Со временем мой порыв усадить Элен перед зеркальной стеной фехтовального зала стал казаться мне авантюрой от начала и до конца. И хотя успех мой обошелся графу в пятьдесят тысяч франков, деньги эти в буквальном смысле смердели бедой, стоило вспомнить, как они мне достались. Аппетит мой ухудшался, даже любимые блюда и вина казались безвкусными. И в один из свинцово-серых январских дней, когда я взбирался по лестнице дома на рю Мон к себе в квартиру с корзинкой салата, редиса, моркови, поверх которых покоился обернутый в веточки розмарина кролик, на меня накатил приступ отвращения, да такой, что даже расхотелось подниматься к себе.
Развернувшись, я, не долго думая, направился не куда-нибудь, а на рю де Бабилон. Добравшись до дома семейства Боне, я остановился, зашел в лавочку и позвал месье Боне, который тут же разразился приветствиями, и напрямик заявил ему, что на сей раз я сам лишился аппетита.
Едва я сунул кому-то из его подручных корзинку с продуктами, как желудок мой тут же заурчал, более того: от одного вида колбасок на витрине и несравненного духа копченых цыплят аппетит мой взыграл, как в старые добрые времена.
— Я должен уточнить, месье Боне, не то чтобы я страдал полным отсутствием аппетита, мне просто невмоготу есть в одиночестве. И готовить лень. Вот что я хочу вам предложить: дарю вам эту корзину вместе со всем, что там лежит, а вы меня за это угощаете поджаристыми ножками откормленной на славу курочки.
— Предварительно мы их отвариваем, затем поджариваем и только после этого коптим. Здесь в округе их называют «ножками Боне». Я положу вам в корзинку парочку на вечер, а сейчас идите к Мари, и пусть она угощает вас. И не вздумайте возражать.
Потянув за шнурок звонка, месье Боне препроводил меня на заднюю лестницу.
— Опять лестница! — вырвалось у меня, будто сие нехитрое и полезное сооружение означало для меня катастрофу средней тяжести.
— И еще какая! — с гордостью ответствовал месье Боне. — Ступеньки из пятисотлетнего стропильного дерева, а поручни сняты с испанской каравеллы. Конечно, это не дворцовая лестница, по спиралеобразные изгибы смотрятся величаво, не так ли? А перво-наперво должен вам заявить, что это единственная в Париже деревянная лестница, которая не скрипит. Настоящий шедевр!
— Стало быть, чудесная лестница, да и только, — прокомментировал я и не без самоиронии заключил, что это крутыми изгибами уходившее вверх винтовое сооружение полностью соответствовало моему нынешнему состоянию духа.
Мое с ним различие состояло лишь в том, что мне впору как раз расскрипеться, причем погромче. Именно потому чутье и привело меня сюда, на рю де Бабилон. Мне нужно было кому-нибудь выговориться, испросить совета, и я понимал, что только Мари Боне поможет мне.
К счастью, эта женщина была рада нашей встрече ничуть не меньше моего, ибо я уже бог знает сколько времени не переступал порога их дома. Месье Боне вновь доказал мне, каким умным и тонко чувствующим человеком он был. Не ударяясь в словопрения, он отправил супругу на кухню, крикнув ей вслед, чтобы мадам Боне не вздумала обращаться ко мне как к психиатру.
— Сегодня твоя очередь помочь ему. Сготовь что-нибудь вкусное, козочка моя, а потом выслушай, что он тебе расскажет.
И я со спокойной совестью вверил себя гостеприимству семейства Боне. В самом деле, отчего не вверить себя материнской заботе Мари и не насладиться семейным уютом, пусть даже чужим? С благодарностью я принял предложение хозяев расположиться в просторном кресле эпохи Людовика XV, с признательностью понюхал пробку только что откупоренного бордо, которое тем временем хозяин, блаженно урча, разливал по бокалам.
С поразившей меня учтивостью он протянул мне бокал, не забыв предусмотрительно подвинуть и табуреточку для ног. Но и этого ему показалось мало: раздобыв где-то в доме теплый плед, он заботливо укрыл мне ноги. Успокоился месье Боне, лишь когда водрузил мне под голову подушку-мутаку. С сосредоточенным видом и молчаливо, что было уж совсем не в его духе, этот великан передвигался по комнатке, даже сподобился подкатить сервировочный столик, вновь наполнить успевшие опустеть бокалы и в довершение всего зажечь свечу. После этого с чувством исполненного долга месье Боне извинился и стал спускаться к себе в лавку. Постепенно его шаги по лестнице стихли.
