Ночь оказалась таким же суровым испытанием, как и предыдущий день. Будучи под мухой, я сначала впал в состояние полудремы, потом вдруг опомнился и несколько минут приходил в себя, но почти сразу же это состояние сменилось жуткими сновидениями. По пробуждении я, разумеется, ничего не запомнил, зато чувство беспокойства осталось.
«Выпей-ка водички, — приказал я себе, усаживаясь в постели. — Ты что, не чувствуешь, что у тебя пересохло во рту? Да, не пошел тебе впрок вчерашний эльзасский бальзам, как и сам Эльзас, и если Филипп прикончил своего братца, очередь теперь за тобой». Во мне крепло желание разделаться с этим бредом, но внутренний голос подсказывал, что подобные мысли еще больше запутают меня. С тяжким вздохом я уселся в постели и попытался медитировать, но дух мой метался, будто зверь в клетке. Я чувствовал себя так, словно перелопатил несколько тонн земли, мягкий диван вдруг показался мне лежбищем на каменьях. Тело болело нестерпимо, стоило мне отбросить одеяло, как меня кидало в дрожь от холода, а вновь натянув его на себя, я изнемогал от жары. Оно казалось мне то колким, то слишком гладким. Вместо того чтобы, взяв себя в руки, все осмыслить как следует, я предавался страданиям. Лишь под утро, истомившись, я наконец обрел желанный сон.
Но если твоя голова тупа, это никак не распространяется на душу. У души своя, вековечная намять, уж она ничего не забудет. И если ты на самом деле желаешь отыскать ответ, изнемогаешь под грузом этого желания, душа непременно откликнется.
Снизошла она и до меня.
Я видел во сне Жюльетту. Она поднялась из могилы и теперь стояла передо мной, отирая слезы. Как она прекрасна и как напоминает Марию Терезу! А может, все дело в том, что на ней пеньюар Марии Терезы. Я понимаю, что грех, но ее фигура возбуждает меня. И тут Жюльетта смотрит на меня и улыбается. «Тебе нечего стесняться, — говорит она, — в снах всегда так». У меня не хватает смелости напомнить ей о том, что она умерла, и я пытаюсь схватить ее за руку. Но… я и пошевелиться не в силах. «Иди же сюда, — мысленно кричу я ей, — я не боюсь твой похолодевшей ручонки!»
Жюльетта не шевелится. Ее лицо становится все печальнее, у меня просто сердце разрывается видеть ее такой несчастной. И в этот момент я начинаю терять зрение, я вижу ее все хуже и хуже, но прекрасно слышу ее голос: «Ты действовал из самых лучших побуждений, но я злоупотребила твоим гипнотическим даром. Почему? Потому что моей целью тогда было расстаться с девственностью. Ты разве не чувствуешь, что я всегда стремилась уравнять себя с Рагной? И даже с тобой, с моим Младшим братом, когда ты стал любовником баронессы? Мое тщеславие не пострадало, когда вы обогнали меня по части опыта. И вот пришлось заплатить жизнью за эту глупость. Но, хотя мне благодаря твоему дару удалось безболезненно расстаться с телесной оболочкой, я прихватила с собой свою нечистую совесть, чувство вины перед тобой. И вот с тех пор жду, когда ты меня наконец простишь».
Я уже давно будто ослеп. Признание Жюльетты трогает меня до глубины души, но и наполняет странным удовлетворением. Я раздумываю над тем, что ей ответить, подыскиваю самые нежные слова. И мгновение растягивается в целый день, по Жюльетты уже давно нет. Она исчезла. Там, где она стояла, — пустота, зримая и почти осязаемая, словно выхваченный исполинскими ножницами из потока времени кусок. Жюльетта снова в могиле.
«Ты слишком долго ждал, — звучит внутренний голос. — Слишком долго, слишком долго…»
Кто-то яростно молотит в дверь моей квартиры. Я не могу и шевельнуться, не то что подняться с постели. Стук повторяется. Собрав все силы, я собираюсь проорать ругательство, но неожиданный визитер опережает меня:
— Петрус! Мари вне себя от страха, у нее начались схватки! Идем!
— Это вы, месье Боне?
— Да, это я.
Мари Боне восемь часов спустя разрешилась от бремени под легким гипнозом и безо всяких мук вполне здоровым мальчиком. Радость родителей была неописуемой. Как и пиршество по этому поводу. Меня затискали в объятиях в буквальном смысле до боли, едва ребра не переломали. Брюхо мое готово было лопнуть от изобилия сытных блюд, а сердце утонуло в красном вине.
