Крутые горки XXI века: Постмодернизация и проблемы России

Травин Д. Я.

Глава 3. ОБЩЕСТВО

 

 

КАК НАШ МИР СТАНОВИТСЯ «МАКДОНАЛЬДСОМ»

Путешествуя по Италии, я как-то раз обратил вдруг внимание на одно любопытное явление. Казалось бы, эта страна регулярно привлекает миллионы туристов. В исторических центрах больших городов не протолкнуться. Шум, гам, суета. Люди распихивают друг друга, чтобы не отстать от группы. Фотографируют со скоростью пулеметной стрельбы. Машут руками, демонстрируя достопримечательности. Надо уворачиваться от сотен указательных пальцев: вот-вот в глаз попадут.

Музеи переполнены. Порой приходится выстаивать длинную очередь, чтобы их осмотреть. Или переплачивать за право особого доступа. В некоторые места пуск — лишь по предварительной записи: вас, мол, много, а Леонардо один.

Силен туристический натиск, безжалостный и беспощадный. Причем, по мере роста благосостояния в Китае, он постоянно усиливается. Миллионы гостей с востока, заработавших наконец себе денег на турпоездку, вихрем проносятся по Европе, отщелкивая свои камеры, почти не останавливаясь для осмотра.

Казалось бы, исчезли во всей этой вакханалии места для уединенных размышлений об увиденном. Но нет. Стоит уйти в сторону от нахоженных туристических троп, как весь ажиотаж мигом пропадает. Причем не потому, что в стороне нечего смотреть. Почти всегда там можно обнаружить коллекции, ничуть не менее ценные, чем непосредственно в центрах, переполненных путешественниками. Но эта «периферия» не вписана в стандартную туристическую программу.

Или, точнее, в стандартные представления туриста о том, что он «обязан» увидеть в ограниченное время, отпущенное ему на отдых.

Во флорентийской «Академии» стоит «Давид» Микеланджело. Разве можно уехать из Флоренции, Давида не повидав? Поэтому в «Академии» столпотворение. А, скажем, в палаццо Питти свободно, хотя там выставлено множество «рафаэлей» и «тицианов». В венецианской «Академии» тоже свободно. Как, кстати, почти во всех местах города, где вывешены шедевры Тинторетто. Но на пьяцца Сан-Марко людей больше, чем голубей. В собор очередь. В палаццо дожей — тоже.

В живописнейших малых городках всегда пусто. Кроме Пизы, поскольку никто не может уехать из Италии, не поддержав падающую башню своим рублем.

Почему же так странно распределяются туристические потоки? По очень простой причине. Желающие приобщиться к культуре имеют в большинстве случаев ограниченный ресурс времени и денег. Они не могут, как, скажем, Павел Муратов — блестящий русский искусствовед начала XX века, уехать в Италию надолго и методично перебираться из города в город, осматривая все достойное нашего внимания [Муратов 2005]. Они должны получить максимум впечатлений в пределах отпущенных на отдых времени и денег. И вот вырабатывается стандартный набор впечатлений, который «заказывают» себе 90 % туристов. Этот «стандарт» дешевле индивидуального набора, поскольку турфирма собирает большие группы и получает скидки на транспорт, отели и рестораны.

До начала эры глобализации и массового туризма по миру путешествовали лишь единицы богатых людей, тогда как миллионы простолюдинов сидели дома. Нынче путешествуют миллионы, но видят они лишь единицы из числа тех шедевров, которые потенциально доступны туристам.

«Биг-Мак» и прекрасная няня

А вот — другая история. Внешне совсем не похожая на туристическую, тогда как по сути почти такая же. Просмотр телевизионных сериалов напоминает осмотр достопримечательностей. Львиная доля зрителей получает одно и то же. В одно и то же время миллионы людей нажимают одну и ту же кнопку на пульте, «впуская в свой дом» одних и тех же актеров.

Более того, не секрет, что наши доморощенные сериалы в той или иной степени сделаны по американским стандартам и лишь слегка адаптированы ко вкусам отечественной публики. Патриотически настроенный зритель, только что получивший заряд антиамериканизма от телепропагандиста в публицистической программе, спокойно впитывает «враждебный» образ жизни в часы художественного вещания. Современный сериал однотипен от Лос-Анджелеса до Москвы. Он сравнительно дешев в производстве, но обеспечивает при этом хороший рекламный поток. И, соответственно, миллионы зрителей получают стандартный «кинопродукт» бесплатно.

Альтернатива этому есть, но она уже не бесплатна. Билет в кино и доступ в интернет стоят денег. А кроме того, личный выбор всегда требует знаний, раздумий, интеллектуального поиска. Поэтому сериал, как и стандартный тур по Европе, выигрывает конкуренцию за массового потребителя.

 Наши доморощенные сериалы сделаны по американским стандартам и лишь слегка адаптированы ко вкусам отечественной публики. Патриотически настроенный зритель, только что получивший заряд антиамериканизма от телепропагандиста в публицистической программе, спокойно впитывает «враждебный» образ жизни в часы художественного вещания.

 

В XXI столетии путешествия и развлечения все больше становятся похожи на стандарт, который в прошлом веке задала для мировой экономики сеть закусочных «Макдональдс».

Американский социолог Джордж Ритцер даже ввел в оборот словосочетание «макдональдизация общества», обозначающее множество однотипных явлений, возникающих в самых разных сферах современной жизни [Ритцер 2011]. На первый взгляд, довольно трудно  увидеть нечто похожее в унылом «Биг-Маке» и в сериале про прекрасную няню. Но на поверку оказывается, что они выстроены примерно по одному плану.

Идея «Макдональдса» как франчайзинговой системы была рождена американским предпринимателем Рэймондом Кроком [Травин 2005-6: 269-282], разглядевшим возможность продавать стандартный продукт миллионам людей по всему миру. Продукт этот был, во-первых, недорог, а следовательно, доступен подавляющему большинству потребителей из развитых стран. Во-вторых, одинаков повсюду и поэтому не содержал никаких неприятных неожиданностей для каждого, кто его раньше пробовал. В-третьих, широко известен и, значит, превращен в своеобразный символ потребления и приобщения к свободному миру.

Люди покупают «Биг-Мак» не только, чтобы утолить голод, но и чтобы идентифицироваться с данным продуктом Возможно, это звучит дико, но, увы, такова реальность. На открытии первого «Макдональдса» в Иерусалиме к американскому послу подошел мальчик и попросил автограф. Но как только в разговоре выяснилось, что тот — посол Соединенных Штатов, а не «Макдональдса», парень сразу потерял интерес и быстро отошел в сторону [Ритцер 2011: 63-64].

В XXI столетии путешествия и развлечения все больше становятся похожи на стандарт, который в прошлом веке задала для мировой экономики сеть закусочных «Макдональдс».

Подобная система оказалась настолько эффективной, что целый ряд представителей фастфуда стали выстраивать работу, ориентируясь на опыт «Макдональдса». Это всем хорошо известно. Но реже обращают внимание на то, что похожим образом ныне продают самые разные товары.

Яркий пример — мебельная торговля ИКЕА, где продукт максимально стандартизирован, экономичен (сам подобрал нужные компоненты, сам вывез, сам собрал) и незамысловат, как в «Макдональдсе». Разнообразие, конечно, намного шире. Но в основе — та же система: в любой точке мира человек должен хорошо понимать, что, собственно, он приобретает за свои деньги. Торговая марка привлекает покупателя, тогда как детали уточняются по каталогу, являющемуся книгой с самым большим тиражом в мире после Библии [Там же: 59].

Другой пример — торговля через интернет. Например, книгами. Выбрать что-то в соответствии с индивидуальными требованиями подобным образом невозможно. Ты не пролистаешь книгу, не заглянешь в оглавление, не оценишь, насколько текст профессионально написан. Но большинство покупает сравнительно узкий круг бестселлеров, то есть заранее знает, что хочет. И интернет дает возможность приобрести несколько килограммов чтива по приемлемой цене.

Гог и Мак-Гог

Макдональдизация начинает захватывать даже такие сферы общества, которые, казалось бы, стандартизации не поддаются.

Например, Мак-Док ставит лечение пациента на поток. Как-то раз я пришел в солидный медицинский институт и оказался в людском потоке, напоминающем «Макдональдс». Ждал недолго (все же не районная поликлиника!), но осматривали меня в коридоре (к счастью, не до трусов), поскольку место в кабинете врача было занято: там еще лечили предыдущего пациента. Когда кабинет освободился, врач быстро справился с моей проблемой, и я ушел вполне удовлетворенный.

Хуже было в другой раз в другом институте. Прием вела очаровательная девушка (наверное, любимая аспирантка профессора), которая одновременно выслушивала мои жалобы и энергично листала медицинский справочник, надеясь отыскать информацию о том, что со мной делать. Она явно была подготовлена лишь для лечения стандартного минимума болезней. Не излечившись, я решил ориентироваться на профессоров, но вскоре попал к такому, который выслушивал мои жалобы и одновременно интенсивно гуглил с той же самой целью, с какой девушка листала справочник. По всей видимости, широта знаний профессора в сравнении с аспиранткой отличалась лишь тем, что он был уверенным пользователем компьютера.

Еше пример — Мак-Толст и Мак-Дост: аудиокниги, которые удобно прослушивать за рулем или во время занятия на спортивных тренажерах. Романы Толстого и Достоевского сворачиваются до стандартного размера. Слушатель получает основную информацию о действующих лицах и совершенных ими действиях: кто с кем, кто кого, кто за кого и чем закончилось. Философский смысл литературы устраняется, как вкусовые особенности в «Макдональдсе». Остается лишь то главное, что имеется во всех романах, — любовь, секс, смерть, женитьба (это как калории, которые есть в любой пище вне зависимости от вкуса).

Впрочем, проблема «Гог и Мак-Гог» (Гоголь и МакГоголь) еще не самая страшная для культуры. Хуже Мак-Тест. ЕГЭ — это типичный продукт макдональдизации. Ради набора не связанных между собой фактов, знания которых требуют на экзамене, выстраивается вся система школьного образования. У моего сына, сдававшего несколько лет назад ЕГЭ по истории, Мак-Тест поинтересовался, когда начались гайдаровские реформы. И дал варианты ответов, среди которых значились 1991 и 1992 годы. Боюсь, на такой вопрос не ответил бы и сам Гайдар, поскольку реформы готовились в конце 1991 года, но реализовывались с января 1992-го. При устном ответе экзаменатору проблемы вообще не возникает, но при работе с Мак-Тестом трудно понять, что имеется в виду. Не угадаешь — и провал.