Я сидел в одиночестве. Из кухни слышались звуки передвигаемых по плите кастрюль или сковород, доносилось благоухание супа и приправ. Свеча потрескивала, освещая изображение Пресвятой Богоматери с висевшими над ним четками.
«Молюсь Тебе, чтобы все было хорошо, — подумал я. — И прости мне все».
Мне стало тепло, дремотно, глаза сами собой закрывались. Вспомнился граф. Неужели он видел во мне кандидата в мужья своей дочери? Или мне это только казалось? Из чувства долга я помог Ролану и Жоффе при расследовании крайне запутанного дела об убийстве барона Оберкирха. Из чувства долга ли? Я полностью отдавал себе отчет, что соглашусь помогать им уже из-за того, что это даст мне возможность видеться с Марией Терезой… Мерцание свечи вносило неразбериху в мои и без того не отличавшиеся упорядоченностью мысли. Как же мне хотелось видеть эту женщину, и тут же в голове вновь зазвучали саркастические излияния графа — мол, уж не собрались ли вы ухлестнуть за моей дочерью!
Графиня де Карно вышла бы за любого, кто поклялся бы в вечной любви к ней. Элен была вторым после Жюльетты созданием в этом мире, пробуждавшим у меня самое искреннее сочувствие. Наряду с ее более чем неказистой внешностью она страдала еще одним недугом, преследовавшим ее после падения с лошади, — иногда у нее непроизвольно разъезжались ноги, и происходило это, как правило, в самый неподходящий момент. И потом на многие часы, а то и целые дни нога от бедра и до ступни была парализована, теперь же, после любовной драмы, она вовсе не поднималась. Часами лежала на кушетке в гостиной, и горничная читала ей вслух стихи. Иногда Элен засыпала, а во сне плакала, из-под сомкнутых век текли слезы.
И теперь граф надеялся на повторение чуда, сотворенного мной с Ла Бель Фонтанон.
— Когда Элен на ногах, вряд ли это существенно улучшит ее, так сказать, фасад, — цинично вещал граф, — но ночью все кошки серы, кроме того, за ней неплохое приданое. И, как известно, за девушками ее типа нужен глаз да глаз.
— Почему вы говорите такие отвратительные вещи, граф?
— Чтобы меня было за что сжечь в адском пламени.
Тут я вздрогнул — мне показалось, что кто-то меня позвал. — Да?
— А вы, выходит, успели вздремнуть?
Голос Мари Боне звучал совсем по-матерински, и бульон, который она принесла, благоухал, как и должен благоухать налитый в чашу прозрачный бульон с вырезанными из моркови звездочками.
— Да, прикорнул немного. Потом мне показалось, что кто-то позвал меня.
— Ничего вам не показалось, дорогой месье Петрус, — убежденно произнесла Мари Боне.
И несколько часов спустя мне пришлось убедиться, что она была права.
Зов исходил от Элен. И сейчас я не стану отягощать читателя дословностью того, что произошло с Элен, пока я вкушал гастрономические прелести в гостях у семейства Боне. Как позже мне рассказали, она, как обычно, улеглась на кушетку и, широко раскрыв глаза, стала вглядываться в стоявшее в изножье кушетки зеркало. Незадолго до этого она отпустила служанку, а отца не было, граф отправился на аукцион. Никто не мешал Элен полностью отдаться сокровенным мечтаниям. Не один час она пыталась гипнотизировать себя, что в конце концов удалось. Она стремилась вновь пройти сквозь зеркало и вновь пережить поцелуи и ласки вероломного похитителя. Кровь из перерезанной вены мало заботила ее, особой боли Элен не испытывала — порез оказался неглубоким. Вероятно, графиня была на верху блаженства. Я очень хорошо представлял себе ее желания и охватившую ее при этом страсть. Наверняка наступил момент, когда волна блаженства подняла ее вверх, оторвала от кушетки, понесла прочь, к светлому сиянию, которое с каждым мгновением становилось все ярче. Мне и сейчас кажется, что я слышу ее крик: «Петрус! Это так прекрасно!»
Застыв с ложкой в руке, я смотрел в глаза Мари Боне, в эти чуть испуганные глаза газели.
— Нравится вам?
— Превосходно, — пробормотал я. — Мари, у вас получается лучший во Франции бульон…
Я чувствовал, как стучит мое сердце, слышал доносившийся с улицы колокольный звон. Все это — реальность, успокаивал я себя, принимаясь за густой суп с домашними колбасками, пригубив вина из бокала, затем перешел к яблочному компоту и пирожным. Грезившийся мне призыв Элен померк и уже больше не донимал меня. А на Мари Боне напала словоохотливость. Обрадованная тем, что ее стряпня пришлась мне по вкусу, она призналась, что купила скворца. Во-первых, для развлечения, во-вторых, чтобы в доме поселилось еще одно существо, о ком она могла бы заботиться.