После этого я изверг прелести кухни дома Боне на мостовую, а добравшись домой, проспал четырнадцать часов.
Пока меня вновь не разбудили — дверь квартиры опять содрогалась от требовательного стука. На сей раз это был Филипп.
— Петрус! Она помолвлена! Помолвлена!
Я даже толком не могу вспомнить, как я отворил барону Филиппу. Что я все-таки отворил ее, доказательством тому был продолговатый кусок серовато-голубого картона с гербом графа де Карно и лаконичным и столь же невероятным текстом. Ради порядка следует упомянуть, что не кто иной, как Ипполит, выступил в роли дурного вестника, однако его вежливый стук, разумеется, никак не мог вырвать меня из коматозного сна. Это удалось Филиппу.
Я не то что чувствовать, я не мог сообразить, в чем дело. Череп мой представлял сплошной узел боли, тело — комок напряженных мышц, желудок — резервуар с кислотой. По-прежнему не размыкая слепленных век, я мысленно представил себе, как Филипп, стоя у окна, безмолвно созерцал двор и своим мрачным видом наверняка спугнул не одну мирно дремавшую на карнизе кошку. Я ждал, что он скажет, но барон Оберкирх горестно безмолвствовал. Его аура еще более сгустила мрак спальни, хотя полуденное солнце уже пробивалось сквозь облака, посылая на землю свет — лучи его нежно коснулись моей небритой щеки. И вдруг его закрыла тень — Филипп обернулся, но взгляда его я по-прежнему не чувствовал.
Тут он заговорил. Без эмоций, глухо, почти придушенно, будто из-под земли звучал его голос. Я не до конца понимал, о чем он толкует, и даже сейчас не могу понять, то ли он просто говорил, чтобы хоть что-то сказать, то ли все же вкладывал некий смысл в слова, выражаясь до тошноты иносказательно.
— Было когда-то великолепное поле ржи. Теперь оно вытоптано, скошено под корень, прибито градом и дождем. Колоски лежат вкривь и вкось, перезрелое зерно втоптано в грязь. Погибший урожай приканчивают стаи прожорливых птиц, перескакивая от колоска к колоску, они выклевывают последние зернышки. Но солнце светит ярко. На небе ни облачка, и со стороны это надругательство выглядит почти игрой. Вот так сейчас у меня на душе, Петрус. Понимаешь? Поле ржи — это я. А птицы — соперники и враги.
Вот, оказывается, что он имел в виду.
А я? Почему я продолжал умалчивать правду? Ответ был жестоким и банальным: Филипп больше ей не нужен. Но попытаться утешить его этим — тяжкий и неблагодарный труд.
Ум мой стал выдавать чудеса. Может, это Филипп на меня так действовал? Пока он находился в комнате, я был словно под наркозом. Теперь же в меня возвращалась жизнь, я уже пытался противостоять мучившему меня похмелью, причем с помощью именно эротических видений: я слышал надсадное дыхание Марии Терезы, видел, как глаза ее прорастали кристаллами, наполненными жидким пламенем, щупал ее исступленный пульс, меня оглушали бешеные удары ее сердца. До меня доносилось бурчание у нее в животе. И вот она, колышась, подплывает ко мне, раскрывая губы для поцелуя. Язык ее, извиваясь, хлещет меня словно плеть, но рука моя упорно скользит все ниже и ниже… Вот я на улице, качусь под откос, исступленно пытаясь удержаться, нащупываю пальцами опору. И вот я заключен в кокон. И чтобы я не лишился рассудка во тьме, колыхающиеся стенки его начинают мерцать мутновато-серым.
Она говорит мне: «Это все».
Я отвечаю, обнимая ее и принимая к себе.
Ее кокон принадлежит мне.
Мои ужасы — ей.
Видение завершилось. Младший брат смерти пережил кульминацию.
Мной овладели слезы, ими я и выплакал похмелье.
Часам к десяти вечера я оправился настолько, что даже смог выбраться на рю де Бретань. Вообще-то я ожидал, что обретение статуса в этом доме — пройденный этап и что меня немедленно проводят к графу или к Марии Терезе — однако нет, мраморный вестибюль, будьте любезны вашу карточку, месье, хорошо, месье, еще немного терпения, месье.
Презрительно усмехнувшись, Ипполит раскрыл передо мной двери большой гостиной. И, отступив в сторону, отвесил мне издевательски-церемонный поклон.
— Надеюсь, не забыли, как пройти? — добавил он.
— Если не ошибаюсь, здесь есть лестница? И покои с дверьми… Ноги, стало быть, предназначены для ходьбы, а руки — для поворота дверных ручек. Но как быть, если двери заперты и ручки вдруг не поддадутся? Нет-нет, Ипполит, мне как-то страшновато, так что уж извольте проводить меня.
