетелем хоть чего угодно романтического между отцом и Ксандрой. — У меня другие планы.

— И какие же?

— Я уже кое с кем другим праздную.

— Это с кем? — С отцом приключился редкий приступ, родительской заботы. — С другом?

— Дай-ка я угадаю, — вмешалась Ксандра — она стояла босиком, в футболке «Майами Долфинс», служившей ей ночнушкой, и пялилась в холодильник. — С тем, кто сжирает все апельсины и яблоки, которые я домой приношу.

— Ой, да ладно тебе, — сонно сказал отец, обнимая ее сзади, — тебе нравится малыш russki — этот, как его там, Борис.

— Ну да, нравится. И хорошо, наверное, что нравится, потому что он постоянно тут торчит. Блин, — воскликнула она, вывернувшись из отцовских рук и шлепнув себя по голому бедру, — кто в дом комаров напустил? Тео, закрывай за собой дверь к бассейну — неужели сложно запомнить? Сто раз тебе говорила.

— Кстати, знаете что, раз уж вы приглашаете, я могу и с вами День благодарения отпраздновать, — любезно заметил я, прислонясь к кухонной стойке. — Почему бы и нет?

Я хотел позлить Ксандру и с удовольствием увидел, что своего добился.

— Но столик заказан на двоих, — сказала Ксандра, отбросив волосы со лба, взглядывая на отца.

— Ну, слушай, что-нибудь придумают.

— Тогда надо позвонить, предупредить.

— Ну и хорошо, звони, — сказал отец, слегка упорото похлопал ее по спине и поплелся в гостиную — проверять футбольные таблицы.

Мы с Ксандрой пару секунд смотрели друг на друга, потом она отвела взгляд — будто в какое-то мрачное и неприглядное будущее заглянула.

— Мне надо выпить кофе, — вяло сказала она.

— Это не я оставил дверь открытой.

— И я не знаю кто. Зато я знаю, что эти чокнутые торговцы «Амвеем» вон там не осушили фонтан, перед тем как съехать, и комаров развелось — тьма, куда ни плюнь, ну вот, еще один, твою мать!

— Слушай, не заводись. Я ведь могу с вами и не ехать.

Она поставила на стол пачку фильтров для кофеварки.

— Ну так что тогда? — спросила она. — Менять мне бронь на столик или нет?

— Эй, что у вас там происходит? — послышался голос отца из соседней комнаты, где он свил себе гнездо из покрытых круглыми разводами картонок под пиво, пустых сигаретных пачек и размеченных таблиц баккара.

— Ничего, — крикнула в ответ Ксандра.

Несколько минут спустя, когда кофеварка начала шипеть и пощелкивать, она потерла глаза и сказала чуть охрипшим от сна голосом:

— Я не говорила, что не хочу тебя с нами брать.

— Знаю. Я и не говорил, что ты не хочешь. — И потом добавил: — И еще, чтоб ты знала, это не я оставляю дверь открытой. Это папа, когда он туда выходит по телефону поговорить.

Ксандра, которая как раз полезла в шкафчик за своей кофейной кружкой с логотипом «Планеты Голливуд», оглянулась на меня через плечо.

— Ты ведь на самом деле не будешь у него дома праздновать? — спросила она. — У малыша русского или у кого там?

— Не. Мы просто у нас тут телик посмотрим.

— Принести вам чего-нибудь?

— Борису понравились те маленькие колбаски. А я крылышки люблю. Которые острые.

— Еще чего-нибудь? Может, тех штук, типа мини-такитос? Вам они вроде тоже нравятся, да?

— Было бы круто.

— Договорились. Подкормлю вас, ребята. Одна просьба — сигареты мои не трогать. Мне плевать, если вы курите, — добавила она, подняв руку, жестом велев мне помолчать, — я не то чтобы вас в чем-то обвиняю, но кто-то повадился таскать сигареты из блока на кухне, а я за него по двадцать пять баксов каждую неделю отстегиваю.

19

С тех самых пор как Борис появился в школе с подбитым глазом, я представлял себе его отца таким толстошеим выходцем из СССР, со свинячьими глазками и стрижкой под машинку. Однако же, когда мы с ним наконец встретились, я с удивлением увидел, что он худой и бледный, будто умирающий с голоду поэт.

Изможденный, грудь впалая — он курил одну за другой, носил застиранные до серого рубашки и пил кружками приторный чай. Но если глянуть ему в глаза, становилось ясно, что хрупкость его — обманчива. Он был жилистый, натянутый как струна — дурным нравом от него так и искрило, — узкокостный и остролицый, как и Борис, только взгляд у него был злобный, налитый кровью, а зубы — бурые мелкие пилки. Мне он напоминал бешеную лисицу.

Хоть я однажды мельком его видел и даже слышал, как он ночами топает по дому (ну или думал, что слышу именно его), лицом к лицу мы с ним встретились незадолго до Дня благодарения. Заходим после школы домой к Борису — смеемся, болтаем, а он сидит, ссутулившись, за кухонным столом, перед ним — стакан и бутылка. Одежда на нем была потрепанная, а вот туфли — дорогие, и еще куча золотых украшений; он только посмотрел на нас своими воспаленными глазками, и мы сразу же заткнулись. Он был щуплый, маленький человечек, но поглядишь ему в лицо — и побоишься подходить близко.

— Здрасте, — осторожно сказал я.

— Привет, — ответил он — лицо непроницаемое, акцент сильнее, чем у Бориса — и, повернувшись к сыну, сказал что-то по-украински. Последовал короткий разговор, за которым я наблюдал с большим интересом. Интересно было видеть, как менялся Борис, когда говорил на другом языке — становился живее, бойчее, как будто другой, более складный человек вдруг занимал его место.

И вдруг, совершенно неожиданно, мистер Павликовский протянул мне обе руки.

— Спасибо, — хрипло сказал он.

Я, конечно, боялся к нему приближаться — это как к дикому зверю подходить, но все равно шагнул, неловко выставив вперед руки. Он ухватил их своими задубевшими, холодными ладонями.

— Ты хороший человек, — сказал он. Взгляд у него был налитый кровью, чересчур пристальный. Я захотел отвернуться и сам себя устыдился.

— Дай тебе бог здоровья и всего наилучшего, — сказал он. — Ты мне как сын. За то, что принял моего сына в вашу семью.

В нашу семью? Я в замешательстве оглянулся на Бориса.

Мистер Павликовский перевел взгляд на него:

— Ты ему рассказал, что я сказал?

— Он сказал, что ты теперь — член нашей семьи, — скучающим тоном сказал Борис, — и если он может тебе хоть чем-нибудь помочь…

К превеликому моему удивлению мистер Павликовский притянул меня к себе и основательно так обнял — я зажмурился, изо всех сил стараясь не замечать, как от него пахнет: кремом для волос, немытым телом, алкоголем и каким-то резким, отвратительно пахучим одеколоном.

— Это вот что вообще было? — тихонько спросил я, когда мы поднялись в Борисову комнату и закрыли дверь.

Борис завел глаза к потолку:

— Уж поверь. Тебе этого знать не надо.

— И что, он всегда такой — налитой? А как его еще не уволили? — Борис хихикнул:

— Он в компании большая шишка, — ответил он, — типа того.

Мы с Борисом сидели в полутемной, задрапированной батиком комнате до тех пор, пока по двору не прогрохотал грузовик его отца.

— Не скоро теперь вернется, — сказал Борис, когда я отпустил занавеску и она качнулась обратно. — Он расстраивается из-за того, что подолгу оставляет меня одного. Он знает, что скоро праздник, и спрашивает, могу ли я пожить у тебя дома.

— Да ты и так все время у нас.

— Он знает, — сказал Борис, зачесывая пятерней волосы назад, с глаз. — Потому и благодарил тебя. Но насчет твоего адреса я наврал, надеюсь, ты не против.

— Почему?

— Да потому, — он подобрал ноги, чтобы я мог усесться с ним рядом — и просить не пришлось, — что-то мне кажется, ты не обрадуешься, если он пьяный завалится к вам домой посреди ночи. Перебудит твоего отца с Ксандрой. Да, и вот еще что, если он вдруг спросит — он думает, что фамилия твоя — Поттер.

— Почему?

— Так лучше, — невозмутимо сказал Борис. — Поверь мне.

20

Мы с Борисом лежали на полу перед нашим телевизором, ели чипсы, пили водку и смотрели парад «Мэйсис» в честь Дня благодарения. В Нью-Йорке шел снег. На экране только что промелькнули огромные надувные фигуры — Снупи, Рональд Макдональд, Губка Боб, мистер Арахис, — на Геральд-сквер танцевала труппа гавайских танцоров в набедренных повязках и соломенных юбках.

— Не хотел бы я быть на их месте, — заметил Борис, — спорим, они уже все жопы себе поморозили.

— Ага, — ответил я, хоть и не обращал никакого внимания ни на шары, ни на танцоров. Увидев Геральд-сквер по телевизору, я почувствовал себя так, будто застрял в миллионе световых лет от Земли и вдруг поймал сигналы первых радиостанций: голоса дикторов и аплодисменты слушателей из давно исчезнувшей цивилизации.

— Придурки. Ну разве можно так одеваться? Девчонки лечиться потом будут. — Борис, конечно, яростно жаловался на жару в Лас-Вегасе, но при этом еще и неколебимо верил в то, что заболеть можно от чего угодно «холодного»: от бассейнов без подогрева, от кондиционера у меня дома и даже от льда в напитках.

Он перекатился на спину и передал мне бутылку.

— Ходили на такой парад? С мамой?

— Не.

— А чего нет? — спросил Борис, скармливая Попперу кусок чипса.

— Nekulturny, — слово это я подцепил от Бориса. — И туристов толпы.

Он закурил сам, протянул сигарету мне.

— Грустишь?

— Немножко, — ответил я, наклонившись прикурить от его спички.

Я все вспоминал прошлый День благодарения, он снова и снова прокручивался у меня в голове, словно фильм, который никак не выключить: вот мама шлепает по квартире босиком, в старых джинсах с пузырями на коленках, открывает бутылку вина, наливает мне немного имбирного эля в бокал для шампанского, выставляет на стол оливки, делает музыку погромче, надевает дурацкий праздничный фартук, разворачивает купленную в Чайнатауне грудку индейки — и тотчас же отшатывается, сморщив нос: «Господи, Тео, да она протухла, открой-ка мне дверь!» — от аммиачной вони в глазах слезится, мама несется вниз по пожарной лестнице, держа индейку перед собой на вытянутых руках, будто неразорвавшуюся гранату, выскакивает на улицу, мчится к мусорным бакам, пока я, высунувшись из окна, с восторгом изображаю, будто меня тошнит. Мы скромно поужинали консервированной зеленой фасолью, консервированной клюквой и коричневым рисом с жареным миндалем: «Наш вегетарианский социалистический День благодарения», — шутила мама. Мы ничего особенного не планировали, потому что у мамы на работе горел какой-то проект; в следующем году, пообещала она (от смеха у нас уже болели животы, отчего-то испорченная индейка вызвала у нас приступ невероятного веселья), возьмем машину напрокат и съездим в Вермонт, к ее другу Джеду или же закажем столик в каком-нибудь шикарном ресторане вроде «Грамерси Таверн». Только этого будущего не стало, и я отмечал алкогольно-чипсовый День благодарения перед теликом с Борисом.

— Что есть будем, Поттер? — спросил Борис, потирая живот.

— Чего? Ты есть хочешь?

Он покрутил туда-сюда ладонью: comme ci, comme ça.

— А ты?

— Не особо, — я изодрал себе все небо чипсами, и от сигарет меня уже мутило.

Внезапно Борис привскочил, завывая от смеха.

— Слушай, — сказал он, пнув меня, тыча в экран, — ты слышал?

— Что?

— Новостник. Поздравил с праздником своих детей. «Сволочь и Кейси».

— Да брось, — Борис вечно путал на слух такие вот английские слова — получались иногда забавные, но чаще всего просто глупые слуховые малапропизмы.

— «Сволочь и Кейси»! Вот ведь, а? Ну ладно Кейси, но собственного ребенка в праздничной программе обозвать «Сволочью»?

— Да не говорил он этого.

— Ладно, ладно, ты у нас все знаешь, и что же он тогда сказал?

— Хрена ли я должен знать-то?

— Тогда чего ты со мной споришь? Почему ты все всегда лучше знаешь? Да что такое с вами, американцами? Как может такая тупорылая нация быть такой богатой и такой высокомерной? Американцы… кинозвезды… телезвезды… назовут детей Яблоками, Одеялами, Голубыми и Сволочами и еще хрен знает как.

— И это ты к чему?..

— Это я к тому, что у вас любая херь демократией называется. Насилие… жадность… тупость… но если это делают американцы, то все ок. Ну что, я не прав? Не прав?

— Вот ты никак не заткнешься, да?

— Я знаю, что я слышал, ха! Сволочь! Вот что тебе скажу. Если б я думал, что у меня ребенок — сволочь, хрена с два я б его так назвал.

В холодильнике были крылышки, такитос и маленькие колбаски, которые принесла Ксандра, и еще дим-самы из китайского торгового центра, где любил есть отец, но когда мы наконец собрались поужинать, бутылка водки (Борисов вклад в День благодарения) уже наполовину опустела, и мы медленно, но верно собирались блевать.

Борис по пьяни, бывало, серьезнел, поддавался русской любви к проблемным темам и вечным вопросам и сидел теперь на мраморной столешнице, размахивал нацепленной на вилку колбаской и несколько горячечно рассуждал о нищете, капитализме, глобальном потеплении и о том, в какую жопу катится этот мир.

Я начал терять связь с реальностью и сказал:

— Борис, заткнись. Не хочу это слышать.

Он сходил ко мне в комнату за школьным экземпляром «Уолдена» и зачитывал оттуда какой-то пространный пассаж, который якобы подтверждал что-то там, что он пытался мне доказать.

Брошенная книга — к счастью, в мягкой обложке — чиркнула меня по скуле.

— Ischézni! Вон пошел!

— Дебил, это ж мой дом!

Колбаска — вместе с вилкой — просвистела у меня возле головы, едва в нее не врезавшись. Но мы хохотали. К вечеру нас совсем развезло: мы катались по полу, спотыкались друг о друга, смеялись, ругались, ползали по дому на четвереньках. По телевизору шел футбольный матч, и хоть он бесил нас обоих, лень было искать пульт и переключать канал. Борис был такой бухой, что все пытался говорить со мной по-русски.

— Говори по-английски или вообще заткнись. — Я попытался ухватиться за перила и, неуклюже увернувшись от Борисова кулака, рухнул на журнальный столик.

— Ty menjá dostál!! Poshël ty!

— Кулдык-кулдык-кулдык, — отозвался я плаксивым девчачьим голосом, лежа лицом в ковролине. Пол подпрыгивал и раскачивался, будто корабельная палуба. — Балалайка тра-та-та.

— Сраный télik, — сказал Борис, рухнув на пол рядом со мной и бессмысленно лягнув телевизор. — Не хочу это говно смотреть.

— Ну да, ох, мать твою, — я перекатился на спину, хватаясь за живот, — я тоже не хочу.

Глаза у меня никак не желали глядеть прямо, вокруг каждого предмета во все стороны расползалось по сияющему нимбу.

— Давай погоду посмотрим, — сказал Борис и потащился вперед, загребая коленками по полу. — Хочу знать, какая погода в Новой Гвинее.

— Ищи сам, я не знаю, на каком она канале.

— Дубай! — воскликнул Борис, грохнувшись на четвереньки — хлынули вязкие русские слова, среди которых я распознал пару-тройку ругательств.

— Angliyski! Говори по-английски!

— Там снег, да? — он потряс меня за плечо. — Мужик говорит, там снег, дурила, ty vidish? Снег в Дубае! Чудеса, Поттер! Смотри!

— В Дублине, дебил! Не в Дубае!

— Vali otsyúda!

Тут я, похоже, отрубился (чем все частенько и заканчивалось, когда Борис приходил с бутылкой), потому что после этого помню только, что свет вдруг совсем поменялся, а я стою на коленях возле раздвижных дверей, прижавшись лбом к стеклу, а на ковре рядом — лужа блевотины. Борис лежал лицом вниз на диване — одна рука свесилась вниз — и крепко спал, счастливо похрапывая. Попчик тоже спал, удобно приткнувшись подбородком в затылок Борису. Чувствовал я себя погано. На поверхности воды в бассейне плавала мертвая бабочка. Звучный машинный гул. В пластиковых сетках фильтра — водоворот утонувших сверчков и жуков. С неба жарило нечеловеческое, слепящее закатное солнце, кроваво-красные ряды облаков напоминали апокалиптичные съемки бедствий и катастроф: взрывы на тихоокеанских атоллах, полотнища пламени тянутся за бегущими стадами зверей.

Не было бы Бориса, я б, наверное, расплакался. Вместо того я пошел в ванную и там еще раз проблевался, а потом, попив водички из-под крана, взял бумажных полотенец и вытер грязищу, которую развел в гостиной, хоть голова у меня раскалывалась так, что я почти ничего не видел. Из-за крылышек в соусе барбекю рвота была мерзкого оранжевого цвета и никак не оттиралась, и, пытаясь отдраить пятно на полу средством для мытья посуды, я изо всех сил подбадривал себя нью-йоркскими воспоминаниями: о квартире Барбуров с китайским фарфором и приветливыми швейцарами, и еще о доме Хоби — вневременной заводи со старыми книгами и громким тиканьем часов, старинной мебелью и бархатными портьерами, повсюду — осадок прошлого, тихие комнаты, где все вещи покойны, осмысленны. Часто по ночам, когда меня захлестывало от странности того, где я оказался, я убаюкивал себя воспоминаниями о мастерской Хоби, о густом запахе воска и палисандровой стружки, потом — об узенькой лесенке наверх, в гостиную, на восточные ковры падали пыльные лучи солнечного света.

Позвоню-ка, подумал я. Почему бы и нет? Я еще не совсем протрезвел, поэтому и решил, что идея неплохая. Но телефон все звонил и звонил. Наконец, после двух или трех попыток, после унылого получаса перед теликом — тошнота, пот градом, в желудке какой-то ад, перед глазами канал «Погода», на дорогах гололедица, холодный фронт переместился к Монтане — я решил позвонить Энди и пошел на кухню, чтобы не разбудить Бориса. Трубку сняла Китси.

— Мы не можем сейчас говорить, — торопливо выпалила она, когда поняла, кто звонит, — мы опаздываем. Мы идем ужинать.

— Куда? — спросил я, моргая. Голова по-прежнему болела так, что даже стоять было тяжело.

— К Ван Нессам, на Пятую. Это мамины друзья.

Издалека несся еле слышный вой Тодди, рык Платта: «Отвали от меня!!!»

— А Энди на пару слов можно? — спросил я, уставясь в кухонный пол.

— Нет, правда, мы… Иду, мам! — прокричала она, а мне сказала: — С Днем благодарения!

— И тебя, — ответил я, — передавай всем от меня привет.

Но она уже бросила трубку.

21

Мои страхи насчет Борисова отца слегка поулеглись после того, как он тогда взял меня за руки и поблагодарил за то, что я присматриваю за Борисом. Да, мистер Павликовский («Мистер!» — ржал Борис) мужик был жутковатый, это правда, но теперь я даже думал, что, может, не такой уж он и ужасный, как кажется. На неделе после Дня благодарения мы дважды после школы заставали его на кухне — он бормотнет только пару вежливых фраз, закидываясь водкой и утирая салфеткой взмокший лоб, его русые волосы намазаны каким-то маслянистым кремом и кажутся темными, а из раздолбанного радиоприемника разносятся на всю кухню русские новости. Но как-то раз, вечером, когда мы вместе с Поппером, которого я привел домой к Борису, сидели внизу и смотрели «Зверя с пятью пальцами» — старый фильм с Петером Лорре, входная дверь вдруг с грохотом распахнулась.

Борис хлопнул себя по лбу.

— Черт!

Я и опомниться не успел, а он уже всучил мне Поппера, схватил меня за воротник, рывком поставил на ноги и вытолкнул в сторону черного хода.

— Чего?..

Он махнул рукой — пошел!

— Собака! — прошипел он. — Отец его убьет. Быстрее!

Я промчался через кухню и — тихо-тихо — выскользнул через заднюю дверь. На улице было очень темно. В кои-то веки Поппер не издал ни звука. Я опустил его на землю — знал, что он не отстанет, и прокрался к незанавешенным окнам гостиной.

У отца в руке была трость, раньше я его с ней не видел. Грузно опираясь на нее, он прохромал в ярко освещенную комнату, будто актер — на сцену. Борис стоял, обхватив себя руками, скрестив их на щуплой груди.

Они с отцом ссорились — точнее, отец что-то сердито ему говорил. Борис смотрел в пол. Волосы свисали ему на лицо, так что виден был только кончик носа.

Вдруг, вскинув голову, Борис резко что-то ответил и развернулся, чтобы уйти. И тут — с такой злобой, что я едва понял, что происходит — отец Бориса вскинулся, как змея, огрел тростью Бориса промеж лопаток и свалил его на пол. Не успел Борис встать — он упал на четвереньки, — как мистер Павликовский пинками повалил его обратно, а потом схватил за рубашку и рывком поставил на ноги. Визжа и вопя что-то на русском, он принялся хлестать его по щекам красной, унизанной кольцами рукой. А потом, отшвырнув Бориса в центр комнаты — у того аж ноги подкосились, с силой приложил его по лицу скругленным концом трости.

В шоке я попятился от окна, оторопев настолько, что споткнулся о мешок с мусором и упал. Перепугавшийся от шума Поппер носился туда-сюда и визгливо подвывал. Пока я в панике барахтался там, пытаясь встать на ноги — под грохот консервных банок и пивных бутылок, — дверь распахнулась, на бетон выплеснулся квадрат желтого света. Я скорее-скорее поднялся на ноги, подхватил Поппера и рванул с места.

Но это, к счастью, был Борис. Он догнал меня, схватил за руку и потащил дальше по улице.

— Господи, — сказал я, притормаживая, пытаясь оглянуться. — Что вообще случилось?

Позади хлопнула входная дверь Борисова дома. Мистер Павликовский стоял в дверях, спиной к свету, и, одной рукой держась за косяк, тряс кулаком и орал что-то по-русски.

Борис тащил меня за собой.

— Давай, пошел!

Мы мчались по темной улице, шлепая подошвами по асфальту, до тех пор пока голос его отца не смолк вдали.

— Мать твою, — вырвалось у меня. Мы свернули за угол, и я перешел на шаг. Сердце колотилось, перед глазами все плыло, Поппер хныкал и пытался вывернуться у меня из рук, я опустил его на землю, и он заметался кругами вокруг нас. — В чем дело-то?

— Ай, ни в чем, — отчего-то весьма бодро ответил Борис, с влажным хлюпающим звуком вытерев нос. — Буря в стакане воды, как говорят у нас. Он до чертиков просто.

Я согнулся пополам, уперся ладонями в колени, хватал ртом воздух.

— Злой до чертиков или пьяный до чертиков?

— И то, и другое. Хорошо, хоть он Попчика не видел, а то не знаю, что бы было. Он считает, что животным место на улице. Смотри, — сказал он, показывая мне бутылку водки, — смотри, что у меня есть. Стырил, когда убегал.

Я почуял кровь еще до того, как ее увидел. Светила луна — всего-то полумесяц, но кое-что было видно — и когда я остановился и взглянул ему в лицо, то увидел, что из носа у него льет, а рубашка почернела от крови.

— Господи, — я все никак не мог перевести дух, — ты как вообще?

— Пойдем-ка на детскую площадку, отдышимся, — сказал Борис.

На лице у него живого места не было: глаз заплыл, из жуткой крючкообразной раны на лбу хлещет кровь.

— Борис! Надо идти домой.

Он вскинул бровь:

— Домой?

— Ко мне домой. Да короче. Выглядишь жутко.

Он рассмеялся, обнажив окровавленные зубы, и ткнул меня под ребра.

— Не-a, перед тем как я покажусь Ксандре, мне надо выпить. Пошли, Поттер. Не хочешь, что ли, чтоб чуток попустило? После такого-то?

22

Возле заброшенного общественного центра под луной серебром поблескивали горки на детской площадке. Мы сели на бортик фонтана, свесив ноги в его засохшую чашу, и передавали друг другу бутылку до тех пор, пока не потеряли счет времени.

— Никогда такого раньше не видел, — сказал я, вытирая рот тыльной стороной ладони. Звезды слегка подергивались.

Борис, опершись на отставленные назад руки, запрокинув голову, пел себе под нос по-польски.

— Обосраться со страху можно, — сказал я, — от папаши твоего.

— Ага, — бодро подтвердил Борис, вытирая губы о плечо окровавленной рубашки. — Он и убивал. Однажды на шахте забил человека до смерти.

— Да не ври.

— Нет, это правда. Это в Новой Гвинее было. Он попытался выставить все так, будто на человека сверху камни попадали и его убило, но нам все равно сразу после этого пришлось уехать.

Я это обдумал.

— Отец твой не очень, гм, крепкий, — сказал я, — ну, то есть не понимаю, как…

— Не-е, да не кулаками. Этим, как его… — он изобразил резкие удары, — разводным ключом.

Я молчал. В том, как Борис с силой припечатывал воздух воображаемым разводным ключом, было что-то такое, похожее на правду.

Борис заворочался рядом, прикуривая — дымно выдохнул.

— Хочешь? — он отдал сигарету мне, себе прикурил новую, потрогал челюсть костяшками пальцев. — Ай, — сказал он, подвигав ей.

— Больно?

Он сонно рассмеялся и стукнул меня по плечу:

— А ты как думал, придурок?

И вот нас уже снова трясет от хохота, и мы ползаем на четвереньках по щебенке. Я был пьяный, а в голове — высь, холод и до странного ясно. Потом, все в пыли после катания и валяния по земле, мы, пошатываясь, шли домой почти в кромешной темноте, вокруг нас встают великанами ряды заброшенных домов и пустынная ночь, высоко над нами — яркие сколы звезд, за нами семенит Попчик, а мы качаемся из стороны в сторону и хохочем так, что горло снова сводит рвотными позывами и мы еле удерживаемся, чтоб не наблевать у дороги.

Борис что было сил горланил все ту же песенку:

А-а-а, а-а-а, byly sobie kotki dwa. A-a-a, kotki dwa, szarobure…

Я пнул его:

— По-английски!

— Давай, я тебя научу. А-а-а, а-а-а…

— Расскажи, что это значит.

— Ладно, расскажу. «Жили-были два котенка, — пропел Борис, — серо-бурых два котенка… А-а-а-а…»

— Два котенка?

Он попытался мне врезать и чуть не упал.

— Да заткнись! Щас будет самая классная часть. — Вытерев рот ладонью, он запрокинул голову и запел:

Спи, мой милый, С неба дам тебе звезду, Все-все детки спят, И плохие детки спят, Все спят дети, Только ты не спишь, А-а-а-а… Жили-были два котенка…

Когда мы добрались до моего дома — адски шумя и цыкая друг на друга, оказалось, что в гараже пусто и дома никого нет.

— Слава богу, — пылко воскликнул Борис и, повалившись на бетонную дорожку, пал ниц перед Господом.

Я ухватил его за воротник:

— Вставай!

В доме, при свете лицо у него было жутким: везде кровь, глаз заплыл до блестящей щелочки.

— Подожди, — сказал я, уронил его на ковер в центре комнаты, а сам поковылял в ванную — поискать, чем бы намазать его рану. Но там были только шампунь и флакончик зеленых духов, которые Ксандра выиграла в какой-то лотерее в «Уинне». Пьяно припоминая какие-то мамины слова про то, что духи, мол, это антисептик в пшиках, я вернулся в гостиную, где Борис пластом лежал на ковре, а Поппер взволнованно обнюхивал его окровавленную рубашку.

— Так, — сказал я, отталкивая собаку, промокая кровавое пятно у него на лбу мокрой тряпкой, — лежи смирно.

Борис дернулся, прорычал:

— Ты чего, блин, делаешь?

— Заткнись ты, — сказал я, убирая волосы у него с глаз.

Он пробормотал что-то по-русски. Я старался действовать поаккуратнее, но был не трезвее Бориса, поэтому, когда я побрызгал рану духами, он взвизгнул и врезал мне по зубам.

— Охуел, что ли? — спросил я, потрогав губу — на пальцах осталась кровь. — Ты смотри, что ты сделал.

— Blyad, — сказал он, закашлявшись, засучив ногами, — вонища какая. Ты, сука, чем меня полил?

Я расхохотался. Никак не мог удержаться.

— Урод! — взревел он, пнув меня так сильно, что я упал. Но он и сам смеялся. Протянул мне руку, чтоб помочь подняться, но я ее лягнул.

— Отвали! — Я хохотал так, что не мог и слова выговорить. — Ты пахнешь Ксандрой!

— Господи, я щас задохнусь. Надо смыть это.

Мы выкатились во двор, по пути скидывая одежду, прыгая на одной ноге, чтоб выпутаться из штанов, и бросились в бассейн: что этого делать не стоило, стало ясно ровно в тот необратимый, опрокинутый миг, когда я, мертвецки пьяный, с подкашивающимися ногами, туда упал. Меня так с размаху приложило холодной водой, что чуть дух не вышибло.

Я хватался руками за воду, пытаясь всплыть, — глаза жжет, в носу печет от хлорки. В лицо мне ударило струей воды, и я сплюнул ее обратно, в его сторону. Борис белесым пятном маячил в темноте — щеки ввалились, черные волосы прилипли к скулам. Хохоча, мы с ним толкались, окунали друг друга в воду — я, правда, уже клацал зубами, да и был такой пьяный, так меня мутило, что трудновато было скакать в воде в четыре метра глубиной.

Борис нырнул. Ухватил меня за лодыжку, утянул под воду, и перед глазами у меня встала темная стена пузырьков.

Я дергался, я сопротивлялся. Я будто снова попал в музей, в закрытое темное пространство — ни вперед, ни назад. Я бился, вертелся — мои панические выдохи бульканьем проплывали у меня перед глазами, подводный набат, тьма. Наконец — я уж практически заглотнул воды в легкие — мне удалось вырваться, и я вынырнул.

Всхлипывая, я цеплялся за края бассейна и хватал ртом воздух. Когда в глазах прояснилось, я разглядел Бориса, который, кашляя и ругаясь, пробирался к ступенькам. Задыхаясь от злости, я то вплавь, то прыжками продрался за ним и подцепил ногой его за лодыжку, так что он с размаху шлепнулся лицом в воду.

— Урод! — пробулькал я, когда он выплыл обратно. Он попытался что-то сказать, но я изо всех сил плеснул водой ему в лицо — еще, и еще, — а потом запустил руки ему в волосы и окунул в воду.

— Придурок вонючий! — проорал я, когда он снова всплыл — задыхаясь, по лицу стекает вода. — Никогда больше так не делай!

Я уперся обеими руками ему в плечи и хотел было навалиться на него и уйти под воду — загнать его поглубже, подержать там хорошенько, как вдруг он вытянул руку, вцепился в мою и я заметил, что лицо у него белое и он весь дрожит.

— Хватит, — сказал он, хватая ртом воздух, и тут я наконец увидел, до чего у него помутневшие, странные стали глаза.

— Эй, — спросил я, — ты как?

Но его скрутил такой приступ, кашля, что он не мог ответить. Из носа у него снова пошла кровь — темные струи хлынули между пальцев. Я подхватил его, и вместе мы с ним выползли на ступеньки бассейна — ноги так и остались в воде, сил не было даже вылезти.

23

Разбудило меня яркое солнце. Мы лежали у меня в кровати, полуодетые, с мокрыми головами, дрожа от нагнанного кондиционером холода, а между нами, похрапывая, спал Поппер. Простыни были сырые, и от них воняло хлоркой, голова у меня раскалывалась, а во рту был мерзкий металлический привкус, будто я сосал горстку мелочи.