— Знаете, недавно я встретила одну уличную торговку. У нее была клетка с синичкой, малиновкой и воробьем и корзинка с мелкими белыми фиалками. Это было настоящее чудо! На этом рынке все старались перекричать друг друга, мясники зеленщиков и так далее, но все равно не смогли заглушить чудное пение, хоть и совсем негромкое. Я была словно околдована, птичье пение звучало для меня как призыв из другого мира. Я уж и не помню, как сунула ей последние остававшиеся у меня су, а торговка, связав для меня маленький букетик, благоговейно вручила его мне.
— А что же с птицами? — спросил я.
— Это были ее демоны.
— Демоны?
В ответ прозвучало лишь серебристое позвякивание ложек. Попытавшись разобраться в безудержных фантазиях Мари Боне и представить себе обычных скворцов в роли демонов, я невольно склонился к мысли о том, что, может быть, разум Мари вновь помутился? Может быть, ей нужна помощь? И тут я словно пробудился. Обеспокоенно взяв Мари за руку, я заглянул ей в глаза. Чуть сморщив лоб, она сосредоточенно уставилась куда-то поверх меня, словно в надежде отыскать подтверждение или же опровержение сказанного ею.
— Нет, — наконец сказала она и высвободила руку, — я все верно сказала. И вам нечего опасаться, что мне снова пора в Сальпетрие.
— Но, Мари…
— Вы хотя бы попытайтесь понять меня, Петрус. Кстати, я забыла сказать, эти птицы вовсе не предназначались для продажи. И знаете почему? Потому что это демоны, оперенные души, дающие торговке жизнь. Синица — демон, дающий возможность задержаться где угодно, малиновка — демон одиночества и мелодичных напевов, демон, скрывающийся в воробье, отвечает за покорность и послушание, за готовность питаться крошками с мостовых города.
— Очень и очень занятное толкование, Мари…
— Еще бы! И на самом деле занятное. Но то, что я надумала завести дома скворца, никак не связано с этим событием. Я завела его, чтобы хоть с кем-то можно было общаться так, как мне хотелось бы. И если Бог на сей раз соблаговолит… то малышке или малышу посчастливится насладиться его трелями.
— То есть… Вы хотите сказать, что ждете ребенка?
— Я и сама не могу понять, как все произошло, — призналась Мари Боне. — Полтора месяца назад он после обеда приходит сюда и говорит: «Милая, мне все-гаки хочется ребенка. Но как, если…» «Так что же, ты разучился, что ли?» — спрашиваю его. «Да нет, но… — замялся он. — Ну, тогда возьми да сделай нам ребенка». Он упал на колени передо мной… А потом мне было так хорошо, так легко. Все былые депрессии делись куда-то прочь. И теперь я больше похожа на меланхолика в эйфории.
Я, запинаясь, выдал обычное в таких случаях поздравление. Мари Боне, пожав плечами в ответ, зажгла еще одну свечу и стала относить посуду в кухню. Складывалось впечатление, что она обрела несколько более земную, грубоватую ипостась, подумалось мне. И при этом она такая нежная, будто из любовной оды. А что касается образов ее мира, тут она вполне может поспорить с любым прорицателем.
— Мари, я совершил ужаснейшую ошибку, — крикнул я ей, когда она уже была на кухне, и тут же снова уселся в кресло, не ударяясь в расспросы и поуютнее укутываясь пледом. — Моя консьержка утверждает, что долг мужчины — беззаветно любить женщину. Я люблю Марию Терезу, но додумался у нее на глазах наброситься на ее дядюшку и чуть было не придушил его. И еще одно: мне удается гипнотизировать людей взглядом, голосом и вообще своей риторикой — и все же я никак не могу отделаться от ощущения, что все это как-то впустую. Очень напоминает скуку. И притом точно знаю, что, ставя себе подобный диагноз, лишь впадаю в самообман. Потому что всего-то пару дней назад был полон надежд получить кредит на открытие собственной практики.
— Одну минуту, Петрус. Тут мне кое-что пришло в голову.
Мари Боне вернулась с тарелкой с остатками рождественского печенья. После этого ненадолго исчезла в спальне. До меня донеслось шуршание платьев, и я невольно спросил себя, насколько же глубоко Мари Боне постаралась упрятать свою женственность. Сейчас разыгрывает передо мной этакую непринужденность, думал я, дескать, уважает, но отнюдь не любит своего мужа. Почему она не закрыла за собой дверь? Что это, умысел или же просто забывчивость? Может, ей хочется, чтобы я стал за ней подглядывать?