— С превеликим удовольствием, месье Кокеро.
Граф играл на бильярде. Самозабвенно, сосредоточенно, весело. С одной стороны, это наверняка было следствие принятого накануне доброго коньяка, с другой — он не желал ударить лицом в грязь перед зрительницей. Мария Тереза в белоснежном платье сидела в обитом кожей кресле тут же. Со сложенными на коленях руками она напомнила мне страдалицу. Картина врезалась в память навечно. Ангел — воплощение смирения — тихонько сидит в уголке, а венец творения, светский человек, расслабляется игрой на бильярде. Прищурившись, граф целился в один из шаров, намереваясь осилить дуплет, а Мария Тереза, казалось, утопала в сияющем чистотой и непорочностью одеянии.
К такой сцепе я решительно не был готов. То есть я вообще не был готов ни к какой встрече, пусть даже она состоялась бы при совершенно иных обстоятельствах. У меня сжалось сердце. Говорить я не мог, но желание заставило меня шагнуть к Марии Терезе. Упав перед ней на колени, я обхватил ноги, на которых еще не успели остыть следы моих поцелуев.
— Превосходно.
В подтверждение этому щелкнули шары, один оказался в лузе. И наступила тишина.
— Вы ведете себя так, Петрус, будто решили вернуть золотые времена миннезингеров. Неужели вас так потрясло наше приглашение? Я исходил из того, что вы сумели верно истолковать намеки, которые прозвучали во время нашей последней встречи.
— Я предпочел лелеять надежду вместо того, чтобы прислушаться к голосу разума.
— Великолепно сказано.
— Я помню вашу склонность к подобным фразам.
— Как тонко вы чувствуете, жаль только, что нечасто радуете нас подобными высказываниями.
— Решил приберечь их для Марии Терезы.
Отложив кий, граф подошел к Марии Терезе и встал за спиной будущей супруги. Потом жестом собственника положил ей руки на плечи и свысока посмотрел на меня. Я так и продолжал стоять на коленях. А она сидела, застыв, словно кукла. Лишь глаза ее говорили. В их глубине бушевал огонь. Взгляд в никуда. Именно это почему-то вселяло в меня надежду. С трудом заставив себя улыбнуться, я взял ее за руки. Для усиления реакции я пристально посмотрел на Марию Терезу, мысленно вопя: «Любимая, я верю, что ты не оставила меня, но знаю и другое — сейчас тебе необходимо выдержать этот жуткий спектакль. Вот поэтому и ведешь себя словно безжизненный манекен. Дай мне знак, дорогая моя!»
Ее руки дрогнули. Но глаза! Ими она словно опустила покрывало ночи над нами.
— Что за игру вы со мной затеяли? — хрипловато спросил я.
— Это не игра, месье Петрус. Мария Тереза по доброй воле и в ясном уме приняла мое предложение.
— А почему ваше, а не Филиппа? У него что же, меньше денег?
— Вы не смеете оскорблять мою невесту, Петрус! А то…
— А то что? — охладил я ныл графа. — Уж не дуэль ли на пистолетах вы мне собираетесь навязать?
Глаза Марии Терезы оживились. Мечась между раскаянием и облегчением, я еле сдерживался, чтобы не разрыдаться, втуне надеясь, что Мария Тереза в конце концов поставит на всем точку, все разъяснит, и тогда… Но она вдруг поднялась и гневно заявила, что прежде всего принадлежит искусству и любит то, что с детства служило ей утешением.
— Инструмент под названием фортепиано!
Шурша платьем, она пронеслась мимо меня и покинула игорную комнату. Тут же хлопнула дверь. Граф холодно смотрел на меня, я заметил, что бородавка между правым глазом и носом запульсировала. Ростом его Бог не обидел, к тому же богат, но урод, каких свет не видывал. «Этот человек, — думал я, — сейчас собирается отказать мне от дома и порвать со мной всякие отношения». Однако ничего подобного не происходило. Будто вспомнив о моих услугах ему, граф Жозеф де Карно сбросил настороженно-злую мину и улыбнулся.
— Пойдемте-ка присядем к камину.
— Собрались облегчить мне душу?
— Возможно…
И я послушно, будто комнатная собачонка, последовал за графом по прекрасному синему китайскому ковру и вскоре утонул в роскошном кресле времен Людовика XV. В камине были сложены дрова. В серебряном ведерке со льдом покоилась бутылка шампанского, на серванте стоял поднос с двумя фужерами.