Дети, успешно сдавшие Мак-Тест, вполне пригодны для того, чтобы писать Мак-Диссер. Стандартные диссертации ныне, как известно, продаются на рынке не хуже, чем «Биг-Маки». В них нет индивидуальных особенностей (и науки, собственно говоря, нет), но они обладают всеми внешними признаками диссертаций. Такими трудами вполне можно набить шкафы, примерно так же, как «Биг-Маками» можно набить живот. И до тех пор, пока энтузиасты не начинают проверять, из каких продуктов приготовлена подобная диссертация, никаких проблем не возникает. Поскольку тот, кто купил Мак-Диссер в сети быстрого творчества «Фаст-Сайенс», как правило, ничем не хуже для науки, чем те, кто сам пишет свои труды.

Дело в том, что ценность научных трудов все чаще определяется ныне по системе Мак-Цит — цитирование в узком круге престижных журналов. Если на Вас часто ссылаются — значит, Вы большой ученый. Если не часто — значит, ученый помельче. А если вообще не ссылаются — то прохиндей. Поэтому для высокой цитируемости надо создавать тусовки, в которых «ученые» ссылаются друг на друга. А еще лучше — эпатировать всех неподражаемой дуростью своего исследования. Тогда критики станут регулярно отмечать, что доцент МакПуп идиот, и аккуратно давать ссылки на статью, в которой идиотизм проявился. Индекс цитируемости резко возрастет, и доцент вскоре станет профессором.

Способ повышения квалификации для профессора МакПупа (если он занимается общественными науками) — это система информации Мак-Ньюс. Информация на TV и в массовых газетах дается в виде своеобразных «Биг-Маков» — стандартная, однородная и не предполагающая серьезного анализа, поскольку анализ утомляет МакПупа. СМИ, построенные по системе Мак-Ньюс, напоминают Мак-Толст и Мак-Дост: кто с кем, кто за кого и кто кого замочил. В чем причины конфликтов и кризисов, данную систему не интересует, поскольку МакПуп рассматривает мир как своеобразное футбольное поле, на котором политики, корпорации, армии и международные террористы играют лишь для его развлечения.

Другой способ развлечения для МакПупа — телефонный Мак-Секс, максимально упрощенный и выстроенный по заранее составленным инструкциям. Как отмечает Ритцер, «Те, кто поднимают трубку на том конце провода, бездумно и навязчиво следуют “протоколам”, произнося, например: “Прости, тигренок, но твоя девочка должна идти... Перезвони и попроси меня снова”» [Ритцер 2011: 73].

Вершиной всей этой системы является Мак-Пол — политик, ставший премьером или президентом просто потому, что оказался максимально стандартным продуктом на политической кухне, не вызывающим отрыжки или тем более тошноты у большинства групп избирателей. Мак-Пол — не острый и не сладкий, не горький и не кислый. Он не проводит реформ и не сокращает расходов. Он стремится всем дать, ни у кого не отнимая, а для этого выстраивает пирамиду госдолга, которая когда-нибудь рухнет, но отвечать за это придется преемникам.

Двухуровневый мир

Макдональдизация выглядит убого, но справедливо пользуется большим спросом, поскольку раньше 90 % населения не имело даже этого. Стандартизация по образцу «Биг-Мака» стала следствием двух явлений современности: возникновения среднего класса в обществе потребления, а также глобализации, распространившей стандарты этого класса по всему миру.

Однако макдональдизация — это отнюдь не вся экономика XXI века. Она представляет собой базовый уровень, на котором может произрастать все, что не вписывается в стандарт. Человек, выходящий за пределы среднего класса, создает принципиально новый продукт, не отвечающий стандартам, и продает его тем, кто желает потреблять нестандартное. Таким образом, над базовым уровнем возникает еще один — более развитый. Но об этом предстоит особый разговор.

 

ПОЧЕМУ РОССИЯ НЕ КРЕАТИВИТ

Широкий комплекс свобод, которыми обладает человек XXI века, в последнее время стал непосредственно влиять на устройство общества. Свободные люди создают новый мир, а те, кто остается несвободным, впихивают себя в реалии прошлых веков, стремясь максимально предохранить свой образ жизни от перемен. Попробуем разобраться в том, как это выглядит на практике.

Американский социолог Ричард Флорида в своей знаменитой книге «Креативный класс» [Флорида 2011: 16-19] предложил проделать любопытный мысленный эксперимент. Давайте представим себе, что некий американец оказался заброшен из начала XX века в 1950-е годы, а другой — из 1950-х в начало XXI столетия. Какой из них испытает больший шок от увиденного?

Новые люди нового мира

На первый взгляд, ответ очевиден. В 1950-х годах машины заполонили все улицы больших городов. Гражданская авиация избороздила небо. Квартиры оказались насыщены бытовой техникой: стиральными машинами, холодильниками, телевизорами, пылесосами, а супермаркеты — такими усовершенствованными продуктами, как растворимый кофе или замороженные овощи.

За следующие 50 лет Америка не сильно продвинулась в плане появления всякого рода технических диковинок. Ускорились автомобили и поезда, вместительней стали самолеты, компьютеры оснастили рабочие места, но в целом при анализе одних лишь технических изменений не возникает ощущения, будто мир стал совершенно иным.

Впрочем, если бы человек 1950-х пожил какое-то время в

XXI веке и посмотрел на изменения в образе жизни, он обнаружил бы совершенно разительные новшества. Трансформировался весь стиль человеческого существования. Люди, которые в начале и в середине XX века были привязаны к станку или к офисному столу, стали теперь пользоваться гибким рабочим графиком, а то и вовсе трудиться дома. Индивидуальность и самовыражение начали поощряться больше, чем соблюдение организационных норм. Строгая офисная одежда отступила под давлением новых привычек — стремлением носить джинсы и легкие рубашки. Стандартное предпочтение, оказываемое белым мужчинам англосаксонского происхождения при назначении на управленческие должности, ушло в прошлое, поскольку личные заслуги стали цениться больше формальных критериев отбора.

Словом, производственная атмосфера оказалась намного свободнее. А для некоторой части общества теперь вообще трудно провести границу между работой и отдыхом, поскольку и то, и другое превратилось в способ самовыражения.

Свободные люди со свободным образом жизни создали персональные компьютеры, мобильную связь, цифровые технологии, биотехнологию. Они разработали и усовершенствовали множество продуктов, обращающих на себя внимание не только техническим уровнем, но и необычным даже для экономики XX века разнообразием. Создателей всего этого разнообразия Флорида назвал креативным классом. Между тем, что делает этот класс, и тем, как он живет, есть, по всей видимости, самая непосредственная связь.

Как возник креативный класс

Почему появляется креативный класс и почему его значение будет, скорее всего, увеличиваться в дальнейшем? Дело в том, что в экономике с каждым годом крутится все больше «дурных» денег, то есть тех, расходование которых жестко не предопределено. Потребитель готов их истратить в любой момент, однако, пресытившись имеющимися благами, не знает толком, как это сделать. И в такой ситуации он с радостью вывалит кругленькую сумму тому креативщику, который придумает новую потребность и «завернет ее в столь привлекательную обертку», что покупатель почувствует удовольствие от очередного поворота шопинга.

Как тратило свои доходы старое индустриальное общество? Число пресыщенных богачей, не знающих, куда девать деньги, было сравнительно мало. Основная же масса перебивалась с хлеба на квас. И если вдруг эта масса повышала свое благосостояние, производитель точно знал, на что она готова тратить деньги. Строительство домов, выпуск колбасы, открытие новых ресторанов или сапожных мастерских — все приносило доход, поскольку набор потребностей был узок и хорошо предсказуем. Креативить порой тоже надо было, однако с этой задачей легко справлялся хозяин бизнеса, лично решавший, в чем будет «фишка» его нового пивного бара.

Потом наука сформировала иные потребности. Автомобиль, телефон, бытовая электротехника и все прочее требовали креатива в невиданных ранее масштабах. Однако в условиях массовых потребностей на первый план среди креативщиков выходила узкая группа инженеров, изобретавших принципиально новый продукт. А когда он появлялся, раскручивалось его массовое, стандартизированное производство. Ясно было, что, скажем, спрос на авто не насытится, пока последний имеющий деньги оболтус не получит возможность лично сесть за баранку. Поначалу автопроизводители вообще не гнались за разнообразием своей продукции, полагая, что главное в этом деле — технические возможности машины. И лишь во второй половине XX века массовое стандартизированное производство стало приспосабливаться к личности потребителя.

Почти столетие экономика развивалась по четкой схеме: идея — воплощение — массовое производство — насыщение рынка. Сегодня же ситуация стала иной. В развитых странах общество настолько разбогатело, что принципиальные технологические прорывы не поспевают за увеличением толщины кошельков потребителей. Все меньше становится очевидных приобретений. То есть таких, в целесообразности которых никого не надо убеждать.

Ясно, что каждому нужен телефон. Подавляющему большинству не повредит мобильник, поскольку редко кто сейчас полностью привязан к одному месту. Возможно (хотя уже не очевидно), что большинство предпочтет иметь максимально компактную трубку. Но когда рынок компактных, удобных в обращении мобильных телефонов до предела насыщен, вопрос о том, как втюхивать потребителю принципиально новый продукт, становится чрезвычайно сложным. Во всяком случае, до тех пор, пока не произойдет такой технологический прорыв в сфере телекоммуникаций, который сразу заставит миллионы людей раскошеливаться.

И вот тут-то вступают в игру креативщики. Имеется множество способов раскрутить потребителя на деньги, однако особенность нашей эпохи в том, что разные группы потребителей способны клюнуть на разные стимулы. Современный насыщенный рынок быстро индивидуализируется. Одним нужно сочетание ряда функций, другим — максимальная компактность, третьим — привлекательный дизайн. Есть те, кому ничего особо не нужно, но они гонятся за модой. А для некоторых обладание определенной вещью — признак крутизны.

то есть способ повысить самооценку. Причем сам потребитель не знает, за что он готов выложить деньги, до тех пор пока креативщик не объяснит ему это.