С минуту из спальни не доносилось ни звука. Я поедал печенье и напряженно вслушивался. Ни звука, казалось, Мари Боне обратилась в соляной столб во время переодевания. Дышать стало труднее, сердце учащало бег. Звездочка печенья раскрошилась у меня в пальцах — и тут скрипнула половица, а в следующую секунду раздался сдерживаемый, негромкий кашель. Потом послышался звук выжимаемой губки, и после этого Мари Боне вернулась в комнату. От женщины исходил запах фиалковых духов.
— Заставила вас дожидаться.
Я не сомневался, что верно истолковал донесшиеся до меня звуки, однако Мари Боне вела себя так, будто ничего не произошло. Но даже в тусклом мерцании свечи я смог разглядеть, что лицо женщины разгладилось, посвежело.
— За вами в Шарентоне укрепилась слава человека слишком уж доброго, мягкосердечного, — заговорила она. — Вы от этого мучитесь и сами это хорошо знаете. Несправедливость и подлость легко ранят мягкое сердце, и оно кровоточит. Именно это сейчас и происходит с вами. Послушайте, Петрус, вы помогли мне совершить путешествие по своему «Я», я имею в виду, что и вам такое путешествие пришлось бы очень кстати, только важно верно выбрать пункт назначения. До сих пор вы обходились со своим даром, как поденщик. Тут пациент, там пациент, чуточку игры, пока не появилась Ла Бель Фонтанон. Но все это не имеет к вам никакого отношения. Все произошло даже помимо вашей воли. А в тех случаях, когда речь заходит о ваших глубинных чувствах, то есть о любви, тут ваш дар обречен на фиаско.
Мне оставалось лишь согласиться с этой женщиной. Кивнув, я в один присест умял два печенья. Мари Боне говорила со мной с оттенком превосходства, жестко, очень по-мужски. Ведь внешне, рассуждал я, это ни дать ни взять козочка, но какая проницательность, какой ум! Я уже стал подозревать, что она подсознательно переносила свои материнские чувства на меня, человека взрослого, с тем чтобы вытеснить росшего в ней ребенка.
— Мари в образе газели, разгуливающей на поляне своих фантасмагорий, — такой вы нравитесь мне куда больше. Могу предложить вам прогулку. Хотите? Однажды вы мне описали, как сидите у ткацкого станка будущего, и при этом предугадали катастрофу семейства Суле. Что же готовитесь предугадать сейчас?
Мари Боне с радостью поддержала мою идею. Я заставил ее размотать клубок, своего рода нить Ариадны, которая должна была служить ей ориентиром на период нахождения в трансе. В момент, когда наши с ней образы совпадали, Мари предстояло завязать узелок. И когда в начале нашего совместного странствия она окажется на моем шезлонге в Шарентоне, то должна была обвязать нить вокруг тела.
— Вы же помните, как я склонился над вами и пробовал пульс. Если у вас есть желание, просто возьмите да впрыгните в мой взор. Ничего страшного, вы ведь скреплены нитью с настоящим, и в любое время вам стоит лишь протянуть руку и нащупать узелок.
— Я пытаюсь.
— И что?
— Ничего не получается. Да и как? Я чувствую вас, ощущаю ваш запах, слышу вас, но я ведь не предсказательница будущего.
— Тогда возвращайтесь.
— Уже возвратилась, я у себя в спальне…
— Мари, я слышать этого не желаю.
— Ладно. Куда теперь?
— Возьмите нить и забросьте ее туда, откуда она может быть связана с вами: к себе в живот.
— Ни за что!
Не ответ, волчий рык! Рык разъяренного волка, который готов разорвать тебя на части! Этот агрессивный звук длился долю секунды, но у меня мурашки по телу побежали. Я почувствовал себя пойманным за руку вором, показался себе наивным самаритянином, вынужденным внезапно признать, что все его благие деяния завершились бедой для всех. Если у Мари Боне и были глаза Жюльетты, то такого презрительного, бесчувственного и бездушного тона моя сестра никогда не смогла бы себе позволить.
— Тогда возвращайтесь.
Я изо всех сил старался, чтобы голос мой звучал как можно равнодушнее. Мари Боне потребовались считанные секунды, чтобы прийти в себя. Похоже, наша вылазка прошла для нее бесследно. Она с удовольствием разгрызла фигурное печенье, потом внимательно оглядела кусочек и даже понюхала его.
— Я вас не обидела?