— Один для вас, другой…
— А другой для вас, месье Петрус. Впрочем, мог быть и третий. Для барона Филиппа. Но вы опередили его своим визитом.
Граф позвонил. Ипполит откупорил бутылку и разлил искрящееся вино по бокалам. Мне было не до шампанского и не до лицемерного светского трепа, но — признаюсь — «Госсе» охладило бушевавший во мне жар, успокоив истрепанные за последние дни нервы. И умерило головную боль.
— Дом Госсе основан в 1584 году. В тот же год и первому Карно пожаловали дворянство. Теперь вы знаете, отчего некоторые важные в жизни нашей семьи события всегда отмечались с «Госсе». Естественно, речь идет только о радостных событиях.
— Зачем вы пошли на это, граф?
Граф де Карно допил бокал, поднялся и налил мне и себе шампанского.
— Очень просто, месье Петрус: Мария Тереза обещала своему дяде…
— Ах да — и как это я мог запамятовать — дядя Бальтазар, бессребреник и друг этого несчастного пастора из Нидвальда, ставшего жертвой насилия…
— Судя по вашему тону, вы все разузнали в Энхейме. Будь на вашем месте другой человек, я попытался бы купить ваше молчание. Но, как мне кажется, ваша любовь к Марии Терезе — лучшая гарантия. Могу я продолжать?
— Прошу.
— Мария Тереза дала обещание своему отцу. Если я употребил слово «отец», то под ним я имею в виду аббата, который официально является для нее дядей. Бальтазар де Вилье пожертвовал все свое состояние, чтобы дать образование дочери. Близок час, когда он завещает ей все свои долги, в ответственность за которые я должен буду вступить после женитьбы на Марии Терезе. Бальтазар по вполне понятным причинам не посвящал ее в их размеры.
Граф, пригубив шампанское, посмаковал его. Он силился успокоить себя этой привычной манипуляцией, но ничего не вышло. Чувствовалось, что граф встревожен, взвинчен, глаза его бегали, от волнения нога его стала подрагивать.
«Чего он ждет? — спросил я себя. — Что я его начну осыпать оскорблениями? Подшучивать над ним? Мол, старая развалина, но аристократ, и все же старая развалина волочится за молоденькой пианисткой! На это он рассчитывает?!»
И — следует признать — некоторое время я был под влиянием нахлынувших на меня воспоминаний и образов. Двуколка, потом канцелярия Консьержери, Даниель Ролан, его мерзкий коньяк и изрезанная морщинами физиономия. Секунду спустя мне припомнились рюши и бархатные комнатные шлепанцы, безвкусицу и претенциозность которых побивал лишь пресловутый серебряный взор Элен. Этим все было сказано. Иными словами: если бы не я и не мой дар, позволивший графу вернуть часть средств, то не сидеть бы ему здесь. Без меня он давным-давно стал бы банкротом, а Мария Тереза не была бы его невестой.
Теперь настала моя очередь хлебнуть шампанского. Оно всегда кстати, как говаривал Наполеон, — и спрыснуть победу, и залить горечь поражения. В эти минуты я чувствовал себя и победителем, и проигравшим. Смех и слезы. Огонь и вода.
Я сделал глоток и попытался привести все в некое равновесие, но любовь перевешивала смерть Элен. Петрус Кокеро, человек с добрым сердцем, затрясся, словно в предчувствии припадка скорби. Снова он был вынужден смотреть правде в глаза, сознавая, что его дар проклятый. Тени, приносимые им, были темнее темного. И удачи удачных сеансов не шли ни в какое сравнение с неудачами неудавшихся.
«Нет в жизни счастья, — размышлял я. — Отправляйся домой и последуй примеру мадам Бершо».
— Я знаю, какие мысли одолевают вас, месье Петрус. Что, дескать, сидите здесь, попиваете шампанское и не можете найти в себе силы, чтобы уйти. Знаете, будьте выше этого. И давайте мы с вами придем к соглашению — я желаю от Марии Терезы лишь одного — того, что вы не по злой воле отняли у меня. Ребенка. После этого она в вашем полном распоряжении. Вы согласны?
— Вы только что оскорбили мою любовь, граф.
Граф поднялся, я тоже. Мы обменялись взглядами испанских грандов ушедших времен. Я никогда не предполагал, что дело зайдет так далеко: назавтра нам с графом предстояла дуэль.
* * *
Меня проводили в комнату для гостей, где я забылся глубоким, без сновидений сном.
Колокольчик звонил и звонил. Приближаясь, он гремел в моей голове, щекотал, посмеивался, угрожал. Меня обволакивало дымком лозы, а также запахами мыльной пены для бритья и пота.