Я замер, боясь, что если сдвину голову хоть на миллиметр, то меня вырвет, потом — очень аккуратно — поднялся, сел.

— Борис? — позвал я, потирая щеку тыльной стороной ладони. Подушка была перемазана потеками засохшей крови. — Ты не спишь?

— Ой, бо-о-же, — простонал Борис — мертвенно-бледный, взмокший от пота, он перекатился на живот и вцепился в матрас. Из одежды на нем были только его браслеты а-ля Сид Вишес и трусы — похоже, мои. — Меня щас стошнит.

— Не здесь, — пнул я его, — вставай!

Бормоча что-то себе под нос, он поковылял в ванную. Слышно было, как его там выворачивает. От этого звука меня и затошнило, и немного пробило на истерику. Я перевернулся на живот и захохотал в подушку. Когда Борис на заплетающихся ногах вернулся обратно, я аж вздрогнул, увидев его фингал, запекшуюся у ноздрей кровь и покрытую коркой ссадину на лбу.

— Ого, — сказал я, — выглядишь ты жутко. Тебя зашивать надо.

— Знаешь что? — спросил Борис, шлепнулся обратно на кровать, лег на живот.

— Что?

— Мы, блин, в школу опоздали!

Мы катались по кровати и захлебывались от хохота. Я был весь разбит, меня тошнило, но и то думал, никогда не перестану смеяться.

Борис свесился с кровати, зашарил рукой по полу. Хлоп — снова поднял голову:

— Ай, это что такое?

Я сел и жадно потянулся за водой, ну, то есть я думал, что это вода, но тут он сунул стакан мне под нос, и от запаха к горлу подкатила тошнота.

Борис заухал. Быстрее молнии навалился на меня: сплошь острые кости и клейкая кожа, от него несло потом, рвотой и еще чем-то, грязным, сырым, будто стоячей водой из пруда. Он больно ущипнул меня за щеку и ткнул стаканом водки мне прямо в лицо:

— Пора пить лекарство! Ну-ну-ну, — крикнул он, когда я вышиб стакан у него из рук и заехал ему по губе скользящим ударом, который как-то никуда и не попал.

Возбужденно гавкал Поппер. Борис зажал мою голову у себя под мышкой, схватил мою вчерашнюю грязную рубашку и попытался засунуть мне ее в рот, но я был проворнее и столкнул его с кровати, так что он врезался головой в стену.

— Ой, бля, — сказал он, сонно потирая лицо раскрытой ладонью, посмеиваясь.

Я встал, пошатываясь, покрывшись холодным потом, и добрел до ванной, где в один-два мощных приступа — уперевшись рукой в стену — вывернул все, что было в желудке, в унитаз. Слышно было, как ржет Борис в соседней комнате.

— Два пальца в рот! — крикнул он, и что-то еще потом, что я упустил, потому что вновь содрогнулся от рвоты.

Когда все прошло, я пару раз сплюнул, затем утер рот тыльной стороной ладони. В ванной был ад: из душа капало, дверцы нараспашку, на полу навалены чавкающие водой полотенца и окровавленные тряпки. Зябко поеживаясь после приступа тошноты, я зачерпнул ладонями воды из-под крана, попил, поплескал себе в лицо. Мое гологрудое отражение в зеркале было сгорбленным, бледным, губа, которую мне накануне разбил Борис, раздулась.

Борис все так же лежал на полу, обмяк, прислонившись головой к стене. Когда я вернулся, он приоткрыл здоровый глаз и усмехнулся, глядя на меня:

— Получше?

— Пошел в жопу! Даже, сука, не говори со мной!

— Поделом тебе. Говорил, не дури с этим стаканом.

— Говорил?

— Совсем не помнишь? — он потрогал языком верхнюю губу, проверил, не кровит ли она снова. Теперь, когда на нем не было рубашки, видны были все зазоры у него между ребрами, все застарелые следы от побоев, краснота загара, расползавшаяся по груди. — Стакан на полу, о-о-очень дурная идея. К несчастью! Говорил тебе, не ставь его там. Теперь беда будет.

— Не надо было мне водку на голову лить, — сказал я, нащупал свои очки и затем вытащил из общей кучи грязной одежды на полу первые попавшиеся штаны.

Борис ущипнул себя за переносицу, рассмеялся:

— Да я помочь тебе хотел. Капелька бухла — и сразу лучше.

— Да уж, огромное тебе спасибо.

— Я правду говорю. Если ее потом не сблевать обратно. Голова проходит сразу, как по волшебству. От отца моего толку мало, но вот этой, очень толковой вещи он меня научил. А лучше всего, если есть холодное пивко.

— Ну-ка, поди сюда, — сказал я. Я стоял у окна и глядел на бассейн под окнами.

— А?

— Поди, погляди. Хочу, чтоб ты это увидел.

— Ну просто скажи, что там, — промямлил с пола Борис. — Неохота вставать.

— Уж придется.

Внизу было настоящее место преступления. На каменной дорожке, ведущей к бассейну, — полоса кровавых брызг. Вокруг беспорядочно раскиданы, разбросаны ботинки, джинсы, промокшая от крови рубашка. На дне бассейна, в самом глубоком месте, плавал прохудившийся Борисов ботинок. И самое ужасное: на отмели, у ступенек, колыхалась жирная пена блевотины.

24

Без особого усердия повозив туда-сюда пылесосом для бассейна, мы уселись на кухне — курили отцовские «Вайсрой», болтали. Был почти полдень — и думать поздно о том, чтоб пойти таки в школу. Борис — расхристанный, весь какой-то взвинченный, рубашка сваливается с плеча, хлопает дверцами шкафчиков, сокрушается, что нет чая — заварил нам отвратительного кофе, вскипятив на русский манер перемолотые зерна в кастрюльке.

— Нет-нет, — остановил он меня, когда я налил себе кофе в обычного размера чашку. — Очень крепкий, очень мало надо.

Я отпил, поморщился.

Он окунул в кофе палец, облизнул его.

— Хорошо бы печенья.

— Издеваешься?

— А хлеба с маслом? — с надеждой спросил он.

Я сполз с кухонной стойки — аккуратненько, потому что голова болела по-прежнему, порылся в ящиках и в одном наконец нашел сахар в пакетиках и пачку кукурузных чипсов, которые Ксандра притащила из бара.

— Жесть, — сказал я, взглянув на его лицо.

— Чего?

— Что это тебя отец так.

— Да ничо, — промычал Борис, наклонив голову так, чтоб получилось засунуть чипс в рот целиком. — Однажды он мне ребро сломал.

Наступило долгое молчание, потом я сказал, просто потому, что больше не знал, что сказать:

— Ну, сломанное ребро — это не так уж страшно.

— Не, но больно. Вот это, — он задрал рубашку и показал мне, какое ребро.

— Я думал, он тебя убьет.

Он поддел меня плечом:

— Ай, я его нарочно разозлил. Огрызнулся. Чтоб ты смог Попчика оттуда увести. Слушай, нормально, — покровительственно добавил он, потому что я так и стоял, вытаращившись на него, — да, вчера ночью он рвал и метал, но когда он меня увидит, ему будет очень стыдно.

— Может, тебе тут какое-то время пожить?

Борис отставил руки назад, откинулся, снисходительно усмехнулся:

— Да не волнуйся. Бывает у него депрессия, вот и все.

— А-а… — В сдобренном «Джонни Уокером» прошлом, отец — со следами рвоты на сорочках, под звонки разъяренных сослуживцев, иногда даже со слезами на глазах — валил все свои приступы бешенства на «депрессию».

Борис рассмеялся — казалось, ему было по-настоящему смешно:

— И чего? Тебе что, самому иногда грустно не бывает?

— Его в тюрьму надо за такое.

— Ой, да ладно. — Борису надоел его мерзкий кофе и он полез в холодильник за пивом. — Отец, ну да, характер у него тяжелый, но он меня любит. Когда уезжал из Украины, мог меня вообще соседям оставить. Как было с моими друзьями, Максом и Сережей, Макс потом оказался на улице. Кроме того, если ты так думаешь, то и я тогда сам тоже должен сидеть в тюрьме.

— То есть как?

— Я один раз пытался его убить. Серьезно! — сказал он, когда увидел, как я на него гляжу. — Пытался!

— Не верю.

— Нет, правда, — спокойно подтвердил он. — Я из-за этого очень переживаю. Прошлой зимой на Украине я его выманил на улицу — он был такой пьяный, что вышел. А я потом дверь запер. Думал, уж точно замерзнет в снегу. Классно, что не замерз, да? — загоготал он. — Господи, я б тогда застрял на Украине. Жрал бы из мусорных баков. Спал бы на вокзале.

— И что случилось?

— Не знаю. Было еще не очень поздно. Кто-то его увидел и посадил в машину, какая-то женщина, наверное, не знаю. Ну и, в общем, он тогда напился еще сильнее и домой вернулся только через пару дней — повезло мне, потому что он не помнил, что было. Он мне тогда принес футбольный мяч и пообещал с этого дня пить только пиво. Ну, месяц где-то продержался.

Я потер глаза под стеклами очков.

— А в школе что говорить будешь?

Он щелкнул клапаном пивной банки:

— А?

— Ну, это. — Синяк у него на лице был цвета сырого мяса. — Вопросы точно будут.

Он засмеялся, ткнул меня локтем:

— Скажу им, что это ты меня так, — ответил он.

— Нет, ну серьезно.

— А я серьезно.

— Борис, не смешно.

— Ой, ну хватит тебе. Футбол, скейтборд, — черные волосы упали ему на лицо тенью, и он отбросил их назад, — ты ж не хочешь, чтоб меня отсюда выслали, да?

— Ну да, — ответил я после неловкого молчания.

— Потому что — Польша, — он протянул мне пиво, — вот, что будет. Туда депортируют. Хотя Польша, — хохоток, будто резкий лай, — господи, лучше, чем Украина!

— Но тебя ведь не могут туда отправить, верно?

Он, нахмурившись, разглядывал руки — грязные, с запекшейся под ногтями кровью.

— Нет, — запальчиво ответил он, — потому что я тогда убью себя.

— Ой-ой-ой. — Борис вечно угрожал себя убить — по самым разным причинам.

— Серьезно! Я тогда умру! Лучше умереть!

— Да не умрешь!

— Умру! Зима там — ты не знаешь, каково это. Даже воздух отвратительный. Один серый бетон и ветер…

— Ну, бывает же там и лето когда-то.

— Ой, да господи, — он схватил мою сигарету, глубоко затянулся, выпустил струю дыма в потолок. — Комары. Вонючая грязища. Везде воняет какой-то плесенью. Мне было так одиноко, так жрать хотелось — ну, правда, серьезно, я иногда был такой голодный, что приду на реку и думаю — утоплюсь.

Голова у меня раскалывалась. В сушилке крутились Борисовы шмотки (которые на самом деле были моими). На улице светило яркое, злобное солнце.

— Не знаю, как ты, — сказал я, отбирая у него сигарету, — а я б не отказался от настоящей еды.

— И что делать будем?

— Надо было идти в школу.

— Хмммм, — Борис мне четко дал понять, что в школу ходит только потому, что я туда хожу, и потому, что ему больше нечего делать.

— Нет, правда. Надо было идти. Там сегодня пицца.

Борис нахмурился с неподдельным сожалением.

— Капец. — И вот чем еще хороша была школа — нас там хотя бы кормили. — Теперь уж поздно.

25

Иногда я просыпался по ночам, подвывая. После взрыва хуже всего было то, как я носил его в собственном теле — этот его грохот, его костоломное пекло. Во сне у меня всегда было два выхода — светлый и темный. И приходилось выбираться через темный, потому что светлый подрагивал пламенем и жаром. Но в темном — в темном были трупы. Хорошо, что Борис никогда не злился и даже не пугался, когда я его вот так будил, будто бы в его мире вопли ужаса по ночам были самым обычным делом. Бывало, он поднимет Попчика, который храпел у нас в ногах, и переложит мягким сонным ворохом мне на грудь. И вот так, придавленный со всех сторон их теплом, я лежал, считал про себя по-испански или пытался припомнить все слова, которые я знал на русском (ругательства по большей части), пока не засну.

Когда я только приехал в Лас-Вегас, то пытался подбодрить себя, воображая, будто мама жива и живет себе в Нью-Йорке привычной жизнью — болтает со швейцарами, берет в кафешке навынос кофе с кексом, ждет электрички в метро на Шестой линии, стоя возле газетного киоска. Но этого хватило ненадолго. Теперь же я зарывался лицом в чужую подушку, от которой совсем не пахло ни мамой, ни домом, и вспоминал квартиру Барбуров на Парк-авеню, а иногда — дом Хоби в Виллидже.

Очень жаль, что твой отец распродал все мамины вещи. Надо было сказать мне, я купил бы что-нибудь и сохранил для тебя. В дни печали — ну, у меня по крайней мере так — знакомые вещи, вещи, которые остались неизменными, могут стать утешительным ориентиром. Судя по твоим описаниям, пустыня — этот безбрежный океан жары — место и ужасное, и прекрасное одновременно. Может, и есть что-то в этой ее пустоте, в этой ее первозданности. Свет ушедших дней сильно разнится со светом дней нынешних, и все же в этом доме каждый уголок напоминает мне о прошлом. Но когда я думаю о тебе, то кажется, будто ты ушел на корабле в море — уплыл в чужестранную яркость, где нет никаких дорог, а есть только звезды и небо.

Письмо это было вложено в старое издание «Ветра, песка и звезд» Сент-Экзюпери, которое я потом читал и перечитывал. Я так и оставил письмо в книжке, где оно замялось и засалилось от постоянных перечитываний.

В Вегасе я только Борису и рассказал, как погибла мама, — и, к слову сказать, информацию эту он воспринял достаточно спокойно, ведь сам он уже успел повидать столько хаоса и насилия, что мой рассказ его ничуть не шокировал. Он сам видел мощные взрывы на шахтах в Бату-Хиджау, где работал его отец, и еще в таких местах, о которых я даже и не слышал, а кроме того, не зная особо никаких деталей, Борис сумел еще достаточно точно угадать, какую взрывчатку тогда использовали.

При всей своей разговорчивости он был достаточно скрытным, и я знал, что он никому не разболтает, мне и предупреждать не надо. Может, оттого, что он рос без матери и сам тесно сходился то, например, с Вами, то с отцовским «денщиком» Евгением, то с Джуди, женой хозяина бара в Кармейволлаге, моя привязанность к Хоби вовсе не казалась ему странной.

— Люди обещают писать, а сами не пишут, — сказал он как-то раз, когда мы сидели на кухне, взглянув на письмо от Хоби. — А этот мужик пишет тебе все время.

— Да, он хороший.

Я уже давно оставил надежду объяснить Борису все про Хоби, про его дом, про мастерскую, про то, как вдумчиво он умеет слушать — не то что отец, — и сильнее всего про то, какая там, ну вроде как приятная атмосфера для мыслей: туманный, осенний, мягкий и манящий микроклимат, где в обществе Хоби я чувствовал себя уютно и безопасно.

Борис зачерпнул пальцем арахисового масла из стоявшей между нами на столе банки, сунул палец в рот. Арахисовое масло он тоже распробовал — его, как и маршмеллоу, еще одно любимое Борисово лакомство, в России было почти не достать.

— Старый гомик? — спросил он.

Я растерялся.

— Нет, — ответил с ходу, а потом: — Не знаю.

— Ну и неважно, — сказал Борис, протягивая мне банку. — Я знавал очень славных старых гомиков.

— По-моему, он не такой, — неуверенно произнес я.

Борис пожал плечами:

— Да какая разница? Он к тебе добр? Мы-то с тобой немного доброты в жизни видали, правда?

26

Борису мой отец понравился, и чувство это было взаимным. Он лучше моего понимал, чем именно отец зарабатывает на жизнь; ему и говорить не пришлось, он и сам понял, что, если отец проигрался, к нему лучше не подходить, и еще он знал, что отцу нужно то, в чем я ему как раз отказывал — ему нужна была публика; когда он в угаре от выигрыша, взбудораженный, куражась, расхаживал по кухне, ему нужно было, чтоб его рассказы выслушивали, чтоб говорили ему: вот молодец какой. Стоило нам заслышать, как он, разгоряченный, ликующий, мечется внизу в победном чаду — радостно топочет, шумит, Борис тут же откладывал книгу, спускался к нему и терпеливо выслушивал занудный, карта за картой, отчет отца о том, как он сыграл этим вечером в баккара, который зачастую перерастал в невыносимый (для меня) пересказ других его достижений — до самой его учебы в колледже и неудавшейся актерской карьеры.

— А ты мне не рассказывал, что у тебя отец в фильмах снимался, — сказал Борис, возвращаясь наверх с чашкой уже простывшего чаю.

— Ну, снимался. Типа в двух.

— Ну, слушай. Вот тот, тот реально известный фильм — про полицейских, помнишь, — там полицейский брал взятки. Как он назывался?

— У него роль была маленькая. Он на экране был, знаешь, секунду. Играл адвоката, которого застрелили на улице.

Борис пожал плечами:

— Ну и что? Все равно интересно. Приехал бы на Украину — как звезду бы встречали.

— Вот и ехал бы, и Ксандра с ним.

Мой отец разделял страсть Бориса к тому, что сам он называл «интеллектуальными беседами». Политикой я не интересовался, политические взгляды отца волновали меня и того меньше, и я не желал ввязываться в бессмысленные споры о том, что творится в мире, которые так обожал отец. Но вот Борис — пьяный ли, трезвый ли — с радостью ему в этом потакал. Частенько во время таких разговоров отец всю дорогу размахивал руками и передразнивал Борисов акцент, так что я мог только зубами скрежетать. Но Борис, похоже, этого не замечал — или не обижался. Бывало, он пойдет поставить чайник и не вернется, спущусь, а они спорят самозабвенно на кухне, будто актеры на сцене, о распаде СССР или о чем-то в таком духе.

— Ай, Поттер, — говорил он, вернувшись, — папа твой — такой классный мужик!

Я вытащил айподовские наушники из ушей:

— Как скажешь.

— Ну правда, — сказал Борис, шлепаясь на пол, — такой общительный, такой умный. И тебя любит!

— Не знаю, с чего ты это взял.

— Да брось! Он хочет наладить с тобой отношения, просто не знает как. Ему хотелось бы, чтоб это не я, а ты с ним вел беседы.

— Это он тебе сказал?

— Нет. Но правда же! Я знаю.

— Чуть было не поверил.

Борис испытующе глянул на меня:

— За что ты его так ненавидишь?

— Я его не ненавижу.

— Он разбил твоей матери сердце, — веско произнес Борис, — когда ушел. Но тебе надо простить его. Это все теперь в прошлом.

Я уставился на него. Это вот, значит, что отец людям рассказывает?

— Да чушь собачья, — я привскочил, отшвырнул книжку с комиксами. — Мама… — как же объяснить-то? — ты не понимаешь, он вел себя с нами, как мудак, да мы обрадовались, когда он ушел. Знаю, ты думаешь, что он такой классный, все дела…

— А чего в нем ужасного? Потому что с другими женщинами встречался? — спросил Борис, выставив перед собой раскрытые ладони. — Бывает. У него своя жизнь. Ты-то тут при чем?

Не веря своим ушам, я покачал головой:

— Чувак, — сказал я, — вот он тебе мозги запудрил.

Меня всякий раз поражало, как отец мог кого угодно охмурить и заставить плясать под свою дудку. Ему одалживали деньги, продвигали по службе, знакомили с нужными людьми, пускали пожить в свои летние виллы, люди ели у него с рук — а потом вдруг все, дружба кончалась, и отец начинал окучивать кого-нибудь еще. Борис обхватил колени, прислонился к стене.

— Ладно, ладно, Поттер, — миролюбиво сказал он, — твой враг — мой враг. Ты его ненавидишь — я его ненавижу. Но, — он склонил набок голову, — вот он я. Живу в его доме. Что мне делать? Разговаривать, быть милым, приветливым? Или выказывать неуважение?

— Этого я не говорил! Просто не верь всем его рассказам.

Борис усмехнулся:

— Я ничьим рассказам не верю, — сказал он, дружески меня лягнув, — даже твоим.

27

Отцу Борис, конечно, нравился, но все равно я всеми силами старался отвлечь его внимание от того факта, что Борис практически к нам переселился, что, впрочем, было не так уж и сложно, потому что в перерывах между наркотой и игрой отец был такой рассеянный, что не заметил бы, если бы я и рысь, например, домой привел. Уломать Ксандру было труднее, потому что она чаще ныла про то, какие это расходы, несмотря на то что Борис делал свой вклад в хозяйство — постоянно таскал нам ворованную еду. Когда Ксандра была дома, он, чтобы не попадаться ей на глаза, сидел наверху — хмурясь, читал «Идиота» на русском или слушал музыку через мои переносные колонки. Я носил ему с кухни еду и пиво и научился делать чай так, как он любит: обжигающе горячий, с тремя кусочками сахара.

На носу уже было Рождество, хотя по погоде и не скажешь: по ночам было прохладно, но днем — светло, жарко. Когда поднимался ветер, зонтик возле бассейна хлопал пулеметной очередью. По ночам сверкали молнии, но дождя не было, иногда ветром взметало песок, и он, взвихрившись, носился туда-сюда по улице.

На меня предстоящие праздники наводили тоску, Борис относился к ним куда спокойнее:

— Это все для детей, — презрительно сказал он, лежа у меня на кровати, опираясь на отставленные назад локти. — Елка, игрушки. У нас в сочельник свои praznyky будут. Что скажешь?

— Praznyky?

— Ну это. Типа как вечеринка. Не целый прямо рождественский обед, а просто вкусный ужин. Приготовим что-нибудь особенное, может, отца твоего с Ксандрой позовем. Как думаешь, они согласятся с нами поесть?

К превеликому моему удивлению отец — и даже Ксандра — от этой идеи пришли в восторг (отец, думаю, в основном потому, что ему нравилось само слово praznyky и нравилось заставлять Бориса то и дело его произносить). Двадцать третьего числа мы с Борисом отправились за покупками — с реальными деньгами, которые нам выдал отец (повезло нам, потому что в облюбованном нами супермаркете было полно закупавшегося к праздникам народу — не своруешь ничего толком) — и вернулись с картошкой, курицей, набором малоаппетитных ингредиентов (кислая капуста, грибы, консервированный горошек, сметана) для какого-то праздничного польского блюда, которое, по словам Бориса, он умел готовить, ржаными булками (Борис настоял на том, чтоб хлеб был черный, белый, сказал он, для нашего ужина совсем не подходит), фунтом масла, маринованными огурцами и рождественскими сладостями.

Борис сказал, что есть мы сядем, когда на небе зажжется первая звезда — Вифлеемская звезда. Но мы особо никогда ни для кого не готовили — все больше для себя, и в результате здорово припозднились. В сочельник, часам к восьми вечера мы сделали это блюдо из кислой капусты, а курице оставалось торчать в духовке еще минут десять (мы сообразили, как его готовить, прочитав инструкцию на упаковке), когда вошел отец, насвистывая «Украсьте зал», и лихо забарабанил по дверце кухонного шкафчика, чтобы привлечь наше внимание.

— Давайте, ребята! — воскликнул он. Лицо у него было раскрасневшееся, блестящее, а говорил он очень быстро — натужным, отрывистым тоном, который мне хорошо был знаком. На нем был модный, старый, еще нью-йоркский костюм от «Дольче и Габбаны», но без галстука — рубашка выбилась, пуговицы у горла расстегнуты. — Давайте, причешитесь-ка, приоденьтесь. Я веду нас в ресторан. Тео, у тебя есть одежда поприличнее? Должна же быть.

— Но… — Я расстроенно глядел на него. Узнаю папочку — впорхнуть вот так и в последний момент поменять все планы.

— Ой, да ладно тебе. Ничего с вашей курицей не сделается. Ведь не сделается? Не сделается, — он тараторил, как из пулемета строчил. — И эту, другую штуку можно тоже убрать в холодильник. Съедим ее завтра, на рождественский обед — это же тоже еще будут praznyky? Или praznyky только в сочельник? Или я что-то путаю? Да, ну ладно, тогда у нас свои будут — на Рождество. Новая традиция. И разогретое даже вкуснее. Слушайте, будет потрясно. Борис, — он уже выпроваживал Бориса из кухни, — какой у тебя размер рубашки, товарищ? Не знаешь? Есть у меня куча старых рубашек от «Брукс Бразерс», надо бы все их тебе отдать, отличнейшие рубашки, ты не подумай чего, тебе они, наверно, до колен будут, просто мне они в горле узковаты стали, а на тебе, если рукава подвернешь, будет самое то…

28

Хоть я жил в Лас-Вегасе уже почти полгода, на Стрипе был всего четвертый или пятый раз, а Борис, который себя вполне комфортно чувствовал, курсируя по нашей крохотной орбите школа — торговый центр — дом, и вовсе в настоящем Лас-Вегасе почти что и не бывал. Мы с изумлением глазели на водопады неона, а вокруг нас сияло, пульсировало, пузырями лилось электричество, и под безумным ливнем огней лицо у Бориса вспыхивало то алым, то золотым.

Внутри «Венецианца» гондольеры перемещались по настоящему каналу с настоящей водой, от которой разило химикатами, а оперные певцы в маскарадных костюмах распевали под искусственными небесами «Тихую ночь» и «Аве, Мария». Мы с Борисом, загребая ногами, неловко тащились за отцом с Ксандрой, чувствуя себя оборванцами, до того пришибленные, что в головах мало что укладывалось. Отец заказал нам столик в шикарном итальянском ресторане с дубовыми панелями на стенах — сетевой собрат куда более знаменитого нью-йоркского ресторана.

— Так, заказывайте все, чего хочется, — сказал он, отодвигая стул для Ксандры. — Я угощаю. Отрывайтесь.

И мы поймали его на слове. Мы ели флан из спаржи под соусом, винегрет с луком-шалотом, копченого лосося, карпаччо из копченой угольной рыбы, перчателли с испанскими артишоками и черным трюфелем, хрустящего черного окуня с шафраном и бобами фава, стейк из грудинки на барбекю, тушеные говяжьи ребрышки, и еще паннакотту, тыквенный пирог и инжирное мороженое на десерт. Это было в сто, в пятьсот раз лучше всего, что я ел за последние месяцы, а то и за всю жизнь, а Борис, который одной только угольной рыбы съел две порции в одно лицо, был в экстазе.

— Ай, прэлэстно, — чуть ли не урча, в пятнадцатый раз повторил он, когда хорошенькая юная официантка принесла нам к кофе еще одну тарелку со сладостями и бискотти. — Спасибо! Спасибо вам, мистер Поттер, Ксандра, — снова и снова говорил он. — Вкуснота!

Отец, который по сравнению с нами и не ел почти ничего (да и Ксандра тоже), отодвинул тарелку. Виски у него взмокли от пота, а лицо было до того красным и блестящим, что казалось, он вот-вот засветится.

— Благодарить надо китайчика в бейсболке «Чикаго Кабз», который весь вечер в казино деньги просаживал, — сказал он. — Господи боже. Да там вообще невозможно было проиграть, — пока мы ехали, он успел уже нам похвастаться сорванным кушем — жирной скаткой сотенных, перехваченных резинкой. — Карта нам так и шла. Ретроградный Меркурий и Луна в зените! Ну то есть — просто как по волшебству. Знаешь, бывает иногда такое — от стола как будто свет исходит, заметным таким нимбом, и ты понимаешь — да, вот оно. Ты и есть этот свет. Там офигенный крупье, Диего, обожаю Диего — блин, чушь, конечно, но он одно лицо с художником Диего Риверой, только в офигеннейшем смокинге. Я вам уже рассказывал про Диего? Он там уже сорок лет, еще со времен «Фламинго». Огромный, тучный, солидный мужик. Мексиканец, короче. Быстрые скользкие ручки, увесистые кольца… — он пошевелил пальцами. — «Бак-кар-РРА»! Господи, как же я люблю этих олдскульных мексиканцев в залах с баккара, они охеренно держат марку. Законсервированные старые стиляги, знают, как себя подать, понимаешь? Ну и, короче, сидим мы за столом у Диего, я и этот китайчик, еще тот хрен, очки в роговой оправе, по-английски ни бум-бум — одно только: «Сяу-мяу, сяу-мяу!», хлебает такой чай этот женьшеневый, ну, который они все пьют — на вкус как пылища, а вот запах я обожаю, это запах удачи, и невероятно просто — нам так перло, Господи боже, и китаяночки все эти как выстроятся позади нас, и каждая комбинация — наша… Как по-твоему, — спросил он Ксандру, — нормально будет, если я отведу их в зал баккара и с Диего познакомлю? Уверен, они от него офонареют. Интересно, смена у него еще не закончилась? Что скажешь?

— Да его уж там нет, — Ксандра выглядела отлично — глаза горят, вся светится, — на ней было бархатное короткое платье, сандалии с блестяшками и помада гораздо краснее ее обычного тона. — Сейчас — нет.

— Ну, он иногда в две смены по праздникам работает.

— Ой, да им туда неохота тащиться будет. Это ж целый поход. Полчаса идти — через все казино и обратно потом.

— Ну да, но я знаю, что он захочет с моими пацанами познакомиться.

— Да, конечно, — миролюбиво сказала Ксандра, водя пальцем по кромке бокала с вином. В ложбинке у нее на горле влажно поблескивала крохотная золотая голубка на цепочке. — Мужик он славный. Но, слушай, Ларри — знаю, конечно, что ты меня всерьез не воспринимаешь, но я правда вот о чем — начнешь очень уж сильно корешиться с крупье, как опомниться не успеешь, а тебя в зале охрана встретит и возьмет за жопу.

Отец расхохотался:

— Господи, — вскричал он, хлопнув по столу так громко, что я аж дернулся. — Если б не знал, как оно все было на самом деле, то и сам бы решил, что Диего сегодня нам помогал. Слушай, а может, и помогал. Телепатия и баккара! Пусть ваши советские ученые над этим поработают, — сказал он Борису, — сразу у вас там экономика поднимется.

Борис — легонько — прокашлялся и поднял свой бокал с водой.

— Простите, можно я скажу кое-что?

— Ага, время тостов? А нам надо было тосты готовить?

— Я благодарю всех вас за прекрасный вечер. И желаю всем нам здоровья, счастья и чтобы все мы дожили до следующего Рождества.

В наступившем удивленном затишье хлопнула на кухне пробка от шампанского, раздался взрыв смеха. Только-только пробило полночь — две минуты, как началось Рождество. Наконец отец откинулся на спинку стула и засмеялся:

— С Рождеством! — взревел он, вытащил из кармана коробочку из ювелирного магазина, которую он подтолкнул к Ксандре, и две пачки двадцаток (по пятьсот долларов! в каждой!), которые перебросил нам с Борисом. И хотя в тот безвременной, кондиционированный вечер в казино слова вроде «дня» и «Рождества» превратились в почти что бесполезные конструкты, «счастье» в громком звяканье бокалов больше не казалось такой уж безнадежной и гибельной идеей.

 

Глава 6

Ветер, песок и звезды

1

Весь следующий год я так старался вытеснить из памяти и Нью-Йорк, и всю мою прошлую жизнь, что едва замечал, как проходит время. В бессезонной жаре мелькали одинаковые дни: утром — похмелье, езда в школьном автобусе, саднит заалевшие спины, потому что мы опять заснули у бассейна, бензиново несет водкой, от Поппера вечно воняет хлоркой и мокрой псиной, Борис учит меня русскому: считать, спросить дорогу, предложить выпить, всё — с тем же терпением, с каким он учил меня ругаться. Да, давайте, пожалуйста. Большое вам спасибо. Govorite li vy ро angliyski? Ya nemnogo govoryu po russki.