— Не хочется лгать вам, Мари. Но в вашем голосе было столько злобы…
Мари Боне снова устремила на меня взгляд газели: невинный, боязливый, непонимающий. Она избегала встречаться со мной глазами и сидела, поглаживая живот, как преисполненная радости будущая мамаша, влюбленная в будущее дитя. Да, шепотом подтвердила Мари, опустив голову, верно, она проявила недовольство. И все потому, что ее напугала эта нить Ариадны, она испугалась удушить этой питью свое нерожденное дитя.
— Пора бы вам знать, Мари, сколько честности вы в состоянии взять на себя, — мягко и таинственно произнес я.
— Поверьте, — прошептала в ответ Мари Боне, — хотя Тесей и отыскал выход из лабиринта, но разве Минотавр до этого год за годом не пожирал всласть семерых мальчиков и девочек? Вот о чем следовало бы задуматься, Петрус! О тех уже убиенных Минотавром детях. С одной стороны Ариадна и Тесей, с другой — пожиратель детей Минотавр.
— Мари, я согласен с вами, По, когда я предложил вам проследовать по нити Ариадны во чрево к себе, к вашему ребенку, вы повели себя, как тот Минотавр, пожирающий детей.
— Бог мне свидетель! Нет! Никогда!
Ее возмущение было искренним. Побледнев от ужаса, с расширившимися глазами она прикрыла ладонью рот. Она мгновенно сообразила, что я хотел сказать: что принял ее за Минотавра, который не прочь полакомиться и собственным ребенком.
— Знаете что, — тихим голосом продолжала Мари Боне, — в трансе мне вдруг показалось, что на конце нити затаилась смерть. Почему — не могу сказать. И все же меня преследует неотвязная мысль, что стоит мне добраться к центру тела, и я повстречаюсь с ней.
— И в самом деле малоутешительно.
— Верно. Потому что в трансе возможно все что угодно. Я перепугалась ее лика, лика смерти, понимаете? Ее смрада! Прежде всего именно ее смрада! Потому что транс — это не сон. Тут ты видишь во сне собственную смерть, что ты уже лежишь в гробу. И чувствуешь ужасный запах тлена, зловоние распадающейся плоти. В трансе от всего этого не уйдешь. Так что мне оставалось бежать и кричать «нет». А в повседневной жизни все происходит так, что старуха смерть не пугает меня. Я ее почти люблю. Она мне представляется как нечто, похожее на тень, с которой я связана от рождения. Она, связанная со мной незримой нитью, бросит иногда на меня взгляд искоса, в другой раз нет. Эта нить длиннее в годы юности, к старости укорачивается. И когда приходит твой час, старуха аккуратно и чуть ли не любовно начинает сматывать нитку, заключает тебя в свою тень и уносит прочь из этого мира. Иногда мне казалось, что я своими глазами даже видела ее, но она всегда проворнее меня и умеет хорошо прятаться. Ей хватает просто опавшего листа или капельки росы, чтобы укрыться в них. А когда она стоит у меня за спиной и я оборачиваюсь, она тут же исчезает, и я недоуменно гляжу в пустоту.
Мне никогда не забыть этого монолога. На прощание Мари Боне страстно убеждала меня положить все мои заботы и треволнения в объемистый гроб, заколотить его и утопить в морской пучине, тем не менее меня на следующий день одолевали мысли похуже — я был готов сам улечься в такой гроб и исчезнуть навсегда из этого мира.
Я как раз сидел над составлением письма, в котором пытался извиниться, когда меня разыскал Ипполит, камердинер графа. Более водевильной ситуации и вообразить себе было трудно: равнодушно-высокомерный слуга является к субъекту, когда тот, одолеваемый неумеренным оптимизмом касательно получения прощения от возлюбленной, строчит ей полное раскаяния послание. Улыбаясь и с пером в руке я вышел открыть Ипполиту, который бесстрастно и лаконично проинформировал меня о «добровольном уходе из жизни графини де Карно».
Я так и не услышал собственного крика, мне об этом уже потом доложила консьержка.
— Пресвятая Дева Мария! Что с вами?
Мадам Бершо, не упустившая возможности препроводить старшего графского прислужника к дверям, вновь взбежала по лестнице и погрозила кулаком дурному вестнику. Излишнее волнение обернулось для нее ужасающим кашлем, и, после того как приступ миновал, она отхаркнула мокроту не как обычно в платочек, а прямо на пол. Посланник графа, увидев такое, брезгливо отворотился и, не попрощавшись, удалился.
Мадам Бершо! Голос сердца не обманул ее: то был момент, когда я нуждался в этой женщине как никогда. Она была единственным человеком, кому я мог тогда довериться.