И так обстоит дело в десятках, если не сотнях, сегментов рынка. Тому, кто хочет тратить деньги на путешествия, надо предложить идею и маршрут, которые еще не приелись. Того, кто чудесам реставрации памятников предпочитает чудеса ресторации, надо пригласить в такой ресторан, где старый продукт не приелся в прямом смысле этого слова. Кого-то можно заинтересовать нестандартным спортом вместо наскучивших пробежек по соседнему парку. Кого-то — коллекционированием таких вещей, которые никому еще не приходило в голову собирать. Да, кстати, современное искусство — тоже креативный продукт. Если убедить потребителей в том, что явился новый Пикассо, то можно продавать весьма экзотические холсты по весьма экзотическим ценам.

В общем, сейчас сформировать идею о том, как можно истратить деньги новым способом, зачастую важнее, чем технически разработать такой продукт, какого раньше у нас не имелось в принципе. На этой базе и формируется креативный класс — миллионы людей, чья работа состоит не в том, чтобы выполнять инструкции боссов, а в том, чтобы самостоятельно порождать идею, которую на рынке можно трансформировать в деньги.

Офисного человека и креативщика традиционно относят к среднему классу, однако такая классификация бессмысленна. Они абсолютно различны по поведению, по характеру трудовой деятельности, по образу жизни, по способу получения дохода и многим другим параметрам. Креативный класс — чистый продукт постмодернизации. Его роль в XXI веке наверняка будет возрастать, поскольку в мире существует множество еще не возделанных «полей чудес», с которых можно получить хороший доход, если объяснить потребителю, что именно там стоит зарыть свои денежки.

Мы засиделись в прошлом

Несмотря на некоторую иронию, пробуждаемую действиями креативного класса, следует признать, что именно он по большому счету меняет наш мир. Пусть даже на десять идей, позволяющих облегчить кошелек потребителя, придется лишь одна, которая качественно усовершенствует жизнь человека.

Если миллионы молодых людей понимают, что креатив одновременно интересен и доходен, они с университетской скамьи устремляются именно в эту сферу и порождают помимо прочего важнейшие технические открытия. Креативный класс формирует креативную атмосферу, которая, собственно, и рождает все, что нам нужно: от удобной схемы организации городской жизни до новейших видов вооружений, способных защитить страну от агрессора.

Увеличение креативного класса требует максимально возможного расширения свободы. Идеи рождает соответствующий образ жизни, а не приказ начальства и даже не университет. «Разговоры за полночь в баре Уокера “Фургонное колесо” в Маунтин-Вью сделали для распространения технологических инноваций больше, чем большинство семинаров в Стенфорде» [Кастельс 2000: 72].

Креативный класс вообще может сформироваться лишь там, где существует минимум ограничителей, выстроенных государством или отдельными его представителями из числа чиновников. Ни государство в целом, ни отдельный чиновник не понимают, где, как и когда произойдет креативный прорыв. Если бы понимали, то наиболее развитыми были бы страны, где вместо креативного класса существуют креативные департаменты разного рода министерств, где клерки по приказу начальства выдают одно за другим гениальные изобретения. Однако социальные системы с подобной организацией креатива (социализм, национал социализм, фашизм, хустисиализм, чучхе и т. д.) давно уже обанкротились.

Увеличение креативного класса требует максимально возможного расширения свободы. Идеи рождает соответствующий образ жизни, а не приказ начальства и даже не университет.

Либо мы предоставляем обществу максимально возможные свободы, и тогда в нем формируется креативный класс XXI века. Либо мы дозируем свободы в духе XIX-XX веков, и тогда имеем, соответственно, экономику прошлых столетий. В такой ситуации потенциальные креативщики либо съезжают за рубеж, либо спиваются, либо кре-ативят в области распилов, откатов и наездов, где их способности всегда будут востребованы.

Сегодня Россия вполне осознанно выбирает второй путь развития. Неоднократно произнесенные слова Дмитрия Медведева о том, что свобода лучше, чем несвобода, так и остались словами, тогда как на деле у нас функционирует комплексная, четко продуманная система ограничения свобод, чрезвычайно удобная для консервации политического режима, но неприемлемая для адаптации к потребностям экономики XXI века.

Весьма характерна, например, ситуация с гомофобским законодательством. Флорида показал, что в США именно в тех местах, где сложилось наиболее толерантное отношение к геям, складывается и наиболее благоприятная атмосфера для креативной деятельности. Причем совсем не потому, что геи являются самыми лучшими креативщиками. Успехи в этой деятельности принадлежат людям разных наций и ориентаций. Просто гомофобия — лакмусовая бумажка, по которой интеллектуалы XXI века судят о наличии свобод в целом.

Либо мы предоставляем обществу максимально возможные свободы, и тогда в нем формируется креативный класс XXI века. Либо мы дозируем свободы в духе XIX-XX веков, и тогда имеем экономику прошлых столетий.

Если в данном городе сложилась нормальная атмосфера для творчества и для отдыха, то там наверняка и к представителям сексуальных меньшинств относятся толерантно. Флорида отмечает, что представители креативного класса «оценивая новую компанию и новое сообщество, воспринимают терпимость к разнообразию и в особенности к гомосексуализму как знак того, что “здесь рады видеть нестандартных людей”» [Флорида 2011: 97]. А если обнаруживается, что в новых сообществах существуют проблемы у геев, то, видимо, в той или иной степени будут проблемы со всеми свободами, которые требуются для креатива.

Сложившаяся у нас в России стратегия привлечения мозгов полностью сформирована прошлыми столетиями. Состоит она в том, что за деньги можно купить любые мозги. Причем за очень большие деньги — очень большие мозги. Но опыт функционирования креативного класса в Америке показывает, что свободное творчество требует не только денег, но еще и такого образа жизни, в котором приятно функционировать креативщикам. Если же человек клюет только на деньги, то велика вероятность, что с креативом на поверку у него будет туго.

В общем, сегодня в России сложилась интеллектуальная атмосфера, которая по одним параметрам характерна была для Америки и Европы 1950-х годов, а по другим — даже для 1930-х. И самое грустное, что убеждать сторонников идей прошлого в том, что их энергичная патриотическая деятельность тормозит развитие нашей страны (в том числе в военно-технической области), совершенно бесполезно. Для тех, кто полагает основой развития иерархические системы с жестким подчинением начальству и с предоставлением минимума свобод творческой части общества, философия креативного класса практически недоступна. Людям, которые считают развитие следствием четкого исполнения команд, трудно примерить на себя образ жизни той части общества, что творит благодаря внутренним импульсам и стимулам, создаваемым на свободном рынке.

Сегодня в России сложилась интеллектуальная атмосфера, которая по одним параметрам характерна была для Америки и Европы 1950-х годов, а по другим — даже для 1930-х. И самое грустное, что убеждать сторонников идей прошлого в том, что их энергичная патриотическая деятельность тормозит развитие нашей страны [в том числе в военно-технической области), совершенно бесполезно.

«Иерархические» политики любят называть себя консерваторами и полагают, будто следование традиции спасет мир от хаоса. Но на самом деле они таким образом просто консервируют свою власть, стремясь не допустить к правлению людей «со стороны» [Робин 2013]. Некоторая часть креативного класса, способная зарабатывать на обслуживании нашей иерархической системы, встраивается в эту модель, занимая ее нижний этаж. «Креативщики» создают идеи для манипулирования толпой, а «иерархи» эти идеи внедряют в жизнь. Но многих представителей креативного класса данная система отторгает. Эти люди всё чаще уезжают за рубеж или уходят во внутреннюю эмиграцию.

 

КАК ПРЕУСПЕТЬ НА ИНТЕЛЛЕКТУАЛЬНОМ РЫНКЕ

Минувший век был последним веком великих идеологий — учений, в которые люди искренне верили и за которые готовы были отдавать свои жизни. Великие идеологии обещали человечеству либо спасение в мире ином, либо коренное переустройство жизни на земле. И ныне еще широкие массы порой сохраняют подобную веру, однако элиты, которые конструируют идеологии, становятся более рациональными, прагматичными и даже циничными. В духе философии постмодерна они признают равноправными самые разные взгляды и не готовы бросаться в бой за ту или иную систему верований.

Еретики и диссиденты

Однако это не означает, будто элиты вообще удаляются из сферы конструирования массовых представлений об обществе. Сегодня формируется своеобразный рынок идей, на котором интеллектуалы стремятся продать свой продукт доверчивому покупателю. Тот молодой человек, что хочет обращать свой интеллект в деньги, карьеру и массовое признание, будет в XXI столетии действовать вовсе не так, как поступали его предшественники в прошлом.

Интеллектуальная карьера прошлых веков практически всегда осуществлялась в рамках определенных иерархических структур. Например, под эгидой господствующей на данной территории церкви или в составе определенной политической партии. Интеллектуал медленно восходил по иерархической лестнице, соблюдая сложившиеся правила игры и ожидая того момента, когда предшественники освободят для него высшие ступени.

Свободный интеллектуальный поиск был, конечно, возможен, однако практически всегда сопрягался для человека с опасностью превратиться в преследуемого всеми еретика. Сколько ярких людей погибло на костре до тех пор, пока Мартин Лютер не утвердил протестантизм, вступивший в бой со сложившейся в католической церкви иерархией. Протестантский проповедник обладал большей свободой интеллектуального поиска, чем католический священник, однако и он должен был обязательно делать карьеру в рамках сложившейся на данной территории традиции. Диссидентам, плохо вписывавшимся в традицию, приходилось за счастьем отправляться в отдаленные места.

Советским диссидентам, которые предлагали идеи, расходившиеся с генеральной линией партии, приходилось отправляться в «места, не столь отдаленные», но значительно менее приятные, чем те, где искали себе паству западные проповедники. Наша страна долгое время была самым ярким примером того, как интеллектуальная карьера осуществляется лишь в рамках иерархии.

Идея на полке супермаркета

В наши дни постепенно устанавливающиеся представления о равноправии различных взглядов формируют своеобразный рынок, куда выходит молодой интеллектуал в поисках той подходящей для него ниши, которая позволит обрести известность. Идеи сегодня продаются, как колбаса или сыр. Продукты интеллектуального творчества лежат на полках супермаркета, и «покупатель» выбирает тот, который ему в наибольшей степени подходит. При этом «производитель» определяет для себя специализацию, не столько исходя из сложившихся у него личных убеждений (таковых, собственно говоря, может и вообще не быть), сколько исходя из сложившихся представлений о том, какие идеи в ближайшие десятилетия будут в большей степени востребованы обществом. Будет спрос на «интеллектуальный сыр» — сделаем сыр. А если растет рынок «интеллектуальной колбасы», предложим ее покупателю.