— Проснитесь!
Звон стал невыносим — Ипполит размахивал колокольчиком прямо над моим ухом.
— Месье аббат желают говорить с вами.
Сон как рукой сняло. Ипполит, свежевыбритый и опрятно одетый, подошел к окну и раздвинул портьеры. Было рано, но уже рассвело. Повернувшись к стоявшему в дверях пастору, он сказал:
— Передайте аббату, что месье Кокеро будет у него через пять минут.
— Благодарю вас, Ипполит. Вы могли поступить и по-другому.
— Нет, не мог. Это был бы грех. Все живое — растение, а красота человека — все равно что цветы растения.
— Мария Тереза? Она у аббата?
— Нет, уже ушла к себе. Ночью они все обсудили.
— Ипполит, мне необходимо встретиться с вами. Непременно.
Отступив на шаг, он критически взглянул на меня.
— Мой хозяин сию же минуту выставит меня вон, стоит ему узнать об этом.
— Ипполит! Я клянусь! Но отчего, черт вас побери, вы такой буквоед во всем?! Почему вам все время хочется казаться хуже, чем вы есть на самом деле?
— Потому что я — человек мягкосердечный, месье Кокеро.
В других обстоятельствах я бы от души расхохотался, но по виду Ипполита без труда мог заключить, что он не рисуется передо мной.
Мария Тереза сосредоточенно отмеряла в рюмку валериановые капли, когда Ипполит раскрыл дверь. Мне было достаточно взглянуть на нее, и я тут же понял, что аббат ей ни в чем не признался.
— Мне позволили переговорить с твоим дядей.
— Я знаю. Он хочет снять камень с души.
* * *
Аббат де Вилье лежал, как мертвец: голова была похожа на череп, обтянутый желтоватым пергаментом. Рот полуоткрыт, веки запавших глаз сомкнуты. Лишь едва уловимое дыхание говорило о том, что жизнь еще теплилась в нем. Я с удивлением отметил, что в спальне теперь явственно ощущался аромат эвкалипта, а не виноградной лозы, — Ипполит все же последовал моему совету.
Я сел в кресло у изголовья широкой и высокой кровати.
Аббат де Вилье раскрыл глаза.
— Пусть все уйдут, — прошипел он.
Пастор и Ипполит, поклонившись, вышли и притворили за собой дверь. За окном распевали дрозды, бордовые полупрозрачные гардины придавали спальне почти мистический вид. Помещение было уставлено свечами, здесь же в углу стояли и раскрытые складни с изображением Мадонны с ребенком.
— Что тебе известно?
— Мария Тереза — ваша дочь.
— Я боюсь, что она разгневается на меня, Петрус. Поэтому скажешь ей об этом ты.
— Скажу.
— Она подарит Жозефу ребенка. А до тех пор ты должен ждать.
Я не отвечал. Аббат де Вилье был в ясном уме и твердой памяти. Пергамент у него на лбу сморщился, что свидетельствовало о раздражении.
— Ты должен ждать, — нетерпеливо повторил он. — Поклянись своей любовью к ней.
— Не Богом и не ликом смерти?
— Бог есть творение разума нашего. А любовь исходит из сердца.
— Да.
— Хорошо.
Кто же из нас оказался хитрее? Я или же аббат де Вилье? Мой ответ «да» не был ответом на его требование — но его «хорошо» означало, что он предполагает, что за стенами этой комнаты должно быть принято решение, перечеркивавшее его планы.
— Что произошло в пансионе Бара? Именно там и ослепла Мария Тереза.
— Моя вина. Наша.
— Наша?
— Ее матери… Мы приехали к Марии Терезе в монастырь. Прощание… Пришлось применить силу. Она кричала… Ее терзал страх… ее пытались удержать… и тут она раскинула руки, и монахини…
Аббат изогнулся, захрипел.
— Аббат! Отчего ты был так суров к Жюльетте? Тебе хотелось отомстить? Мне, потому что… потому что я спал с твоей сводной сестрой? Почему, Бальтазар?
Отбросив к чертям церемонии, я вскочил и готов был хорошенько встряхнуть аббата, пытаясь вынудить его дать ответ. Но я мог бы трясти его сколько угодно, даже избивать — на меня смотрели выпученные в страхе глаза. И этот взгляд опровергал все сомнения. Он так и умер в ревности ко мне, обесчестившей его душу в секунды расставания с жизнью. Де Вилье резко изогнулся, словно от толчка сзади, уже раскрыв рот для прощального проклятия, и с раскрытыми глазами повалился на бок.