— Любовь, месье Кокеро! — воскликнула она. — Любовь. Ах, она так горька. Но не плачьте. Я помогу вам!
Я и не собирался плакать, а присел на корточки перед секретером с письмом графа в руке. Я был так потрясен и расстроен, что послание выпало из рук. Я бы и сам повалился, если бы не мадам Бершо, успевшая подхватить меня. Она долго стояла у меня за спиной, разглядывая графский герб и аристократические каракули графа. Забота одно, а любопытство — другое.
Граф был скуп на слова. И достаточно честен, чтобы не обвинять в трагедии одного лишь меня: все, таково было его резюме, виновны в этой «катастрофе со смертельным исходом». «Элен переживала без меры по поводу своих чересчур огромных ног, слишком большое внимание уделяя бушевавшим в ней страстям, я потакал своему мизантропическому эстетству, вы, Кокеро, пустили на самотек ваше дарование внушать и подчинять. Ныне всем нам необходимы отстраненность и самоуглубление. Что касается второго, по этой части и вы, и я большие мастера, впрочем, да и в том, что касается первого, отнюдь не новички».
Мадам Бершо успела прочесть послание графа раз с десяток, только после этого до нее дошел весь трагический смысл событий, в которые я оказался вовлечен. В итоге она разразилась обвинительной тирадой вполне в якобинском духе о барской спеси аристократов, окрестив Элен глупышкой.
— Наложить на себя руки из-за слишком уж больших ног и неразделенной любви, нет уж, месье Кокеро, тут вы от меня сострадания не добьетесь. Вот уж штучка эта ваша графиня! У нее денег куры не клюют, кроме них, еще и имя, которое что-то да значит. Чего вы от меня ждете? Я — маленький человек, и родители мои были люди маленькие, у меня чахотка, я живу на крохотную ренту и на то, что мне дает моя работа, я вынуждена довольствоваться тем, что вместо настоящей любви мне остаются одни лишь мечтания. Боже мой! Если бы все домохозяйки вдруг по подобным причинам надумали отправиться на тот свет, что стало бы с человечеством?
Ее слова способствовали обретению мной мужества, и я даже смог подняться со стула. С помощью мадам Бершо я все же добрался до спальни. Медленно, словно подстреленный боец к укрытию, я, осторожно переставляя ноги, продвигался к кровати. Я понимал, что мадам Бершо прониклась ко мне симпатией после того, как я однажды напоил ее бодрящей микстурой собственного изготовления — пресловутой водицей бесстрашных. Ко мне она была настроена столь романтично, что в предрождественские дни только и делала, что пекла разные разности. Три или даже четыре дня подряд я получал по тарелке печенья, каждый раз разного. Стряпня мадам Бершо была умело приправлена, хотя и чуть солоновата…
В спальне я присел на край кровати и закрыл лицо руками. Так я просидел несколько минут, обдумывая случившееся и желая лишь одного: не существовать, ничего не ощущать и не переживать. Но я слышал, как мадам Бершо принялась что-то искать в моем буфете. И, что самое странное, мне было приятно наблюдать, как она, открыв и снова закрыв с полдесятка дверец и ящичков, нашла бокал, а потом и откупорила бутылку вина. Я слышал, как плещет вино, выливаясь в бокал, и ждал, пока мадам Бершо подаст мне его.
— Налейте и себе, что ли, — шепотом попросил я.
— А знаете, не заставлю вас повторять дважды, — прозвучал радостный ответ. Шагнув к буфету, она тут же вернулась с наполненным бокалом. — За ваше здоровье, месье Кокеро!
Я кивнул и залпом осушил бокал.
— Ничего, все у нас получится.
Мадам Бершо пожелала последовать моему примеру, однако, поперхнувшись, закашлялась и потом долго утирала слезы.
— Послушайте меня, — продолжал я, дождавшись, пока она вновь наполнит наши бокалы. — Все это от лжеуспехов. Как бы я себя ни оценивал, дарование мое скорее проклятие, нежели благословение. Я попытался избавить Себастьена Суле от навязчивой идеи, внушая ему те или иные образы, и что же? В результате гибнет его сестра Эстер. В публичном доме с одной из девушек по моей милости случился истерический припадок, графине тоже не прошло даром путешествие в мир, который я ей внушил. Я предчувствовал момент ее смерти, мадам Бершо. Верите вы мне или нет: я слышал вчера, как графиня Элен Карно позвала меня. Так что теперь мне остается жить в предчувствии, что еще одна моя бывшая пациентка погубит свое еще нерожденное дитя. И это не просто домыслы истомленного жизнью неврастеника. А остальные случаи гипноза? Дикость, и больше ничего! Я дошел до того, что заставил мальчишку зализывать раны от крысиных укусов на своей собаке — что уж тут скажешь!