Поясним это на конкретном примере. Допустим, вы — молодой интеллектуал с хорошим образованием широкого профиля, которое позволяет приложить свои силы в самых разных сферах деятельности. Чем вам заняться, чтобы лет через тридцать иметь хорошую репутацию в интеллектуальных кругах, большой дом в престижном районе, кругленький счет в банке и перспективы безбедной старости?

Первое, что приходит на ум, — бизнес. Здесь новые оригинальные идеи самым прямым способом трансформируются в деньги и успех. Если вы сможете уловить, чего не хватает рынку, а затем подобрать и организовать специалистов, способных заполнить свободную нишу товаром, вероятность успеха достаточно велика. Искать эту нишу можно в самых различных областях. Быть может, вы хорошо ориентируетесь в гаджетах. А может, сумеете принципиально по-новому подойти к прокладке туристических маршрутов. Толковые инженеры или знающие гиды всегда найдутся на рынке рабочей силы. А ваша главная задача — выдать идею, которую они потом реализуют.

Но далеко не каждому, кто хочет преуспеть на интеллектуальном рынке, удобно внедряться в бизнес. Возможно, вам легче плодить идеи, которые приложимы к общественной жизни. Тогда имеет смысл специализироваться на политике. Ведь это лишь на первый взгляд кажется, что создавать гаджеты и занимать парламентские кресла — принципиально разные задачи. На самом же деле они очень похожи в своей основе. Стараясь уловить, что нужно покупателю (избирателю), вы формулируете новую идею, затем собираете команду для ее воплощения, потом производите продукт и, наконец, втюхиваете его тем, кто хочет отдать за это свои деньги (голоса).

В том случае, если от бухгалтерии вас тошнит, но яркие речи или манипуляция общественным сознанием приводят в восторг, конечно, лучше идти в политику. Не обязательно выходя самому на первый план. Подобрать на улице лоха с красивой выразительной внешностью и сделать из него депутата — задача, заслуживающая самого серьезного внимания. В отличие от прошлых времен, когда убеждения были у человека в сердце, вы ищете харизматика без устоявшихся взглядов и наполняете его содержанием в зависимости от текущей политической конъюнктуры. Скажем, если у вас — краткосрочный проект в современной России, то лучше всего упирать на идею «православие или смерть». А если работаете на перспективу, то лучше взять за основу левые взгляды, поскольку они, скорее всего, возродятся в молодых поколениях, которым уже приелся нынешний цинизм властей в стиле «самодержавие — православие — доходность».

Еще один путь на интеллектуальном рынке — продажа знаний. Сейчас для подобной формы предпринимательства открываются столь большие возможности, которых не бывало в прошлые века. Во-первых, за знания часть общества готова платить звонкой монетой. А во-вторых, определенные знания бесплатно распространяются через СМИ, но так привлекают внимание масс, что оборачиваются доходным рекламным потоком. И, наконец, есть еще гранты, для освоения которых тоже требуется креативный подход. Поэтому, если вы опасаетесь связываться со сравнительно узким (особенно в России) политическим рынком, то можете заняться продажей знаний.

Внутри этого рыночного сегмента — тоже большой простор Исторические знания хорошо продаются в виде научно-по пулярной литературы, но не более того. Зато финансы и психология легко конвертируются в дипломы о высшем образовании.

На этой базе произрастают многочисленные негосударственные вузы, берущие большие деньги за обучение.

Если у вас — краткосрочный проект в современной России, то лучше всего упирать на идею «православие или смерть». А если работаете на перспективу, то лучше взять за основу левые взгляды, поскольку они, скорее всего, возродятся в молодых поколениях, которым уже приелся нынешний цинизм властей в стиле «самодержавие — православие — доходность».

Экономика, политология и социология востребованы в массмедиа. Обыватель не будет читать скучный социологический трактат и тем более не заплатит за получение диплома социолога (потенциального безработного), но всегда с интересом поразмышляет о рейтингах кандидатов на избрание куда-то и послушает телевизионную беседу интеллектуалов о том, почему один рейтинг пошел вверх, а другой — вниз.

Мир на Востоке — это катастрофа

На нашем интеллектуальном рынке, как и на западном, уже появляются продавцы знаний современного типа. Яркий пример — Станислав Белковский.

Подобные интеллектуалы качественным образом отличаются от настоящих социологов или политологов тем, что имеют лишь самую поверхностную профессиональную подготовку, но делают все возможное для того, чтобы считаться в массмедиа ключевыми экспертами. Все имеющиеся у них ресурсы (интеллект, энергию, связи и т. д.) эти эксперты мудро инвестируют в свой собственный рейтинг. Они дают комментарии по всем возможным вопросам, стремятся появиться на телеэкране в наиболее престижных программах и временами эпатируют публику скандальными прогнозами.

которые, естественно, не сбываются. Но зато эти прогнозы в момент появления на свет бывают чрезвычайно интересны для обсуждения массовым зрителем.

Такие продавцы знаний стремятся хотя бы на некоторое время занять посты в околовластных структурах. Они редко бывают по-настоящему влиятельны, но после отставки имеют возможность еще довольно долго делать вид, будто пользуются конфиденциальными источниками информации. Яркий пример такого рода человека в современной России — Глеб Павловский.

Обладание подобной «информацией» превращает этих людей из рядовых производителей знаний в монополистов интеллектуального рынка, что резко повышает цену на их услуги. Зарабатывать они могут, например, производя на коммерческих началах доклады о политическом положении в стране для правительства, бизнеса и общественных организаций.

Впрочем, путь от рядового интеллектуального предпринимателя к властителю дум, монополизировавшему определенную сферу политической информации, чрезвычайно тернист. Вершин достигают лишь наиболее удачливые и упорные. На пути к известности их ждет ряд поворотных моментов, после которых можно либо ускорить движение вверх, либо резко затормозить.

Ключевой момент — выбор темы первоначальной специализации. Анализируя данную проблему, американский исследователь интеллектуального рынка Дэвид Брукс справедливо отмечает, что можно, например, выбрать федеральный бюджет, поскольку он обсуждается ежегодно. Это гарантия интереса к тебе со стороны СМИ на всю жизнь. Но данный предмет чрезвычайно узок и интересен лишь небольшой аудитории. Поэтому у специалистов по бюджету совсем невелики шансы выбиться в люди и перейти из аналитических радиопрограмм в престижные ток-шоу, демонстрируемые на федеральных телевизионных каналах. В целях обретения широкой известности лучше стать экспертом по Ближнему Востоку. «Но представьте, что на регион нисходит мир — это будет катастрофа», — иронично замечает Брукс [Брукс 2013а: 171-172]. И впрямь, на всю оставшуюся жизнь вы будете никому не нужны, тогда как специалисты по бюджету продолжат каждый год нудно и методично обсуждать на радио свои проблемы, поддерживая сложившуюся репутацию в узких профессиональных кругах.

Однако допустим, что с выбором темы вы правильно определились. Теперь надо найти свою аудиторию и так подстроиться под нее, чтобы вас полюбили и ждали с нетерпением. «Преуспеть на интеллектуальном рынке можно с идеями любого свойства: сказочно удачливые интеллектуалы есть как среди умеренных, так и среди радикалов, — констатирует Брукс. — Поведение тоже может быть самым разнообразным — успеха добиваются как добродушные, так и рассерженные. Но если идеи не соответствуют нраву, преуспеть не получится. Нельзя быть мягким радикалом, как нельзя быть резким и сердитым, придерживаясь умеренных взглядов. Таких чудаков публика не жалует» [Там же: 173].

А вот конкретный портрет радикала, нарисованный Бруксом. «Он строит свою карьеру на предпосылке, что мир летит в тартарары. А коварная правящая элита оболванивает массы, заставляя придерживаться неверных суждений. Поэтому, чтобы преуспеть, радикал должен быть постоянно не в духе. Его аудитория ждет от него пылкости с оттенком паранойи» [Там же: 173]. Пожалуй, нетрудно узнать в этом образе таких профессиональных российских радикалов, как Владимир Жириновский или Эдуард Лимонов, хотя американский автор наверняка с этими людьми никогда лично не встречался. Жириновский много лет уже блестяще конвертирует собственную известность в политический успех и высокие доходы. А писатель Лимонов обеспечивает солидные тиражи книг и интерес к своему творчеству даже со стороны критиков, которые не разделяют его радикальных взглядов.

«Умеренный интеллектуал, в свою очередь, настолько уверен в собственной важности, что ему вовсе не обязательно быть интересным. Поэтому и говорит он тихо, не спеша. Как будто с высокой вершины. За это его почитают глубоким мыслителем, пусть даже никто не вспомнит ни единой высказанной им мысли» [Там же: 175]. А это ведь не кто иной, как Глеб Павловский, про которого Брукс у себя в Америке никогда даже не слышал.

Войдя в правильный образ и обретя свою аудиторию, важно воспользоваться нужным моментом для яркого выступления, которое привлечет внимание всей страны. Как только случилось событие, потрясшее общество, так сразу (пока не пропал интерес публики) должен появиться ваш комментарий. «Чтобы привлечь максимум внимания, — учит начинающего интеллектуала Брукс, — статья должна быть слегка абсурдной. Логически выстроенные статьи читают, понимают и забываю!. А вот противоречивые или абсурдные эссе заставляют десятки авторов возмути ться и написать отве т, тем самым десятикратно усиливая общественный резонанс» [Там же: 177]. Хороший пример содержащего противоречие (возможно, кажущееся) и вызывающего раздраженную реакцию публики текста — книга «Конец истории и последний человек» Фукуямы. «Тысячи оппонентов написали ответные тексты, где утверждалось, что история продолжается, а Фукуяма стал мировой знаменитостью» [Там же: 178].

В общем, сегодняшняя многомиллионная масса предпринимателей, подвизающихся на интеллектуальном рынке, успешно расстается с личными убеждениями и ориентируется на спрос, предъявляемый потребителем идей. Такой интеллектуальный рынок в XXI веке будет непрерывно расширяться в соответствии с ростом размеров креативного класса. Креативщики не будут встраиваться в иерархические структуры, где надо функционировать по команде сверху, а станут действовать самостоятельно, постоянно отыскивая на рынке не заполненные товарами и услугами ниши.