Лето ли, зима ли — дни были безоблачными: ветер из пустыни обжигал нам ноздри и сушил глотки. Все было забавным, все нам было смешным. Бывало, прямо перед закатом, едва-едва примется лиловеть голубое небо, к нам в пустыню выкатывались невероятные, бело-золотые пэрришевские облака, простеганные электричеством — будто божественные видения, что привели мормонов на запад. Govorite medlenno, говорил я. Povtorite pozhaluysta.

Но мы уже до того друг в друга встроились, что могли и не разговаривать, если неохота было: мы умели уже довести друг друга до истерики, всего-то вскинув бровь или вздернув уголок рта. По вечерам мы ели, сидя на полу по-турецки, и на учебниках потом оставались жирные отпечатки наших пальцев. Из-за дурного питания у нас началось истощение, руки и ноги пошли мягкими коричневыми синяками — нехватка витаминов, сказала школьная медсестра, влепила каждому по болезненному уколу в задницу и выдала по банке разноцветных жевательных витаминок для детей.

(«Жопа болит», — жаловался Борис, потирая зад и проклиная металлические сиденья в школьном автобусе.) Я же от торчания в бассейне покрылся веснушками с головы до ног, от хлорированной воды в волосах, которые стали еще длиннее, проступили светлые пряди, и чувствовал я себя в целом неплохо, хотя тяжесть в груди так никуда и не делась, а из-за того, сколько мы жрали сладкого, задние зубы у меня начали гнить. Но, если этого не считать, то я был в порядке. Так — вполне себе счастливо — время и шло, но затем, почти сразу после того, как мне исполнилось пятнадцать, Борис повстречал девчонку, которую звали Котку, — тут-то все и переменилось.

Это имя — Котку («Котыку» по-украински) делает ее интереснее, чем она была на самом деле, но это не настоящее ее имя, а прозвище (по-польски это означало «Котик»), которое ей придумал Борис. Фамилия ее была Хатчинс, звали ее, впрочем, тоже как-то типа Кайли, Кейли или Калли, и жила она в округе Кларк, штат Невада, всю свою жизнь.

Хоть она и училась в нашей школе всего классом старше, лет ей было гораздо больше нашего — на целых три года больше, чем мне. Борис, похоже, давно ее заприметил, но я об этом ничего не знал до тех пор, пока как-то вечером он не сказал, развалившись на кровати у меня в ногах:

— Я влюбился.

— Да? И в кого?

— В эту телочку с обществознания. У которой я травы прикупил. Прикинь вообще, ей уже восемнадцать! Господи, такая красотка.

— У тебя трава есть?

Дурачась, он напрыгнул на меня и ухватил за плечо — знал мое слабое место, сразу под лопаткой — туда всего и надо было нажать пальцами, чтоб я заорал. Но я был не в духе и врезал ему как следует.

— Ой! Блин! — сказал Борис, откатываясь назад, потирая челюсть. — Ты чего?

— Надеюсь, больно было, — ответил я. — Так где трава-то?

И больше мы про Борисов любовный интерес не разговаривали, ну в тот день — точно нет, но потом, пару дней спустя, выхожу я с математики и вижу — он возле шкафчиков стоит, навис над этой девчонкой. Для своего возраста Борис был не слишком высоким, но девчонка была вообще крошечная, хоть и старше нас: грудь плоская, бедра тощие, высокие скулы, лоб блестит, а лицо — резкое, заостренное, треугольничком.

Нос проколот. Черная майка-алкоголичка. На ногтях — облупившийся черный лак, волосы выкрашены черно-рыжими перьями, глаза — пустые, яркие, голубоватого цвета хлорированной воды — жирно подведены черным карандашом. Симпатичная, конечно — вообще, очень даже секси, но от взгляда, которым она меня окинула, мне сделалось слегка не по себе — так смотрят хамоватые кассиры в забегаловках или стервозные няньки.

— Ну, что скажешь? — нетерпеливо спросил Борис, когда нагнал меня после уроков.

Я пожал плечами:

— Симпатичная. Ну вроде.

— Вроде?

— Слушай, Борис, ну выглядит она на все двадцать пять.

— Я знаю! Круто! — одурело сказал он. — Восемнадцать лет! Совершеннолетняя взрослая! Бухло купить — проблем нет! И она тут всю жизнь прожила, знает, где возраст не спрашивают.

2

Хэдли, общительная деваха в куртке с эмблемой школьной спортивной команды — мы вместе сидели на истории Америки — сморщила нос, когда я ее спросил про Борисову тетку.

— Эта? — переспросила она. — Шлюшка еще та.

Джан, старшая сестра Хэдли, училась в одном классе вместе с этой Кайлой, или Кейли, или как ее там звали.

— А мамаша, я слышала, так вообще настоящая прям проститутка. Друг твой пусть поаккуратнее там, а то подхватит какую-нибудь заразу.

— Ого, — сказал я, поразившись тому, с какой ненавистью она это произнесла, хотя чему тут было удивляться.

Хэдли была из семьи военных, состояла в школьной команде по плаванию и пела в школьном хоре, и семья у нее была нормальная — трое детей, веймарская легавая по кличке Гретхен, которую Хэдли притащила из Германии, отец, который орал на нее, стоило ей прийти домой позже комендантского часа.

— Без шуток, — сказала Хэдли. — Она готова мутить с парнями других девчонок, с другими девчонками — да с кем хочешь. И еще травку, похоже, курит.

— А-а, — ответил я. По мне, так ни один из перечисленных пунктов не был очень уж серьезной причиной для того, чтоб не любить Кайли или как там ее, еще и потому, кстати, что мы с Борисом и сами в последнее время пристрастились к конопле. А вот что меня по-настоящему тревожило, так это то, как Котку (я все звал ее Борисовой кличкой, потому что никак не мог вспомнить, как же ее зовут-то) буквально за один день полностью завладела Борисом.

Сначала в пятницу вечером у него были дела. Потом дела у него были все выходные — и не только вечером, и днем тоже. Еще немного и началось — Котку то, Котку сё, и не успел я опомниться, как вот мы уже с Поппером ужинаем и смотрим телик в полном одиночестве.

— Ну правда же она офигенная? — снова спросил меня Борис, после того как впервые привел ее ко мне домой — вечер тогда не задался совсем, потому что сначала мы укурились так, что не могли и с места двинуться, а потом они принялись кувыркаться на диване в гостиной, а я сидел к ним спиной и пытался сосредоточиться на повторе «За гранью возможного». — Ты что скажешь?

— Эээ, ну-у… — Что он хочет, чтоб я сказал? — Ты ей нравишься. Сто пудов.

Он заерзал на месте. Мы сидели во дворе, возле бассейна, хотя на улице было слишком прохладно и ветрено, не искупаешься.

— Нет, серьезно! О ней ты что думаешь? Говори правду, Поттер, — сказал он, когда я замялся.

— Не знаю, — неуверенно ответил я, а затем — потому что он так и продолжал на меня глядеть — добавил: — Честно? Ну не знаю, Борис. Какая-то она…бедовая.

— Да? А это плохо?

Спрашивал он с искренним любопытством — никакой злобы, никакого сарказма.

— Ну, — сказал я, растерявшись, — может, и нет.

Борис, разрумянившись от водки, приложил руку к сердцу.

— Я люблю ее, Поттер. Честно. Она — самое настоящее, что было у меня в жизни.

Мне стало так неловко, что я аж отвернулся.

— Сучка тощая! — счастливо выдохнул Борис. — Обнимешь ее, такая она костлявая, такая легенькая. Будто воздух. — Странно, но Борис обожал Котку ровно за те качества, которые меня в ней как раз отталкивали: за ее поджарое тело дворовой кошки, за ее облезлую, алчную взрослость. — А какая она смелая, какая мудрая — сердце у нее какое доброе! Мне только и надо, что на нее смотреть и защищать от этого Майка. Понимаешь?

Я тихонечко налил себе еще водки, хотя особо и не хотелось. Вся эта бодяга с Котку смущала меня вдвойне еще и потому, что — как мне рассказал сам Борис с отчетливой гордостью в голосе — у Котку уже был парень, двадцатишестилетний мужик по имени Майк Макнатт, который ездил на мотоцикле и работал в компании по чистке бассейнов.

— Отличненько, — сказал я, когда Борис вывалил мне эти новости. — Надо его к нам вызвать, поможет с бассейном.

Я задолбался вычищать бассейн (а обязанность эту практически перевалили на меня), кстати, еще и потому, что Ксандра вечно забывала то купить всю эту химию, то покупала не то.

Борис потер глаза запястьями.

— Я серьезно, Поттер. Она его боится. Хочет с ним порвать, но боится. Пытается уговорить его в армию записаться.

— Ты лучше сам смотри, чтоб этот парень до тебя не докопался.

— До меня? — фыркнул он. — Я за нее боюсь. Она такая крошка! Тридцать семь кило!

— Да-да.

Котку вечно заявляла, что у нее «пограничная анорексия», и могла с полпинка переполошить Бориса, сказав, что целый день ничего не ела.

Борис съездил мне по уху.

— Ты тут целыми днями один торчишь, — сказал он, усаживаясь рядом и опуская ноги в воду. — Приходи сегодня вечером к Котку. Приводи кого-нибудь.

— Например?

Борис пожал плечами:

— А та вот штучка-блондиночка, с пацаньей стрижкой, из твоего класса по истории? Пловчиха которая?

— Хэдли? — я помотал головой. — Забудь.

— Да! Давай! Она клевая! И она согласится, сто пудов!

— Уж поверь мне, это плохая идея.

— Я ее сам спрошу. Давай! Она всегда с тобой приветливая, всегда общается. Давай ей позвоним?

— Нет! Дело совсем в другом… Стой! — сказал я — он вскочил было, и я ухватил его за рукав.

— Слабо?

— Борис! — Он уже шел в дом, к телефону. — Не надо. Правда. Она не пойдет.

— Это почему?

Насмешечка в его голосе меня взбесила.

— Честно? Потому что… — у меня чуть было не вырвалось: «потому что Котку — шлюха», но вместо этого я сказал: — Слушай, Хэдли — отличница, все такое. Да не захочет она тусить у Котку.

— Чего? — спросил Борис, крутнувшись назад, взъярившись. — Вот же шлюха. Что она наговорила?

— Ничего. Просто…

— Говорила! — Он ломанулся обратно к бассейну. — Давай-ка выкладывай.

— Да брось ты. Ничего такого. Остынь, Борис, — сказал я, увидев, как он завелся. — Котку в сто раз старше. Они даже в разных классах.

— Сука курносая. Да что Котку ей сделала?

— Остынь!

Я уставился на бутылку водки, которую, будто световой меч, пронизывал чистый белый луч солнца. Борис уже порядочно набрался, а мне только драки сейчас не хватало. Но и сам я был такой пьяный, что никак не мог придумать, как бы так шутя и играючи перевести разговор на другое.

3

Борис нравился куче других девчонок получше — в особенности Саффи Касперсен, датчанке, которая говорила по-английски со звонким британским акцентом, выступала с небольшой ролькой в «Цирке дю Солей» и на стопятьсот процентов была самой красивой девчонкой в нашей параллели.

Саффи вместе с нами злилась в интенсиве по английскому (где, между прочим, довольно толково рассуждала про «Сердце — одинокий охотник»), и хоть и считалось, что она всех сторонится, Борис ей нравился. Заметно было. Она смеялась, когда он шутил, выделывалась, работая с ним в одной группе, и однажды я видел, как она оживленно беседовала с ним в коридоре — Борис отвечал ей так же оживленно, очень по-русски размахивая руками. Но — непонятно почему — его к ней, похоже, вообще не тянуло.

— Но почему? — спрашивал я его. — Она в нашем классе самая красивая.

Я всегда думал, что датчане — огромные и светловолосые, но Саффи была миниатюрной брюнеткой, с чем-то таким сказочным во внешности — на постановочных фото качество это только усиливалось из-за сверкающего сценического макияжа.

— Симпатичная она, да. Но не секс.

— Борис, она же чистый секс! Ты сдурел, что ли?

— Ай, она слишком много учится, — сказал Борис, шлепаясь на пол рядом со мной — в одной руке пиво, другой перехватывает у меня сигарету. — Слишком правильная. Она или зубрит все время, или репетирует. Котку, — он выдохнул облачко дыма, вернул мне сигарету, — она как мы.

Я молчал. Когда это я умудрился перейти из стана ботаников в разряд тупорылых отщепенцев вроде Котку?

Борис подтолкнул меня локтем:

— Похоже, она тебе самому нравится. Саффи.

— Не, не особо.

— Нравится. Позови ее на свидание.

— Может, как-нибудь, — сказал я, хотя знал, что мне духу не хватит.

В моей бывшей школе иностранцы и школьники, учившиеся по обмену, вежливо держались себе особняком, и потому девочка типа Саффи там была бы подоступнее, но тут, в Вегасе, она была уж слишком популярной, слишком много рядом с ней крутилось народу, да и куда бы мы пошли с ней — тоже ведь серьезная проблема. В Нью-Йорке все было бы не в пример проще: сводил бы ее на каток, позвал бы в кино или в планетарий. Но что-то я сомневался, что Саффи Касперсен станет нюхать клей, пить сныканное в бумажный пакет пиво или делать еще что-то, чем мы обычно занимались с Борисом.

4

Мы по-прежнему виделись с ним — хоть и не так часто. Все чаще и чаще вечера он проводил с Котку и ее матерью, в «Апартаментах К&К» — временный отельчик на самом-то деле, бывший мотель на шоссе между аэропортом и Стрипом, который прогорел еще в пятидесятых, где мужики, похожие на нелегальных иммигрантов, толпились во дворе вокруг пустого бассейна и переругивались насчет запчастей к мотоциклам. («К&К»? — спросила Хэдли. — Знаешь ведь, что это значит? «Клопы и крысы».)

Борис, слава богу, нечасто приводил Котку ко мне домой, но даже когда ее с нами не было, он только и делал, что о ней говорил. У Котку офигенный музыкальный вкус, она ему записала диск с улетным хип-хопом, я просто обязан это послушать. Котку любит, чтоб пицца была только с зеленым перчиком и оливками. Котку очень, очень хочет синтезатор — а еще сиамского котенка или, может, хорька, только в «К&К» животных держать не разрешают.

— Ну правда, Поттер, тебе надо с ней почаще общаться, — сказал он, толкая меня плечом. — Она тебе понравится.

— Да брось ты, — ответил я, сразу вспомнив, как по-издевательски она всегда себя со мной ведет — смеется невпопад, злобненько так, и вечно командует, чтоб я ей пиво таскал из холодильника.

— Нет! Ты ей нравишься! Нравишься! В смысле она тебя считает — ну вроде как младшим братишкой. Это она так сказала.

— Да она мне в жизни и слова не сказала.

— Это потому что ты с ней не разговариваешь.

— Вы с ней трахаетесь, да?

Борис нетерпеливо фыркнул — знак того, что все идет не по его.

— Извращенец, — сказал он, отбросив волосы с глаз. — А что? Ты как думаешь? Тебе, может, еще картинку начертить?

— Нарисовать — картинку.

— А?

— Фраза: «Тебе что, картинку нарисовать?»

Борис только глаза закатил. Размахивая руками, он снова завел про то, какая Котку умница и какая «мегасообразительная», какая она мудрая и какая жизнь у нее выдалась, и как несправедливо с моей стороны смотреть на нее свысока, даже не узнав ее поближе, но, пока я слушал его вполуха, одновременно следя за старой нуарной картиной по телевизору («Падший ангел» с Дэной Эндрюсом), то никак не мог отделаться от мысли, что с Котку он познакомился на обществознании в классе коррекции, куда записывали не слишком одаренных (даже по меркам нашей школы) учеников, которые сами не могли ничего выучить. Бориса, которому математика давалась без особых усилий, а в языках так он и вообще был лучше всех, заставили ходить на обществознание для чайников, потому что он был иностранцем, и это школьное предписание его глубоко возмущало. («Чтобы что? Я потом на выборах в Конгресс голосовать буду, да?») Но Котку, которой было восемнадцать (!), которая родилась и выросла в округе Кларк (!), ее, гражданку Америки — как будто прямиком из сериала «Полиция!» — ничего не оправдывало.

Я то и дело ловил себя на таких вот желчных мыслях, которые я всеми силами старался отогнать. Да мне-то что? Ну да, Котку та еще стерва, да, она такая тупая, что не тянет обществознание вместе со всеми, да, она носит дешевые сережки-кольца из аптечного супермаркета, которые вечно за все цепляются, и да, пусть она там весит тридцать семь кило или сколько, а я все равно боялся ее до усрачки, как будто она может до смерти меня запинать своими остроносыми ботинками, если вдруг разозлится. («Эта чикса гопануть может», — как-то раз хвастался и сам Борис, воинственно подпрыгивая и кидая пальцы или, как он это себе представлял, рассказывая, как Котку какой-то девке с кровью пук волос выдернула. Котку еще, кстати, постоянно ввязывалась в какие-то кровавые девчачьи бои, в основном с таким же белым быдлом, как она сама, но, бывало, дралась и с настоящими бандитскими телками — черными и латиносами.) Но мне-то что до того, какую там уродку любит Борис? Мы ведь по-прежнему с ним друзья? Лучшие друзья? Почти что братья?

Опять же, не было такого слова, чтобы точно описать нас с Борисом. Пока не появилась Котку, я почти и не думал об этом. Было просто — дремотные вечера под кондиционером, ленивые, пьяные: жалюзи опущены, прячемся от жары, пустые пакетики из-под сахара, пол усыпан засохшей апельсиновой кожурой, играет Dear Prudence с «Белого альбома», который Борис обожал, или ездит на повторе старая, унылая радиохедовская песня:

На миг пропал я… я пропал…

Клей, что мы нюхали, набрасывался на нас с темным, машинным ревом, будто вихревый взмах пропеллеров: включить двигатели! Мы обрушивались на кровать, в темноту, как парашютисты вываливаются спиной вперед из самолета, хотя — под таким кайфом, в такой отключке — с пакетом на лице надо было быть поосторожнее, не то очнешься и будешь отдирать засохший клей от волос и с кончика носа. Засыпали, выдохшись, спиной к спине, на грязных простынях, от которых воняло табаком и псиной, Попчик храпел вверх брюхом, из вентиляционных шахт — если как следует прислушаться — полз еле слышный шепоток. Месяцы напролет не унимался ветер, в окна летел песок, а вода в бассейне шла морщинами и казалась опасной. Крепкий чай по утрам, ворованные шоколадки, Борис хватает меня всей пятерней за волосы, пинает под ребра. Вставай, Поттер! Проснись и пой!

Я твердил себе, что не скучаю по нему, но скучал. Накуривался в одиночестве, смотрел программы для взрослых или канал «Плейбой», читал «Гроздья гнева» и «Дом о семи фронтонах», которые, казалось, прямо-таки сражались за место скучнейшей в мире книжки — тысячи и тысячи таких часов хватило бы, чтоб датский выучить или научиться играть на гитаре, если б желание было, — тупил на улице с поломанным скейтом, который мы с Борисом нашли в заброшенном доме на соседней улице. Ходил вместе с Хэдли на тусовки школьной спортивной команды — никакого алкоголя, родители бдят, — а по выходным таскался на вечеринки без родительского контроля, к ребятам, которых едва знал: кирпичики ксанакса, стопки ягермайстера, домой — в два часа утра на городском автобусе, я был такой упоротый, что приходилось обеими руками держаться за сиденье, чтобы не вывалиться в проход. После школы, если становилось скучно, можно было без проблем зависнуть в большой вялой тусовке укурков, которые таскались туда-сюда между «Дель Тако» и детскими игровыми автоматами на Стрипе.

Но мне все равно было одиноко. Мне недоставало Бориса, этого лихого раздолбая: угрюмого, бесшабашного, взрывного, до ужаса безрассудного. Бориса, бледного и одутловатого, с этими его ворованными яблоками и русскими романами, ногтями, сгрызенными до мяса, и волочащимися по пыли шнурками. Бориса, юного алкоголика, со вкусом ругавшегося на четырех языках, который без разрешения хватал у меня еду с тарелки и, напившись, засыпал на полу с таким красным лицом, будто ему надавали пощечин. Но даже пусть он и брал что-то без спросу — частенько, кстати, всякие мелочи пропадали постоянно: DVD, канцелярка из моего шкафчика в школе, не раз я ловил его, когда он шарил у меня по карманам в поисках денег, — собственные его вещи так мало для него значили, что это и воровством нельзя было назвать; заведутся у него деньги — сразу делит пачку со мной пополам, все, что у него ни попрошу, тотчас же с радостью мне отдаст (и даже если не прошу, как было, когда я мимоходом восхитился золотой зажигалкой мистера Павликовского, а потом она оказалась у меня в наружном кармане рюкзака).

Смешно, а я еще волновался — подумать только, что это Борис у нас уж слишком какой-то привязчивый, если это можно назвать словом «привязчивый». В первый раз, когда он перевернулся во сне и обхватил меня за талию, я с минутку полежал так — в полусне, не зная, как же поступить, разглядывал свои старые носки, валявшиеся на полу, пустые бутылки из-под пива, «Алый знак доблести» в мягкой обложке. Наконец, совсем застыдившись, я изобразил, будто зеваю и попытался откатиться от него, а он только вздохнул и притянул меня поближе — сонно притиснул к себе.

Шиш, Поттер, выдохнул он мне в затылок. Это же я.

Странно как. Странно ли? И да, и нет. Вскорости я уснул, убаюканный его терпким, пивным, тельным запахом, его дыханием у меня в ухе. Я понимал, что не смогу объяснить это все, не выставив случившееся чем-то более серьезным, чем оно было на самом деле. По ночам, когда я просыпался от того, что меня душил страх, он был тут как тут, подхватывал меня, стоило мне в ужасе вскочить с кровати, тянул обратно под одеяло, к себе, бормотал по-польски какие-то нелепицы хрипловатым, чудным со сна голосом. Мы выключались друг у друга в объятиях, слушая музыку на моем айподе (Телониуса Монка, «Велвет андеграунд» — мамину любимую музыку) и, бывало, просыпались, вцепившись друг в дружку, будто потерпевшие кораблекрушение или совсем маленькие детишки.

И все-таки (тут начинается зыбкая часть, это меня и беспокоило) были и другие, куда более непонятные и неприглядные ночи, когда мы с ним возились, полураздетые, в слабом свете, сочившемся из ванной; без очков все вокруг плыло, дрожало разводами: руками по телу, грубо, быстро, на полу пенится опрокинутое пиво — прикольно, да и ничего, в общем, страшного, когда оно все на самом деле происходит, стоит того, когда вдруг резко втянешь воздух, закатишь глаза и обо всем позабудешь; но когда мы с ним наутро просыпались, лежа ничком в разных концах кровати и постанывая, все съеживалось в мешанину каких-то затемненных кадров, рваных, с дурным светом, будто в каком-то экспериментальном кино — непривычно искаженное лицо Бориса уже выветривается из памяти, а все случившееся меняет нашу реальную жизнь не больше, чем сон. Об этом мы никогда не говорили, все было не совсем взаправдашним — собираясь в школу, мы швырялись ботинками, поливали друг друга водой, разжевывали аспирин от похмелья, смеялись и шутили всю дорогу до автобусной остановки. Я знал, что люди подумают совсем не то, если узнают, и не хотел, чтобы кто-то узнал, и знал еще, что Борис этого тоже не хочет, и в то же время его это все, похоже, ни капли не волновало, так что я был почти на сто процентов уверен — это все дурачества, не стоит брать в голову, тревожиться не о чем. И все-таки я не раз задумывался, а может, стоит набраться духу и что-нибудь сказать: провести какую-то черту, прояснить все, убедиться раз и навсегда, что он все понял правильно. Но удачного момента так и не подвернулось. А теперь говорить об этом или этого стыдиться и толку не было, хотя этот факт мало меня утешал.

Я так злился, что скучаю по нему. Дома у меня все пили, не просыхая — Ксандра уж точно, — и двери так и хлопали («Ну, если, значит, не я, так только ты!» — слышал я, как она вопит), без Бориса (при нем они вели себя посдержаннее) все было гораздо хуже.

Частично проблема была в том, что у Ксандры в баре поменялись часы работы — смены перетасовали, она здорово психовала, люди, с которыми она раньше работала, или поувольнялись, или работали теперь в другое время; по средам и понедельникам я вставал в школу и частенько с ней сталкивался — она только что пришла с работы и, слишком взбудораженная, чтобы ложиться, смотрит по телевизору свою любимую утреннюю передачу и глотает «Пепто-бисмол» прямо из бутылочки.

— Это всего лишь я — старая и упахавшаяся, — сказала она, пытаясь улыбнуться, когда увидела, что я спускаюсь.

— Иди поплавай. Сразу в сон потянет.

— Нет, спасибо. Я лучше тут посижу с «Пепто». Вот это лекарство. Вот так вкуснотень со вкусом жвачки.

Отец же стал больше времени проводить дома — тусовался со мной, что было здорово, хотя его перепады настроения утомляли. Начался футбольный сезон, отец ходил вприпрыжку. Проверив свой «блэкберри», он хлопал об мою ладонь всей пятерней, кружился, пританцовывая, по гостиной:

— Ну что, я гений или как? А?

Он изучал таблицы по очкам, турнирные сводки, а бывало, что и книжку в мягкой обложке, которая называлась «Скорпионы: спортивный прогноз на год».

— Смотрю, где нам может повезти, — объяснил он, когда я увидел, как он заполняет таблицы и щелкает клавишами калькулятора, будто пытается вычислить подоходный налог. — Нужно всего-то, чтоб выигрышей было процентов пятьдесят три-пятьдесят четыре — и уже неплохо можно будет зажить; вот баккара, та только для развлечения, тут никакого умения не надо, поэтому я ставлю себе лимит и никогда его не превышаю, но вот на спорте точно можно подзаработать, главное — дисциплина. Браться за это дело нужно как инвестору. Не как болельщику и даже не как игроку, секрет ведь в том, что выигрывает всегда лучшая команда, а лайнмейкеры умеют нормально выставить линию. Но и у лайнмейкера есть свои ограничения — общественное мнение, например. Он предсказывает не того, кто на самом деле выиграет, а того, кто выиграет по мнению публики. И вот эта грань между сентиментальностью и реальным фактом — твою мать, видишь, того принимающего в зачетной зоне опять подфартило Питтсбургу, нам только не хватало, чтоб они еще забили, — ну, короче, что я говорил, в общем, если сесть и реально во всем разобраться, не как какой-нибудь там Джо Макдак, который делает ставки, всего-то минут пять попялившись на страничку со спортом. Ну, у кого тут преимущество, а? Я, знаешь ли, не из тех дурачков, которые слюни распускают по «Джайентс» — выиграют ли они, проиграют ли, — да даже твоя мать тебе бы это подтвердила. У Скорпионов все под контролем, я — Скорпион. Во мне дух соревнования. Выиграть любой ценой. Вот откуда у меня актерское мастерство бралось, когда я еще был актером. Солнце в Скорпионе, асцендент во Льве. Это все есть в моей карте. А ты вот Рак, рак-отшельник, скрытный, залез в свой панцирь и действуешь совершенно по-другому. Это и не плохо, и не хорошо, есть как есть. Ну и, в общем, я всегда из обороны перехожу в наступление, но все равно не повредит знать, где в день игры проходит Солнце и какая фаза Луны…

— Это Ксандра тебя на это подсадила?

— Ксандра? Да у половины спортивных букмекеров в Вегасе номер астролога забит в автодозвон. Короче, я что хочу сказать — при всех прочих равных — есть ли разница в том, как планеты сошлись? Да. Определенно говорю тебе — да. Суть в чем — удался день у игрока, не удался, как у него с настроением, да все такое. Честно, иметь это все в загашнике здорово помогает, когда немножко, как бы это сказать — ха-ха! — раскорячишься, хотя… — он продемонстрировал мне толстенную пачку, перехваченную резинкой — по ходу одни сотенные, — у меня год по-настоящему удался. Из тысячи игр за год выигрыш — пятьдесят три процента. Вот она, золотая рыбка!

Воскресенья он звал днями большого куша. Когда я вставал, он уже был внизу — похрустывают разложенные вокруг газеты, а сам он, бодрый и оживленный, носится туда-сюда, как будто на дворе рождественское утро, выдвигает-задвигает ящички, разговаривает со спортивной новостной строкой на своем «блэкберри» и жует кукурузные чипсы прямо из пакета.

Если шла важная игра и я хотя бы на минутку присаживался с ним ее посмотреть, он иногда мог дать мне, как он выражался, «кус» — двадцать баксов, полсотни, — если выигрывал.

— Чтобы тебя втянуть, — пояснял он с дивана, подавшись вперед, взволнованно потирая руки.

— Смотри, нам надо, чтобы «Колтс» уже после первой половины матча слились подчистую. Вообще сгинули. А еще же есть «Ковбои» и «Найнерс», поэтому надо, чтоб во второй половине игры счет перевалил за тридцать… Да! — завопил он, вскочив, возбужденно потрясая кулаком. — Потеря мяча! Мяч у «Редскинс»! Нам поперло!

Но я только путался, потому что мяч-то потеряли «Ковбои». А я-то думал, что «Ковбои» должны были хотя бы до пятнадцати продвинуться. Трудно было уследить, когда отец резко посреди игры мог переметнуться из одного лагеря в другой, и я часто попадал впросак, начиная болеть не за ту команду; но все равно — пока мы без разбору переключались от игры к игре, от таблицы к таблице, я наслаждался его угаром и тем, как мы целый день обжирались масляной едой, и хватал двадцатки и полсотенные, которыми он в меня швырялся так, будто они падали с неба. В другой день отцом завладевало смутное беспокойство, оно всплывало вместе с приливом острого энтузиазма и от него же подпитывалось, беспокойство это, как я понимал, не имело никакого отношения к ходу игры, отец вдруг безо всякой видимой причины принимался расхаживать туда-сюда, закинув сцепленные руки за голову, глядя на экран с лицом человека, которого неудачи на работе полностью выбили из колеи: он обращался к тренерам, к игрокам, спрашивал, не охренели ли они и что, блин, вообще происходит.

Иногда он с непривычно заискивающим видом шел за мной на кухню.

— Меня по стенке размазывают, — с усмешкой говорил он, облокотившись на стойку, комично переживая, ссутулившись так, что на ум поневоле приходил банковский грабитель, получивший пулю в живот.

Оси x. Оси у. Сколько ярдов, какая разница в счете. В день игры, часов до пяти вечера, белый свет пустыни отгонял всепроникающую воскресную унылость — осень тонет в зиме, одинокие октябрьские сумерки, назавтра в школу, — но ближе к концу этих футбольных вечеров наступал всегда долгий застывший миг, когда настроение толпы резко менялось и все, дома и на экране, делалось зыбким, безотрадным: бело-металлический жар от двери в патио золотисто тускнел, за ним — долгие, серые тени, и вот в тишину пустыни падала ночь, тоска, от которой я никак не мог отделаться, память о молчаливых людях, которые гуськом тянутся к выходам со стадиона, и университетских городках на востоке, где идет холодный дождь.

Тогда меня охватывала необъяснимая паника. Эти дни — дни матчей — оканчивались в одну секунду, будто тебе кровь пустили, и это напоминало мне о том, как нашу нью-йоркскую квартиру рассовывали по коробкам и уносили прочь: неприкаянность, скитальчество, не за что уцепиться. Запершись у себя в комнате, я включал весь свет, курил траву, если было, и слушал на переносных колонках музыку — которую раньше не слушал, вроде Шостаковича и Эрика Сати, я их залил на айпод ради мамы, а потом рука не поднялась стереть, — и разглядывал библиотечные книжки, в основном по искусству, потому что они напоминали о ней.