— Я понимаю вас.
Мадам Бершо, кашлянув, допила вино. Собираясь с мыслями, она промокнула салфеткой уголки рта. Я устремил на нее умоляющий взгляд, теша себя призрачной надеждой, что ей удастся отыскать нужные слова, которые облегчили бы мне душу. Отчаяние мое было безграничным. Тем не менее я воспринимал как благо, как чудо, что эта простая, изнемогавшая от чахотки женщина в те часы оказалась рядом.
— Если я говорю, что понимаю вас, месье Кокеро, то оттого, что и я такая же, как и вы, мягкосердечная. Наш брат всегда готов упрекнуть себя лишний раз, если что-то там не удается или удается, но не так, как мы задумали. Вы готовы стыдиться своего дара, я же обречена иметь дело со своей болезнью. Да, у меня туберкулез, и двадцать лет назад я по доброте душевной призналась в этом своему возлюбленному. Как же он поступил? Расторг помолвку. А как поступила я? Вместо того чтобы извлечь из этого урок, научиться обманывать мир, как он обманывает тебя, я стала стараться вдвойне оставаться доброй. Болезнь моя усугублялась, и по мере того во мне росло стремление успеть сделать как можно больше добра: я и вела хозяйство у одного пастора, и работала деревенской повитухой, помогая детям бедняков появиться на свет, ухаживала за сиротами. Твори добро — вот принцип, который придавал мне в жизни силы. И я говорю вам это только потому, что и у вас дело обстоит так или примерно так. Но отчего мы такие? Да потому что нас снедает чувство вины. Мы знаем, что когда-то совершили ошибку, только у нас не хватает смелости признаться себе в ней. Вот потому-то мы и стремимся быть всегда хорошими, добрыми, Порядочными, отзывчивыми. А если нам почему-то не удается, то сразу же появляется чувство своей никчемности, неполноценности. Вам, месье Кокеро, самому предстоит отыскать совершенную вами ошибку. Моя состояла в том, что я девчонкой вопреки своей воле согласилась избавиться от ребенка. И вот это тяжким грузом лежит на моей совести, но еще больше мучит меня, что жители деревни столь сурово осуждали моего возлюбленного, что он вынужден был бежать аж в Америку. И по сей день о нем ни слуху ни духу. И если с ним случилась беда, так опять-таки по вине моей бабской распущенности. Верно говорится в Библии о первородном грехе, не так ли? Наверное, все так и есть.
Утерев слезы, мадам Бершо улыбнулась. Она еще никому об этом не рассказывала, ни одному человеку, добавила она, но уже достигла внутренней гармонии, почти разобравшись в себе. И к концу жизни надеется разобраться окончательно.
Услышанное буквально околдовало меня. Крайне важный для меня вопрос, говорила ли эта простая женщина правду, был прост, как и ответ на него, — да, мадам Бершо права. И пусть она была не прорицательницей, а консьержкой, и то, что рассказала мне, — исповедь простой женщины, мадам Бершо куда ближе подобралась к тайникам жизни моей, чем кто-либо еще в этом мире. Я был будто опьянен и отрезвлен одновременно, витая между глубоким сном и совершеннейшей явью. Я вкушал горечь и сладость, ощущал удивительную легкость и тяжкий груз на плечах. Поднявшись, я уселся, потом попытался встать и снова бессильно рухнул на край постели. Инертность и пробуждение, свет и тень удерживали мою душу плотными сетями — но близился момент, когда я должен был прорвать эту сеть, пробудить себя к свободной жизни.
Мадам Бершо взяла свой бокал, я — свой. Глядя друг на друга, мы выпили, после чего я резко поднялся и подошел к окну. Сколько раз мне уже приходилось видеть четверку этих серовато-коричневых кошек, тайком наслаждавшихся просачивающимся сквозь щели окон теплом. Блаженно жмурясь, они иногда приоткрывали глаз или оба, а теперь вдруг словно по команде уставились на меня недоверчиво и, как мне показалось, понимающе. Готов ли ты наконец выступить в роли рыцаря и справиться со своей раздвоенностью, вопрошали эти взоры. Ибо ты раздираем присущей тебе добротой и любовью к Жюльетте и ненавистью к аббату и осознанием своей вины в смерти сестры.