А потребителю интеллектуальных идей (читателю и телезрителю) в этой ситуации следует постоянно быть настороже. С ним все реже будут говорить по душам. Ему станут навязывать тот интеллектуальный продукт, который, по мнению «производителя», хорошо продается в данный момент.

 

БУДУТ ЛИ В РОССИИ ГОРОДА XXI ВЕКА?

Однажды вечером в Германии я ехал поездом из старого ганзейского города Любека в старый ганзейский город Гамбург. И был очень удивлен тому, как много пассажиров набилось почему-то в вагон. Железные дороги в Германии не перегружены. Почти всегда можно с комфортом добраться до нужного места. А тут люди стояли в проходах, почти как в электричке, везущей российских дачников до отдаленного садоводства.

Присмотревшись к пассажирам, я обнаружил, что большая их часть — тинейджеры, уже малость расслабившиеся, а значит, готовые приятно провести время. И тут пришла в голову мысль: ведь нынче субботний вечер, народ отправился отдыхать!

И впрямь: Гамбург — миллионный мегаполис, тогда как Любек — уютный провинциальный городок; расстояние между ними легко преодолевается за час; съездить из одного места в другое для посещения ночного клуба — все равно что в Москве или Петербурге выбраться в центр из спальных районов.

Работа и отдых в одном пакете

Гамбург с Любеком, Бременом, Люнебургом, Травемюнде и рядом других городов Северной Германии составляют своеобразный мегарегион, где благодаря хорошему транспортному сообщению сформировалось единое пространство труда и отдыха. Кто-то пересекает его ежедневно, кто-то — раз в неделю, кто-то — реже. Но в любом случае стандартная поездка в рамках мегарегиона качественно отличается от привычной нам командировки в иной город, практически всегда предполагающей ночлег в гостинице, чемодан и прочие неудобства.

Сегодня в Европе сформировался уже целый ряд таких мегарегионов. В Германии, например, ситуация, похожая на гамбургскую, сложилась вокруг Франкфурта, куда ежедневно стекается люд как минимум из десятка разбросанных по Рейну и Майну небольших городков.

Да что там городков! До Кельна из Франкфурта экспресс добегает за час. Отправившись как-то в Кельн через 15 лет после первой поездки, я по старой памяти ожидал, что поезд будет тащиться часа два с половиной. И чуть не проспал остановку. Мог запросто укатить в Амстердам, который в свою очередь является центром мегарегиона, включающего Гаагу, Делфт, Роттердам, Харлем.

От Рима на экспрессе до Неаполя — час к югу, до Флоренции — полтора к северу. Весь центр Италии — единый мегарегион. И в нем между мегаполисами, где люди работают, раскинулись большие пространства для отдыха: пляжи Тирренского моря, холмы живописной Тосканы и крохотные городки с уютными ресторанами, где можно отдохнуть после прогулок по тропинкам или осмотра фресок XV века.

Милан — сердцевина подобного мегарегиона на севере Италии. Здесь вместе сошлись и рабочие места крупных городов, и прохладные альпийские озера (на севере), и пляжи лигурийского побережья (на юге).

Согласно оценке Ричарда Флориды, в сегодняшнем мире сорок крупнейших мегарегионов в совокупности осуществляю! две трети всей экономической деятельности человечества и дают 85 % технологических инноваций. При этом в них проживает лишь 18 % населения Земли [Флорида 2012: 179-180]. Крупнейшие, естественно, находятся в США. Тот, что на восточном побережье, к примеру, включает целых пять городов — Нью-Йорк, Вашингтон, Филадельфия, Бостон, Балтимор — ив совокупности насчитывает 50 миллионов человек. Почти такой же гигант сложился вокруг Чикаго. А есть еще калифорнийские и техасские мегарегионы. Так называемая Каскадия, что на западном побережье, включает и американский Сиэтл, и канадский Ванкувер.

У нас в России порой принято называть мегарегионом огромные территории, такие как, например, Сибирь [Супрун 2012]. Но их невозможно развивать в виде единого комплекса, поэтому смысл подобного именования просто теряется.

От города — к мегарегиону

Похоже, мегарегион — это принципиально новая форма организации жизни человечества, характерная для XXI века.

Дело в том, что сегодня с определенной периодичностью в экономике происходят резкие повороты, уничтожающие миллионы старых рабочих мест и создающие миллионы новых. Старый бизнес обычно переносят туда, где подешевле рабочая сила (к примеру, в Китай), а новый возникает на базе технологических прорывов, совершаемых креативным классом. В такой ситуации порой даже крупные города не застрахованы от структурной безработицы. Яркий пример — Детройт, в котором бедолаги, подвизавшиеся раньше в стагнирующем американском автомобилестроении, ныне с трудом находят себе новое приложение сил.

Мегарегион представляет собой значительно более сложную структуру, чем просто обычный город-миллионник индустриальной эпохи. В мегарегионе, объединяющем несколько взаимосвязанных центров, представлены самые разные отрасли деятельности. Когда одни находятся в состоянии стагнации, появляется возможность для развития других. И, соответственно, креативному классу проще искать ниши для приложения сил, бизнесу — рынки для сбыта продукции, а простым людям — рабочие места.

Кроме того, в мегарегионе удобно сочетать работу и отдых. Здесь обязательно есть и природа, и ночная жизнь, и театры с музеями. Удобная инфраструктура позволяет добраться в нужное время в нужное место.

Такой мегарегион — это даже не городская агломерация, интенсивно развивавшаяся в богатых странах мира во второй половине

XX века, а до нас в полной мере добравшаяся лишь сейчас. Агломерация была удобна пригородами и маленькими населенными пунктами, где человек мог построить свой дом и куда он сравнительно легко мог на личном автомобиле добраться после работы. Увы, ныне удобство агломерации становится спорным, поскольку, с одной стороны, дороги забиты пробками, а с другой — дорожающее горючее делает проблематичными поездки в одиночку на автомобиле.

Система скоростного сообщения, развивающаяся в мегарегионах, постепенно трансформирует старый образ жизни. Обычные поезда, объединяющие систему метро с пригородными перевозками, позволяют без проблем добираться на короткие расстояния. Экспрессы дают возможность при необходимости быстро достигать других крупных городов мегарегиона.

Подобную систему скоростного сообщения невозможно растянуть по всему пространству большой страны. Это окажется слишком дорого. Поэтому маленький городок, затерянный между мегарегионами, скорее всего, и в XXI веке будет влачить жалкое существование. Если вообще способен будет что-то «влачить». Но такой же городок внутри мегарегиона окажется удобен для проживания, поскольку из него люди сумеют легко добраться и до работы, и до мест отдыха.

Флорида полагает, что у жителей мегарегионов, расположенных в разных странах, частях света и даже цивилизациях, больше общего в нравах, культурных вкусах и, возможно, политических предпочтениях, чем у жителей мегарегионов с их соплеменниками из маленьких городков [Флорида 2014: 51].

В этом смысле проблема вымирания деревни, столь часто обсуждаемая в России, или проблема стагнации малых городов с промышленной монокультурой может считаться отнюдь не отечественной, а общемировой. С той разницей, конечно, что в Америке или в Западной Европе она не принимает таких жутких форм, как у нас.

А как же у нас?

Отличие нынешнего положения дел в России от того, что мы видим в наиболее развитых странах мира, — не в проблемах деревни, а в проблемах мегарегионов. У нас в стране если и можно сейчас говорить о появлении таковых, то лишь применительно к Москве. Обычный же город-миллионник не застрахован от того, чтобы разделить судьбу депрессивного Детройта. В 1990-е годы многие города через это уже прошли. И вновь могут вернуться в подобное состояние в ситуации низких цен на нефть и сокращения платежеспособного спроса, который пока еще худо-бедно поддерживает отечественную экономику.

В Москве положение дел намного лучше, поскольку через нее направляется столько разнообразных денежных потоков, что человек, потерявший работу, с большой степенью вероятности найдет себе место для приложения сил в иной сфере. В Москве с ее разветвленным метрополитеном и транспортным сообщением жить намного удобнее, чем в любом ином месте России, не исключая даже Санкт-Петербурга. Москва связана авиалиниями практически со всем миром, тогда как другие города в основной своей массе связаны лишь с Москвой.

Конечно, московский мегарегион качественно отличается от любого американского, немецкого или итальянского тем, что в нем доминирует один ярко выраженный центр. Он не объединяет города с находящимся между ними пространством, а просто втягивает в себя все более отдаленные окраины. Однако и в этом плане нельзя говорить о том, что наш мегарегион — совершенно иной мир, чем западный. Примерно по такому же принципу втягивания окраин развиваются, скажем, Лондон или Париж.

Однако Лондон с Парижем начинают сближаться. Туннель под Ла-Маншем постепенно превращает эти два мегаполиса в единый мегарегион. А что же у нас? В России, увы, развиваются прямо противоположные процессы.

Казалось бы, существует естественная тенденция к формированию мегарегиона «Москва — Санкт-Петербург», который в совокупности по численности населения насчитывал бы около 20 миллионов человек. Именно здесь сосредоточена основная часть российского креативного класса и имеются оптимальные возможности для развития туризма и разных видов отдыха.

Правда, расстояние в 600 км, разделяющее два крупных города, великовато. Да к тому же пространство между Москвой и Петербургом практически по сей день заброшено и захламлено. Однако скоростное железнодорожное сообщение потенциально создает возможность формирования мегарегиона, тем более что в этом пространстве находятся живописные и недостаточно освоенные в туристическом плане места, которые могли бы иметь хорошие возможности для развития при наличии нормальной транспортной доступности.

Более того, расстояние между Петербургом и Хельсинки (менее 400 км) является оптимальным для формирования своеобразного интернационального мегарегиона. При наличии нормального сообщения пространство от столицы России до столицы Финляндии (возможно, с включением Таллина, до которого от Хельсинки лишь два часа пути на пароме) могло бы представлять собой перспективную зону развития. На ее территории в XXI веке могли бы осесть, нормально работать и жить миллионы российских граждан из глубинки, которые в своих удаленных городах с промышленной монокультурой обречены рано или поздно стать безработными.

И что же у нас происходит на практике?