«Шедевры голландской живописи». «Золотой век Дельфта». «Графика Рембрандта, его неизвестные ученики и последователи». Посидев за школьным компьютером, я выяснил, что есть книжка про Карела Фабрициуса (совсем тоненькая, всего страниц сто), но у нас в библиотеке ее не было, а компьютеры в школе так внимательно проверяли, что моя паранойя мешала мне рыться в интернете — особенно после того, как я однажды бездумно перешел по какой-то ссылке (NET PUTTERTJE / ЩЕГОЛ, 1654) и попал на устрашающий официального вида сайт под названием «Розыск: предметы искусства и антиквариата», на котором регистрироваться надо было с именем-фамилией и адресом.

Я так переполошился, увидев неожиданно слова «Интерпол» и «розыск», что запаниковал и вообще вырубил компьютер, что делать было запрещено.

— Ты что наделал? — грозно спросил мистер Остроу, библиотекарь — я сразу не успел включить комп обратно. Он перегнулся через мое плечо и начал вбивать пароль.

— Я… — несмотря ни на что, я рад был, что не смотрел порнуху, когда он открыл историю посещенных сайтов. Я все хотел купить себе дешевенький ноут на те пятьсот баксов, что отец подарил на Рождество, но деньги каким-то образом утекли сквозь пальцы… Предметы искусства в розыске, твердил я себе, нечего паниковать из-за слова «розыск», уничтоженные предметы искусства не будут ведь разыскивать, правда? Имени своего я, конечно, там не оставил, но переживал, что залез в эту базу со школьного ай-пи-адреса. Насколько я знал, следователи, которые ко мне приходили, следили за моей судьбой и знали, что я в Вегасе, — связь хоть и незначительная, но ощутимая.

Картина была спрятана — довольно умно, как я считал, в чистую хлопковую наволочку и приклеена клейкой лентой к изголовью кровати. От Хоби я узнал, как аккуратно надо обходиться со старинными вещами (иногда, если предмет был очень уж хрупкий, он надевал белые хлопковые перчатки), и никогда не трогал полотно голыми руками, брался только за краешки. Я никогда его не вынимал — разве что когда отца с Ксандрой дома не было и я знал, что они еще долго не вернутся, но, даже не видя его, я радовался, что картина тут, из-за глубины и осязаемости, которые она всему придавала, из-за того, как она укрепляла основание всех вещей, из-за ее невидимой, краеугольной правильности, которая утешала меня точно так же, как утешало знание о том, что далеко-далеко, в Балтийском море плавают себе киты, а монахи в диковинных временных поясах безустанно молятся о спасении мира.

Вытащить ее, взять в руки, глядеть на нее — было делом серьезным. Стоило потянуться за ней, и внутри просыпался какой-то простор, размах и подъем, а в какой-то странный миг, если я долго глядел на нее сухими от вымороженного кондиционером пустынного воздуха глазами, то все пространство между нами будто бы испарялось, и когда я отрывал от нее взгляд, то казалось, что это не я живой, а картина.

1622–1654. Сын школьного учителя. С точностью ему можно приписать чуть больше десятка картин. Согласно специалисту по истории Дельфта, ван Блейшвику, Фабрициус рисовал у себя в студии портрет причетника дельфтской Аудекерк, когда в половине одиннадцатого утра взорвался пороховой склад. Тело художника Фабрициуса вытащили из-под обломков его мастерской соседи-бюргеры, «с превеликой печалью», сообщали книги, и «изрядным усилием». Но что меня цепляло в этих скупых рассказах из библиотечных книжек, так это доля случая: две совершенно не связанные меж собой трагедии — моя и его — совпадали в какой-то незримой точке, точке большого взрыва, как говаривал отец не с каким-нибудь там сарказмом или пренебрежением, а напротив, с уважительным признанием силы рока, который правил его жизнью. Можно было годами искать между ними связь, да так ее и не отыскать — вся суть была в том, как все сходилось в одном месте и как разлеталось в разные стороны, искажение времени, мама оказалась возле музея, когда дрогнуло время и свет исказился — на краю бездонной яркости мельтешат вопросы. Шальная случайность, которая могла — или не могла — все изменить.

На втором этаже вода из-под крана в ванной так отдавала хлоркой, что пить ее было невозможно. По ночам сухой ветер гонял по улице мусор и пивные банки. Сырость и влажность, говорил мне Хоби, главные враги антиквариата; когда я уехал, он как раз чинил большие напольные часы и показал мне, как деревянное донце прогнило из-за влаги («кто-то споласкивал каменный пол прямо из ведра, видишь, какое дерево мягкое, видишь, как истончилось?»).

Искажение времени: возможность увидеть что-то дважды, а то и больше. Точно так же, как все отцовские ритуалы, его система ставок, все его прогнозы и предсказания строились на подсознательном ощущении сокрытых во всем стереотипов, так же и взрыв в Дельфте был частью совокупности событий, которые отрикошетили в настоящее. И от множества возможных результатов голова шла кругом.

— Деньги — не самое важное, — говорил отец. — Деньги — это олицетворение энергии, понимаешь? Ухватил ли шанс. Сел ли ему на хвост.

Неотрывно глядел на меня щегол — блестящими, не меняющимися глазками.

Деревянная досочка была крошечной, «чуть больше листа А-4» — уточняла одна из моих книжек по искусству, хотя все эти даты и размеры, безжизненные прописные сведения, были по-своему столь же бесполезны, как спортивные сводки о том, что «Пэкерс» в четвертой четверти продвинулись еще на две линии, когда поле припорошило тонким слоем льдистого снега. Само волшебство картины, сама ее живость были как тот чудной, воздушный момент, когда западал снег, перед камерами завертелись снежинки и зеленоватый свет, и наплевать уже стало на игру, кто там выиграет, кто проиграет, хотелось просто упиваться этими безмолвными, летящими по ветру минутами. Я глядел на картину и ощущал такое же схождение всего в единой точке: дрожащий, пронзенный солнцем миг, который существовал в вечности и сейчас. И только изредка я замечал цепь у щегла на ножке или думал о том, до чего же жестоко жизнь обошлась с маленьким живым созданием — оно вспорхнет ненадолго и обреченно приземлится в то же безысходное место.

5

Из хорошего: меня радовало, до чего приятным человеком стал отец. По меньшей мере раз в неделю он водил меня по ресторанам — с белыми скатертями, с приличной едой, только он и я. Иногда он приглашал и Бориса, тот с радостью откликался — соблазн хорошо поесть был сильнее даже гравитационной силы Котку, но вот что странно — мне эти ужины нравились больше, когда мы с отцом были только вдвоем.

— Знаешь, — сказал он во время какого-то из таких ужинов, когда мы с ним засиделись за десертами, разговаривая про школу и вообще про все на свете (новенький, интересующийся мной папа! Откуда он такой взялся?), — знаешь, с тех пор как ты здесь, я рад, что удалось узнать тебя поближе, Тео.

— Ну, да, э-э, я тоже, — сказал я, застеснявшись, однако искренне. — Ну, то есть… — отец провел рукой по волосам, — спасибо, что дал мне второй шанс, парень. Потому что я совершил огромную ошибку. Нельзя было позволять моим отношениям с твоей матерью мешать нашим с тобой отношениям. Нет, нет, — добавил он, вскинув руку, — твою маму я ни в чем не виню, этим я уже переболел. Просто она тебя так любила, что я вечно себя с вами чувствовал третьим лишним. Типа — гость в собственном доме. Вы с ней были так близки, — он печально рассмеялся, — что для троих там и места особого не было.

— Ну… — Мы с мамой на цыпочках ходим по квартире, шепчемся, стараемся к нему не приближаться. Секреты, смех. — То есть я просто…

— Нет, нет, я не прошу тебя извиняться. Я же отец, это мне надо было лучше головой думать. Просто — это был какой-то замкнутый круг, понимаешь. Я чувствовал себя чужаком, срывался, пил без продыха. Нельзя было позволять такому случиться, я, понимаешь, упустил самые важные годы в твоей жизни. И мне с этим жить.

— Ээээ… — Мне стало так тошно, что я и не знал, что ответить.

— Дружок, я вовсе не пытаюсь тебя пристыдить. Просто хочу сказать — я рад, что теперь мы друзья.

— Ну да, — сказал я, уставясь в дочиста выскобленную тарелку из-под крем-брюле, — я тоже.

— И, слушай, я хочу тебе как-то это все возместить. Я в этом году на спорте неплохо подзаработал, — отец отхлебнул кофе, — и хочу открыть на твое имя сберегательный счет. Просто отложить немножко, понимаешь? Потому что, правда, я и с тобой, и с мамой твоей не слишком хорошо обошелся, пока вы там жили без меня.

— Пап, — сказал я, смутившись, — это совсем не обязательно.

— Нет, но я хочу! У тебя же есть номер соцстрахования, правда?

— Конечно.

— Ну и я уже десять тысяч отложил. Для начала неплохо. Вспомни, как домой доедем, дай мне свой номер соцстрахования, и я, когда буду в следующий раз в банке, открою счет на твое имя, лады?

6

Бориса я теперь видел только в школе и еще разок — в субботу вечером, когда отец отвез нас в «Карнеги дели» при «Мираже», есть угольную рыбу с бялями. Но вдруг, за пару недель до Дня благодарения, он с грохотом протопал ко мне наверх, когда я его совсем не ждал, и выпалил:

— Твой отец здорово проигрался, ты знал?

Я отложил «Сайласа Марнера», которого мы проходили в школе.

— Чего?

— Короче, он играл за двухсотдолларовыми столами — по двести баксов за ставку, — сказал он. — За пять минут тысячу можно просадить влегкую.

— Да тысяча долларов для него пустяк, — ответил я, а когда Борис промолчал, спросил: — И сколько, он сказал, проиграл?

— Он не сказал, — ответил Борис. — Но очень много.

— А он точно не лапшу тебе навешал?

Борис рассмеялся.

— Да может, — сказал он, сел на кровать, откинулся на локти. — Так ты про это ничего не знаешь?

— Ну… — Насколько я знал, отец на прошлой неделе сорвал большой куш, когда «Биллс» выиграли. — Не вижу, чтоб у него дела-то шли плохо. Он меня на прошлой неделе в «Бушон» водил и еще в крутые места.

— Да, но может, на то есть причина, — веско сказал Борис.

— Причина? Какая причина?

Борис хотел было что-то сказать, но передумал.

— Ну, кто знает, — сказал он, закурив, глубоко затянувшись. — Отец твой… он же отчасти русский.

— Да, конечно, — ответил я и тоже закурил. Я частенько слышал, как Борис с отцом, размахивая руками, вели «интеллектуальные» беседы, обсуждая известных игроков в русской истории: Пушкина, Достоевского и других, чьих имен я не знал.

— Ну… знаешь, это очень по-русски — вечно жаловаться на все подряд! А если в жизни все хорошо — то и помалкивай. Не буди лихо! — На Борисе была старая рубашка моего отца, застиранная почти до прозрачности и такая огромная, что она парусила на нем, будто какой-то предмет арабского или индусского костюма. — Вот только отец твой, иногда сложно понять, когда он шутит, а когда — нет. — И позже, внимательно на меня глядя: — Ты о чем думаешь?

— Ни о чем.

— Он знает, что мы с тобой говорим. Поэтому он мне сказал. Не сказал бы, если б не хотел, чтобы ты знал.

— Ну да.

Я был практически уверен, что дело было не в этом. Отец мой был из тех людей, которые по настроению могли начать, например, обсуждать свою личную жизнь с женой начальника ну или с кем-то столь же неподходящим.

— Он бы тебе рассказал сам, — сказал Борис, — если б думал, что тебе это интересно.

— Слушай. Ты сам сказал… — У отца была склонность к мазохизму, к утрированию, по воскресеньям он любил раздуть передо мной свои беды, стонал, шатался, проиграв одну игру, громко жаловался на то, что его «в порошок стерли» или «изничтожили», даже если до того он выиграл их с полдесятка и одной рукой подбивал прибыль на калькулятор. — Он, бывает, любит сгустить краски.

— Ну да, верно, — благоразумно согласился Борис. Он выхватил у меня сигарету, затянулся, потом по-приятельски передал ее мне. — Можешь докурить.

— Не, спасибо.

Мы немножко помолчали — слышно было, как в телевизоре орут болельщики на какой-то из отцовых футбольных игр. Потом Борис снова откинулся на локти и спросил:

— Что, еда в холодильнике есть?

— Нихера.

— А мне казалось, оставалась какая-то китайская жрачка.

— Больше нет. Кто-то ее съел.

— Блин. Может, я к Котку тогда пойду, у ее матери была пицца замороженная. Хочешь со мной?

— Нет, спасибо.

Борис засмеялся и скроил пальцами неубедительный рэп-жест.

— Йоу, чувак, как хочешь тогда, — сказал он своим «гангста»-голосом, который от его обычного отличался только словом «йоу» и вот этим жестом, встал и пошаркал к выходу. — Ниггер пошел хавать.

7

Занятно, до чего быстро в отношениях Бориса и Котку появилась дерганая, запальчивая нотка. Они по-прежнему всюду появлялись вместе, так и приклеившись друг к другу, но стоило им раскрыть рты, как создавалось впечатление, будто слушаешь супружескую пару, женатую уже лет пятнадцать. Они препирались из-за мелких сумм — кто там за кого в последний раз платил в ресторанном дворике, а все их разговоры, которые до меня доносились, были примерно такого толка:

БОРИС: «Ну что? Я хотел, чтоб по-хорошему!»

КОТКУ: «Так вот, это было не очень-то хорошо!»

БОРИС ( бежит за ней, догоняет ):

«Правда, Котыку! Честно! Старался как лучше!»

Котку дует губы.

БОРИС ( безуспешно пытаясь ее поцеловать ):

«Ну что я сделал? В чем дело? Почему ты думаешь теперь, что я нехороший?»

Котку молчит.

Проблема с Майком — чистильщиком бассейнов, соперником Бориса в любовных делах — решилась, когда Майк чрезвычайно вовремя решил вступить в Береговую охрану. Судя по всему, Котку по-прежнему каждую неделю часами висела с ним на телефоне, но это отчего-то Бориса совсем не волновало («Она его просто поддерживает, понимаешь?»). Но страшно было смотреть, до чего он ревновал ее в школе. Он знал ее расписание наизусть и, едва звенел звонок, мчался, чтобы ее разыскать, будто боялся, что она ему изменит прямо во время какого-нибудь «делового испанского». Как-то раз после школы, когда мы с Поппером сидели одни дома, он позвонил мне и спросил:

— Знаешь такого парня, Тайлера Оловска?

— Нет.

— Он же в твоем классе по истории Америки.

— Ну прости. Класс большой.

— Слушай, короче. Можешь про него разузнать? Где он живет, например?

— Где он живет? Это что, как-то с Котку связано?

И вдруг, внезапно — вот уж чего не ожидал — позвонили в дверь: четыре солидных звонка. За все то время, что я жил в Лас-Вегасе, никто, никогда, ни разу не звонил в нашу дверь. Борис на другом конце провода тоже услышал:

— Это что? — спросил он.

Пес носился кругами и захлебывался в лае.

— Кто-то в дверь звонит.

— В дверь?! — На нашей пустынной улице — ни соседей, ни сбора мусора, ни даже указателей — это было целым событием. — И кто там?

— Не знаю. Я тебе перезвоню.

Я сгреб Попчика, который уже чуть ли не бился в истерике, и, пока он, пытаясь спрыгнуть на пол, вертелся и визжал у меня под мышкой, я кое-как умудрился одной рукой открыть дверь.

— Вы тольк’ поглядите, — раздался приятный голос с джерсийским выговором, — до чего славный малышок.

Жмурясь от слепящего вечернего света, я разглядел перед собой очень высокого, очень-очень загорелого мужчину неопределенного возраста. Выглядел он как помесь ковбоя с родео и опустившегося клубного аниматора. На нем были «авиаторы» в золотой оправе с дымчато-лиловой полосой сверху и белая спортивная куртка, под ней — красная ковбойская рубашка с перламутровыми кнопками, черные джинсы, но первым делом я заметил его волосы: сверху накладка и часть волос, похоже, пересажена или подклеена, на вид — как стекловолокно темно-коричневого цвета, точь-в-точь как обувной крем в жестянке.

— Ладно тебе, отпусти его, — сказал он, кивнув в сторону Поппера, который все старался высвободиться. Голос у него был глубокий, говорил он спокойно, приветливо, если не считать говора, то на вид — стопроцентный техасец, с этими его сапогами и всем остальным. — Пусть побегает! Я не против. Я собак люблю.

Когда я выпустил Попчика, мужчина присел на корточки, чтобы потрепать его по голове, напомнив мне этим движением долговязого ковбоя подле бивуачного костерка. Вид у него, конечно, был чудной, из-за волос и вообще, но я не мог не восхититься тем, как легко и непринужденно он чувствует себя в своей шкуре.

— Да-да, — сказал он, — славный малышок. Да, ты, ты! — Мелкая сеточка морщин превращала его загорелые щеки во что-то вроде сушеных яблок. — У меня своих дома три штуки. Мини-пенни.

— Простите?

Он поднялся, улыбнулся мне, продемонстрировав ровные, ослепительно белые зубы.

— Мини-пинчеры, — пояснил он. — Психованные ребятки, я за порог, а они уже весь дом изжевали, но люблю их. Тебя как звать, парень?

— Теодор Декер, — ответил я, гадая, кто бы это мог быть.

Он снова улыбнулся, за стеклами «авиаторов» посверкивали его маленькие глазки.

— Ага-а! Еще один уроженец Нью-Йорка! По голосу слышу, угадал?

— Угадали.

— И предположу даже, что с Манхэттена. Правильно?

— Правильно, — сказал я, подивившись, что такого в моем голосе он расслышал. Раньше никто по одному моему выговору не угадывал, что я с Манхэттена.

— Эгей, а я из Канарси. Там родился, там и вырос. До чего всегда приятно встретить соотечественника с востока. Я Нееман Сильвер, — он протянул мне руку.

— Рад знакомству, мистер Сильвер.

— Мистер! — добродушно расхохотался он. — Обожаю воспитанных детишек. Таких, как вы, уж больше не делают. Ты еврей, Теодор?

— Нет, сэр, — ответил я, а потом пожалел, что не сказал «да».

— Ну ладно, я тебе вот что скажу. Кто из Нью-Йорка, так для меня уже сразу — почетный еврей. Вот такое мое мнение. Был когда-нибудь в Канарси?

— Нет, сэр.

— Ох, тогда замечательные там жили люди, не то что сейчас… — он передернул плечами. — Моя семья вот четыре поколения там жила. Дедушка мой Сол открыл один из первых кошерных ресторанов в Америке, например. Большой ресторан, известный. Закрылся, правда, когда я еще мальчишкой был. А потом мать перевезла нас в Джерси, когда отец умер, чтоб мы поближе были к дяде Гарри и его семье. — Он упер руку в тощее бедро и поглядел на меня. — Отец твой дома, Тео?

— Нет.

— Нет? — он заглянул мне за спину, в комнату. — Жалко-то как. А когда вернется, знаешь?

— Нет, сэр, — ответил я.

— Сэр. Это мне нравится. Ты хороший мальчик. Я даже так скажу — меня напомнил в твоем возрасте. Только-только из иешивы… — Он вытянул руки, на волосатых коричневых запястьях — золотые браслеты. — …А руки? Белые как молоко. Как у тебя.

— Эммм… — я так все и топтался в дверях, — не хотите ли зайти? — Не уверен, что должен был приглашать в дом незнакомца, да только мне было скучно и одиноко. — Если хотите, можете подождать. Но я не знаю, когда он вернется.

Он снова улыбнулся:

— Нет, спасибо. У меня еще куча других визитов. Но я тебе вот что скажу — без обиняков, потому что ты славный паренек. У меня на твоего отца — пять очков. Знаешь, что это значит?

— Нет, сэр.

— Ну и слава богу. И знать тебе не надо, и надеюсь, не узнаешь никогда. Скажу только, это не лучший способ вести дела. — Он по-дружески опустил руку мне на плечо. — Веришь, Теодор, или нет, а я люблю вести дела по-человечески. Не по мне это — приходить в дом ко взрослому мужчине, а вместо этого — общаться с его ребенком, вот как мы с тобой сейчас. Неправильно это. В обычном случае я б пошел к твоему отцу на работу, мы бы там с ним присели, все бы обговорили. Да вот только отца твоего трудно где-то поймать, как ты и сам уже, наверное, знаешь.

Слышно было, как в доме звонит телефон — Борис, почти наверняка.

— Тебе, наверное, надо бы подойти, — любезно заметил мистер Сильвер.

— Нет, ничего страшного.

— Давай. А мне кажется, что надо. Я тебя тут подожду.

С растущей тревогой я вернулся в дом и поднял трубку. Как я и думал — Борис.

— Кто там был? — спросил он. — Не Котку, нет?

— Нет. Слушай…

— Похоже, она поехала домой с этим Тайлером Оловска. Есть у меня такое чувство. Ну, может, не прямо домой-домой. Но они из школы ушли вместе, она с ним на парковке разговаривала. Понимаешь, у них последний урок — вместе, какое-то там столярное дело, типа того…

— Борис, прости, я правда сейчас не могу разговаривать. Я тебе перезвоню, хорошо?

— Я тебе поверю на слово, что это не папа твой был в трубочке, — сказал мистер Сильвер, когда я опять подошел к двери. Я глянул ему за спину, на припаркованный у бордюра белый «кадиллак». В машине сидели двое — водитель и еще один мужчина на переднем сиденье. — Это же не папа твой был, правда?

— Правда, сэр.

— А ты бы мне сказал, если б это был он?

— Сказал бы, сэр.

— И почему это я тебе не верю?

Я молчал, не зная, что ответить.

— Неважно, Теодор, — он снова присел, чтоб почесать Поппера за ушами. — Рано или поздно мы с ним встретимся. Уж ты запомнишь, что ему надо от меня передать? Скажешь, что я заезжал в гости?

— Да, сэр.

Он погрозил мне длинным пальцем:

— Ну-ка, как меня зовут?

— Мистер Сильвер.

— Мистер Сильвер. Правильно. Просто проверил.

— И что мне ему передать?

— Передай ему, что азартные игры — для туристов, — сказал он, — а не для местных. — Легонько-легонько, тонкой коричневой ручкой он тронул меня за макушку. — И храни тебя Бог.

8

Когда где-то через полчаса появился Борис, я начал было рассказывать ему про визит мистера Сильвера, но он, хоть и слушал, все больше злился на Котку за то, что она строила глазки какому-то парню, этому Тайлеру Оловска или как там его, богатенькому укурку, который учился на класс старше и играл в команде гольфистов.

— Вот сука, — хрипло выругался он, пока мы с ним сидели у нас на полу в гостиной и курили Коткину траву, — трубку не берет. Вот знаю, что она сейчас с ним, вот знаю.

— Да брось, — из-за мистера Сильвера я, конечно, разволновался, но разговоры о Котку меня достали и того больше, — он, наверное, просто траву у нее покупал.

— Ну да, но там что-то еще, я знаю. Она больше не хочет, чтобы я у нее ночевал, ты заметил? Вечно у нее, блин, дела! И не носит даже ожерелье, которое я ей подарил.

Очки у меня съехали набок, и я вернул их на переносицу. Ожерелье это дебильное Борис даже не покупал, а стырил в торговом центре, схватил и рванул с места, пока я — образцовый гражданин в школьном пиджачке — отвлекал продавщицу тупыми, но вежливыми расспросами про то, что бы нам с папой лучше всего подарить маме на день рождения.

— Ого, — ответил я, стараясь, чтоб это прозвучало посочувственнее.

Борис набычился, собрал лоб в грозовую тучу.

— Шлюшка. Помнишь, тогда? На уроке притворилась, что ревет, — хотела, чтоб этот мудила Оловска ее пожалел. Пизда тупая.

Я дернул плечом — тут я согласен по всем пунктам — и передал ему косяк.

— Он ей нравится только из-за денег. У его семьи — два «мерседеса». Е-класса.

— Тачки для старушенций.

— Чепуха. В России на них бандюги ездят. И еще… — он глубоко затянулся, задержал дым во рту, глаза у него заслезились, замахал руками — ща, ща, ща, погоди, сейчас самое важное скажу, — знаешь, как он ее зовет?

— Котку? — Борис так рьяно звал ее Котку, что все в школе, даже учителя, тоже стали звать ее Котку.

— Точно! — с яростью сказал Борис, изо рта у него валил дым. — Мое имя! Klitchka, которую я придумал! А недавно, знаешь, что в коридоре видел? Как он ее по голове взъерошил!

На журнальном столике вперемешку с какими-то чеками и мелочью валялись несколько подтаявших мятных конфеток из отцовских карманов, я развернул одну и сунул в рот. Я был уже обдолбан, как гвоздь, и сладость огнем заколола во всем теле.

— Взъерошил? — переспросил я, громко щелкая карамелькой. — Чего-чего?

— Ну вот так, — он изобразил, будто треплет кого-то по голове, сделал последнюю затяжку и затушил косяк. — Не знаю слова.

— Я бы на твоем месте не парился, — сказал я, привалившись к дивану, перекатывая голову туда-сюда. — Слушай, обязательно попробуй конфетки. Просто очень вкусно.

Борис с силой провел рукой по лицу, потом потряс головой, как вылезший из воды пес.

— Ух, — сказал он, запустив обе руки в свои спутанные волосы.

— Да. То же самое, — отозвался я после пульсирующей паузы. Мысли были вязкими тянучками, на поверхность всплывали медленно.

— Чего?

— Я обдолбался.

— Да-а? — рассмеялся он. — Сильно?

— Порядочно, дружище.

Конфетка у меня во рту казалась налитой, громадной, размером с булыжник, аж говорить было трудно с ней во рту.

Наступила мирная тишина. Времени было где-то половина шестого вечера, но свет еще был чистым, мощным. У бассейна болтались на веревке несколько моих белых рубашек — ослепительно-белых, они раздувались и хлопали на ветру, будто паруса. Я закрыл глаза — веки прожгло красным, — просел в очень вдруг удобный диван, словно в лодочку на волнах, и принялся думать про Харта Крейна, которого мы проходили на английском. Бруклинский мост. И отчего я никогда не читал этого стихотворения в Нью-Йорке? И отчего никогда не обращал внимания на мост, который видел чуть ли не каждый день? Чайки и головокружительная высь. А в голове кино, обманки-горизонты…

— Так и задушил бы, — вдруг сказал Борис.

— Что? — вздрогнул я, расслышав только слово «задушил» и Борисов узнаваемо опасный тон.

— Тупая тощая курва. Как она меня бесит! — Борис подтолкнул меня плечом. — Да ладно, Поттер. Неужто тебе не хочется стереть эту ухмылочку с ее рожи?

— Ну-у… — откликнулся я, помолчав отупело, вопрос был явно с подвохом. — А что такое «курва»?

— В принципе то же, что и «б…».

— А-а.

— Да кто она ваще.

— Ага.

Наступила долгая и какая-то кривая тишина, так что я даже стал подумывать, а не встать ли мне, не включить ли какую-нибудь музыку, я, правда, не мог никак решить какую. Бодрячок казался неуместным, а что-нибудь мрачное и ангстовое мне и того меньше хотелось ставить.

— Эээ, — сказал я, надеясь, что молчание мое было пристойно долгим, — «Война миров» через пятнадцать минут начнется.

— Я ей покажу «Войну миров», — мрачно сказал Борис.

Он встал.

— Ты куда? — спросил я. — В «КК»?

Борис насупился.

— Смейся-смейся, — горько сказал он, натягивая свой серый sovetskiy плащ. — ККК твоему отцу будет, если он этому мужику не отдаст, что задолжал.

— ККК?

— Кольт, кусты и капец, — сказал Борис с невеселым, каким-то славянским хохотком.

9

Это из какого-то фильма, что ли, думал я. ККК? Откуда он это взял? Я, конечно, постарался выкинуть все, что произошло вечером, из головы, но Борис меня этой своей прощальной репликой здорово напугал, и я еще где-то с час, застыв, пялился в «Войну миров» с выключенным звуком, слушал грохот машинки для приготовления льда и громыхание на ветру зонтика в патио. Попперу передался мой настрой, он был взвинчен не хуже моего и все время резко подлаивал, то и дело спрыгивая с дивана, чтоб разведать, что там за шум у дома, поэтому, когда почти сразу после того, как стемнело, к нам во двор и впрямь завернула машина, он рванул к двери и поднял такой лай, что я перепугался до смерти.

Но это оказался отец. Был он весь помятый, остекленелый, заметно не в духе.

— Пап? — Кайф еще не выветрился до конца, и голос мой звучал укуренно и странновато.

Он остановился у лестницы, посмотрел на меня.

— Тут к тебе мужик заезжал. Мистер Сильвер.

— Да? — вроде бы совсем небрежно переспросил он. Но сам — так и замер, держа руку на перилах.

— Сказал, что пытается тебя разыскать.

— Это когда было? — спросил он, входя в гостиную.

— Сегодня после обеда, часа в четыре, наверное.

— А Ксандра дома была?

— Вообще ее не видел.

Он положил мне руку на плечо и, казалось, на минутку задумался. — Так, — сказал он, — буду признателен, если ты ей ничего не скажешь.

Тут я понял, что окурок Борисова косяка так и лежит в пепельнице. Он заметил, что я на него смотрю, вытащил окурок, понюхал. — Так и думал, что узнаю запах, — сказал отец, бросив окурок себе в карман в пиджака. — И от тебя, Тео, слегка попахивает. И где вы ее, ребята, только достаете?

— Все хорошо?

Глаза у отца были красноватые, мутные.

— Да, конечно, — ответил он. — Я пойду наверх, сделаю пару звонков.

От него сильно несло застарелым табачным дымом и женьшеневым чаем, который он постоянно пил — привычку эту он перенял от того китайского бизнесмена в зале баккара: от этого пот его стал пахнуть резко, иноземно. Я смотрел, как он поднимается по лестнице, и увидел, что он вытащил скуренный косяк из кармана и задумчиво поводил им под носом.

10

Я поднялся к себе, запер дверь — Поппер все еще нервничал и напряженно вышагивал туда-сюда — и сразу подумал про картину. Я так гордился этой своей придумкой с наволочкой и изголовьем кровати, но теперь до меня дошло, до чего же глупо вообще было держать картину дома, хотя особых вариантов у меня и не было, если только я не хотел прятать ее в мусорных баках через пару домов от нас (за все то время, что я жил в Вегасе, мусор оттуда не вывозили ни разу) или в каком-нибудь из заброшенных домов на нашей улице. Дома у Бориса тоже было небезопасно, а больше я толком никого и не знал, да и не доверял никому. Еще был вариант — спрятать в школе, тоже не блестящий, но я, хоть и знал, что можно найти выход и получше, придумать так ничего и не мог. В школе случались эпизодические проверки отдельно выбранных шкафчиков, а раз я теперь — через Бориса — связан был с Котку, то тоже попадал в ряды отбросов, у которых шкафчик вот так вот внезапно могли проверить. Но все равно, даже если кто-то и найдет картину у меня в шкафчике — или сам директор, или жуткий баскетбольный тренер мистер Детмарс, или даже пусть мужик в форме из охранной фирмы, которых периодически приводили в школу, чтобы припугнуть учеников, — и то будет лучше, чем если она попадется отцу или мистеру Сильверу.