Я прикрыл ему глаза и прочел «Отче наш». После этого я сложил ему руки на груди, поправил подушки и простыню. И почувствовал страшную усталость. Я снова уселся в кресло и закрыл глаза. Свет, пробивавшийся сквозь гардины, проникал и сквозь веки. За окном шумели дрозды и зяблики.
Тот, кто умнее, уступит, перед тем как уснуть вечным сном. Тот, кто умнее, уступит…
Возбужденные голоса, топот, шарканье подошв. Дверь резко распахнулась. В багровый полумрак словно два взбесившихся ворона ворвались Ипполит и пастор.
— Боже праведный! Пресвятая Мадонна! Они сражаются! Боевым оружием! Идемте же! Сделайте хоть что-то!
— Кто с кем сражается?
— Мой хозяин и барон Филипп!
— Немедленно разбудите Марию Терезу!
— Сейчас.
— И позаботьтесь о перевязочных материалах!
Звон клинков был слышен издали. Я опасался самого худшего — и для графа, и для Филиппа. За Филиппа я, разумеется, волновался больше — он в отличие от графа не был столь искусным фехтовальщиком. Прибежав в фехтовальный зал, я стал свидетелем поединка без маски и нагрудника; это была дуэль, поединок не на жизнь, а на смерть. Больше всего меня удивило, что до сих нор никто из соперников не получил и царапины. Тяжело дыша, они настороженно следили друг за другом — Филипп потемневшими от ненависти глазами, граф — с чувством явного превосходства и с презрительной ухмылкой. Рапиры со свистом рассекали воздух — страшное оружие, созданное для того, чтобы зарезать, заколоть, выпустить противнику кишки…
— Не желаю ничего слышать, месье Петрус!
— И я не желаю! — вторил своему сопернику Филипп.
— Черт вас побери, да я сейчас…
— Замолчите! Вы гость этого дома!
Ну что мне оставалось делать? Схватить рапиру и вмешаться в поединок?
Со спокойной совестью могу заявить, что граф в одну секунду вывел бы меня из строя. Ему хватило бы двух-трех точных ударов, а вслед за мной он насадил бы на клинок и Филиппа — и только потому, что я, внеся хаос в поединок, предоставил бы ему желанные секунды, которыми — в этом можете быть уверены — он воспользовался бы блестяще. Дело в том, что граф обладал врожденным инстинктом бойца.
Так мое тщеславие и тупое невежество было оплачено чужой кровью. Графа пришлось бы оправдать: знал он в точности тайну происхождения Марии Терезы или же нет — так или иначе он сражался за ее честь. Инициатором конфликта был Филипп. А типы вроде графа де Карно не терпят в своем присутствии подобных эксцессов. Его бы ничуть не смутило вспороть брюхо даже родному брату своей невесты. У меня от ужаса волосы встали дыбом. У Филиппа не было ни малейших шансов на успех. Он просто не понимал, что его ждет.
Граф был настолько самоупоен, что позволял противнику слегка погонять его по дорожке. У зеркальной стены он предпринял несколько в целом удачных атак, которые хоть и не потеснили противника, но все-таки вынудили его всерьез подумать об обороне.
Любитель шоколада. Любитель чая.
Граф де Карно предпочитал мокку.
Разыгрывался последний акт.
Филипп, чувствуя, что силы его на исходе, стал напропалую наносить удары. Граф весьма умело отражал их. Я молился про себя: «Господи, не допусти этого! Не дай ему пронзить рапирой грудь Филиппа!»
Мои мольбы, судя по всему, были услышаны. Граф сумел в буквальном смысле прижать Филиппа к зеркалу степы, и пряжка жилета барона со скрежетом прошлась по стеклу, а напомаженная голова оставила жирную полосу на гладкой поверхности.
— Опомнитесь оба! — кричал я.
— Никогда! — прорычал в ответ Филипп.
И тут я увидел кровь. Граф нанес укол Филиппу в левую руку. Сердце мое остановилось. Филипп, охнув, пошатнулся. Уже в следующую секунду острие клинка графа угодило в гарду рапиры Филиппа. Тот упал на колени, съехал по зеркальной стене. Левый рукав его сорочки мгновенно напитался темно-алой кровью.
Действуй же! У меня хватило бы и воли, и сил, однако граф и Филипп передвигались, словно охраняемые незримой магической пентаграммой, перешагнуть границы которой я был не в состоянии. Как зачарованный я наблюдал за соперниками, будто загипнотизированный их метавшимися в зеркальной стене отражениями. Беспомощно взирая на сменявшие друг друга атаки, я глазел, не в силах прервать то, что видел и слышал. Жутко звучит, по мне было жаль прервать этот спектакль. И я ничуть не преувеличиваю, называя себя пленником собственного духа, страха, участия и обеспокоенности.