— Мы с сестрой рано осиротели, — начал я свое повествование, — поэтому нас издавна связывала особая душевная близость. Она была миленькой девочкой, на три года старше меня и со всем меня превосходила. Родись она мальчиком, ей бы давно быть в министрах. Единственное, чего у нее не было, так это моего гипнотического дара, который мы с ней предпочитали держать в тайне. До тех пор, пока Жюльетта однажды не решила похвастаться об этом своей подружке Рагне. Я тут же продемонстрировал свои необыкновенные способности тем, что попытался загипнотизировать Рагну, чтобы та зациклилась на чтении одной из библейских строк: «И был свет». Но Рагна оказалась не из внушаемых. Нас с сестрой высмеяли, за что Жюльетта наградила меня презрением. Помню, как я тогда страдал от неудачи и дожидался случая отыграться. И случай вскоре представился. На празднике вина Жюльетта втрескалась в одного студента по имени Жюльен. Тот отшил ее, поскольку его куда сильнее занимала подружка Жюльетты Рагна. Но повеса крепко засел в голове у Жюльетты. Она без ума влюбилась в этот двуногий фаллос, забавлявшийся тем, что держал на длинном поводке всех девчонок, включая и Рагну. Жюльен просто играл с ними, изображая из себя ловеласа, сердце которого способно вместить тысячи женщин.
Это навело меня на одну идею. Мне ведь хотелось видеть сестру счастливой и быть любящим братом, готовым ради нее на все. Созрел некий заговор — незадолго до начала очередного семестра мы с Жюльеттой повстречали Жюльена в Энхейме у Шестиведерного колодца, местной достопримечательности в стиле Ренессанса. Жюльен явился туда в компании еще одного студента, который сразу же стал строить глазки моей сестре и пригласил нас на стаканчик вина в какую-то забегаловку. Время шло, и надо было возвращаться в имение. У приятеля Жюльена была карета, и на ночь глядя мы отправились кататься. Жюльетта сидела рядом с другом Жюльена Рене на заднем сиденье, заигрывала с ним и, чтобы возбудить ревность Жюльена, позволила ему парочку невинных вольностей.
А я? Улучив момент, я стал смотреть на Жюльена, пытаясь заставить его обратить внимание на мою сестру. Я и сам толком не верил, что взгляд мой окажет воздействие. Еще тогда я знал, что никого против воли любить не заставишь и все это чистейший бред. Тем более я поразился, когда Жюльен накинулся на своего приятеля, требуя оставить Жюльетту в покое. Дело дошло чуть ли не до дуэли. Жюльетта была поражена не меньше моего, а вот Рене пришлось несолоно хлебавши отправляться домой.
Придется переночевать на сеновале, решил Жюльен.
Ночью я проснулся от шлепанья босых ног по полу комнаты. Жюльетта? Она отправилась на сеновал, где отдалась Жюльену, и на следующее утро, сияя от счастья, объявила мне об этом — он с самого начала любил ее, но хотел раззадорить, разыграв неприступного. Стало быть, моя способность к внушению обрела плодородную почву. Но было одно «но». Жюльетта забеременела и стала дожидаться, пока Жюльен сделает ей предложение. У них с ним состоялась еще одна встреча, но потом он бросил учебу и исчез неизвестно куда. Жюльетта вырвала у меня обещание никогда и никому не выдавать его имя, поэтому аббат и отказался отпустить ей грехи на смертном одре. Так он и сделался моим главным врагом. Затем я стал ассистентом моего дядюшки, три года изучал бальнеотехнику и записался на медицинский факультет Страсбургского университета. После выпускного экзамена начались мои странствия и работа в очень многих лечебницах Франции.
Не буду утомлять читателя детальными описаниями, каким образом я снова оказался у своего трюмо: совершенно спокойно я странствовал по коридору хаоса, в танце миновал Триумфальную арку и несколько мгновений спустя уже находился на усеянной каменными обломками и поросшей уродливыми сосенками прогалине. Я шел по тропинке, взбирался по каменным откосам и спрыгнул вниз. И все это одним махом, падение привело к чувству невообразимого счастья. Я парил в невесомости, полностью освободившись от груза на душе, страстно желая, чтобы падение продолжалось вечно. При этом меня не покидало ощущение, что я пролетаю через центр земли, чего в реальности быть, разумеется, не могло. И что самое странное, я пролетал не сквозь тьму, а сквозь свет. Мне казалось, что я будто на парусах устремляюсь навстречу свету, и каким-то образом я знал, что свет этот исходил от улыбки Жюльетты. Свечение упреждало ее облик — я с радостью узрел свою сестру, та, раскрыв объятия, приближалась ко мне. И, увидев ее улыбающееся, озаренное счастьем лицо, понял: она простила меня.