Картина под наволочкой была еще обернута в несколько слоев склеенной скотчем бумаги — хорошей бумаги, солидной, которую я стащил из класса по рисованию в школе, а внутри была еще проложена двумя слоями белых хлопковых посудных полотенец, чтобы защитить поверхность полотна от кислот в бумаге (которых там, впрочем, и не было). Но я так часто вытаскивал картину, чтобы взглянуть на нее — разлеплял сверху склеенные края и вытряхивал полотно наружу, — что бумага порвалась, а липкая лента перестала быть липкой. Несколько минут я лежал в кровати, уставясь в потолок, потом встал, вытащил огромную бобину упаковочной клейкой ленты, оставшейся от переезда и отодрал наволочку с картиной от изголовья.

Было слишком — слишком большим — соблазном держать ее в руках и ни разу не взглянуть. Я быстро вытряхнул картину наружу, и ее свет тотчас же окутал меня, как будто музыкой, сокровенной сладостью, которая ощущалась только в глубочайшем, волнующем кровь ладу правильности — так сердце бьется ровно и размеренно, когда ты рядом с любящим тебя человеком, который никогда тебе не причинит вреда. От нее исходила сила, сияние, свежесть утреннего света в моей старой нью-йоркской спальне, неяркого, но бодрящего света, который наводил на все предметы резкость, в то же время делая их круглее, милее, чем они были на самом деле — делая их прекраснее еще и потому, что то была часть прошлого, невосполнимая его часть: теплое свечение обоев, в полумраке — старый глобус от «Рэнд Макнелли».

Маленькая птичка, желтенькая птичка. Встряхнувшись, я засунул полотно обратно в обернутое бумагой посудное полотенце и сверху завернул еще в две или три (четыре? пять?) старые отцовские спортивные газеты, а потом — порывисто, разойдясь в своей укуренной зацикленности — принялся обертывать газету упаковочной лентой и обертывал до тех пор, пока не израсходовал всю бобину, не оставив на виду ни строчки. Теперь сверток никто просто так не вскроет. Даже с хорошим ножом, не просто какими-нибудь там ножницами, его нужно будет очень долго открывать. Когда я наконец закончил, сверток стал похож на какой-то страшноватый кокон из научно-фантастического романа; я засунул забинтованную, как мумия, картину, прямо вместе с наволочкой, в школьную сумку, а сумку положил в ноги, под одеяло. Раздраженно зафыркавшему Попперу пришлось подвинуться. Он был, конечно, крошечный и нелепый, но гавкал во всю глотку и строго охранял свое место рядом со мной, и я знал, что если кто-нибудь откроет дверь в спальню, пока я сплю — даже отец или Ксандра, которых он не слишком-то любил, — он тотчас же вскинется и забьет тревогу.

Но попытки себя подбодрить снова трансформировались в мысли о взломах и незнакомцах. Кондиционер гнал такой холодный воздух, что меня трясло, а стоило закрыть глаза, и меня тотчас же выдергивало из тела, я взлетал вверх, будто оторвавшийся от связки воздушных шарик, а открыв глаза, содрогался с головы до ног. Поэтому я зажмурил глаза и изо всех сил постарался припомнить стихотворение Харта Крейна — не слишком помогало, правда, хотя в отдельных словах вроде «чайки», «трафика» или «галдежа» с «рассветом» и было что-то от воздушного простора стиха, его перепадов от высокого к низкому; но уже в полусне я провалился в какое-то всепоглощающее чувство-память об узком, ветреном, пропахшем выхлопами парке рядом с нашей старой квартирой на Ист-Ривер, об автомобильном реве, отвлеченно несущемся сверху, и шумящей быстрым, путаным течением реке, которая иногда текла будто бы в противоположных направлениях.

11

В ту ночь я почти не спал и, когда добрался до школы и засунул картину к себе в шкафчик, еле держался на ногах и не заметил даже, что у Котку, которая как ни в чем не бывало тусила с Борисом, расквашена губа. И только когда я услышал, как верзила-старшеклассник Эдди Ризо спрашивает ее: «Стену целовала?», то увидел наконец, что кто-то хорошенько съездил ей по лицу.

Котку нервно посмеивалась и рассказывала всем, как ей по губе попало дверью машины, но выходило у нее это как-то зажато и, как по мне, так не слишком правдиво.

— Это ты ее? — спросил я Бориса на английском, когда мы с ним остались относительно вдвоем.

Борис пожал плечами:

— Я нечаянно.

— Что значит — ты нечаянно?

Борис, с удивленным видом:

— Она сама нарвалась!

— Сама нарвалась, — повторил я.

— Слушай, только потому, что ты меня к ней ревнуешь…

— Да пошел ты в жопу! — прервал его я. — Срать я хотел на вас с Котку, у меня без вас проблем хватает. Да ты ей хоть мозги вышиби, мне все равно.

— Господи, Поттер, — внезапно посерьезнел Борис. — Он опять приходил? Мужик тот?

— Нет, — ответил я, помолчав. — Пока нет. Ну, то есть да пошло оно все, — добавил я, потому что Борис не сводил с меня глаз. — Это его проблема, не моя. Пусть выпутывается.

— Сколько он задолжал?

— Без понятия.

— Ты не можешь ему денег достать?

— Я?

Борис отвел взгляд. Я ткнул его в руку.

— Нет, Борис, ты о чем вообще? Могу ли я достать для него денег? Ты вообще про что? — стал я расспрашивать, когда он замолчал.

— А, забей, — быстро ответил он, откинулся подальше на стуле, и больше я не смог его ни о чем спросить, потому что тут вошла Спирсецкая, вся заряженная на обсуждение тоскливого «Сайласа Марнера», на том все и кончилось.

12

Вечером отец пришел домой пораньше, с пакетами еды навынос из его любимого китайского ресторана — с двойной порцией моих любимых острых дим-самов — и был в таком хорошем настроении, как будто мистер Сильвер и все вчерашнее мне только приснилось.

— Так… — заговорил было я, но умолк.

Ксандра доела спринг-роллы и теперь споласкивала бокалы у раковины, но при ней я особо раскрыть рта не мог.

Он расплылся в такой типичной папиной улыбке — в улыбке, из-за которой стюардессы его, бывало, пересаживали в бизнес-класс.

— Так — что? — спросил он, отодвинув в сторону коробку с креветками по-сычуаньски, потянувшись за печеньем с предсказаниями.

— Эээ… — У Ксандры шумела вода. — Ты все разрулил?

— Что, — непринужденно переспросил он, — ты про Бобо Сильвера, что ли?

— Бобо?

— Слушай, ты, я надеюсь, не распереживался из-за этого. Не распереживался ведь?

— Ну…

— Бобо, — рассмеялся он, — да у него прозвище — «Джентльмен». Он и вправду приятный парень, да ты и сам с ним разговаривал, просто мы чуток повздорили, всего-то.

— А что значит — пять очков?

— Слушай, тут простое недоразумение. Понимаешь, — сказал он, — люди эти — как персонажи в книжке. У них тут свой язык и свое представление о том, как дела делаются. Но знаешь что, — он рассмеялся, — когда я с ним встретился в «Цезаре», в конторе у него, как Бобо говорит — возле бассейна в «Цезаре», — ну, короче, встретился я с ним, и знаешь, что он все повторял? «До чего славный у тебя парнишка, Ларри». «Настоящий маленький джентльмен». В общем, не знаю, что ты ему там наговорил, но я перед тобой в долгу.

— А-а, — откликнулся я ровным голосом, подкладывая себе риса. Но внутри я так и хмелел от того, что настроение у него так улучшилось — тот же прилив облегчения я чувствовал в детстве, когда кончалось молчание, когда его шаги вновь делались легкими и слышно было, как он смеется, как напевает что-то у зеркальца для бритья.

Отец с хрустом разломил надвое печенье с предсказаниями, засмеялся.

— Смотри-ка, — сказал он, смяв предсказание в шарик и перебросив его мне. — Интересно, кто только в Чайнатауне это все придумывает?

Я прочел вслух: «У вас необычное приспособление для неудачи, ведите осторожно».

— Необычное приспособление? — спросила Ксандра, подходя к нему сзади, обнимая его за шею. — Звучит как-то развратно.

— Ах, — отец повернулся и поцеловал ее. — Развратный ум. Вот секрет вечной молодости.

— Ну еще бы.

13

— Я тебе тогда тоже губу разбил, — сказал Борис, который явно чувствовал себя виноватым из-за того случая с Котку, иначе с чего бы еще он вдруг ни с того ни с сего завел об этом разговор, прервав утреннее компанейское молчание в автобусе.

— Ну да, а я тебя башкой об стену приложил.

— Но я не хотел!

— Чего — не хотел?

— Губу тебе разбивать!

— А ей хотел?

— Ну, в какой-то степени да, — уклончиво ответил он.

— В какой-то степени.

Борис сердито выдохнул:

— Я ей сказал, что очень сожалею! Сейчас у нас с ней все в порядке, без проблем! И потом, тебе-то какое дело?

— Это ты разговор завел, не я.

С минуту он странно, расфокусированно глядел на меня, потом рассмеялся.

— Хочешь, кое-что скажу?

— Что?

Он склонил ко мне голову:

— Мы с Котку вчера ночью трипанули, — тихонько сказал он. — Нажрались кислоты вместе. Было круто.

— Правда? Где достали? — Экстази было легко в школе достать, мы с Борисом его пробовали раз десять, то были волшебные, немые ночи, когда мы с ним шатались по пустыне, дурея от одного вида звезд — но кислоты никто из нас еще не ел.

Борис почесал нос:

— А, короче… Мать ее знает этого страшенного старика, Джимми, который работает в оружейном магазине. Толкнул нам пять марок — не знаю, почему я купил пять, надо было шесть брать. В общем, у меня есть еще. Господи, до чего было классно.

— Правда? — теперь, приглядевшись к нему, я увидел, что зрачки у него чудные, расширенные. — Ты и сейчас под кайфом?

— Ну может, капельку. Я спал всего часа два. В общем, мы с ней совсем помирились. Было, знаешь — в общем, даже цветочки на постельном белье ее мамаши нам улыбались. И мы сами стали этими цветами, и поняли, как сильно любим друг друга, и как мы друг другу нужны, что бы там ни случилось, и как все уродское, что было между нами, на самом деле было проявлением любви.

— Ух ты, — сказал я, похоже печальнее, чем намеревался, потому что Борис свел брови и посмотрел на меня.

— Ну? — спросил я, когда он так и не отвел взгляда. — Что?

Он моргнул и покачал головой.

— Нет, так и вижу прямо. У тебя вокруг головы — дымка грусти, что-то типа того. Ты вроде как солдат, исторический деятель какой-то, который выходит на поле боя, а в голове у него все эти глубокие мысли вертятся…

— Борис, ты обдолбан просто в хлам.

— Не, не очень, — сонно ответил он. — Я как будто включаюсь и выключаюсь. Но если вот так глаз скосить, отовсюду так и сыплются разноцветные искорки.

14

Прошла неделя или около того, ничего не случилось — ни с отцом, ни на фронте Борис-Котку, — и я решил, что, пожалуй, можно уже принести наволочку домой. Вытаскивая ее из шкафчика, я заметил, до чего она стала объемной и тяжелой, а когда у себя в комнате вытащил картину из наволочки, то понял почему. У меня точно все мозги отшибло, когда я заворачивал картину и заклеивал ее — толстый газетный слой, а сверху целая бобина широкой, сверхпрочной, армированной клейкой ленты, — когда я психовал под кайфом, это мне казалось осмотрительным, но теперь, при трезвом свете дня, казалось, что оборачивал ее кто-то сумасшедший и/или бездомный — я забинтовал ее, как мумию, клейкой ленты было столько, что картина даже перестала быть квадратной, даже уголки стали круглыми. Я достал самый острый кухонный нож и принялся отпиливать уголок — сначала с опаской, боясь, что нож соскользнет и повредит картину, а затем все более и более энергично. Но я продрался только через половину слоя где-то сантиметров в семь, как руки у меня заныли, и тут я услышал, что пришла Ксандра — я засунул картину обратно в наволочку и снова прилепил ее к изголовью, до тех пор пока отец с Ксандрой не уйдут куда-нибудь надолго.

Борис пообещал мне, что мы с ним жахнем две оставшиеся марки с кислотой, как только у него, как он выразился, мозг придет в норму; он признался, что иногда еще слегка улетает, видит, как бегают узоры в искусственном древесном зерне школьных парт, а когда он после этого пару раз покурил траву, у него снова начались приходы. — По ходу сильная штука, — сказал я.

— Крутая, ты что! Я ее могу останавливать, если захочу. Думаю, надо съесть их на площадке, — прибавил он. — Может, в каникулы на День благодарения.

Мы ходили принимать экстази на заброшенную детскую площадку, каждый раз — кроме самого первого, когда Ксандра стала ломиться ко мне в комнату с просьбами помочь ей починить стиральную машинку, починить мы ее, конечно, не могли, но проторчать с ней в прачечной сорок пять минут во время основной волны кайфа было мощным обломом.

— Сильнее будет, чем экс?

— Нет — или да, но уж поверь мне, будет просто здорово. Я так хотел, чтоб мы с Котку вышли на воздух, но мы слишком очень близко были к шоссе, к свету, машинам. Может, на выходных?

Было, значит, чего ждать. Но едва-едва я немного воспрянул духом и даже стал на что-то надеяться — спортивный канал никто не включал уже неделю, своего рода рекорд, — как, вернувшись из школы, застал дома отца, который меня поджидал.

— Мне нужно с тобой поговорить, Тео, — сказал он сразу, как я вошел. — Есть минутка?

Я остановился.

— Ну да, не вопрос.

Гостиная выглядела так, будто к нам вломились грабители — повсюду разбросаны бумаги, даже подушки на софе сдвинуты.

Он перестал расхаживать туда-сюда — двигался он чуть скованно, будто бы у него колено болело.

— Поди-ка сюда, — приветливо сказал он. — Присядь-ка.

Я сел. Отец выдохнул, уселся напротив меня, провел рукой по волосам.

— Юрист, — сказал он, подавшись вперед, зажав сцепленные руки между колен и глядя прямо мне в глаза.

Я ждал.

— Юрист твоей мамы. Ну, понимаю, да — я вот так с наскоку, но мне правда очень надо, чтобы ты ему позвонил.

На улице было ветрено, в застекленные двери бился песок, а навес над патио хлопал, будто развевающийся на ветру флаг.

— Чего? — спросил я, помолчав настороженно.

Мама говорила что-то про юриста, когда отец ушел, как я понял — насчет развода, но чем все закончилось, я не знал.

— Ну… — отец сделал глубокий вдох, поглядел на потолок. — Вот какое дело. Ты, наверное, заметил, что я на спорт больше не ставлю, верно? В общем, — сказал он, — я хочу завязать. Пока мне еще прет, так сказать. Я не то чтобы… — он замолчал, как будто задумался, — слушай, ну вот честно, мне здорово шло, потому что четко все контролировал и не срывался. У меня все просчитано. Наобум не ставлю. И в общем, как я уже сказал, шло мне здорово. Я за это время столько денег скопил. Просто…

— Ага, — неуверенно поддакнул я в наступившей тишине, гадая, к чему он клонит.

— Ну, то есть зачем искушать судьбу? Потому что, — приложив руку к сердцу, — я алкоголик. Я готов это первым признать. Пить я совсем не умею. Один стакан — слишком много, а тысячи мне не хватит. Лучшее, что я в жизни сделал, так это бросил бухать. А игра, понимаешь, ну даже с моей-то склонностью на все подсаживаться — с игрой всегда все было по-другому, — да, и у меня бывали проколы, но никогда я не скатывался до уровня, знаешь, таких ребят, которые доходят до того, что тратят казенные деньги или там пускают под откос семейный бизнес. Но, — он засмеялся, — если не собираешься в обозримом будущем стричь волосы, так и не стоит тогда торчать в парикмахерской, верно?

— И? — осторожно спросил я, ожидая продолжения.

— И — ффух! — Отец запустил обе руки в волосы, он сейчас выглядел совсем мальчишкой, изумленным, сам себе не верящим. — В общем, вот что. Я прямо сейчас хочу все по-крупному изменить. Потому что подвернулась возможность вскочить в один классный бизнес. У одного моего дружка — ресторан свой. И слушай, думаю, для нас всех это будет отличный выход — знаешь, шанс, который раз в жизни подворачивается. Понимаешь? У Ксандры сейчас трудное время на работе, потому что босс ее говнится, и — ну, не знаю, просто, по-моему, так все будет куда пристойнее.

У отца? Ресторан?

— Ух ты, круто, — сказал я. — Ух ты!

— Да, — кивнул отец, — Очень круто. Но дело в том, чтобы такой ресторан открыть…

— А какой ресторан?

Отец зевнул, потер красные глаза.

— А, да знаешь, самая обычная американская еда. Стейки, бургеры, все такое. Очень простая, очень хорошо приготовленная еда. Но чтобы нам с другом его открыть и заплатить все ресторанные налоги…

— Ресторанные налоги?

— Ой, господи, да, ты и не представляешь себе, что там за расценки. Налог на ресторан заплати, на алкоголь — заплати, еще страхование финансовой ответственности… чтобы запустить ресторан, надо кучу денег выложить.

— Ну, — я уже понимал, к чему он клонит. — Если тебе нужны деньги с моего сберегательного счета…

Отец вздрогнул:

— Что?

— Ну, это. Счет, который ты открыл на мое имя. Если тебе эти деньги нужны, нет проблем.

— А, да, — отец немного помолчал. — Спасибо. Очень тебе признателен, дружище. Но вообще-то, — он встал и принялся ходить по комнате, — дело в том, что я придумал тут один очень ловкий выход. Это ненадолго, только чтобы ресторан запустить, сам понимаешь. Отобьемся за пару недель — с такой-то кухней, местом и всем прочим, да это ж как получить лицензию на печать денег. Нужен только стартовый капитал. В этом городе все с ума посходили с этими налогами и пошлинами. Слушай, — рассмеялся он слегка сконфуженно, — ну ты же знаешь, я не просил бы, если б все не горело…

— То есть? — спросил я, озадаченно помолчав.

— Слушай, я что говорю, мне очень нужно, чтобы ты сделал для меня один звоночек. Вот номер, — он уже даже написал его для меня на бумажке, номер, как я заметил, начинался с 212. — Позвони этому мужику и поговори с ним. Его фамилия — Брайсгердл.

Я посмотрел на бумагу, потом на отца.

— Не понимаю.

— И не нужно ничего понимать. Говори то, что я тебе скажу.

— А ко мне-то это все какое имеет отношение?

— Слушай, просто позвони. Скажи ему, кто ты такой, что тебе надо с ним поговорить, по деловому вопросу, ля-ля-ля…

— Но… — Кто этот человек? — И что мне надо говорить?

Отец сделал глубокий вдох, изо всех сил стараясь держать лицо, что ему обычно неплохо удавалось.

— Он юрист, — сказал он, выдыхая, — юрист твоей матери. Нужно, чтобы он распорядился перевести вот эту сумму (у меня глаза на лоб полезли, когда я увидел сумму — 65 000 долларов!) на этот счет (палец уперся в рядок цифр под суммой). — Скажи ему, что я решил отправить тебя в частную школу. Нужно только твое имя и номер соцстрахования. Вот и всё.

— В частную школу? — переспросил я, ошеломленно помолчав.

— Понимаешь, это все из-за налогов.

— Но я не хочу в частную школу.

— Погоди, погоди, ты дослушай. До тех пор пока эти средства официально используются тебе на благо, у нас вообще проблем нет. А ресторан-то, сам понимаешь, всем на благо будет. И в конце концов тебе-то больше всех. И слушай, я и сам бы мог позвонить, просто если мы зайдем с нужной стороны, то сэкономим тысяч тридцать долларов, которые в противном случае достанутся правительству. Да черт подери, пошлю я тебя в частную школу, если хочешь. В школу-пансион. Да с этим баблом — хоть в Андовер могу тебя отправить. Просто не хочу, чтобы половину себе налоговики оттяпали, понял? И еще, сейчас все так сложилось, что, когда будешь поступать в колледж, придется платить, потому что с такой-то суммой на счету не сможешь подать на стипендию. Люди, которые в колледже занимаются стипендиями, едва проверят твой счет — и тут же запихнут тебя в список учеников с доходом повыше и только за первый год обучения семьдесят пять процентов заберут, хоп! А так по крайней мере ты сможешь все на себя потратить, понял? Прямо сейчас. И получить реальную выгоду.

— Но…

— Но-о… — запищал фальцетом, язык вывалил, глаза скосил. — Ой, ну хватит, Тео, — добавил он уже нормальным голосом, потому что я не сводил с него глаз. — Богом клянусь, нет у меня на все это времени. Мне нужно, чтобы ты ему позвонил — срочно, пока на востоке рабочий день не закончился. Если надо, чтобы ты что-то там подписал, пусть вышлет бумаги федексом. Или по факсу. Надо все провернуть как можно быстрее, ясно?

— Но почему это я должен делать?

Отец вздохнул, закатил глаза.

— Слушай, Тео, не надо вот этого, — сказал он, — я знаю, что ты прекрасно знаешь, как дела обстоят, потому что видел, как ты почту проверяешь — да-да, — продолжил он, заглушив мои возражения, — проверяешь, сраной пулей к ящику носишься.

Я так растерялся, что и не знал даже, что отвечать.

— Но… — я опустил глаза, и с бумаги снова в глаза мне бросилась цифра — 65 000 долларов.

Без предупреждения отец вскочил и наотмашь ударил меня по лицу, так сильно и так быстро, что секунду-другую я даже не понял, что произошло. А потом, я и моргнуть не успел, как он ударил меня снова, кулаком — мультяшное «Бэмс!», яркий хлопок, будто вспышка камеры — на этот раз кулаком. Я весь обмяк, коленки подкосились, в глазах побелело, а он резко ухватил меня за горло и подтянул на цыпочки, так что я начал задыхаться.

— Слушай меня! — проорал он мне в лицо — нос у него был в паре сантиметров от моего, но Поппер прыгал и лаял как сумасшедший, а в ушах у меня стоял такой звон, что казалось, будто он кричит на меня через радиопомехи. — Ты сейчас позвонишь этому мужику, — он потрясал передо мной бумагой, — и, сука, скажешь, что я тебе велю. Не надо усложнять все, Тео, иначе я тебя заставлю это сделать, я не вру, я тебе руки переломаю, всю душу на хер из тебя выбью, если ты сейчас же не возьмешь трубку. Понял? Понял? — повторил он в карусельной, звенящей в ушах тишине. Он кисло, прокуренно дышал мне в лицо. Разжал руку, сделал шаг назад. — Слышишь меня? Ответь что-нибудь.

Я провел рукой по лицу. По щекам катились слезы, но они текли механически, будто вода из-под крана, сами по себе — без эмоций. Отец зажмурился, потом открыл глаза, покачал головой:

— Слушай, — сказал он бодро, хотя дышал по-прежнему шумно. — Жаль, что так вышло. — А по голосу не слышно, что ему жаль, отметил я каким-то ясным, удаленным от всего уголком сознания, по голосу было слышно, что он по-прежнему хочет меня отходить до полусмерти. — Тео, я клянусь. Просто верь мне, ладно? Тебе это надо сделать — ради меня.

Перед глазами у меня все плыло, я поднял обе руки вверх, поправил очки. Дышал я так громко, что мои выдохи было слышно громче всего.

Отец, уперев руки в бедра, завел глаза к потолку.

— Ой, ну хватит, — сказал он, — ну-ка прекрати.

Я молчал. Так мы стояли с ним еще несколько долгих минут. Поппер перестал гавкать и задумчиво переводил взгляд с отца на меня, словно пытался понять, что вообще происходит.

— Просто… понимаешь? — И снова передо мной практичный папа. — Прости, Тео, я сожалею, клянусь, но я реально сейчас на мели, и нам нужны эти деньги сейчас, прямо сию секунду, очень нужны.

Он пытался поймать мой взгляд, глядел честными, разумными глазами.

— Что это за мужик? — спросил я, глядя не на него, а в стену у него за спиной, голос у меня отчего-то звучал нетрезво, странно.

— Юрист твоей матери. Сколько мне еще раз повторять? — он потирал костяшки пальцев, как будто, ударив меня, ушиб руку. — Видишь ли, дело в том, Тео, — очередной вздох, — ну, прости, правда, но клянусь, я не расстроился бы так, если б это не было так важно. Потому что я правда сейчас в безвыходном положении. Это все временно, ты же сам понимаешь, пока бизнес не раскрутится. Ведь все может и рухнуть, вот так, — щелкает пальцами, — если я не расплачусь хоть с частью кредиторов. А на оставшиеся — пошлю тебя в школу получше. Может, даже в частную. Ты ведь только за, правда?

Увлекшись своей болтовней, он уже набирал номер. Вручил мне трубку и, пока никто не ответил, кинулся в другой угол гостиной и схватил трубку смежной линии.

— Здрасте, — сказал я женщине на другом конце провода, — эээ, простите, — голос у меня был скрипучий, неровный, я до сих пор никак не мог поверить во все происходящее. — А можно поговорить с мистером… ээээ…

Отец ткнул пальцем в бумагу: Брайсгердл.

— С мистером… эээ… Брайсгердлом, — сказал я вслух.

— И как вас представить? — и ее голос, и мой звучали слишком громко, потому что отец подслушивал по смежной линии.

— Теодор Декер.

— Ах, да! — раздался мужской голос, когда на другом конце сняли трубку. — Здравствуй! Теодор! Как поживаешь?

— Нормально.

— А голос у тебя простуженный. Ну-ка. Простыл, наверное?

— Ээ, да, — неуверенно ответил я. Отец в другом углу беззвучно суфлировал: ларингит.

— Вот беда, — эхом заухал голос в трубке, так громко, что пришлось даже немного отодвинуть ее от уха. — Я и не думал, что там, где ты живешь, где столько солнца, можно простыть. В любом случае рад, что ты позвонил — я сам никак не мог связаться с тобой напрямую. Понимаю, тебе еще, наверное, очень тяжело. Но надеюсь, получше, чем когда мы с тобой виделись в прошлый раз.

Я молчал. Мы с ним встречались?

— Время было не самое удачное, — добавил мистер Брайсгердл, правильно истолковав мое молчание.

Бархатная, плавная речь что-то во мне всколыхнула.

— Точно, да, — сказал я.

— Помнишь, про метель?

— Ага, да.

Он пришел где-то через неделю после маминой смерти — пожилой дядечка с огромной копной совсем белых волос — одет щегольски, рубашка в полосочку, галстук-бабочка. Они с миссис Барбур, похоже, были знакомы, ну или по крайней мере, он ее знал. Он уселся напротив меня, в кресло поближе к дивану и много-много путано говорил, хотя в голове у меня отпечаталась только история про то, как они с мамой познакомились: была страшная метель, на дороге ни одного такси, когда, разбрызгивая мокрый снег веером, к углу Восемьдесят четвертой и парка продралось такси с пассажиром. Опустилось окно — и моя мама («Само очарование!») ехала до Восточной Пятьдесят седьмой, ему не в ту ли сторону?

— Она эту метель часто вспоминала, — сказал я. Отец, прижав к уху трубку, резко глянул на меня. — Когда весь город парализовало.

Он рассмеялся:

— До чего же прелестная барышня! Я засиделся допоздна на собрании со старенькими членами правления — на углу парка и Девяносто второй, одна еще была владелица судов и пароходов, сейчас уже, увы, померла. Ну и, в общем, спускаюсь я из этого пентхауса на улицу, тащу портфель свой с бумагами, конечно — а там сантиметров тридцать нападало. Полнейшая тишина. Детишки на санках катаются по Парк-авеню. Метро, значит, ходило только до Семьдесят второй, и вот я волочусь по колено в снегу, когда — р-раз! — и подъезжает желтое такси с твоей мамой. Тормозит шумно. Как будто спасательную экспедицию за мной выслали. «Запрыгивайте, подвезу!» Весь центр как вымер. Снежинки вертятся, и все-все огни города так и сияют. И мы с ней катимся со скоростью километра три в час — прямо как на санках, — плывем прямо на красный свет, потому что смысла не было притормаживать. Разговаривали мы, как сейчас помню, про Фейрфилда Портера — как раз в Нью-Йорке только что прошла его выставка, — а потом переключились на Фрэнка О’Хару и Лану Тернер, вспоминали, в каком все-таки году закрыли тот, самый старый «Автомат» Хорна и Хардарта. А потом выяснилось, что работаем мы на одной улице — через дорогу друг от друга! Как говорится, это было начало прекрасной дружбы.

Я глянул на отца. У него было странное выражение лица, а губы плотно сжаты, будто его вот-вот стошнит прямо на ковер.

— Мы с тобой немножко поговорили о том, что мама тебе оставила, если помнишь, — продолжил голос на том конце провода. — Немножко. Время было неподходящее. Но я надеялся, что ты ко мне зайдешь, когда будешь готов к разговору. Я бы сам позвонил тебе до отъезда, если б знал, что ты уезжаешь.

Я посмотрел на отца. Посмотрел на бумажку в руке.

— Я хочу поступить в частную школу, — выпалил я.

— Правда? — спросил мистер Брайсгердл. — По мне, так идея отличная. И какие школы у тебя на примете? На восток хочешь вернуться? Или у себя там что-то нашел?

Это мы не продумали. Я посмотрел на отца.

— Эээ, — сказал я, — ээээ, — а отец гримасничал и лихорадочно махал руками.

— На западе должны быть неплохие школы, только я про них ничего не знаю, — продолжал мистер Брайсгердл. — Сам я учился в Милтоне, отличное было время. И мой старший сын поступил туда же, год проучился даже, хоть ему эта школа не совсем подошла…

Пока он говорил — про Милтон, про Кент, про разные частные школы, в которые ходили дети его друзей и знакомых, отец нацарапал записку и швырнул ее мне. «Переведите мне деньги, — было там написано, — Взнос за учебу».

— Эмм, — промычал я, не зная, как завести об этом разговор, — мама оставила мне деньги?

— Ну, не совсем, — ответил мистер Брайсгерд, после этого вопроса став заметно попрохладнее, а может, просто смешавшись от того, что я его прервал. — Под конец, как ты и сам знаешь, у нее с деньгами были проблемы. Но у тебя есть пятьсот двадцать девятый. А перед самой смертью положила на твое имя немного денег по ЗПСН.

— Что это такое? — отец, не сводя с меня глаз, слушал очень внимательно.

— По Закону о передаче средств несовершеннолетним. Деньги на твое образование. И ни на что другое их потратить нельзя — ну, до твоего совершеннолетия нельзя.

— А почему нельзя? — спросил я после небольшой паузы — он явно старался подчеркнуть этот последний пункт.

— Закон такой, — сухо ответил он. — Но, конечно, если ты хочешь поступить в школу, что-нибудь можно придумать. Есть у меня клиентка, которая использовала часть пятьсот двадцать девятого на своего старшего сына, чтобы оплатить дорогущий детский садик младшему. Я, конечно, не считаю, что имеет смысл за такое выкладывать по двадцать тысяч в год — самые дорогие карандашики в Манхэттене, это уж точно! Но да, тебе надо понять, как это все работает.

Я поглядел на отца.

— То есть вы никак, например, не могли бы мне перевести шестьдесят пять тысяч долларов? — спросил я. — Если б они мне понадобились вот прямо сейчас.

— Нет! Ну разумеется, нет! Об этом даже и не думай! — Его тон переменился, он явно пересмотрел ко мне свое отношение, я больше не был для него маминым сыном и Милым Мальчиком, а стал захапистым уродцем. — И кстати, позволь спросить, откуда появилась именно эта сумма?

— Ээээ…

Я взглянул на отца — тот закрыл глаза рукой. Пипец, подумал я и понял, что сказал это вслух.

— Ну, неважно, — шелковым голосом произнес мистер Брайсгердл. — Это просто-напросто невозможно.

— Никак нельзя?

— Никак, никоим образом.