Бессилие гипнотизера уйти от очарования движущимися картинами. Мое бессилие. Моя несостоятельность. Моя вина.
В зал ворвались Мария Тереза с Ипполитом.
Я воспринял их как избавление. Дух мой взломал границы пентаграммы. Я бросился к сражавшимся, но опоздал. Случаю было угодно разыграть смерть не Филиппа, а графа. Вопреки разуму и всем правилам Филипп, ухватившись обеими руками за эфес рапиры, изо всех сил метнул ее в противника. Оружие угодило графу в шею, пронзив артерию. Судорожно вытянув руку с рапирой, граф повалился прямо на зеркало. Звон разбитого зеркала и сломанного клинка слились в один звук.
Филипп истекал кровью — по мне не пришло ничего другого в голову, как с укором крикнуть ему:
— Она твоя сестра! Слышишь, ты? Она — твоя сестра!
Можно подумать, что в подобные минуты человек способен прислушаться к доводам разума! Филипп со стоном ковылял к Марии Терезе, а я в этот момент пытался остановить кровь. Напрасно! Мария Тереза, в ужасе упав на колени, пыталась подползти к барону.
Но не доползла.
Будучи поглощен тщетными попытками, я не сразу заметил, как пастор и Ипполит, вдруг набросившись на Марию Терезу, силились удержать ее. Женщина закричала, почувствовав чужие пальцы, впившиеся ей в плечи и руки.
Они, видите ли, не желали, чтобы она «испачкалась». «Мы не желали, чтобы вы перемазались в крови, мадемуазель». Именно эти доводы впоследствии выдвигались и пастором, и Ипполитом как оправдательные. Я верил им. И во мне в данном случае вновь говорит психиатр, по собственному опыту знающий, какими опасностями для физического здоровья оборачиваются душевные травмы.
Тут следует вспомнить историю крестьянки из Энхейма, молившейся образу святой Одиллии. Как я уже упоминал выше, мне удалось вернуть зрение ее мужу. Он оказался братом мастера-стеклодува из Страсбурга, члена ложи «вольных каменщиков». Ложа эта не так уж и малочисленна, однако ей всегда были нужны новые члены, добавлявшие бы средств в кассу для финансирования дорогостоящих «посвящений». И в один прекрасный день свершилось: мастер-стеклодув убедил-таки своего братца вступить в ложу, которая, по его словам, станет смыслом его дальнейшей жизни. Все эти мрачно-торжественные, с непременным мистицизмом черепов и костей процедуры инициации настолько перепугали несчастного крестьянина, что когда по завершении действа у него с глаз сняли черную повязку и он увидел перед носом острый конец клинка шпаги, то тут же лишился зрения.
Мне удалось ввести беднягу в столь глубокий транс и заставить столь отчетливо пережить события прошлого, что по моей милости он пережил вновь все ужасы ритуала посвящения. Мне удалось убедить этого человека, что никакого клинка он и в глаза не видел.
Поверив мне, он обрел столь нелепо потерянное зрение. И уже в тот же вечер видел ничуть не хуже, чем до роковой инициации.
Подобное произошло и с Марией Терезой в пресловутом пансионе Бара. Только там обряд инициации был куда более бесчеловечным. У меня перед глазами встали видения — я представил Марию Терезу в виде вопящего существа из другого мира, когда Ипполит с пастором заламывали ей руки за спину.
Слова аббата оживили во мне ужасную сцену. Я видел маленькую девочку, к которой приехали родители. Она рада наконец вырваться из удушливой атмосферы пансиона Бара в мир защищенности и добра. Но у отца с матерью другие планы: крошка Мария Тереза, четырех лет от роду, должна оставаться в Амьене. Близится час расставания. Слезы, попытки успокоить. Мария Тереза, Мушка, желает вырваться на свободу. И вырывается — у дверей до смерти перепуганный ребенок надает на колени, простирая руки к родителям. Бдительные монахини тут же хватают ее, а мать с отцом удаляются, постепенно исчезая из поля зрения. Сначала они идут лицом к ней, махая на прощание и улыбаясь, а потом поворачиваются. Мария Тереза понимает: это конец. Она в полуобморочном состоянии от потрясения, она не хочет никого видеть, хочет вообще навеки остаться в спасительной тьме.
Однажды ты позабудешь меня, Мария Тереза.
Однажды ты позабудешь меня, Мария Тереза.
А теперь ее не допускают до Филиппа. И снова хватают сзади. Голос Марии Терезы срывается на крик, она будто безумная мотает головой, ничего не видя и не понимая, оказавшись в плену старых ужасных впечатлений.