Вместо строительства настоящей высокоскоростной железнодорожной магистрали (ВСМ) «Москва — Санкт-Петербург», которая могла бы в идеале сократить продолжительность поездки до двух с половиной часов и создать нормальные условия развития всей территории мегарегиона, принимается решение тянуть ВСМ от Москвы через Владимир и Нижний Новгород на Казань, а в перспективе, возможно, на Екатеринбург.

При этом совокупная численность населения всех этих четырех городов недотягивает до численности населения Санкт-Петербурга. Потенциальный туристический поток в этих четырех городах, расположенных далеко к востоку от Европы, даже смешно сравнивать с тем, который может захватить Москву и Санкт-Петербург при наличии удобного сообщения в этом мегарегионе. Да и возможности развития бизнеса в Казани или Нижнем Новгороде проблематичны в сравнении с теми, которые есть на Западе страны.

Похоже, что строительство ВСМ на восток — это политический выбор, наивная технократическая попытка удержать Россию от возможного распада. Вместо того чтобы инвестировать в экономику XXI века, формируя мегарегион «Москва — Санкт-Петербург», мы инвестируем в политическую структуру XIX века, не надеясь, похоже, ни на какую коммерческую отдачу в будущем. Более того, в условиях экономического кризиса резко снижается вероятность реального строительства абсолютно убыточной и чрезвычайно длинной ветки на восток. Бюджетных ресурсов на столь глобальный проект найти невозможно, а частный капитал в подобную квазиимперскую авантюру втянуть трудно.

Что же касается связей Санкт-Петербурга и Хельсинки, то мы по сей день отделены от Финляндии нелепой границей, которая не нужна ни нам, ни финнам. Движение людей, товаров, капиталов, технологий тормозится визовым и таможенным режимом. А в такой ситуации коммерческая активность уходит из Финляндии по большей части в Прибалтику, которая давно уже член Евросоюза. Причем война санкций, начавшаяся в 2014 году, еще больше усугубила проблему. Западные страны (балтийские в том числе) теряют интерес к России, куда трудно инвестировать большие деньги, и предпочитают жить в своем собственном мире. У нас же все шире используются идеи изоляционизма, снижающие интерес широких масс населения к любым формам международного сотрудничества.

Вместо того чтобы инвестировать в экономику XXI века, формируя мегарегион «Москва — Санкт-Петербург», мы инвестируем политическую структуру XIX века, не надеясь, похоже, ни на какую коммерческую отдачу в будущем.

Хельсинки с Таллином, Лондон с Парижем, Сиэтл с Ванкувером, Франкфурт со Страсбургом формально разделены границами, однако на самом деле теснейшим образом связаны друг с другом. Достаточно прокатиться разок на пароме между столицами Финляндии и Эстонии, чтобы обнаружить, как тысячи туристов регулярно едут отдыхать в Таллин, а на обратном пути прихватывают с собой дешевые эстонские товары. И это лишь малая часть той жизненной активности, которую представляет собой мегарегион «Хельсинки — Таллин».

А у нас — стена, становящаяся с каждым годом все более высокой и непреодолимой. Об отмене виз мы лишь мечтаем. Причем в ситуации обостряющейся конфронтации уже нет смысла даже мечтать. Политическое противостояние России с Западом мешает решению проблемы даже в большей степени, чем наша традиционная неспособность решать достаточно простые бюрократические вопросы.

О вхождении в единое экономическое пространство Евросоюза мы даже не думаем. Наши союзники — на востоке. Однако, как бы ни развивались связи с восточными странами, удаленными от наших ведущих мегаполисов на тысячи километров, подобное сотрудничество (хотя бы уже по географическим причинам) никогда не сможет стать приемлемой базой для формирования мегарегионов. И там, на востоке, не сможет сформироваться креативный класс, ориентируясь на те модели, что уже сложились к настоящему времени в Европе и Америке.

 

СТАНЕТ ЛИ НЫНЕШНИЙ ВЕК ЭПОХОЙ ФУНДАМЕНТАЛИЗМА?

Нынешнее столетие началось со страшных терактов, которые были осуществлены во имя религиозных фундаменталистских принципов. И тут же возник вопрос: являются ли случайностью события 11 сентября 2001 года или же развитие разрушительных идей становится закономерностью для нашего времени, а значит, XXI век пройдет под знаком фундаментализма, как предыдущий прошел под знаком нацизма и социализма?

Движение в прошлое или в будущее?

На первый взгляд, вроде бы есть принципиальное различие между «великими идеями», породившими ГУЛАГ с Освенцимом, с одной стороны, и «великой идеей», породившей уничтожение башен-близ-нецов, с другой. Нацизм и социализм были явлениями сравнительно новыми, не испытанными на практике ранее. Они представляли собой страшный соблазн для «малых сих». Маленьким людям без денег, талантов и перспектив на будущее хотелось стать великими. Хотелось разом осчастливить себя и заодно все человечество, уничтожив «неправильные» нации или эксплуататорские классы. Что же касается религиозного фундаментализма, то он вроде бы является выходцем из прошлого, то есть своеобразным рудиментом тех старых времен, когда человечество еще фанатично верило в Бога и во идоя Господа готово было совершать различные злодеяния: крестовые походы, сжигание еретиков и т. д.

Иными словами, на первый взгляд кажется, что человечество в какой-то момент сочло с подачи Фридриха Ницше, что Бог мертв [Ницше 1990], и попыталось сформировать утопии непосредственно в этом мире без божественного участия. Так получились «светские религии» — вера в скорый приход коммунизма или в превосходство одной нации над другими. И эти светские религии представляли серьезную опасность для нормального развития человечества. А фундаментализм, как кажется на первый взгляд, такой опасности не представляет, поскольку поддерживается отсталыми людьми, просто не созревшими еще до понимания ницшеанского тезиса. Может быть, когда фундаменталисты поумнеют в результате проведенной с ними просветительской работы и поймут, что Бога нет, то откажутся от терактов и от надежд на рай с гуриями, куда должны попадать люди, павшие в героических битвах с неверными?

Думается, что изложенные выше представления принципиально ошибочны. Они очень упрощают историю «великих идей» XX века, и, соответственно, предоставляют плохую базу для исследования перспектив развития человечества в XXI столетии. На самом деле социализм, нацизм и фундаментализм внутренне очень схожи между собой. Они все происходят из одного источника, хотя убежденные представители этих идей никогда не соглашаются с таким выводом.

Нацизм и социализм

Как произошли на свет нацизм и социализм? Не следует думать, будто причиной их появления стало какое-то временное помрачение рассудка миллионов людей. Не стоит разделять развитие общества на правильное (то есть обеспечивающее модернизацию) и неправильное (то есть приводящее к срыву в утопию). Как нацизм, так и социализм представляют собой важнейшее следствие модернизации. Печальное следствие, но вполне закономерное.

В ходе модернизации человек традиционного общества попадает из деревни в город и там оказывается поглощен совершенно иным, непривычным ему миром. Человек теряется, перестает понимать, как ему следует дальше жить. И в этой ситуации попадает под воздействие разного рода агитаторов. Их задача состоит в том, чтобы втянуть бедолагу в какую-нибудь новую общность, помочь ему ощутить чувство локтя, пробудить в его сознании стремление бороться за права этой общности, а затем направить на конкретного врага, который якобы мешает нормальной жизни простых людей.

Появление агитаторов — в определенном смысле случайность.

Нацизм и социализм как формы воздействия на сознание модернизирующегося общества чрезвычайно похожи. Пропагандисты этих «великих идей» призывают к осуществлению вроде бы различных механизмов трансформации, но сами способы воздействия на обывателя практически идентичны.

Кто-то из них «повернут» на утопиях, кто-то мстит элитам за свои личные обиды, кто-то просто ненавидит все человечество. В общем, у каждого может быть собственный «диагноз». Но то, что во многих модернизирующихся обществах агитаторам удается завербовать в ряды борцов с капиталистической модернизацией огромные массы людей, является закономерностью.

С одной стороны, такое происходит потому, что простым людям тяжело живется в эпоху больших перемен и это вызывает у них растерянность. С другой — потому, что эти несчастные люди сосредоточены в крупных городах. Там небольшому числу «смутьянов» сравнительно просто удается «охмурять» сразу огромные человеческие массы, которые собираются на митинг, толпятся у радиоприемника или просто между делом обнаруживают в хорошо доступных местах всякие подрывные листовки.

Нацизм и социализм как формы воздействия на сознание модернизирующегося общества чрезвычайно похожи. Пропагандисты этих «великих идей» призывают к осуществлению вроде бы различных механизмов трансформации (одни сплачивают класс против другого класса, вторые сплачивают нацию против других наций), но сами способы воздействия на обывателя практически идентичны. Несчастному растерявшемуся горожанину (недавно еще не знавшему иного мира, кроме старого, деревенского) объясняют, кто виноват во всех его бедах, и сулят безоблачное счастье в случае коренного переустройства общества.

Новый поворот

Если мы теперь посмотрим на предложение идей со стороны религиозного фундаментализма, то обнаружим, что его пропагандисты ведут себя точно так же и добиться стремятся таких же целей, каких в прошлом добивались нацисты и социалисты. Фундаменталисты поднимают на борьбу либо граждан быстро модернизирующихся ныне государств, либо иммигрантов, проживающих в крупных западных городах. Как те, так и другие сильно фрустрированы большими переменами. Особенно тяжело становится тем, кто оказался в развитых странах на заработках. Они заведомо превращаются в людей второго сорта, обреченных на выполнение тех непрестижных работ, от которых отказываются граждане США, Евросоюза и даже России. То есть фундаментализм является таким же порождением модернизации, как и нацизм с социализмом. Невозможно сформировать убежденного фундаменталиста из убогого обывателя, если он не покинул традиционное общество с его привычным укладом и не оказался внутри современной экономики с ее динамизмом и большими переменами.

Современный фундаментализм, хоть и стремится восстановить традиционные религиозные ценности, на самом деле очень похож на нацизм и социализм в своем намерении изменить будущее, сделать его приемлемым для миллионов несчастных фрустриро-ванных модернизацией обывателей.

Хантингтон сформулировал, казалось бы, парадоксальную мысль: «Модернизированность порождает стабильность, но сам процесс модернизации порождает нестабильность <...> Не отсутствие модернизированности, а усилия по ее обретению являются не источником политического беспорядка» [Хантингтон 20046: 59]. И впрямь, именно фрустриро-ванные быстрыми переменами люди, а вовсе не сонные жители отсталой деревни, идут на бой за свои права.