— Ладно, ясно. — Я изо всех сил старался придумать что-то, но мысли, казалось, бежали сразу в двух разных направлениях. — А часть хотя бы можете выслать? Половину, например?

— Нет. Нужно договариваться непосредственно с выбранной тобой школой или колледжем. Другими словами, мне нужно увидеть счет и его оплатить. Ну и еще вдобавок оформить кучу бумажек. Ну а если, что маловероятно, ты решишь не идти в колледж…

И пока он путано вещал про разные плюсы и минусы счетов, которые открыла на мое имя мама (все они были чертовски недоступными, чтобы ни я, ни отец не могли наложить лапы на реальные, живые деньги), отец отнял трубку от уха, и на лице его явственно проступало что-то очень похожее на ужас.

— Ммм, да, здорово, спасибо, что рассказали, сэр, — сказал я, изо всех сил желая свернуть этот разговор.

— Налоговые льготы тут, конечно, тоже есть. Для таких вкладов. Но на самом деле она больше всего хотела, чтобы твой отец не мог добраться до этих денег.

— А? — неуверенно переспросил я после затянувшейся паузы. Что-то в его тоне заставило меня заподозрить, что он знал — шумное дартвейдеровское сопение по смежной линии (шумное для меня, слышал ли он — не знаю) принадлежит отцу.

— Есть и другие причины. В общем, — вежливая пауза, — не знаю, стоит ли говорить тебе об этом, но кто-то незаконно пытался два раза снять с твоего счета большую сумму денег.

— Что? — спросил я после тошнотворной паузы.

— Понимаешь, — голос мистера Брайсгердла стал таким далеким, будто доносился со дна моря, — я являюсь распорядителем по твоему счету. Где-то через два месяца после смерти твоей мамы кто-то в рабочее время зашел в один из манхэттенских банков и попытался подделать мою подпись на бумагах. Ну, в главном отделении меня знают, поэтому сразу мне позвонили, но пока мы разговаривали, мужчина ускользнул — охранник не успел даже подойти к нему и попросить документы. И было это, ничего себе, два года тому назад. Но потом — вот только на прошлой неделе — ты получил письмо, в котором я все это тебе написал?

— Нет, — ответил я, когда понял, что надо что-то сказать.

— Ну, если не вдаваться в подробности, был один очень странный звонок. Некто представился твоим поверенным и попросил перевести твои счета в другой банк. А потом мы стали все проверять и обнаружили, что кто-то, у кого есть доступ к номеру твоего соцстрахования, запросил и получил внушительный кредит на твое имя. Ты что-нибудь об этом знаешь?

— Ну, ты не волнуйся, — продолжил он, когда я так ничего и не ответил, — у меня тут есть копия твоего свидетельства о рождении, я отправил ее по факсу в банк, который выдал кредит, и они его тотчас же отозвали. Я сразу оповестил «Эквифакс» и другие кредитные агентства. Ты, конечно, еще несовершеннолетний, и тебе по закону кредит не могут выдать, но вот за долги, сделанные от твоего имени уже после совершеннолетия, отвечать придется тебе. И на будущее прошу тебя — будь поаккуратнее со своим номером соцстрахования. В принципе возможно номер перевыпустить, но столько с этим бюрократических проволочек, что не советую…

Меня пробил холодный пот, когда я повесил трубку, — и я совершенно не ждал такого воя, который вырвался у отца. Я думал, что он сердится — сердится на меня, — но он просто стоял, сжимая трубку, и когда я пригляделся, то понял, что он плачет.

Было так страшно. Я не знал, что и делать. Он кричал так, будто его поливали кипятком, будто он перекидывался в оборотня, будто его пытали. Я оставил его стоять там — Попчик рванул по лестнице вперед меня, тоже явно не хотел этот вой слушать — и пошел к себе в комнату, закрылся там и сел на кровать, обхватив голову руками; хотелось принять аспирин, но не хотелось за ним спускаться, скорее бы Ксандра пришла домой. Вопли снизу раздавались нечеловеческие, как будто отца прижигали факелом. Я вытащил айпод, попытался найти какую-нибудь не давящую на нервы музыку погромче (Четвертая симфония Шостаковича — хоть и классика, но вообще-то на нервы давит), лег на кровать, заткнув уши наушниками и уставился в потолок, а Поппер, навострив уши, не сводил глаз с запертой двери, и волоски у него на холке стояли дыбом.

15

— Он мне сказал, что у тебя куча денег, — сказал Борис потом, той же ночью на детской площадке — мы там сидели и ждали, пока наркотики подействуют. Я немного жалел, что мы решили попробовать кислоту именно сегодня, но Борис настоял, сказав, что мне станет получше.

— Ты правда думал, что я не скажу тебе, будь у меня куча денег? — Мы сидели на качелях по ощущениям уже целую вечность и ждали сам не знаю чего.

Борис пожал плечами.

— Не знаю. Ты мне многого не говоришь. Я бы тебе сказал. Да ладно, нормально все.

— Я не знаю, что делать. — Началось все незаметно, но я вдруг увидел, как возле моих ног, в гравии заворочался лениво серый калейдоскоп посверкивающих узоров — грязный лед, алмазы, искорки битого стекла. — Все пошло под откос.

Борис подтолкнул меня локтем.

— И я тебе тоже кое-чего не сказал, Поттер.

— Что?

— Отцу надо уехать. По работе. На несколько месяцев он вернется в Австралию. А потом, похоже, в Россию.

Наступило молчание, которое длилось секунд, наверное, пять, но чувство было такое, что час прошел. Борис? Уедет? Казалось, все замерло, казалось — планета остановилась.

— Ну, я-то не еду, — спокойно уточнил Борис. Лицо его в лунном свете тревожно, электрически вспыхивало, будто у актера в немом черно-белом фильме. — Да в жопу. Сбегу.

— Куда?

— Не знаю. Хочешь со мной?

— Да, — ответил я, не раздумывая, потом спросил: — И Котку тоже?

Он скривился:

— Не знаю.

Кинематографичность стала такой софитовой, такой четкой, что от реальной жизни ровным счетом ничего не осталось; нас усреднило, экранизировало, сплющило; мое поле зрения очертило черным прямоугольником, я видел, как понизу субтитрами бегут реплики Бориса. И почти в это же время я почувствовал, как в желудке проваливается дно. Господи боже, подумал я, запустив обе руки в волосы, эмоции так захлестнули меня, что я толком и не мог объяснить, что чувствую.

Борис все говорил, и я понял, что если не хочу навеки затеряться в этом зернистом мире Носферату, в острых тенях и ахроматизме, то обязательно надо его слушать, а не залипать на неживой фактуре вещей.

— … ну, то есть я вроде как понимаю, — похоронным голосом говорил он, вокруг него кружились частички и капельки тлена. — Для нее это и не побег даже, потому что она совершеннолетняя, понимаешь? Но она однажды жила на улице, и ей не понравилось.

— Котку жила на улице? — я ощутил вдруг неожиданный прилив сочувствия к ней — какой-то срежиссированный, почти что с набирающим обороты саундтреком, хотя сама печаль была до идеального настоящей.

— Ну, и я жил на Украине. Но я был с друзьями, с Максом и Сережей, и всего-то по паре дней за раз. Иногда было даже прикольно. Мы как заляжем в подвале какого-нибудь заброшенного дома — пьем, жрем буторфанол, даже костры жжем, бывало. Но когда отец трезвел, я всегда возвращался домой. А вот у Котку по-другому все было. Один дружок ее матери — он творил с ней всякое. Она и ушла. Спала в подъездах. Просила милостыню, брала в рот за деньги. Школу даже бросила на какое-то время — но она молодец, вернулась, чтобы доучиться, после всего что случилось-то. Потому что — люди-то всякое болтают. Понимаешь?

Мы молчали, раздумывая над тем, как все это ужасно, я чувствовал, будто всего за несколько этих слов пережил всю тяжесть и масштаб и Коткиной жизни, и Борисовой.

— Прости, мне жаль, что мне не нравится Котку! — совершенно искренне сказал я.

— И мне жаль, — рассудительно сказал Борис. Голос его как будто сразу проникал мне в мозг, минуя уши. — Но ты ей тоже не нравишься. Она тебя считает избалованным. Что ты не пережил и половины того, через что нам с ней пришлось пройти.

Это замечание показалось мне справедливым.

— Справедливо, — сказал я.

Миновал какой-то весомый, подрагивающий промежуток времени: трясущиеся тени, помехи, шипение невидимого проектора. Когда я вытянул руку и посмотрел на нее, оказалось, что вся она пошла пыльными точками, будто засветилась, как кусок испорченной кинопленки.

— Ух ты, я тоже вижу, — сказал Борис, поворачиваясь ко мне — каким-то замедленным движением заводного механизма, четырнадцать кадров в секунду. Лицо у него было белое, как мел, а зрачки — черные, огромные.

— Видишь? — осторожно спросил я.

— Сам знаешь, — он помахал светящейся, черно-белой рукой. — Какое все плоское, будто в кино.

— Но ты…

Так не только я это вижу? И он тоже?

— Конечно, — сказал Борис, который с каждый секундой все меньше и меньше походил на человека, а все больше и больше напоминал кусок засвеченной амальгамной кинопленки годов этак двадцатых, за головой у него из какого-то скрытого источника вырывался свет. — Хотя хочется, конечно, чего-нибудь цветного. Ну, типа «Мэри Поппинс»…

Едва он успел это сказать, как я принялся безудержно хохотать, так сильно, что чуть с качелей не свалился, потому что тут-то и понял, что мы с ним видим одно и то же. Более того: мы сами это и создаем. Что бы нам ни показывал наркотик, мы с ним творили это вместе. Стоило осознать это, и симулятор виртуальной реальности перещелкнулся в цвет. И это с нами обоими случилось одновременно, хлоп! Мы поглядели друг на друга и попросту расхохотались, все было смешно — до истерики, даже карусель нам улыбалась, и в какой-то момент, уже посреди глубокой ночи, когда мы с ним раскачивались на турниках и снопы искр летели у нас изо ртов, мне было откровение, что смех есть свет, а свет есть смех, и что в этом и заключается тайна Вселенной. Много часов подряд мы глядели, как облака перестраиваются в осмысленные узоры, мы катались в пыли, будучи в полной уверенности, что это водоросли(!), лежа пластом, пели Dear Prudence приветливым и понимающим звездам. Ночь была фантастическая — одна из лучших ночей в моей жизни, сказать по правде, даже несмотря на то, что случилось потом.

16

Борис заночевал у меня, потому что мой дом был ближе к площадке, а сам Борис был, по любимому его выражению, v gavno — короче, в таком состоянии, что не смог бы доползти домой в темноте. Оказалось, удачно, потому что в три тридцать пополудни, когда нас навестил мистер Сильвер, я был дома не один.

Мы практически не спали, и нас слегка потряхивало, но кругом все по-прежнему казалось самую малость волшебным и полным света. Мы пили апельсиновый сок, смотрели мультики (классная идея, кстати — продлить таким образом угарный техниколорный ночной задел) и — а вот это уже дурная была идея — только что выкурили на двоих второй косяк за день, как в дверь позвонили. Попчик, который и без того был на грани — почуял, что мы серьезно отъехали и брехал на нас, будто мы демоны какие, — сразу зашелся в таком лае, словно только чего-то такого и ждал.

Секунда — и на меня все снова навалилось:

— Ох и ёб… — сказал я.

— Я открою, — тотчас же откликнулся Борис, сунув Попчика под мышку. И пошлепал себе к двери, босой, без рубашки, с совершенно невозмутимым видом. Но такое ощущение, что и секунды не прошло, как он с посеревшим лицом примчался обратно.

Он ни слова не сказал, да и не нужно было. Я встал, натянул кеды, как следует завязал шнурки (привык так делать перед нашими магазинными вылазками, чтобы, если что, бежать было удобнее) и пошел к двери. Там снова стоял мистер Сильвер — в спортивной этой куртке, с гуталиновыми волосами и всем прочим — только на этот раз рядом с ним стоял здоровенный мужик со змеившимися до локтей выцветшими синюшными татуировками и алюминиевой бейсбольной битой в руках.

— А, Теодор! — воскликнул мистер Сильвер. Казалось, он искренне рад меня видеть. — Как делишки?

— Прекрасно, — ответил я, поражаясь тому, какой я вмиг стал неукуренный. — А у вас?

— Не жалуюсь. Ох и здоровый у тебя синяк, дружок.

Я машинально потянулся к щеке.

— Эээ…

— Ты уж не запускай, полечи. Приятель твой говорит, отца нет дома?

— Да, нету.

— А у вас-то обоих все нормально? Ничего сегодня не беспокоит?

— Эээ, да нет, ничего, — ответил я.

Мужик не размахивал битой, даже совсем не пытался выглядеть грозным, но я все равно очень остро ощущал, что он держит ее в руках.

— Потому что, если беспокоит, — сказал мистер Сильвер, — если какие-то у вас проблемы, то я могу помочь вам их решить, вот так.

О чем это он вообще? Я перевел взгляд с него на улицу, на его машину. Даже через затонированные стекла было видно, что там сидят еще какие-то мужики.

Мистер Сильвер вздохнул:

— Рад слышать, Теодор, что нет у вас никаких проблем. Как бы и я хотел сказать то же самое.

— Простите?

— Потому что дело вот в чем, — продолжил он так, будто я ничего и не сказал, — у меня как раз есть одна проблема. Очень большая проблема. Отец твой.

Не зная, что отвечать, я уставился на его ковбойские сапоги. Они были из черной крокодиловой кожи, с наборным каблуком и очень острым носом, а начищены до такого блеска, что напомнили мне девчачьи ковбойские боты, в которых вечно ходила Люси Лобо, чокнутая стилистка с маминой работы.

— Видишь ли, в чем дело, — сказал мистер Сильвер. — У меня расписок твоего отца на пятьдесят кусков. И от этого у меня большие проблемы.

— Он собирает деньги, — неловко промямлил я. — Может, ну, не знаю, вы ему еще немножко времени дадите…

Мистер Сильвер поглядел на меня. Поправил очки.

— Послушай, — благоразумно сказал он. — Папаша твой хочет последнюю рубашку поставить на то, как дебилы вертят сраный мячик — уж прости меня за грубость. Но мне такого парня жалеть сложно. Слова он не держит, три недели по займу просрочил, на звонки мои не отвечает, — он загибал пальцы, — договаривается встретиться со мной нынче после обеда и не приезжает. Знаешь, сколько я сегодня прождал этого дармоеда? Полтора часа! Можно подумать, мне больше заняться нечем, — он склонил голову набок. — Это из-за ребят вроде твоего папы мы с Юрко никак от дел не отойдем. Ты что, думаешь, мне нравится к вам домой ездить? Таскаться в такую даль?

Я думал, что вопрос риторический — ясно же, что ни один нормальный человек не захочет тащиться в нашу глухомань, но прошло как-то невероятно много времени, а он все смотрел на меня, как будто и вправду ждал ответа, поэтому в конце концов я неловко заморгал и ответил:

— Нет.

— Правильно, Теодор. Нет. Мне это очень не нравится. У нас с Юрко, уж поверь, есть дела и поинтереснее, чем полдня ловить такого дармоеда, как твой папаша. Поэтому, пожалуйста, окажи мне услугу и передай отцу, что мы с ним можем решить все по-джентльменски, если сядем с ним и обо всем договоримся.

— Договоритесь?

— Чтобы он вернул то, что задолжал. — Он улыбался, но сероватая кромка авиаторов делала его глаза какими-то жутковато зачехленными. — И я очень прошу тебя, Теодор, сделать это ради меня. Потому что, когда я вернусь сюда в следующий раз, то, поверь, буду совсем не таким любезным.

17

Когда я вернулся в гостиную, Борис тихонько смотрел мультики с выключенным звуком и поглаживал Поппера, который, несмотря на все свои предыдущие переживания, теперь крепко спал у него на коленях.

— Нел-лепость, — бросил он.

Он так это произнес, что я и не сразу понял, что он говорит.

— Ага, — ответил я. — Говорил я тебе, он с чудиной.

Борис помотал головой и откинулся на спинку дивана.

— Да не про этого Леонарда Коэна в парике.

— Думаешь, это у него парик?

Он скорчил гримасу — да пофиг.

— Я и про него тоже, но вообще я говорил про того здоровенного украинца с металлической — как это у вас называется?

— С бейсбольной битой.

— Это так, показуха, — презрительно сказал он. — Этот урод тебя просто напугать хотел.

— Откуда ты знаешь, что он украинец?

Он пожал плечами:

— Оттуда. В США таких татух ни у кого нет, украинский гражданин, без вопросов. И он понял, что я оттуда, едва я рот открыл.

Прошло какое-то время, прежде чем я осознал, что сижу, уставившись в одну точку. Борис переложил Попчика на диван, так нежно, что пес даже не проснулся.

— Не хочешь свалить отсюда ненадолго?

— Господи, — я вдруг затряс головой — на меня только что, отсроченной реакцией, обрушился весь смысл этого визита, — блин, вот бы отец был дома. Знаешь, что? Как же я хочу, чтобы этот мужик его отпиздил. Правда хочу. Он это заслужил.

Борис пнул меня по лодыжке. Ноги у него были черные от грязи, а ногти — спасибо Котку — еще и были накрашены черным лаком.

— Знаешь, что я вчера ел? — общительно сказал он. — Два батончика «Нестле» и пепси. — Все шоколадные батончики Борис называл батончиками «Нестле», а всю газировку — пепси. — А знаешь, что я сегодня ел? — Он скруглил большой и указательный пальцы. — Ноль.

— И я. От этой штуки есть не хочется.

— Да, но мне надо что-то поесть. Желудок… — он скривился.

— Хочешь блинчиков?

— Да, что угодно, неважно. Деньги есть?

— Сейчас поищу.

— Давай. У меня есть, наверное, долларов пять.

Пока Борис рыскал в поисках ботинок и рубашки, я поплескал в лицо водой, проверил зрачки, оглядел синяк на челюсти, заново застегнул криво застегнутую рубашку, а потом выгулял Попчика и немножко покидал ему теннисный мячик, потому что его давно уже не водили гулять на поводке и я знал, что он хочет размяться. Когда мы с ним вернулись, Борис, уже одевшись, сидел внизу; мы быстро обшарили гостиную, хохоча, отпуская шуточки, выцеживая десятицентовики и четвертаки, раздумывая, куда бы податься и как туда попасть побыстрее, как вдруг увидели, что Ксандра вошла в дом и встала на пороге с очень странным выражением лица.

Мы сразу замолкли и продолжили сортировать мелочь в полном молчании. Обычно Ксандра в это время домой не приходила, но смены у нее вечно менялись, и мы уже так несколько раз с ней сталкивались. Но тут она неуверенным голосом позвала меня по имени.

Мы перестали считать мелочь. Обычно Ксандра звала меня «малый» или «эй, ты», да по-всякому, но Тео — никогда. Я заметил, что она так и была в рабочей униформе.

— Твой отец попал в аварию, — сказала она так, будто рассказывала это Борису, а не мне.

— Где? — спросил я.

— Часа два назад. Мне на работу из больницы позвонили.

Мы с Борисом переглянулись.

— Ого, — сказал я. — Что случилось? Машину угробил?

— У него алкоголь в крови был 3,9 промилле.

Эта цифра — в отличие от информации о том, что он пил — мне ничего не говорила.

— Ничего себе, — сказал я, засовывая мелочь в карман. — И когда его выпишут?

Она тупо посмотрела на меня:

— Выпишут?

— Ну, из больницы.

Она быстро-быстро замотала головой, поискала взглядом стул, нашла, села.

— Ты не понял. — Лицо у нее было чужое, пустое. — Он погиб. Умер.

18

Следующие часов шесть-семь прошли как в тумане. Пришли какие-то друзья Ксандры, ее лучшая подружка Кортни, коллега Джанет, еще Стюарт с Лизой, семейная пара, которая была получше и понормальнее всех, кого Ксандра обычно приводила домой. Борис щедро выставил остатки Коткиной травы, и его жест оценили все присутствующие, потом, слава богу, кто-то (Кортни, что ли) заказал пиццу — не знаю даже, как она только уговорила «Доминос» доставить ее в нашу дыру, потому что мы с Борисом больше года их упрашивали — ныли, умоляли, используя все уловки и ухищрения, которые только могли выдумать.

Пока Джанет приобнимала Ксандру за плечи, а Лиза гладила ее по голове, Стюарт варил на кухне кофе, а Кортни скручивала косяки на журнальном столике — выходило у нее, кстати, не хуже, чем у Котку, — мы с Борисом тупо маячили где-то на заднем плане. С трудом верилось, что отец умер, когда сигареты его по-прежнему лежали на кухонной стойке, а старые белые кеды так и валялись возле задней двери. Судя по всему — все события были перемешаны, и мне приходилось в уме выстраивать их в нужном порядке — отец где-то часов около двух разбил «лексус» на шоссе, вырулив на встречную полосу и с размаху врезавшись в тягач с прицепом, который и убил его на месте (к счастью, не пострадали ни водитель тягача, ни пассажиры машины, которая въехала грузовику в зад, водитель машины только ногу сломал). То, что в крови у него нашли алкоголь, и было, и не было новостью — я давно подозревал, что отец снова начал пить, хоть и ни разу его за этим не заставал, но Ксандру больше всего удивляло даже не то, какой он был пьяный (за рулем он сидел практически без сознания), а само место аварии — он выехал из Вегаса и ехал на запад, в сторону пустыни.

— Он бы мне сказал, он бы сказал мне, — печально повторяла она в ответ на какие-то расспросы Кортни, только с чего это она вдруг взяла, мрачно думал я, сидя на полу и закрыв глаза руками, что говорить правду — в духе моего отца?

Борис положил руку мне на плечо:

— Она не знает, да?

Я понял, что он про мистера Сильвера.

— Может, надо?..

— Куда он ехал? — допрашивала Ксандра Кортни и Джанет чуть ли не с яростью, будто подозревала, что они что-то от нее скрывают. — Что он там забыл?

Странно было видеть, что Ксандра так и сидела в своей рабочей форме, потому что обычно она стаскивала ее практически на пороге.

— Они с этим мужиком не встретились, как договаривались, — прошептал Борис.

— Знаю.

Возможно, он и намеревался поехать к мистеру Сильверу и все с ним обговорить. Но — уж мы-то с мамой знали, как часто, как неизбежно часто это с ним бывало — он, скорее всего, заехал по дороге в какой-нибудь бар, накатить рюмку-другую, чтобы, как он говорил, успокоить нервишки. И в этот миг — кто знает, о чем он там думал? Ничего такого, чем в сложившихся обстоятельствах можно было бы подбодрить Ксандру, уж он не в первый раз сбегал от обязательств.

Я не плакал. Хоть меня то и дело обдавало холодными волнами паники и неверия, все казалось каким-то совсем нереальным, и я все выглядывал его, снова и снова поражаясь отсутствию его голоса среди прочих, его непринужденного, резонного голоса, каким только аспирин рекламировать («Каждый второй врач…»), голоса, который было слышно в любом разговоре. Ксандру бросало из крайности в крайность — она то деловито вытирала глаза, раздавала тарелки под пиццу, наливала всем откуда-то появившегося красного, то снова принималась рыдать. Один Попчик был счастлив, у нас так редко в доме бывало столько гостей, что он лез к каждому, и его совершенно не обескураживало то, что все его только отпихивают.

В какой-то осоловелый час, уже глубокой ночью — Ксандра в двадцатый уже раз рыдала на руках у Кортни, господи, господи, он умер, поверить не могу — Борис оттащил меня в сторонку и сказал:

— Поттер, мне пора.

— Нет, не уходи, пожалуйста.

— Котку с ума сойдет. Я уже давно должен был к ней зайти! Она меня не видела типа сорок восемь часов.

— Слушай, скажи ей, если хочет, пусть сюда приходит, скажи ей, что случилось. Но будет совсем тухло, если ты сейчас уйдешь.

Ксандра уже порядком увлеклась горем и гостями, так что Борис смог пробраться к ней в комнату и позвонить оттуда — мы с Борисом там ни разу не были, спальню она постоянно запирала. Минут через десять он слетел вниз по лестнице.

— Котку говорит, чтоб я оставался, — сообщил он, нырнув на пол рядом со мной, — велела передать, что ей очень жаль.

— Ого, — ответил я, чуть не расплакавшись, и принялся тереть лицо руками, чтоб он не заметил, как я удивился и расчувствовался.

— Ну, она же знает, каково это. Ее отец тоже умер.

— Правда?

— Да, несколько лет назад. И тоже разбился на машине. Они, правда, не особо были близки…

— Кто умер? — спросила Джанет, нависнув над нами всклокоченной тенью в шелковой блузке, от которой несло коноплей и косметикой. — Еще кто-то умер?

— Нет, — сухо сказал я.

Джанет мне не нравилась — это была та самая овца, которая вызвалась присматривать за Поппером, а потом насыпала ему кормушку и оставила его взаперти одного.

— Да я не тебя спрашиваю, а его, — сказала она, сделав шаг назад и нацелив мутный взгляд на Бориса. — Кто-то умер? Кто-то из твоих близких?

— Да, кое-кто умер, да.

Она моргнула.

— А ты откуда?

— А что?

— У тебя такой голос странный. Типа как у британцев — а, не. Типа как смесь Британии с Трансильванией.

Борис хохотнул:

— С Трансильванией? — спросил он, оскалив клыки. — Хочешь, укушу?

— Забавные вы ребята, — промямлила она, похлопала Бориса по макушке своим бокалом с вином и побрела прощаться с Лизой и Стюартом, которые как раз собрались уходить.

Ксандра, похоже, съела таблетку. (— А, может, и не одну, — шепнул мне на ухо Борис.) И по всем признакам уже отключалась. Борис — да, говенно было с моей стороны так поступать, но я просто не мог себя заставить — забрал ее сигарету, затушил ее, а потом помог Кортни затащить ее по лестнице в спальню, где Ксандра, оставив дверь открытой, рухнула на неразобранную кровать лицом вниз.

Я стоял в дверях, пока Борис с Кортни стаскивали с нее туфли — интересно было в кои-то веки оказаться в комнате, которую они с отцом вечно запирали. Грязные чашки и забитые пепельницы, стопки журналов «Гламур», пышное зеленое покрывало на кровати, ноутбук, которым мне нельзя было пользоваться, велотренажер — кто бы мог подумать, что у них тут и велотренажер найдется. Туфли они сняли, но дальше решили ее не раздевать.

— Может, мне заночевать у вас? — тихонько спросила Кортни Бориса.

Борис беззастенчиво зевнул и потянулся. Рубашка у него задралась, а джинсы сползли так низко, что видно было, трусов на нем нет.

— Любезно с твоей стороны, — сказал он. — Но она, похоже, в полной отключке.

— Да мне нетрудно.

Может, я, конечно, накурился — а я накурился, — но она так вплотную к нему подошла, будто хотела с ним замутить или типа того, и это было адски смешно.

Я, должно быть, издал какой-то всхрап или смешок, потому что Кортни обернулась и засекла, как я комично жестикулирую Борису, тычу большим пальцем в дверь — пусть валит отсюда!

— Ты в порядке? — холодно осведомилась она, оглядев меня с ног до головы. Борис тоже ржал, но когда она снова к нему повернулась, успел взять себя в руки, скроил томное, озабоченное лицо, от чего мне сделалось только смешнее.

19

Когда все разъехались, Ксандра была в глубокой отключке — спала так крепко, что Борису пришлось вытащить из ее сумочки карманное зеркальце (сумочку мы перетрясли в поисках таблеток и налички) и подержать его у нее под носом, чтоб проверить — дышит ли. В кошельке у нее было двести двадцать девять долларов, и я взял их безо всяких угрызений совести, потому что ей остались кредитки и необналиченный чек на две тысячи двадцать пять долларов.

— Так и знал, что она не Ксандра, — сказал я, бросив Борису ее права: апельсиновое лицо, другая, пышная прическа, имя — Сандра Джей Террелл, без ограничений. — Интересно, это от чего ключи?

Борис, будто старомодный киношный врач, сидел на кровати и, держа пальцы у нее на пульсе, поднес зеркальце к свету.

— Da, da, — пробормотал он и потом добавил что-то еще, чего я не понял.

— А?

— Она в отрубе.

Он потыкал ей пальцем в плечо, а потом перегнулся через нее и заглянул в ящик тумбочки, где я торопливо разгребал разный мусор: мелочь, фишки, блески для губ, картонки под пиво, накладные ресницы, средство для снятия лака, потрепанные книжки в мягких обложках («Как избавиться от комплекса неполноценности»), пробники духов, старые кассеты, лет на десять просроченные страховые карточки и целая куча промо-спичек из адвокатской конторы в Рино с надписью:

«ОКАЗЫВАЕМ УСЛУГИ ПО ДЕЛАМ О НАРКОТИКАХ (ВСЕ ВИДЫ) И ВОЖДЕНИИ В НЕТРЕЗВОМ ВИДЕ».

— Так, это я заберу, — сказал Борис и сунул в карман ленту презервативов. — А это что? — Он вытащил на первый взгляд самую обычную банку из-под колы, но когда он ее потряс, в ней что-то громыхнуло. — Ха! — сказал он, перебросив банку мне.

— Молодец!

Я открутил крышку — банка оказалась ненастоящей — и высыпал все ее содержимое на тумбочку.

— Ого, — сказал я, помолчав пару секунд. Так вот где Ксандра хранила свои чаевые — частично наличными, частично — в фишках. Там была еще куча разного добра, столько всего, что я поначалу все и не разглядел, но сразу заметил сережки с бриллиантами и изумрудами, те самые, которые пропали у мамы как раз перед тем, как отец сбежал.

— Ого, — повторил я, подцепив одну сережку. Эти сережки мама надевала на каждую коктейльную вечеринку, на каждый торжественный выход — сине-зеленая прозрачность камней, их порочный, полуночный блеск были такой же ее неотъемлемой частью, как цвет глаз или пряный, темный запах ее волос.

Борис хихикал. В куче денег он сразу углядел, сразу схватил цилиндрик из-под фотопленки и вскрыл его дрожащими руками. Окунул туда кончик пальца, облизал его.

— Бинго! — сказал он, натирая десны пальцем. — То-то Котку взбесится, что решила не приходить.

Я протянул ему на раскрытой ладони сережки.

— Да, мило, — отозвался он, даже не взглянув толком. Он вытрясал кучку на тумбочку. — За это пару штук можно выручить.

— Они мамины.

В Нью-Йорке отец распродал почти все ее драгоценности, даже обручальное кольцо. Однако Ксандра, как выяснилось, кое-какие украшения присвоила себе, и мне стало до странного тоскливо, когда я увидел, что она выбрала — не жемчуг и не рубиновую брошку, а дешевенькие подростковые штучки, например браслет, который мама носила в старших классах, с позвякивающими подвесками в форме подковок, пуантов и четырехлистного клевера.

Борис распрямился, пощипал ноздри, протянул мне свернутую в трубочку купюру.

— Хочешь?

— Нет.

— Давай. Лучше станет.

— Не, спасибо.

— Да тут граммов пятнадцать. А то и больше! Можем оставить немного себе, а остальное продать.

— Ты что, и его уже пробовал? — с сомнением спросил я, оглядывая распростертую на кровати Ксандру. Она, конечно, была в полнейшем нокауте, но мне все равно как-то не хотелось переговариваться через ее тело.

— Да, Котку его любит. Дорого, правда. — На минуту он как будто выключился, потом быстро-быстро заморгал. — Ух ты! Давай! — засмеялся он. — Вот, держи. Сам не знаешь, от чего отказываешься.

— У меня и без того мозги набекрень, — ответил я, шурша купюрами.

— Да, но это тебе голову на место поставит.