Они вопит, но Ипполит с пастором крепко удерживают ее.
— Оставьте ее! — Наконец и у меня находятся слова.
И она падает без чувств.
Последнее, что она пыталась произнести, — жутко вымученное «Мама!».
Если на свете и вправду нет ничего, кроме настоящего, и тебе приходится записывать свои поступки, каково же придется убийце, когда он прочтет, что отправил кого-нибудь на тот свет? Петру с считает: «Вскрикнет от ужаса и тут же позабудет об этом».
Я не вскрикнула. Первое, потому, что в моей жизни, кроме настоящего, существуют еще прошлое и будущее, второе, потому, что в этом мире полным-полно причин улучшить свою способность забывать, довести ее, так сказать, до совершенства. Может показаться, что я становлюсь на защиту этого порока, но это далеко не так. Напротив, я утверждаю: способность забывать есть проклятый дар, преподносимый нам на весах совместно ангелами и дьяволятами.
Ангелы скромно улыбаются, дьяволята цинично ухмыляются. Одни даруют нам способность забывать, чтобы мы могли подольше пребывать в благостном неведении, другие — с целью еще больше запугать нас, духовно и телесно разрушить. Интересно, сколько же в моем случае продлилось бы убиение страхом моего искусства? Интересно, сколько времени я смогла бы скрывать от себя самой сей неблаговидный поступок? Уже тогда, когда отец мой стал убеждать меня, что мое будущее всецело зависит от графа де Карно, зачатки страха стали мучить меня, медленно прорастая. Не случись этой катастрофы в фехтовальном зале, душевные муки погубили бы меня окончательно, вполне вероятно, что все закончилось бы прыжком с моста в Сену или поступком в духе мадам Бершо.
Для меня не составило бы проблемы укрыть от глаз мира свое неблагодеяние. Следов почти не осталось и увидеть во мне, ослепшей и слегка помешанной на музыке особе, преступницу представлялось почти невероятным. И по сей день обстоятельства гибели Людвига не выяснены. Даже Петрус во всеуслышание назвал мой мотив лишь после того, как я свалилась в обморок в фехтовальном зале. Расправа надо мной, учиненная монахинями пансиона Бара, не только на двадцать лет лишила меня зрения, но и создала предпосылки того, чтобы я убила Людвига.
Что же тогда произошло на самом деле? Благодаря Петрусу я узнала об этом. За наши с ним многочисленные «вылазки», как окрестила сеансы мадам Боне, я почти вплотную подобралась к нужному моменту. И однажды это произошло: я прорвалась сквозь завесу забвения.
Я стояла обнаженная перед Людвигом, готовая отдаться ему. Мы поцеловались, он ласкал меня. Людвиг постанывал, но это был странный стон, скорее он напоминал всхлипывания. И вдруг он вырвался из моих объятий, взял мою руку и моим пальцем провел по нацарапанным на окопном стекле буквам. Я знала о его приступах депрессии, по стоило мне прикоснуться к этим обрывкам слов, как они пронзили меня словно ледяной меч. «Однажды ты позабудешь меня, Мария Тереза ».
— Зачем это, Людвиг?
— Затем, что ты — моя сестра.
— Неправда! — вырвалось у меня, и я схватила лежавший на комоде стилет.
Людвиг испугался, что я сделаю что-нибудь над собой. И ухватился руками прямо за лезвие. А я, не видя ничего и никого, стала тянуть его к себе и, сама того не желая, исполосовала ему ладони. Он, застонав от боли, упал передо мной на колени и прошипел:
— Позабудешь, позабудешь, ПОЗАБУДЕШЬ!
— Нет!
Ярость, ненависть, отчаяние, тысячи вопросов, задетое самолюбие, неудовлетворенная страсть — я подняла руку и потом опустила. Стилет вошел Людвигу в спину и добрался до сердца. Я так перепугалась, что в голове у меня помутилось, я слышала только бесконечно повторявшееся слово ПОЗАБУДЕШЬ! Я стремглав бросилась из его спальни и на следующее утро очнулась в собственной постели. Ничего не было, ничего не произошло — но я стала еще хуже видеть.
Сейчас мне исполнилось сорок лет. У нас с Петру сом любовь, как и в те уже далекие дни. Но только теперь, после того как все предано бумаге, у нас с Петрусом, если все будет хорошо, родится ребенок. Петрус об этом еще ничего не знает. Но я расскажу ему: вот он сидит передо мной, доедает свой суп и рассказывает о новых больных, поступивших к нему сегодня.