Британский историк Карен Армстронг в своем капитальном исследовании истории фундаментализма «Битва за Бога» отмечала, как и почему иранцы в 1960-1970-х годах поднялись против модернизации — так называемой «белой революции», которую осуществлял в то время прогрессивно настроенный шах. В основе политических проблем лежали проблемы духовные. «Подавляющее большинство иранцев испытывало в связи со всем этим самые неприятные чувства. Знакомый мир становился чужим — вроде бы прежний, но уже не тот, словно близкий друг, чью внешность и характер изуродовала болезнь. Когда знакомый мир претерпевает настолько резкие перемены, как Иран 1960-х, люди начинают себя чувствовать лишними в собственной стране. Таких людей становится пугающе много» [Армстронг 2013: 290].

Традиционное общество с традиционной религией считало, что жить надо по возможности без перемен, что в прошлом существовал золотой век и что лишь наши грехи не дают вернуться к этому золотому веку. Современный фундаментализм, хотя вроде бы призывает вернуться к основам и стремится восстановить традиционные религиозные ценности, на самом деле очень похож на нацизм и социализм в своем намерении изменить будущее, сделать его приемлемым для миллионов несчастных фрустрированных модернизацией обывателей. Фундаментализм гонит людей на молитву, но не загоняет из города в деревню. Он не призывает вернуться к луку со стрелами, а использует все современные технические достижения для усиления своих позиций в борьбе с модернизацией. Он, собственно говоря, хочет получить все плоды модернизации, но без ее инструментов, таких как свобода, частная собственность, конкуренция, признание прав различных меньшинств и т. д. В этом он абсолютно схож с нацизмом и социализмом, которые стремились тоталитарными методами получить возможности для использования самого современного оружия. Поэтому в конечном счете фундаментализм проиграет, как социализм и нацизм, однако до тех пор он имеет серьезный шанс стать в истории XXI века таким же значимым явлением, каким социализм и нацизм были в истории XX столетия.

Запоздалый рывок фундаментализма

Но почему же фундаментализм выступил на сцену позже своих «собратьев»? И почему он проявил себя в основном в исламском мире, тогда как социализм и нацизм захватывали различные страны Европы?

Дело, наверное, в том, что европейская модернизация формировалась в значительной степени на волне антиклерикализма XVIII-

XIX веков. Церковь долгое время оставалась главным противником прогресса, а потому трудно было бы увлечь широкие массы фрустрированных горожан фундаменталистскими лозунгами. Европейские клерикалы в борьбе за сохранение своих позиций мобилизовывали крестьян, живущих по старине и держащихся за традиционные ценности. Соответственно, идеологи, хотевшие добиться мобилизации горожан в борьбе за светлое будущее, должны были придумывать светские религии.

В современном исламском мире возник совершенно иной расклад сил. Активная мобилизация масс, фрустрированных модернизацией, началась еще примерно в середине XX века. И шла под лозунгами национализма и социализма. Страны явной социалистической направленности несколько десятилетий ориентировались на широкий московский карман. Их противники, предпочитавшие национализм, — на еще более широкий — вашингтонский. В итоге как та, так и другая светская религия дискредитировали себя сотрудничеством с зарубежными «хозяевами». Как национализм, так и социализм не принесли быстрого счастья народам исламского мира, а потому возник резонный вопрос: не является ли все это происками мировой закулисы?

При появлении подобных вопросов в исламских кругах стало формироваться стремление отыскать какую-то идею, «не запятнанную» сотрудничеством с этой «закулисой». И вот на сцену вышел фундаментализм. Проблемы противостояния общества клерикалам, которые имели первостепенную важность для европейцев эпохи модернизации, для мусульман оказались на заднем плане, поскольку их затмили свежие проблемы противостояния общества диктату, идущему из-за рубежа.

Более того, социализм полностью себя дискредитировал, поскольку Советский Союз доказал на своем печальном опыте слабость мечты о счастливом бесклассовом обществе. Национализм в известной мере сохранил свои позиции в исламском мире. Однако в малых нациях, неспособных противостоять «диктату Вашингтона», сложно развиться настоящей мессианской идее. Трудно поверить, что Ирак, Египет, Малайзия или, тем более, скромный маленький Йемен сокрушит всех неверных и обеспечит всеобщее счастье. А вот исламский фундаментализм, объединяющий представителей многих наций по религиозному признаку, для построения мессианской идеологии вполне пригоден. Поэтому он стал усиливаться на фоне развала таких пер-соналистских режимов, как режим Саддама Хусейна в Ираке, Хосни Мубарака в Египте, Муаммара Каддафи в Ливии, Башара Асада в Сирии и многих других.

Таким образом, можно сделать вывод, что исламский фундаментализм является сегодня наиболее эффективным инструментом для мобилизации миллионов членов общества, фрустрированного модернизацией. Более эффективным, чем национализм и социализм, работавшие в Европе XX века, но потерявшие динамизм в Азии XXI столетия.

Не стоит надеяться на то, что фундаментализм вдруг рассосется, а его адепты смогут внять разуму и мирно модернизировать общество. Если Европа в XX веке разуму не вняла и энергично строила тоталитарные социалистические и националистические режимы, то не меньше оснований для подобных пагубных исканий есть сегодня у Азии. Только искания эти пойдут по фундаменталистскому пути, лучше соответствующему реалиям исламского мира.

Судьба России

У нас в России, как ни покажется это странным, религиозная ситуация во многом напоминает ту, которая сложилась сегодня в фундаменталистском мире, хотя наши православные иерархи (в отличие, скажем, от исламского духовенства, посылавшего толпу по пятницам выступать против египетского генералитета) не вмешиваются непосредственно в политику. Они ограничиваются лишь общей поддержкой властей, что характерно было и для старой Руси, и для Византии.

Дело в том, что исторически судьба России, несмотря на то что мы — страна христианская, напоминает, скорее, судьбу исламского мира. Социализм у нас, как известно, принял столь радикальные, деструктивные формы, что вызвал массовое отторжение к концу

XX века. В итоге новый этап модернизации, открытый Перестройкой и не завершенный по сей день, заставил напуганное, страдающее от резких перемен общество искать духовной опоры в православном фундаментализме. По сути, это было единственно возможное для миллионов растерявшихся людей решение проблемы, как пережить реформы.

Впрочем, если по ширине охвата наш фундаментализм сродни исламскому, то по характеру проникновения в души он, скорее, сопоставим с американским, проистекающим из какой-нибудь южной глубинки США. Это фундаментализм общества потребления, в котором люди, обращающиеся к глубинным ценностям религии, не желают надевать пояс шахида и бросаться в гущу «неверных». Наши фундаменталисты хотят спокойно жить на этом свете, имея дом, машину, футбол по телевизору, кружку пива, стабильный доход и т. д.

Иными словами, трудности эпохи модернизации заставляют Россию обращаться в XXI веке к фундаментальным религиозным ценностям, а возможности, открываемые той же самой эпохой модернизации, стимулируют пользоваться всеми материальными благами, доступными человечеству.

 

 

КАК СПАСТИ ВЕРУ В БОГА БЕЗ ФУНДАМЕНТАЛИЗМА

Умрет ли религия в XXI веке? Станем ли мы бездуховными материалистами? Надо ли сражаться за веру в Бога с оружием в руках, жестоко карая каждого, кто неправильно мыслит? Вокруг этих вопросов все чаще сосредотачивается полемика в современной России.

С одной стороны, есть вроде бы очевидный пример Запада, демонстрирующий нам, как со времен Просвещения религия постепенно сдавала свои позиции. Божьи храмы в Европе опустели, паства разбрелась по магазинам, и регулярный шопинг превратился в ритуал, заменяющий присутствие на церковных службах.

С другой стороны, есть вроде бы очевидный пример Востока, демонстрирующий нам, как после некоторого отступления религия ислама вновь стала доминировать в обществе. Мечети переполнены, правоверные внимают каждому слову, а религиозные нормы вторгаются в экономику, политику и даже правовую систему.

Подобное схематичное представление кажется верным, когда получаешь отрывочную информацию о религии благодаря телевизионной картинке и некоторым алармистско-пропагандистским брошюрам. Реальный же мир выглядит значительно сложнее. Представления о нарастающей бездуховности Запада и фундаменталистском фанатизме Востока существенно трансформируются, если начинаешь всерьез изучать эти проблемы.

Заправки, «Макдональдс» и церкви

Первый раз оказавшись в Америке, я был, естественно, поражен разнообразием страны, сочетающей небоскребы Нью-Йорка с бесконечным одноэтажным массивом пригородов. Но через некоторое время (особенно во второй и третий свой визит за океан) я обратил внимание на то, что при абсолютной несоизмеримости различных частей Соединенных Штатов есть три явления, неизменно присутствующих во всех уголках огромной страны. Это заправки, «Макдональдс» и церкви. Перефразируя известную мысль Ленина, можно сказать, что таковы, наверное, три источника, три составные части современного американского общества, сочетающего каким-то таинственным образом автомобилизм, фастфуд и глубокую религиозность.

У каждого, кто хотел бы представить наш нынешний мир с помощью заранее подготовленной схемы, возникает соблазн разбить эту триаду, выбросить какую-то ее часть и объявить не вписывающийся в схему элемент досадной случайностью. К примеру, модернист станет утверждать, что для прогрессивно мыслящих американцев Божьи храмы являются чем-то старым и отживающим, то есть не имеющим такой прагматичной функции, как средства передвижения и рестораны быстрого питания. Консерватор же, напротив, стремясь подчеркнуть значение традиции и веры для американского общества всех времен, заметит, что, скажем, вульгарный «Биг-Мак» — это для бедных и цветных, тогда как истинный WASP (белый протестант англосаксонского происхождения) с глубоким уважением относится лишь к церкви.

На самом деле никак нельзя отрывать одно от другого. Модернизированная Америка удивительным образом сочетает приверженность современному образу жизни (распад традиционной семьи, частая перемена мест, стремление к карьере и т. д.) с религиозностью, помогающей людям примирить динамизм XXI века с естественной склонностью иметь в жизни какую-то фундаментальную основу. А вера в Бога порой помогает, как ни парадоксально, сделать жизнь более динамичной. Великий немецкий социолог Макс Вебер показал более ста лет назад, что протестантская этика серьезно способствовала развитию духа капитализма, а значит, религиозность протестантов заметно ускоряла рост ВВП и реальных доходов населения [Вебер 1990]. И хотя в XXI веке картина мира уже выглядит несколько по-другому, тезис о непосредственной связи столь разных сфер жизни, как экономика и религия, остается актуальным.