— Борис, я сейчас не могу удолбаться, — сказал я, засовывая в карман сережки и браслет. — Если бежать, то сейчас. До того, как сюда народ потянется.

— Какой такой народ? — скептически спросил Борис, водя туда-сюда пальцем под носом.

— Уж поверь мне, у них это все быстро. Приедет служба по опеке и все такое — я подсчитал наличку: тысяча триста двадцать один доллар с мелочью, с фишками было бы еще больше, тысяч пять, но это я, наверное, ей и оставлю. — Половина тебе, половина мне. — Я принялся делить деньги на две равные стопки. — Хватит на два билета. На последний рейс уже не успеем, но лучше выехать сейчас и поймать тачку до аэропорта.

— Прямо сейчас? Сегодня ночью?

Я перестал считать деньги и взглянул на него.

— У меня тут никого нет. Никого. Nada. Я и опомниться не успею, как меня в детдом определят.

Борис мотнул головой в сторону тела на кровати — зрелище не из приятных, потому что распластавшаяся морской звездой Ксандра уж очень напоминала труп.

— А с ней как?

— Да какого хера? — взорвался я после недолгой паузы. — Нам-то что делать? Сидеть тут и ждать, пока она очнется и поймет, что мы ее обчистили?

— Ну, не знаю, — ответил Борис, с сомнением оглядывая Ксандру. — Жалко ее просто.

— Не жалей. Я ей не нужен. Она сама их и вызовет, как только поймет, что меня никуда не денешь.

— Их? Не понимаю, кто это — они?

— Борис, я несовершеннолетний. — Я чувствовал, как во мне вздымается знакомая волна паники, все происходящее, конечно, не было делом жизни и смерти, но чувствовал я себя именно так — комнаты заполняются дымом, все выходы перекрыты. — Не знаю, как у тебя на родине это все происходит, но раз у меня нет здесь ни семьи, ни друзей…

— Я! У тебя есть я!

— Ну и что ты сделаешь? Меня усыновишь? — Я встал. — Слушай, если ты со мной, то надо поторапливаться. У тебя паспорт с собой? В аэропорту понадобится.

Борис вскинул руки в типично русском жесте — стоп-стоп-стоп!

— Погоди! Слишком все быстро!

Я замер на полпути к выходу.

— Борис, да что, блин, с тобой такое?

— Со мной?

— Это ты хотел сбежать! Это ты меня просил с тобой уехать! Вчера ночью!

— И куда ты собрался? В Нью-Йорк?

— А куда еще?

— Куда-нибудь, где тепло, — тотчас же ответил он. — В Калифорнию!

— Это тупо. Мы там никого…

— Ка-а-лифорния, — промурлыкал Борис.

— Ну-у… — Я, конечно, почти ничего не знал о Калифорнии, но можно было смело предположить, что Борис — кроме пары тактов California Über Alles, которые он сейчас напевал, — не знал о ней вообще ничего. — А куда в Калифорнии? В какой город?

— Да какая разница?

— Штат-то большой.

— Ну и круто! Веселуха будет! Будем торчать целыми днями, книжки читать, жечь костры! Спать на пляже!

Я глядел на него невыносимо долгий миг. Лицо у него горело, а рот был весь в сизых пятнах от красного вина.

— Ладно, — сказал я, прекрасно понимая, что только что шагнул навстречу самой крупной ошибке в жизни — мелкому воровству, жестянке для милостыни, ночевке на тротуарах и бездомности, к проёбу, после которого пути назад уже не будет.

Борис торжествовал:

— На пляж, да? На пляж?

Вот так вот все и идет к черту: в одну секунду.

— Да куда хочешь, — ответил я, откидывая челку с глаз. Устал я смертельно. — Но надо сейчас уходить. Пожалуйста.

— Что, прямо сейчас?

— Да. Тебе нужно из дома что-нибудь забрать?

— Прямо сегодня?!

— Борис, я не шучу. — От наших препирательств во мне снова всколыхнулась паника. — Я не могу просто сидеть тут и ждать… — С картиной проблема, конечно, непонятно было, как все провернуть, ладно, Борис выйдет, и я что-нибудь придумаю — …Пожалуйста, пойдем.

— Что, в Америке все так плохо с государственной опекой? — недоверчиво уточнил Борис. — Ты прямо как будто про копов говоришь.

— Идешь со мной? Да или нет?

— Мне время нужно. Ну, то есть, — продолжил он, догнав меня, — мы не можем прямо сейчас уехать! Ну правда, клянусь! Подожди немного. Дай мне день! Всего один день!

— Зачем?

Он явно растерялся:

— Ну, как, потому что…

— Потому — что?

— Потому что, потому что мне надо с Котку повидаться! И — да куча всего! Ну правда, ты не можешь сегодня уехать! — повторил он, когда я ничего не ответил. — Ну послушай меня. Сам пожалеешь потом. Вот правда. Пойдем ко мне! Подожди до утра!

— Я не могу ждать, — отрезал я, сгреб свою половину денег и направился к себе в комнату.

— Поттер!.. — побежал он за мной.

— Да?

— Мне нужно тебе что-то очень важное сказать.

— Борис, — повернулся я к нему, — да какого ж хера. Что еще? — спросил я — мы стояли, уставившись друг на друга. — Если тебе есть что сказать, давай, говори уже.

— Боюсь, что ты разозлишься.

— Что случилось? Что ты натворил?

Борис молчал, грыз заусенец на большом пальце.

— Ну, что?

Он отвернулся.

— Тебе надо остаться, — промямлил он. — Ты совершаешь ошибку.

— Так, все, забудь, — огрызнулся я, снова отвернувшись. — Не хочешь со мной ехать, не надо, понял? Но я тут не могу всю ночь торчать.

Я думал, что Борис спросит, что у меня там в наволочке, ведь она была такой пухлой и к тому же странной формы, после того как я уж слишком хорошо потрудился над упаковкой картины. Но когда я отлепил ее от изголовья и засунул в сумку (вместе с айподом, ноутбуком, зарядкой, «Ветром, песком и звездами», мамиными фотографиями, зубной щеткой и сменой одежды), он только осклабился, но ничего не спросил. Когда же я вытащил из недр шкафа свой школьный блейзер, который был мне заметно мал, хотя мама покупала его мне на вырост, он кивнул и сказал:

— Хорошая идея.

— А что?

— Вид будет не такой бездомный.

— Ноябрь на дворе, — сказал я. Из Нью-Йорка я привез всего один теплый свитер. Я засунул блейзер в сумку и застегнул ее. — Холодно будет.

Борис с нагловатым видом подпирал стену.

— Ну и что будешь делать? Жить на улице, на вокзале, где?

— Позвоню другу, у которого раньше жил.

— Если бы ты им был нужен, они б тебя уже давно усыновили.

— Они не могли! Как они могли это сделать?

Борис скрестил руки.

— Не нужен ты этой семье. Ты мне сам же говорил — много раз. И, кстати, от них ни слуху, ни духу.

— Неправда, — ответил я, с минуту растерянно помолчав. Всего-то пару месяцев назад Энди прислал мне длиннющий (по его меркам) и-мейл, где написал все школьные новости — скандал с тренером по теннису, который лапал девчонок из нашего класса, — хотя та жизнь осталась так далеко, что я как будто про совсем незнакомых людей читал.

— Слишком много детей? — напомнил Борис, как мне показалось, с легкой издевкой. — Места не хватает? Про это помнишь? Сам говорил, что мать с отцом только обрадовались, когда ты уехал.

— Отъебись.

Голова у меня уже начинала раскалываться. Что делать, если появятся люди из соцслужб и снова посадят меня на заднее сиденье машины? Кому тут в Неваде я могу позвонить? Миссис Спир? Сбоише? Жирному продавцу в магазине сборных моделей для склеивания, который продавал нам клей для склеивания моделей — только без моделей?

Борис потащился за мной вниз, где мы с ним остановились посреди гостиной возле испереживавшегося Поппера, который кинулся нам наперерез и глядел на нас так, будто прекрасно понимал, что происходит.

— Ох, твою мать, — сказал я, поставив сумку на пол.

Молчание.

— Борис, — спросил я, — ты не можешь?..

— Нет.

— А Котку?..

— Нет.

— Ну и хер с вами, — сказал я, подхватил пса и сунул его под мышку. — Я его тут не оставлю, чтоб она его снова запирала и морила голодом.

— И куда ты собрался? — спросил Борис, когда я направился к выходу.

— А?

— Пешком? В аэропорт?

— Погоди-ка, — сказал я, спустив Попчика на пол. Меня вдруг затошнило так, будто я вот-вот выблюю на ковер все красное вино. — А с собакой в самолет можно?

— Нельзя, — безжалостно ответил Борис, выплюнув отгрызенный кусок ногтя.

Он вел себя как мудак, как же мне хотелось ему врезать.

— Ну и ладно, — сказал я. — Может, кто-то в аэропорту его захочет приютить. Или, а пошло все в жопу, поеду на поезде.

Он собрался было отпустить какое-нибудь саркастичное замечание, я хорошо знал эти его сжатые губы, как вдруг внезапно выражение лица у него переменилось — я обернулся и увидел, что Ксандра — с окосевшими глазами, вся в потеках туши — стоит, покачиваясь, на верху лестницы.

Застыв на месте, мы глядели на нее. Прошло, казалось, лет сто, когда она наконец открыла рот, снова его закрыла, ухватилась за перила, чтобы не упасть, и проскрипела:

— А Ларри ключи в банковской ячейке оставил?

В ужасе мы несколько секунд просто пялились на нее, пока не поняли, что она ждет ответа. Волосы у нее торчали соломой, она, похоже, вообще не соображала, где находится, и шаталась так, что, казалось, вот-вот навернется с лестницы.

— Эээ, да, — громко ответил Борис. — То есть нет. — И добавил, потому что она так и продолжала там стоять: — Все нормально. Иди, спи.

Она что-то пробубнила и на заплетающихся ногах поковыляла обратно. Пару минут мы так и стояли, не шевелясь. Потом я тихонько — в затылке так и покалывало — подхватил сумку и выскользнул за дверь (последний раз я видел тот дом и ее, хотя в общем-то даже не огляделся напоследок), а Борис с Попчиком вышли за мной следом. Мы все втроем быстро рванули вниз по улице, подальше от дома — Попчик клацал когтями по асфальту.

— Ладно, — сказал Борис со смешинкой в голосе, которая у него вылезала обычно, когда нас чуть не ловили в супермаркете. — Ладно. Ну, может, и не в такой она была отключке, как я думал.

Меня прошиб холодный пот, и от ночного воздуха — хоть и промозглого — стало получше. Вдали, на западе, в темноте вспыхивали и скручивались беззвучные франкенштейновские молнии.

— Ну хоть не померла, правда? — хихикнул он. — А я еще за нее волновался. Господи боже.

— Дай мне свой телефон, — сказал я, влезая в куртку. — Надо машину вызвать.

Он нашарил телефон в кармане, протянул мне. Это был дешевый одноразовый телефон, который он купил, чтобы следить за Котку.

— Не, возьми себе, — сказал он, убрав руки, когда я попытался вернуть ему телефон, вызвав «Такси „Удача“: 777-7777», этот номер был налеплен на каждой шаткой лавочке возле автобусных остановок в Вегасе. Затем он выудил пачку денег — половину тех, что мы забрали у Ксандры — и попытался всучить ее мне.

— Забей, — сказал я, нервно оглядываясь на дом. Я боялся, что она снова очнется и выскочит на улицу нас искать. — Это твои.

— Нет! Тебе пригодятся!

— Не надо мне, — сказал я, засунув руки поглубже в карманы, чтобы он никак не сумел мне их всунуть. — Да они тебе и самому пригодятся.

— Да хватит тебе, Поттер! Ну вот зачем ты уезжаешь именно сейчас? — Он обвел рукой улицу, ряды пустых домов. — Не хочешь ко мне идти — перекантуйся вон там денек-другой! Вон в том доме, в кирпичном, даже мебель есть. А я, если хочешь, еду тебе буду носить.

— Да, или я ведь еще могу в «Доминос» позвонить, — сказал я, засовывая телефон в карман куртки. — Раз уж они сюда теперь доставляют.

Он дернулся.

— Не злись.

— Я не злюсь.

Я правда не злился — только был настолько не в себе, что казалось, вот сейчас проснусь — и окажется, что я заснул с книжкой на лице.

Я заметил, что Борис глядит в небо и напевает себе под нос строчку из одной песни маминых «Велвет Андеграунд».

Но если дверь закроешь… Ночь будет вечной…

— А ты что? — спросил я, потирая глаза.

— А? — переспросил он, с улыбкой глядя на меня.

— Ну, с тобой что? Мы увидимся еще?

— Быть может, — ответил он тем же бодрым тоном, каким, наверное, прощался и с Бами, и с женой бармена Джуди в Кармейволлаге, и со многими другими людьми в своей жизни. — Кто знает.

— Приедешь ко мне через пару дней?

— Ну-у…

— Приезжай ко мне. Садись на самолет, деньги у тебя есть. Я тебе позвоню и скажу, где я. Только не говори «нет».

— Ладно, хорошо, — ответил Борис тем же бодрым голосом, — не скажу «нет».

Но, судя по его голосу, именно это он и говорил.

Я закрыл глаза.

— Ох.

Я так устал, что меня шатало, я боролся с желанием прилечь на землю, меня осязаемой силой тянуло к тротуару. Когда я открыл глаза, увидел, что Борис озабоченно на меня глядит.

— Да ты посмотри на себя, — сказал он. — Ты вот-вот рухнешь.

Он порылся в кармане.

— Нет, нет, нет, — сказал я, делая шаг назад, когда увидел, что у него в руке. — Ни за что.

— Тебе лучше станет!

— Про кислоту ты тоже так говорил. — Не надо мне было больше водорослей и поющих звезд. — Правда, я не хочу.

— Но это другая штука. Совсем другая. Она тебя протрезвит. Голову прочистит — обещаю.

— Ага.

Наркотик, от которого трезвеешь и который голову прочищает, как-то совсем не вязался с Борисом, хотя на вид ему сейчас было получше, чем мне.

— Посмотри на меня, — резонно сказал он. — Да. — Он понял, что уломал меня. — Я что, брежу? У меня что, пена изо рта валит? Нет, я просто хочу помочь! Вот, — добавил он и вытряс немного порошка себе на тыльную сторону ладони, — давай. Дай-ка я тебя покормлю.

Я отчасти ожидал, что он меня надует — что я вырублюсь на месте, а проснусь хрен знает где, может, в каком-нибудь пустом доме у нас на улице. Но я так устал, что было уже наплевать, а может, и вправду, так даже будет и лучше. Я нагнулся, и он зажал мне одну ноздрю пальцем.

— Вот так, — ободряюще произнес он. — Молодец. А теперь вдыхай. — И мне стало лучше — почти сразу. Просто чудо какое-то.

— Ух, — сказал я, ущипнув себя за нос, где остро, приятно защипало.

— А я что говорил? — Борис уже выкладывал вторую щепоть. — Давай, другой ноздрей. Не выдохни только. Давай, сейчас.

Все стало ярче и яснее — и сам Борис тоже.

— Ну, что я тебе говорил? — Теперь он отсыпал себе. — Жалеешь, что раньше не послушал?

— Господи, и ты это хочешь продавать? — спросил я, глядя в небо. — Почему?

— Вообще-то это кучу денег стоит. Несколько тысяч долларов.

— Вот эта маленькая кучка?

— Совсем не маленькая! Тут много граммов — двадцать, а то и больше. Можно разбогатеть, если поделить на мелкие порции и толкать девчонкам вроде Кей Ти Бирман.

— Ты знаешь Кей Ти Бирман? — Кэти Бирман училась на год старше, ездила на собственном черном кабриолете и на социальной лестнице стояла так далеко от нас, что была все равно что кинозвезда.

— А то. Скай, Кей Ти, Джессику, всех этих девчонок. Короче, — он снова протянул мне цилиндрик, — теперь я смогу купить Котку синтезатор. Кончились наши проблемы с деньгами.

Мы передавали порошок туда-сюда, до тех пор пока я не стал глядеть на будущее, да и вообще на жизнь в целом куда как более оптимистично. И пока мы стояли там — потирали носы, несли всякую околесицу, а Попчик с любопытством глядел на нас, задрав голову, — вся дивность Нью-Йорка, казалось, осела на самом кончике моего языка мимолетностью, которую вдруг стало можно выразить.

— Слушай, там круто, — сказал я. Слова сыпались, вывинчивались из меня. — Тебе надо поехать, обязательно. Можем съездить на Брайтон-Бич — это там, где все русские. Ну, сам я там ни разу не был. Но туда метро ходит, это конечная станция. Там огромная русская община, а в ресторанах — копченая рыба, черная икра. Мы с мамой вечно собирались съездить туда, поесть, этот ювелир с ее работы ей про все хорошие места рассказал, но так и не съездили. И еще, правда, у меня же есть деньги на школу, ты можешь ходить в мою школу. Нет, правда можешь. У меня стипендия. Ну, была. Но тот мужик сказал, что если деньги из фонда потратить на образование — то неважно, чье это будет образование. Не только мое. Там нам обоим вот так хватит. Хотя, слушай, государственные школы, государственные школы в Нью-Йорке тоже отличные. Я знаю тех, кто там учился, нормальные это школы.

Я все болтал и болтал, но Борис вдруг сказал:

— Поттер.

И не успел я ему ничего ответить, как он обхватил меня за лицо обеими руками и поцеловал прямо в губы. И пока я стоял, моргая — я и не понял, что случилось, а все уже закончилось, — он поднял Поппера и поцеловал его тоже, на весу, чмокнул в кончик носа.

Потом отдал пса мне.

— Вон твоя машина, — сказал он, потрепав его напоследок по голове.

И да, точно, я обернулся — и вот она, машина ползет по другой стороне улицы, ищет адрес.

Мы глядели друг на друга — я был ошарашен, шумно выдыхал.

— Удачи, — сказал Борис. — Я тебя не забуду.

Он погладил Попчика по голове:

— Пока, Попчик. Ты уж приглядывай за ним, ладно? — сказал он мне.

Позже — и в такси, и потом — я все прокручивал этот миг в голове и поражался тому, как легко я помахал ему рукой и ушел. Почему я не вцепился в его руку, почему в самый-самый последний раз не попросил сесть со мной в машину, да твою мать, Борис, и мы как будто школу прогуляем, когда солнце встанет, завтракать уже будем над кукурузными полями. Я его слишком хорошо знал, чтобы понимать: если улучить нужный момент, если его правильно попросить, он все что угодно для тебя сделает, и уже отворачиваясь от него, я знал, что он помчался бы за мной и с хохотом запрыгнул бы в машину, если б я его попросил — в самый последний раз.

Но я не попросил. И, сказать по правде, может, оно было и к лучшему — это я теперь так говорю, а тогда какое-то время горько о том сожалел. Но больше всего я радовался, что в этом непривычном для меня разговорчиво-говорливом состоянии я сдержался и не сболтнул то, что сидело у меня на самом кончике языка, то, чего я никогда не говорил, хоть мы оба все и так знали и мне в общем-то и не нужно было говорить ему это там, на улице, вслух — я люблю тебя, разумеется.

20

Я так хотел спать, что наркотики быстро выветрились, по крайней мере вот это вот — «все отлично!». Таксист, который, судя по выговору, родом был из Нью-Йорка, сразу же почуял, что дело неладно и попытался всучить мне карточку с номером Национальной службы помощи сбежавшим подросткам, но я отказался ее брать. Когда я попросил его отвезти меня на вокзал (не зная даже, ходят ли поезда до Вегаса, должны ведь), он покачал головой и сказал:

— Ты ведь знаешь, Очкастик, что «Амтрак» запрещает собак перевозить?

— Запрещает? — спросил я — сердце ухнуло вниз.

— Может, в самолете можно, не знаю. — Он был моложавый, болтливый, пухлощекий толстячок в футболке с надписью «ПЕНИ И ТЕЛЛЕР: ПРЕДСТАВЛЕНИЕ В „РИО“». — Надо контейнер или что-то типа того. Тебе, наверное, лучше всего на автобусе. Но детишек до определенного возраста туда не пускают без разрешения родителей.

— Говорю же вам! Мой папа умер! А его подружка отправила меня обратно на восток, к родным.

— Эй, ну тогда тебе не о чем волноваться, правда?

Всю оставшуюся дорогу я помалкивал. Смерть отца еще не слишком отложилась у меня в голове, поэтому от проносящихся мимо огоньков осознание то и дело накатывало волной тошноты. Авария. В Нью-Йорке нам хотя бы не надо было волноваться, что он сядет за руль пьяным — мы больше всего боялись, что он попадет под машину или у него отнимут бумажник и пырнут ножом, когда он будет в три часа ночи выползать из какого-нибудь кабака. А что станется с его телом? Мамин прах я развеял в Центральном парке, хотя это делать было явно запрещено; как-то вечером, в сумерках, мы нашли с Энди пустынный уголок с западной стороны Пруда, и я — пока Энди стоял на стреме — открыл и опорожнил урну. Но куда больше, чем собственно развеивание праха, меня потрясло то, что урна была завернута в обрывки листовок с рекламой порнухи: ГОРЯЧИЕ АЗИАТОЧКИ и БУРНЫЕ ОРГАЗМЫ — именно эти две фразы я выхватил взглядом, пока серый порошок, порошок цвета лунных кратеров, взлетел и закружился в майских сумерках.

Замелькали огни, и машина остановилась.

— Так, Очкастик, — сказал водитель, оборачиваясь ко мне, вытянув руку. Мы стояли на парковке автовокзала «Грейхаунд». — Как ты говорил, тебя звать?

— Тео, — не подумав, ответил я, о чем тут же пожалел.

— Ладно, Тео. Я Джей Пи, — он пожал мне руку. — Хочешь, совет дам насчет кой-чего?

— Давайте, — ответил я, слегка перетрусив. Даже несмотря на все мои проблемы — а их было много, — я все равно страшно переживал из-за того, что этот парень, похоже, видел, как Борис целовал меня на улице.

— Не мое, конечно, это дело, но тебе надо будет куда-нибудь спрятать Пушистика.

— Простите?

Он кивком указал на сумку:

— Туда он влезет?

— Эээ…

— Да и сумку тебе, скорее всего, придется сдать в багаж. Слишком большая, в автобус такую взять не разрешат — положат в багажное отделение. Это тебе не самолет.

— Я… — В голове все не умещалось. — У меня нет ничего.

— Погоди-ка. Дай посмотрю, нет ли у меня чего сзади в офисе, — он вылез из машины, открыл багажник и вернулся с большой полотняной сумкой из магазина здорового питания, на которой было написано: «Зеленая Америка».

— На твоем месте, — сказал он, — я бы и билет покупал без Пушка. Пусть он тут со мной посидит, ну на всякий случай, ясно?

Мой новый друг оказался прав: в «грейхаундовские» автобусы не пускали детей без письменного разрешения, заверенного одним из родителей, — и это было не единственным запретом. Кассирша в окошке — серолицая чикана с зализанными назад волосами — принялась монотонно зачитывать внушительный грозный список. Пересадки запрещены. Путешествия дольше пяти часов — запрещены. Если человек, чье имя указано в разрешении на самостоятельное путешествие ребенка без сопровождения, не явится меня встретить, имея при себе удостоверение личности, меня передадут в руки сотрудников детской социальной службы или в местное отделение полиции в конечной точке моего путешествия.

— Но…

— Это касается всех детей, не достигших пятнадцатилетнего возраста. Без исключений.

— Но я достиг пятнадцати лет, — сказал я, неуклюже вытаскивая официального вида удостоверение личности, выданное мне штатом Нью-Йорк. — Мне пятнадцать. Посмотрите.

Энрике, который, судя по всему, предвидел, что мне в какой-то момент придется, как он говорил, иметь дело с Системой, отвел меня фотографироваться сразу после маминой смерти — тогда я возмущался, ну как же — когтистая лапа Большого Брата («Ух ты, у тебя есть собственный штрих-код», — сказал Энди, с любопытством разглядывая удостоверение), но теперь был признателен за то, что он предусмотрительно затащил меня туда и зарегистрировал, будто автомобиль б/у.

Я молча мялся там в тусклом свете лампочек, словно беженец, пока кассирша разглядывала карточку под разными углами и при разном освещении, пока наконец не сочла ее подлинной.

— Пятнадцать? — подозрительно переспросила она, отдавая мне удостоверение.

— Ага.

Я знал, что не тяну на свой возраст. Я понял, кстати, что про Поппера спрашивать и смысла не было — возле кассы стояла огромная табличка, на которой красным было написано:

«ЗАПРЕЩАЕТСЯ ПЕРЕВОЗКА СОБАК, КОШЕК, ПТИЦ, ГРЫЗУНОВ, РЕПТИЛИЙ И ДРУГИХ ЖИВОТНЫХ».

С автобусом мне повезло: через пятнадцать минут, в 1.45 как раз отходил один, с пересадками до Нью-Йорка. Когда автомат с механическим шлепком выплюнул мой билет, я растерянно задумался, что же мне делать с Поппером. Возвращаясь обратно, я отчасти надеялся, что таксист уехал — может, увез Поппера в куда более любящую и надежную семью, но он пил себе «Ред Булл» и болтал по телефону, Поппера нигде не было видно. Он закончил разговор, когда я увидел, что я стою возле машины.

— Ну, что скажешь?

— Где он? — пошатываясь, я заглянул на заднее сиденье. — Что вы с ним сделали?

Он рассмеялся.

— Вот так — нету… А вот так — есть! — театральным жестом он вытащил скомканный экземпляр «Ю-Эс-Эй Тудей» из полотняной сумки на переднем сиденье, а там — уютно устроившись в картонной коробке, похрустывая чипсами — сидит Поппер.

— Обман зрения, — сказал он. — Коробка придает сумке форму, незаметно, что там собака, и ему есть где двигаться. И газета — отличное прикрытие. Прячет собаку, набивает сумку и ничего не весит.

— Думаете, он справится?

— Ну, слушай, он такой малыш — сколько в нем, килограмма два, три? Он тихий?

Я с сомнением поглядел на свернувшегося клубочком в коробке пса.

— Не всегда.

Джей Пи утер рот тыльной стороной ладони и протянул мне пакет с чипсами.

— Как заерзает, давай ему по паре штучек. Каждую пару-тройку часов будут остановки. В автобусе заберись как можно дальше, а когда будешь выпускать его, чтоб сделал свои дела, следи, чтоб вы с ним отошли подальше от станции.

Я вскинул сумку на плечо, обхватил ее рукой.

— Заметно? — спросили.

— Нет. Если б я не знал, то не заметил бы ничего. Но хочешь советик? Секрет фокусника?

— Да.

— Не гляди ты так на эту сумку. Гляди куда угодно, только не на сумку. На пейзаж за окном, на шнурки свои — ага, вот так — вот, правильно. Веди себя уверенно и естественно, в этом вся хитрость. Хотя, если кто начнет на тебя подозрительно поглядывать, можно вести себя и так, будто у тебя руки торчат из задницы и ты выронил контактную линзу. Рассыпь чипсы, ударься ногой, поперхнись газировкой — что угодно.

Ого, подумал я. Это такси явно не просто так называется «Такси „Удача“».

Он снова рассмеялся, как будто бы я это вслух произнес.

— Эй, дурацкое ведь правило, что нельзя в автобус с собакой, — сказал он, заглотнув еще «Ред Булла». — То есть вот тебе-то что делать? Бросить его у обочины?

— А вы что, фокусник, да?

Он засмеялся.

— А как ты догадался? Я выступаю с карточными фокусами в одном баре при «Орлеане» — если б тебе лет хватало, я б тебе посоветовал как-нибудь заглянуть. Ну, в общем, вот он весь секрет — всегда отвлекай внимание зрителей от места, где проворачиваешь фокус. Это первый закон магии, Очкастик. Помни об этом.

21

Юта. Возвышенность Сан-Рафаэль под восходящим солнцем раскрывалась нечеловеческими марсианскими видами: песчаник и сланец, узкие ущелья и нагие ржаво-красные пустоши. Спать я почти не мог, отчасти из-за наркотиков, отчасти потому, что боялся, вдруг Поппер заворочается или заскулит, но, пока мы петляли по горным дорогам, он и звука не издал, сидел себе тихонечко в сумке, которая стояла рядом со мной на сиденье, поближе к окну. Оказалось, что чемодан у меня небольшой и его можно пронести в автобус, чему я очень радовался сразу по нескольким причинам: там у меня был свитер, «Ветер, песок и звезды» и, самое главное, картина, которая, даже будучи спрятанной, спеленутой, казалась мне талисманом, иконой, что берет с собой в битву крестоносец. Если не считать застенчивой латиноамериканской парочки с горкой пластиковых контейнеров на коленках и старого пьянчужки, который разговаривал сам с собой, на задних сиденьях больше никого и не было, и мы прекрасно проехали по горному серпантину через всю Юту до самого Гранд-Джанкшен, штат Колорадо, где стояли пятьдесят минут. Я запер чемодан на монетку в камере хранения и выгулял Поппера за автовокзалом, подальше от глаз шофера, потом купил нам пару гамбургеров в «Бургер Кинге» и дал ему попить водички из крышки от пластиковой коробки, которую нашел в мусорке. От Гранд-Джанкшен я проспал до самого Денвера, где мы стояли час и шестнадцать минут, как раз на самом закате — там мы с Поппером бегали, бегали, просто радуясь тому, что вышли из автобуса, и по сумеречным незнакомым улицам убежали так далеко, что я уж испугался было, не заблудились ли мы, но зато обрадовался, наткнувшись на хипповскую кофейню с приветливыми и молодыми кассирами («Заходите оба! — крикнула стоявшая за прилавком девушка с фиолетовыми волосами, когда увидела привязанного у порога Поппера, — мы собак любим!»), и купил там не только два сэндвича с индейкой (один себе, один ему), но еще и веганский брауни и домашнее вегетарианское собачье печенье в промасленном бумажном пакете.

Я читал допоздна, молочная бумага желтела в кружке слабого света, а мимо проносилась незнакомая темнота, мы переехали Континентальный водораздел и миновали Скалистые горы, Поппер, досыта набегавшись по Денверу, счастливо посапывал в сумке.

В какой-то момент я уснул, потом проснулся и почитал еще. В два часа ночи, как раз когда Сент-Экзюпери рассказывал, что его самолет упал в пустыне, мы въехали в Салину, штат Канзас («Перекресток Америки») — двадцатиминутная стоянка под облепленной мотыльками натриевой лампой, где мы с Поппером носились кругами в темноте вокруг заброшенной бензоколонки, и книга все не шла у меня из головы, и меня переполняло диковинностью того, что я в первый раз в жизни был в штате, откуда мама родом — а доводилось ли ей во время долгих перегонов с ее отцом проезжать через этот городок: «ДЕВЯТАЯ УЛИЦА, СЪЕЗД НА ФЕДЕРАЛЬНУЮ АВТОСТРАДУ», подсвеченные зернохранилища будто космические корабли маячат в пустоте на многие мили вокруг? В автобусе мы с Попчиком — сонные, грязные, измотанные, замерзшие — проспали от Салины до Топеки, и от Топеки до Канзас-Сити, штат Миссури, куда мы въехали как раз на рассвете.

Мама часто рассказывала мне, что там, где она выросла, все — одна сплошная равнина, так все плоско, что в прериях за мили видно, как вихрь приближается — но я все никак не мог поверить в эту ширь, в это однообразное небо, такое громадное, что тебя так и давит, так и сжимает его бесконечностью. Около полудня мы были в Сент-Луисе, где стояли полтора часа (Поппер смог как следует нагуляться, мы пообедали ужасными сэндвичами с ростбифом, местность выглядела стремно и к прогулкам не располагала), а потом пересели в другой автобус. И тут — всего-то час или два спустя — я проснулся от того, что остановился автобус, и увидел, что Поппер осторожно тянет нос из сумки, а чернокожая дама средних лет с ярко-розовой помадой на губах нависла надо мной и грохочет:

— В автобус с собаками нельзя!