Таким образом, чтобы по-настоящему разобраться в хитросплетениях XXI века, вопросы, сформулированные в начале этого очерка и имеющие заметный политический привкус, следовало бы заменить на принципиально иной, чисто научный вопрос: что позволяет сегодня оптимально сочетать модерн с традицией, религиозность с деловой хваткой, приверженность духовным ценностям со способностью к достижению практических жизненных результатов?

Нам вряд ли стоит сражаться за веру или оплакивать безвозвратно ушедшие времена духовной идиллии. Не лучше ли просто разобраться в том, как можно организовать мир XXI века, чтобы он не противоречил тем ценностям, которые человечество хотело бы взять из прошлого?

Конкуренция на рынке «духовного продукта»

Современный британский (что важно, не американский!) историк Ниал Фергюсон провел интересное сравнение того, как в последние столетия была обустроена вера в Бога среди европейцев и среди американцев. Как те, так и другие являются приверженцами христианства, однако в институциональном плане действуют совершенно по-разному. Проще говоря, вера у всех одна, а «правила игры» принципиально отличаются.

Фергюсон описывает небольшой американский городок Спрингфилд, где почти на каждую тысячу жителей приходится одна церковь. «Ну, здесь нет ничего особенного, — может сказать современный россиянин. — Это, так сказать, церкви шаговой доступности. У нас сейчас тоже к этому стремятся. В каждом микрорайоне возводят хотя бы по одной маленькой деревянной церковке».

На самом деле наша модель существенно отличается от американской. Дело в том, что у нас (если говорить о территориях, населенных преимущественно русскими) все храмы принадлежат к одной и той же православной конфессии (с редкими вкраплениями мечетей, костелов или синагог, причем расположенных лишь в по-настоящему крупных городах), тогда как в Спрингфилде развивается активная конкуренция за души прихожан. Там действуют 122 баптистские церкви, 36 методистских часовен, 25 Церквей Христа и 15 Церквей Бога — всего около 400. «В нынешнем Спрингфилде, — отмечает Фергюсон, — идет конкуренция между церквями столь же жесткая, как между автомобильными дилерами или ресторанами быстрого питания. Церкви должны иметь здесь коммерческую жилку, чтобы привлечь и удержать прихожан» [Фергюсон 2014: 366].

Естественно, для успеха в конкурентной борьбе приходится применять все возможные методы современного маркетинга. Клиента надо завлечь и развлечь, сделав так, чтобы он почувствовал удовлетворение от приятно проведенного в церкви времени. «Христианство этого сорта, — продолжает Фергюсон, — не только увлекает и развлекает (мало чем отличаясь от поездки в мультиплекс с прохладительными напитками или кофе “Старбакс”), но и удивительно малого требует от своих адептов. Сами они, напротив, к Богу обращаются часто, так что молитвы нередко включают длинный ряд просьб о решении личных проблем. Бога-отца, и Сына, и Святого Духа заменили Бог-Аналитик, Бог-Умирающий богатый дядюшка и Бог-Личный тренер. Учитывая то, что более двух пятых белых американцев в некоторый момент своей жизни меняют религию, вера стала, как это ни парадоксально, шаткой» [Там же: 367].

Суть неизменна, формы меняются

«Подобная вера отвратительна, — наверняка скажет значительная часть консервативных читателей, дойдя до этого места, если еще раньше не бросит просматривать текст, содержащий столь неприкрытую апологетику американского образа жизни. — То, что описал Фергюсон, и церквями-то назвать нельзя».

Такие читатели, бесспорно, правы. Для тех, кто ценит в религии традицию и возможность соприкоснуться с истоками древней веры, подобное бегство по конкурирующим между собой храмам в поисках «духовного продукта», оптимально удовлетворяющего потребности, абсолютно неприемлемо.

Однако другой читатель, возможно, скажет: «Это любопытно. Мне нужен Бог, а не старый надоевший обряд. Я хочу верить так, как мне подсказывает душа, а не так, как подсказывает священник, которого я давно не уважаю за откровенную корысть и пренебрежение моими духовными проблемами. Я ведь друга или любимую женщину долго выбираю, стремясь сойтись душами. А “врачевателя души” мне предлагают по разнарядке, идущей сверху, без всякой возможности выбора. Нет, уж лучше я поищу ту Церковь и того батюшку, который мне ближе».

Данный читатель тоже, конечно, прав. Любовь к женщине может погубить неугомонная теща, стремящаяся вторгаться во все дела молодой семьи. И точно так же любовь к Господу могут погубить его недостойные служители, которых сейчас пруд пруди — что в нашей церкви, что за рубежом. Немало людей, искренне стремящихся к Богу, сегодня фактически изгнаны из Церкви, поскольку они не хотят веровать так, как им навязывают. В итоге люди остаются в одиночестве, лишаясь духовной поддержки общины, столь ценной в настоящей вере.

А может существовать еще и третий читатель, который скажет, что не способен веровать так, как веровали его предки, существовавшие в мире, не знавшем современной науки и множества технических открытий.

Нам кажется, будто подобный модернист неизбежно уходит из Церкви, поскольку никто не сможет доказать ему, что Бог сидит на небе. И впрямь, принять религию в традиционной форме его сознание откажется. Однако потребность в вере у человека существует независимо от работы сознания. А потому многие модернисты готовы будут принять Церковь, если она всерьез трансформируется и предложит смотреть на мир по-другому, чем смотрели наши отцы и деды.

Кстати, ведь даже самые консервативно настроенные наши современники во многом веруют не так, как верили первые христиане. Суть веры остается неизменной на протяжении тысячелетий, но формы ее обязательно меняются, приспосабливаясь к постоянно модернизирующемуся миру.

Человек для Церкви или Церковь для Человека?

В общем, разнообразие Церквей — это не коварный план американцев по разрушению веры, а естественная реакция на трансформацию человека. На то, что мы в XXI веке стали очень разными. И, соответственно, разными являются наши духовные запросы. Тоталитарный строй способен ломать человека, подгоняя его под единый стандарт, и тогда он вполне может обойтись единой религией или даже квазирелигией, которой был советский марксизм. Но  строй не тоталитарен, то Церкви волей-неволей приходится трансформироваться и двигаться за изменением потребностей человека, как двигается за изменением потребностей любой производитель товара, не желающий обанкротиться.

«Реформация в Европе имела национальный характер, — пишет Фергюсон, — и привела к появлению государственных церквей вроде англиканской или шотландской. А в США религия и государство всегда были разделены, что допускало открытую конкуренцию многочисленных протестантских сект. Это, вероятно, лучшее объяснение странной смерти религии в Европе. В религии, как и в бизнесе, монополия неэффективна — даже если в некоторых случаях существование государственной религии увеличивает степень религиозной активности (там, где правительство щедро субсидирует церковь и слабо контролирует назначение священнослужителей). Чаще конкуренция на свободном религиозном рынке поощряет новшества, направленные на то, чтобы принадлежность к общине и участие в богослужениях лучше отвечали запросам людей. Вот это и сохранило религию в Америке» [Фергюсон 2014: 367].

Разнообразие Церквей — это не коварный план американцев по разрушению веры, а естественная реакция на трансформацию человека. На то, что мы в XXI веке стали очень разными и, соответственно, разными являются наши духовные запросы.

Социологические опросы показывают, что религия в США действительно сохранилась. Так, например, порядка 90 % американцев уверяют, что верят в Бога. Не менее показательны другие данные. Более 60 % граждан США являются прихожанами той или иной церкви. Причем около 40 % сообщают, что посещали храм буквально в самую последнюю неделю перед опросом [Хантингтон 2004а: 143]. Даже если эти данные несколько завышены из-за неточных ответов респондентов все равно они свидетельствуют о том, что американцы — более религиозный народ, чем многие другие и, в частности, чем российские граждане.

В России сегодня церковь испытывает временное возрождение, поскольку в связи с разрушением тоталитарной коммунистической квазирелигии общество, желающее во что-то верить, повернулось в сторону РПЦ. Однако со сменой поколений наша ситуация станет все больше напоминать ситуацию, сложившуюся во многих европейских странах, где церкви фактически пустуют. Истинные прихожане, которых, по разным оценкам, в России не больше 10 %, наверное, в храмах останутся, а так называемые «захожане» будут захаживать все реже и реже, поскольку при сохранении потребности в вере перестанут чувствовать потребность в церкви как в институте. Умный, разносторонне образованный молодой человек вполне может верить в Бога, однако не велика вероятность того, что он согласится именно с той формой культа, которая монопольно утверждена.

 Вера не умрет, но она может трансформироваться и спрятаться в душах.

Если в религиозной сфере российской жизни будет происходить либерализация, то множество конкурирующих между собой церквей предложат верующему человеку помощь. Если же либерализации не произойдет — храмы все чаще станут пустовать, оставляя верующего наедине с самим собой.

В первую очередь это будет проблема для РПЦ и ее иерархов.  Они с удивлением станут обнаруживать, как быстро сокращается размер пожертвований, позволяющих существовать церкви, и как быстро сворачивается влияние церкви на высокопоставленных прихожан. Вместе со сменой поколений у руководителей страны и у богатых бизнесменов исчезнет нынешняя мода стоять со свечой перед камерами, демонстрируя свою религиозность широким массам телезрителей. А вместе с модой растворится нынешняя политическая поддержка.

Впрочем, проблема священнослужителей, вынужденных приспосабливаться к новым реалиям, для страны в целом не так уж важна. Гораздо важнее — духовное состояние атомизирующегося общества. Система конкурирующих за прихожан церквей (как бы странно ни выглядела она сегодня для многих традиционно верующих людей) все же значительно лучше той ситуации, когда человек, устремляющий свои мысли и чувства к Богу, становится одинок и замыкается в самом себе со своими духовными проблемами.

Как правило, верующий человек нуждается в общине, на которую может опереться в тяжелый момент; в людях, с которыми может сопереживать свою веру. И если он не находит надежной общины и родственных душ, ему трудно укрепиться в вере. В итоге слабость церкви, теряющей прихожан, в конечном счете оборачивается слабостью страны, многие граждане которой утрачивают душевный покой.