Я растерянно уставился на нее. И тут с ужасом понял, что она не просто какая-то пассажирка, а водитель — в фуражке, в униформе.

— Слышал, что говорю? — повторила она, разъяренно дергая туда-сюда головой. Она была размером с тяжеловеса, на внушительной груди висел бейджик: «Дениза». — В этот автобус с собаками нельзя!

И она нетерпеливо замахала рукой, будто говоря: «Да убери ты ее в сумку, с глаз долой!»

Я его прикрыл — Поппер не протестовал — и сидел на своем месте, чувствуя, как внутри у меня все стремительно съеживается. Мы остановились в городке Эффингам, штат Иллинойс: домики как с картин Эдварда Хоппера, театрального вида здание суда, вручную намалеванная перетяжка «Перекрестки судьбы!».

Водитель тыкала во все стороны указательным пальцем.

— Так, тут кому-нибудь это животное мешает?

Остальные пассажиры, сидевшие в хвосте автобуса (неопрятный мужик с усами-щеточкой, взрослая дама с брекетами, чернокожая мама-наседка с дочкой-младшеклассницей, старикан, похожий на У.С. Филдса, с трубками в носу и кислородным баллоном — все от изумления, казалось, и рта не могли раскрыть, девочка, правда, округлив глаза, еле заметно помотала головой: нет).

Водитель выжидала. Огляделась. Потом снова повернулась ко мне:

— Так. Повезло вам с пупсиком, малый. Но если, — она пригрозила мне пальцем, — если хоть кто-то из пассажиров пожалуется на то, что в автобусе едет животное, хоть когда угодно — я тебя высажу. Ясно?

Так она меня не вышвырнет? Я заморгал, уставившись не нее, боясь пошевельнуться или вымолвить хоть слово.

— Тебе ясно? — еще более грозным тоном повторила она.

— Спасибо…

Она слегка воинственно замотала головой:

— Э, нет. Не благодари меня, малый. Одна жалоба — и я тебя выкину отсюда. Одна-единственная жалоба.

Она прошагала обратно и завела двигатель — меня всего трясло. Когда мы выезжали со стоянки, я боялся даже поднять глаза на других пассажиров, хотя чувствовал, что все они смотрят на меня.

Возле моей коленки Поппер тихонько вздохнул, улегся поудобнее. Я, конечно, любил Поппера, жалел его, но никогда не считал его особенно интересной или умной собакой. Вместо этого я часто хотел, чтобы он был псом покруче, бордер-колли, например, лабрадором или даже собакой из приюта — а что, каким-нибудь прикольным привязчивым литовским метисом или взъерошенной дворнягой, которая носится за мячиками и кидается на людей — да кем угодно, только не тем, чем был он: девчоночьей собачкой, игрушкой, гей-аксессуаром, с которым и на улицу было выйти стыдно. Уродцем Поппер, конечно, не был, как раз наоборот, он был таким крошечным пушистым попрыгунчиком, которые многим нравились — ну, мне, может, не очень, но какая-нибудь маленькая девочка, вроде той, что сидела через проход, уж точно подобрала бы такого возле дороги, отнесла домой и навязала ему в шерстку ленточек.

Я сидел, закостенев, снова и снова переживая пронзивший меня ужас: лицо водителя, мой шок. Страшнее всего было то, что если теперь она прикажет мне ссадить Поппера, то и мне придется сойти с автобуса вместе с ним (и что потом?), даже если за окном будет какая-нибудь иллинойская глушь. Дождь, кукурузные поля, и я стою один посреди дороги. Как же это я умудрился прикипеть к такому нелепому животному? К болонке, которую завела Ксандра?

Покачиваясь, я не смыкал глаз весь Иллинойс и Индиану — так боялся уснуть. Деревья стояли голые, на ступеньках домов догнивали хэллоуиновские тыквы. В соседнем ряду мать приобняла дочку и тихонько напевала ей: «Солнышко ты мое». Всей еды у меня было — крошево чипсов, которые мне дал таксист, мерзкий соленый привкус во рту, промышленные пейзажи, катятся мимо маленькие пустые места городков — глядя на унылые поля за окном, я чувствовал себя жалко, зябко и вспоминал песни, которые мне давным-давно пела мама. Ту-ту-тутси, тутси, прощай, ту-ту-тутси, только не рыдай… Наконец в Огайо, когда стемнело и в грустных маленьких редких домиках начали зажигаться огни — я решился задремать, раскачиваясь во сне туда-сюда, и проспал до холодного, залитого белым светом Кливленда, где в два часа ночи я пересел в другой автобус. Я побоялся долго выгуливать Поппера, хоть и знал, что ему это нужно, опасаясь того, что нас кто-нибудь увидит (а тогда что делать, если нас застукают? Остаться в Кливленде жить?). Но пес, похоже, и сам перепугался, и мы с ним минут десять, дрожа, проторчали на углу — наконец я дал ему попить, усадил в сумку и отправился на станцию, садиться в автобус.

На дворе была ночь, все были полусонные, и от этого пересадка прошла полегче, и на следующий день, в полдень — еще одна пересадка, в Буффало, где на станции автобусу пришлось с хрустом пробираться через сугробы мокрого снега. Ветер кусался — остро, влажновато, за два года в пустыне я и забыл, какая она ноющая и сырая — эта настоящая зима. Борис не ответил мне ни одну эсэмэску, логично, наверное, ведь я слал их на номер Котку, но я все равно отправил еще одну:

«В БУФФАЛО, В Н-Й СГДН ВЕЧЕРОМ, ТЫ ОК? ЧТО С КС?»

От Буффало до Нью-Йорка порядочно ехать, но — кроме осоловелой, горячечной стоянки в Сиракузах, где я выгулял Поппера и купил нам по булочке с сыром, потому что ничего другого не было — я почти всю дорогу умудрился проспать, я проспал Батавию и Рочестер, Сиракузы и Бингэмтон, привалившись щекой к оконному стеклу — из щели задувал холодный воздух, а тряска переносила меня к «Ветру, песку и звездам», в одинокую кабину пилота высоко над пустыней.

Я, похоже, с самой остановки в Кливленде потихоньку заболевал, но вечером, когда я наконец сошел с автобуса на городском автовокзале Порт-Аторити, меня уже трясло в лихорадке. Меня знобило, колени подкашивались, а город, который я так рьяно желал увидеть, казался чужим, шумным, холодным — выхлопные газы, мусор, несутся мимо меня во все стороны чужие люди.

Автовокзал кишел копами. Куда ни гляну — везде плакаты с адресами приютов для бездомных, номера горячих линий для сбежавших из дома подростков, одна тетенька-коп подозрительно на меня покосилась, когда я торопливо шел к выходу — проведя в автобусах шестьдесят с лишком часов, я был грязный, усталый и понимал, что на образцового гражданина не тяну, но меня никто не остановил, а я оглянулся только когда от вокзала отошел подальше.

Какие-то мужики разного возраста и национальности окликали меня на улице, вкрадчивые голоса раздавались со всех сторон («Эй, братишка, куда путь держишь? Подвезти?»), и хотя, например, один рыжеволосый парень показался мне особенно симпатичным и нормальным и на вид он был не сильно старше меня — прямо потенциальный друг, но я достаточно прожил в Нью-Йорке и потому проигнорировал его бодрое приветствие, не сбавляя шага, так, будто знал, куда иду.

Я-то думал, Поппер сойдет с ума от радости, что можно вылезти из коробки и пройтись, но когда я спустил его на тротуар, Восьмая авеню оказалась ему не по зубам, и он так перепугался, что сумел одолеть от силы квартал; он никогда раньше не был в большом городе, его все ужасало (машины, гудки клаксонов, ноги прохожих, пустые пакеты, которые несло ветром по дороге), и он рвался вперед, метался к «зебре», прыгал туда, прыгал сюда, в панике прятался за меня, обвив мне поводком ноги, так что я поскользнулся и чуть не вывалился под фургон, который несся, чтобы успеть на зеленый.

Я подхватил перебиравшего лапками пса и сунул его обратно в сумку (он покопался там, сердито попыхтел и затих) и застыл посреди вечерней толпы, пытаясь немного сориентироваться. Все казалось куда грязнее и враждебнее, чем мне помнилось, — и еще холоднее, улицы были серыми, как старая газета. Que faire? как любила говорить мама. Я почти услышал, как она это произносит — легким, беспечным голосом.

Я все спрашивал себя, когда отец метался на кухне, хлопая дверцами шкафчиков и жалуясь, что ему хочется выпить, а как это — «хотеть выпить», каково оно, жаждать алкоголя и только алкоголя, не воды, не «Пепси», ничего другого. Теперь знаю, уныло подумал я. Я умирал — хотел пива, но понимал, что в магазин не стоит и соваться — попросят удостоверение личности. Я с нежностью припомнил водку мистера Павликовского, дневной заряд теплоты, который я принимал как должное.

И кроме того, я умирал с голоду. В паре домов от меня была какая-то хипстерская кафешка с капкейками, я так проголодался, что заскочил туда и купил первый попавшийся (оказалось, со вкусом зеленого чая и какой-то ванильной начинкой, чудной, но все равно вкуснейшей). От сладкого мне практически сразу стало лучше, я ел, слизывая крем с пальцев, и с изумлением разглядывал целеустремленную толпу. Уезжая из Вегаса, я был гораздо спокойнее насчет того, как все обернется. Сообщит ли миссис Барбур в соцслужбу, что я к ним приехал? Поначалу я думал, что нет, но теперь вот задался вопросом. Плюс еще немаленькая проблемка с Поппером, потому что у Энди (вдобавок к молочным продуктам, орехам, лейкопластырю, горчице и еще двадцати пяти самым распространенным в хозяйстве вещам) была дикая аллергия на собак — и не только на собак, а еще на кошек, лошадей, зверей в цирке и школьную морскую свинку («Хрюна Ньютона»), которая у нас была во втором классе — поэтому-то у Барбуров в доме не было ни одного домашнего животного. Отчего-то в Вегасе мне это не казалось таким уж непреодолимым препятствием, а теперь, когда я в сумерках на холоде торчал посреди Восьмой авеню — показалось.

Не зная, что еще делать, я пошел на восток, в сторону Парк-авеню. Ветер влажно хлестал меня по лицу, от запаха дождя в воздухе я разволновался. Небо над Нью-Йорком казалось куда ниже и увесистее западного — грязные облака, будто растертые ластиком следы карандаша на шершавой бумаге. Такое ощущение, что пустыня, вся ее ширь, перенастроила мне зрение. Все казалось промозглым, приземистым.

Ходьба помогла мне унять дрожь в ногах. Я прошел на восток, до библиотеки (Львы! На секунду я застыл, словно вернувшийся с войны солдат, который завидел вдалеке родной дом), а потом свернул на Пятую авеню — горели фонари, на улицах еще было порядочно народу, хотя они уже пустели к ночи — и дошел до самой южной стороны Центрального парка. Хоть я и устал, но сердце у меня при виде парка все равно сжалось, и я рванул через Пятьдесят седьмую (Улицу радости!) в шелестящую темноту. От запахов, теней, даже от пятнистых белесых стволов платанов я воспрянул духом, но чувство было такое, будто под осязаемым парком я вижу еще один, призрачный, почерневший от памяти, с картой прошлого, со школьными экскурсиями и давнишними походами в зоопарк. Я шел по тротуару со стороны Пятой авеню, заглядывал в парк, и дорожки там были затенены деревьями, осияны светом фонарей, загадочные, манящие, будто лес из книжки про «Льва, колдунью и платяной шкаф». А если повернуть, если пройти по такой подсвеченной дорожке, выведет ли она меня в другой год, может, даже в другое будущее, где немного растрепанная мама, только что вернувшись с работы, будет ждать меня на скамейке (на нашей скамейке) у Пруда: вот она прячет телефон, встает, целует меня: Привет, щенуля, как там школа, что на ужин есть будешь?

Вдруг внезапно я остановился. Смутно знакомый человек в деловом костюме обогнул меня, зашагал впереди по тротуару. В темноте сияла копна всклокоченных белых волос, белых волос, которые выглядели так, словно обычно их отпускают подлиннее, перевязывают лентой; вид у него был задумчивый, и сам он был весь какой-то помятый, сильнее обычного, но я все равно сразу же его узнал — слабый отголосок Энди в наклоне головы: мистер Барбур, с портфелем и всем прочим, возвращается домой с работы.

Я побежал за ним.

— Мистер Барбур? — позвал я.

Он разговаривал сам с собой, но что он говорил, я не слышал.

— Мистер Барбур, это Тео, — громко сказал я, поймав его за рукав.

С поразительным бешенством он развернулся и стряхнул мою руку. Да, это был мистер Барбур, я б его где угодно узнал. Но глаза на меня глядели совсем чужие — яркие, неласковые, презрительные.

— Милостыню не подаю! — фальцетом выкрикнул он. — Отстань от меня!

Мне бы сразу тогда распознать одержимость. Передо мной было гипертрофированное выражение отцовского лица, какое у него бывало перед матчем, или, раз уж на то пошло, его лица, когда он размахнулся и меня ударил. Раньше мне не доводилось общаться с мистером Барбуром, когда он слезал с таблеток (Энди, как это ему было свойственно, довольно скупо описывал отцовские «порывы», и я ничего не знал ни о том, как он пытался дозвониться госсекретарю, ни о том, как ходил в пижаме на работу); и ярость эта была настолько нетипичной для мечтательного и рассеянного мистера Барбура, что я пристыженно отшатнулся. Он окинул меня долгим злобным взглядом, отряхнул рукав (как будто я был грязный, как будто я осквернил его одним прикосновением) и пошел дальше.

— Ты что, денег у него просил? — спросил какой-то мужик, вынырнув буквально из ниоткуда, пока я ошеломленно стоял посреди дороги. — Просил, да? — настойчивее повторил он, когда я отвернулся.

Он был рыхлый, в безликом офисном костюме и с женато-детным лицом, от его лузерского вида меня передернуло. Я попытался его обогнуть, но он загородил мне дорогу и цапнул тяжелой рукой за плечо — я вывернулся и, запаниковав, кинулся в парк.

Я побежал к Пруду, по желтым, чавкающим палой листвой тропинкам, а оттуда — на автомате пошел прямиком к Месту Встречи (как мы с мамой звали нашу скамейку) и, весь дрожа, уселся там. Невозможная ведь, невероятная удача — вот так вот повстречать на улице мистера Барбура; я даже секунд пять где-то верил, что, смешавшись, растерявшись поначалу, он радостно меня поприветствует, спросит что-нибудь — а, неважно, неважно, потом поговорим — и отведет домой. Ну и ну, вот так история! А уж Энди-то как тебе обрадуется!

Господи, думал я, проводя рукой по волосам — я все никак не мог оправиться от потрясения. В идеальном мире именно с мистером Барбуром я бы больше всего хотел столкнуться на улице — больше, чем с Энди, и уж точно больше, чем с его сестрой или с кем-нибудь из братьев, больше даже, чем с миссис Барбур и этими ее ледяными паузами, непонятными для меня правилами поведения и светскими любезностями, ее холодным, непроницаемым взглядом.

По привычке я в стотысячный раз проверил телефон и, несмотря на все, слегка повеселел, увидев наконец сообщение — с незнакомого номера, но кому же это еще быть, как не Борису:

«ПРИВ! ОТЖЫГАЕТЕ ТАМ? НЕ БЫЧИШ? НАБЕРИ КС, ОНА МЕНЯ ЗАИПАЛА».

Я попробовал перезвонить, в дороге я ему раз пятьдесят писал — но трубку никто не снял, а с Коткиного номера переадресация шла прямиком на голосовую почту. Подождет Ксандра. Мы с Поппером вернулись на южную сторону, у уличного торговца, который как раз сворачивался на ночь, я купил три хот-дога (один Попперу, два себе) и, пока мы ели, сидя на укромной лавочке за Воротами Ученых, я прикидывал, что делать дальше.

Когда я, сидя в пустыне, рисовал себе Нью-Йорк, то иногда в моих извращенных фантазиях мы с Борисом жили на улице, где-нибудь в районе Сент-Маркс-плейс или Томпкинс-сквер, даже, наверное, стучали кружками для милостыни, стоя рядом с теми самыми скейтерами, которые в свое время свистели нам с Энди вслед, когда мы шли мимо в своих школьных пиджачках. Но в реальности, когда в одиночестве торчишь с температурой на ноябрьском холоде, перспектива заночевать на улице оказалась куда менее привлекательной.

И самая-то жуть: я был в каких-то пяти кварталах от дома Энди. Я подумал, не позвонить ли ему, может, попросить ко мне выйти — и решил, что не стоит. Конечно, если положение станет совсем отчаянным, можно и позвонить, уж он-то охотно выскользнет из дому, притащит мне чистой одежды, стянутых из мамашиного кошелька денег и — а что, кто знает — может, и горку недоеденных канапе с крабами или соленого арахиса, который вечно жевали Барбуры.

Но меня так и ошпарило этим словом — «милостыня». Энди мне, конечно, нравился, но ведь два года прошло. И я никак не мог позабыть, каким взглядом меня окинул мистер Барбур. Очевидно же, что-то случилось, что-то очень нехорошее, только я не слишком понимал, что именно — знал только, это я каким-то образом виноват в том, что источаю гнилостные пары стыда, ничтожности и постылости, от которых никак не избавиться.

Сам того не желая — я тупо пялился в пространство, — я нечаянно встретился глазами с каким-то мужиком, сидевшим на скамейке напротив. Я быстро отвел взгляд, но было поздно: он встал, подошел.

— Славный какой песик, — сказал он, нагнувшись, чтобы погладить Поппера, а потом, когда я ничего на это не ответил, спросил: — А тебя как зовут? Можно я тут с тобой присяду?

Он был тощий, маленький, но крепкий с виду, и от него воняло. Я встал, стараясь не смотреть ему в глаза, но стоило мне развернуться, чтобы уйти, как он ухватил меня за запястье.

— Ты чего? — недобро спросил он. — Я тебе что, не нравлюсь?

Я вывернулся и кинулся бежать — Поппер помчался за мной, на улицу, слишком все быстро, поток машин, ему непривычно — я едва успел его подхватить и рванул через Пятую авеню к «Пьеру». На моего преследователя, которого сменившийся сигнал светофора задержал на другой стороне, уже начали косо поглядывать пешеходы, но когда я еще раз оглянулся, стоя в безопасности в круге света, лившемся из теплого, ярко освещенного входа в отель (парочки в дорогих нарядах, швейцар высвистывает такси) — то увидел, что он снова исчез в парке.

Улицы были куда более шумными, чем мне помнилось — и куда более вонючими. Я стоял на углу, возле A La Vieille Russie, и меня захлестнуло знакомым, застарелым мидтаунским зловонием: лошадиный пот, автобусные выхлопы, духи и моча. Я так долго считал Вегас чем-то временным, что настоящая моя жизнь — в Нью-Йорке, но так ли это? Больше нет, угрюмо подумал я, оглядывая редеющий поток пешеходов, несущийся мимо «Бергдорфа».

Все тело у меня ныло, меня снова зазнобило от лихорадки, но я прошагал еще с десяток кварталов, пытаясь избавиться от гудящей слабости в ногах, от настойчивой автобусной дрожи. Но холод наконец меня одолел, и я поймал такси; и на автобусе можно было без проблем добраться — всего-то за полчаса, прямиком по Пятой и до самого Виллиджа, да вот только после трех суток в автобусе и думать не хотелось о том, что придется в нем трястись пусть даже еще минуту.

Идея заявиться к Хоби без предупреждения меня не радовала — совсем не радовала, потому что на какое-то время мы с ним потеряли связь, и не по его вине, а по моей — я просто перестал ему отвечать и всё. Вполне естественно, с одной стороны, с другой — небрежный Борисов вопрос («старый педик?») меня слегка отпугнул, и я оставил без ответа два или три его письма.

Мне было плохо, мне было хуже некуда. Ехать было недалеко, но я, похоже, вырубился на заднем сиденье, потому что, когда таксист остановился и спросил: «Сюда, верно?» — я, вздрогнув, очнулся и пару секунд ошалело пытался вспомнить, где я вообще нахожусь.

Когда такси уехало, я увидел, что магазин закрыт и что там темно, как будто все то время, пока меня не было в Нью-Йорке, его и не открывали вовсе. Окна зачернели от копоти, а заглянув внутрь, я увидел, что мебель кое-где затянута чехлами. Больше ничего не изменилось, разве что все старые книги и безделушки — мраморные какаду, обелиски — покрылись еще более густым слоем пыли.

Сердце у меня сжалось. Я долгих минуты две стоял на улице, пока наконец не набрался храбрости, чтобы позвонить в звонок. Я, казалось, целую вечность вслушивался в его эхо, хотя времени, наверное, прошло всего ничего, я уже почти убедил себя, что никого нет дома (и что мне тогда было делать? Ехать обратно на Таймс-сквер, искать где-то отель подешевле, сдаваться службам по делам несовершеннолетних?), как вдруг дверь распахнулась и я увидел совсем не Хоби, а девочку своих лет.

Это была она — Пиппа. Такая же маленькая (я так ее перерос) и худая, хотя на вид поздоровее, чем была, когда мы с ней последний раз виделись, лицо у нее округлилось, проступили веснушки, и волосы тоже отросли другие — поменяли цвет, структуру, перестали быть пшенично-рыжими, потемнели, ушли в ржавчину, стали чуть повзъерошеннее, как у ее тетки Маргарет. Одета она была, как мальчишка — ботинок нету, одни носки, штаны в рубчик, свитер на несколько размеров больше и безумный шарф в розовую и оранжевую полоску, какие носят разве что чокнутые бабули. Наморщив лоб, вежливо, но не слишком приветливо глянула на меня безучастным коричнево-золотым взглядом: вы кто?

— Чем могу помочь? — спросила она.

Она меня забыла, с ужасом подумал я. Ну а с чего бы ей меня помнить? Времени прошло много, да и выглядел я теперь по-другому. Это как увидеть кого-то, кого считал умершим.

И тут — протопав по ступенькам, за ее спиной, в заляпанных краской слаксах и кардигане с протертыми локтями — возник Хоби. Моей первой мыслью было: он подстригся — волосы у него стали заметно короче и заметно поседели. Лицо у него было слегка недовольное, и целый ухнувший в сердце миг я думал, что и он меня не узнал, но вдруг:

— Господи боже, — внезапно выговорил он и отшатнулся.

— Это я, — выпалил я. Я боялся, что он захлопнет дверь у меня перед носом. — Теодор Декер. Узнаете?

Пиппа быстро глянула на него — даже если она не помнила меня, имя она явно вспомнила, — и меня до того ошеломила дружеская радость на их лицах, что я расплакался.

— Тео, — он обнял меня крепко, по-родительски и так порывисто, что я разревелся еще сильнее.

Потом — рука у меня на плече, увесистая рука-якорь, рука-безопасность, рука-сила, и он завел меня в дом, провел через мастерскую, сквозь тусклую позолоту и густые древесные ароматы, которые мне снились, и дальше — вверх по лестнице, в утраченную когда-то гостиную, к бархату, вазам-урнам, бронзе.

— Как же чудесно тебя снова увидеть, — говорил он, и: — Вид у тебя измученный, — и: — Ты когда приехал? — и: — Господи, ну ты и вымахал! — и: — А волосы-то, волосы! Прямо Маугли! — и (уже с беспокойством): — Тебе не душновато? Может, окно открыть? — и, когда Поппер высунул голову из сумки: — Ах-ха! А это у нас кто?

Пиппа, смеясь, вытащила его из коробки, прижала к себе. От лихорадки у меня кружилась голова, мне казалось, что я весь раскалился и свечусь, будто решетка электрокамина, и меня до того отпустило, что я даже слез не стыдился. Я ощущал только облегчение, что наконец сюда добрался, только свое саднящее, переполненное сердце.

В кухне меня накормили грибным супом — есть особенно не хотелось, но суп был горячим, а я до смерти закоченел, и пока ел (Пиппа, скрестив ноги, сидела на полу и играла с Попчиком — вертела у него под носом помпоном этого своего бабушкиного шарфа, Поппер/Пиппа — и как же я раньше не замечал сродство их имен?), я скупо, урывками рассказывал Хоби о смерти отца и о том, что случилось. Он слушал с донельзя обеспокоенным лицом, скрестив на груди руки, и все сильнее и сильнее хмурил упрямый лоб.

— Тебе надо ей позвонить, — сказал он. — Жене отца.

— Никакая она ему не жена! Просто подружка! И на меня ей наплевать!

Но он решительно покачал головой.

— Неважно. Позвонишь ей и скажешь, что с тобой все в порядке. Позвонишь-позвонишь, — прервал он меня, когда я попытался возразить. — И никаких «но». Прямо сейчас. Сию секунду. Пипс, — на стене в кухне висел старомодный телефонный аппарат, — пойдем-ка, очистим ненадолго помещение.

Сейчас мне меньше всего на свете хотелось говорить с Ксандрой — еще бы, я же рылся у нее в вещах и украл ее чаевые, но я был до того рад оказаться у Хоби, что выполнил бы любую его просьбу. Набирая номер, я пытался уверить себя, что она просто не снимет трубку (ведь нам постоянно названивали то юристы, то кредиторы, и она никогда не отвечала на звонки с незнакомых номеров). И потому здорово удивился, когда она ответила после первого гудка.

— Ты дверь оставил открытой, — практически сразу набросилась она на меня.

— Чего?

— Собаку выпустил. Он сбежал, не могу его найти нигде. С ним, наверное, случилось что-то, машина сбила.

— Нет, — я уставился в черноту вымощенного кирпичом дворика. За окном лило, капли с грохотом барабанили по подоконникам — впервые за два года я видел настоящий дождь. — Он со мной.

— А… — в голосе у нее послышалось облегчение. И — резким тоном: — Ты где? С Борисом, наверное?

— Нет.

— Я с ним говорила — он, похоже, был укурен в хлам. Так и не сказал мне, где ты. А я-то знаю, он знает. — Там еще было раннее утро, но голос у нее был осипший, как будто она пила или плакала. — Мне бы на тебя копов натравить, Тео. Я ведь знаю, это ты и деньги украл, и все остальное.

— Да, так же как ты украла мамины серьги.

— Что…

— Те, с изумрудами. Они были еще бабушкины.

— Я их не крала, — вот теперь она разозлилась. — Да как ты смеешь! Мне их Ларри подарил, подарил, когда…

— Ага. Когда у матери моей их украл.

— Эээ, ты уж прости, но твоя мать умерла.

— Да, но украл-то он их, когда она еще жива была. За год где-то до ее смерти. Она написала заявление в страховую компанию, — перекрикивал я ее, — и в полицию обратилась тоже!

Насчет полиции я, правда, точно не знал, но — а что, вполне ведь возможно.

— Ты, похоже, не знаешь, что есть такая вещь, как совместно нажитое в браке имущество.

— Угу, конечно. А ты, похоже, не знаешь, что такое — семейная реликвия. Да вы с отцом даже женаты не были! Он не имел права их тебе отдавать.

Молчание. Я услышал, как на другом конце провода щелкнула зажигалка, раздался усталый выдох.

— Слушай, малый. Можно, я тебе кое-что скажу? Не про деньги, честно. И не про наркоту. Хотя, уж поверь мне, я в твои годы ни о чем таком даже и не думала. Ты, наверное, считаешь себя очень умным, да, в принципе, так оно и есть, но ты пошел по дурной дорожке, и ты, и этот — как его там. Да, да, — добавила она, повысив голос, — он мне тоже нравится, но парень этот — компания плохая.

— Ну, уж тебе-то лучше знать.

Она угрюмо хохотнула.

— Да, малыш, а ты как думаешь? Я и сама пару раз оступалась, так что да, уж я-то знаю. Этому едва восемнадцать стукнет, как он в тюрьму загремит, и, бьюсь об заклад, ты сядешь с ним на пару. Ну, то есть тебя-то я не виню, — сказала она, снова повысив голос, — отца твоего я любила, но толку от него было мало, и, судя по его рассказам, от матери твоей толку было тоже немного.

— Так. Все. Ты сука, — меня аж затрясло от ярости. — Я вешаю трубку.

— Нет, стой! Стой. Прости. Не надо было мне так про твою маму. Я не потому с тобой хотела поговорить. Пожалуйста. Подожди секунду.

— Секунда.

— Во-первых, если тебя это волнует — отца твоего я буду кремировать. Не возражаешь?

— Делай что хочешь.

— Тебе до него особо никогда дела не было, правда?

— У тебя все?

— Еще вот что. Где ты там, меня, честно говоря, не волнует. Но мне нужен твой адрес, чтобы я в случае чего могла с тобой связаться.

— Это еще зачем?

— Не умничай. Скоро из школы твоей кто-нибудь позвонит или еще откуда…

— Не надейся.

— …и мне нужно, ну не знаю, что-то типа объяснения, куда ты подевался. Ты же не хочешь, чтобы копы начали шлепать твой портрет на картонки с молоком.

— Думаю, это маловероятно.

— Маловер-роятно, — передразнила она меня рокочущим, издевательским тоном. — Ну, может быть. Но все равно, оставь мне адрес, и на этом разойдемся. Слушай, — добавила она, когда я ничего ей не ответил, — я тебе честно скажу, мне все равно, где ты находишься. Я просто не хочу одна тут ничего расхлебывать, если вдруг начнутся какие-то проблемы, а я не смогу с тобой связаться.

— Свяжись с юристом в Нью-Йорке. Его зовут Брайсгердл. Джордж Брайсгердл.

— А номер дашь?

— В справочнике найдешь, — сказал я.

На кухню зашла Пиппа — налить воды собаке, и я неуклюже, так, чтобы не встретиться с ней взглядом, отвернулся к стене.

— Брысь Гердл? — переспросила Ксандра. — Как это пишется? Что это за имя вообще?

— Мне кажется, ты сумеешь его найти.

Молчание.

Потом Ксандра сказала:

— Знаешь что?

— Что?

— Это твой отец умер. Твой родной отец. А ты ведешь себя так, ну, не знаю, как будто я тебе про собаку говорю, хотя что там — про собаку. Уж собаку ты бы пожалел, если б ее машиной сбило, ну — наверное.

— Скажем, я веду себя так же, как он себя со мной вел.

— Тогда вот что я тебе скажу. У вас с отцом куда больше общего, чем ты думаешь. Да уж, ты его сынок, это видно, — его точная копия.

— А ты — лживая тварь, — ответил я после краткой презрительной паузы и, как мне показалось, прекрасно подытожив этой фразой весь наш разговор.

Но потом, уже после того, как я повесил трубку, после того, как посидел, чихая и поеживаясь, в горячей ванне, и еще позже, в ярком тумане (проглотив аспирин, который выдал мне Хоби, пройдя вслед за ним в затхлую гостевую комнату — да ты с ног валишься, запасные одеяла в сундуке, всё, всё, ни слова больше, ну, я пошел), когда я уткнулся лицом в пышную подушку с чужим запахом, ее прощальный упрек снова и снова проносился у меня в голове. Это все вранье, как и то, что она сказала про маму. От одного ее сухого, сиплого голоса в телефоне, от одного воспоминания о нем я как в грязи вывалялся. Да пошла она, сонно подумал я. Она вообще за миллион километров отсюда. Но хоть я и смертельно устал — смертельнее смертельного — и не помнил кровати мягче, чем та расшатанная латунная кровать, в которой я лежал, слова ее всю ночь омерзительной струйкой просачивались в каждый мой сон.