По пробуждении я чувствовал себя отвратительно. Нет, не боль донимала меня, а укоры совести. Не мог я простить себе, что прикончил того пса. Именно я, кто без устали призывал всех в лечебнице к гуманности и отказу от всякого насилия, именно я лишил жизни живое существо, переломив ему шею. Надо все-таки было сдержаться, заставить себя уговорить, успокоить Мишеля. С другой стороны, а он мне позволил это? Да ризеншнауцер проглотил бы меня с потрохами, будь он чуть посильнее.
Усевшись в постели, я раздумчиво уставился перед собой. Может, я и вправду мягкотелый, вопросил я себя. Может, убивать — это в порядке вещей? Ведь убивают же охотники, палачи да и военные. Взглянув в зеркало над умывальником, я увидел в нем улыбку — жалкая попытка приободрить себя. Но в голове было пусто. Похоронить убиенное животное и позабыть этот не самый лучший день. В конце концов, для чего еще существуют непочатые бутылки с вином?
Однако вместо того чтобы отправиться в сарай за лопатой, я продолжал сидеть. Вновь и вновь вызывал я в памяти картину событий, пытаясь пережить их: Мишель, неожиданно поддавшийся внушению, пес, которого мне тоже каким-то образом удалось сбить с толку.
— А ты и правда можешь.
Что меня еще смущало? В чем я продолжал сомневаться? Загадка того или иного события слишком часто заключается в том, что и самой загадки-то нет. Я ведь имел представление и о своем взгляде, и о голосе! Они составляли мой капитал, и я жил на эти проценты. Именно способностям своим я был обязан доброй репутацией среди пациентов лечебницы, именно благодаря им имел возможность обходиться без каких бы то ни было репрессивных мер, как-то: смирительные рубашки, холодный душ и т. п. Вся загвоздка заключалась в том, что до сих пор сей капитал не баловал меня слишком уж высокими процентами, ибо приор де Кульмье и главный врач Коллар не видели причин оценить по достоинству упомянутый дар природы. При этом им не раз приходилось убеждаться, как легко мне усмирить даже буйных из буйных. Стоит лишь вперить в такого больного продолжительный пристальный взор и вкрадчиво произнести: «Все будет хорошо, все уплывет прочь, как вода в речке, все злое, нехорошее, гнев и ненависть», — как агрессивность подопечного тут же растворяется, словно пар в воздухе.
Впрочем, существовали психопаты, которые, едва взглянув, готовы были растерзать меня на месте не хуже моих недавних знакомых псов. Увы, именно поэтому главный врач Роже Коллар был столь невысокого мнения о моих суггестивных способностях и в глубине души не желал иметь с ними дела. Если судить задним числом, я уже тогда не мог отрицать, что деятельность моя в Шарентоне зашла в тупик. Одно только то, что я был вынужден пять дней в неделю торчать в этом тоскливом захолустье, уже представляло акт жертвоприношения. Пять дней из семи перебарывать скуку и противостоять отупению. Ибо там, у опушки Венсеннского леса, жизненный уклад аборигенов был до мозга костей приземленным — жили валкой деревьев, охотой да рыбной ловлей. Кроме того, Марна прокармливала еще две семьи мельников и обеспечивала работу мельнице, приводившей в движение бумагоделательную мануфактуру и пилораму.
Местные жители работали на Париж, из собственных достопримечательностей располагали лишь массивным мостом и в остальном могли похвастаться тем, что у них, мол, существует лечебница на 1660 психов, считавшихся при абсолютизме политически неудобным контингентом. Единственно поэтому король Людовик XVI посчитал в 1785 году, что условия и традиции Шарентона «благоприятны» для лечения подобных больных, — характеристика, которую разделяли до 1792 года и революционеры. Но в антиклерикальном буйстве уже в апреле 1797 года заведение было закрыто. Правда, ненадолго, всего-то до июня месяца того же 1797 года, поскольку не все члены семей душевнобольных были готовы отдать бедняг в тогдашние сумасшедшие дома Бисетр или Сальпетрие, где условия были сущим адом и где они уже очень скоро околели бы в собственных испражнениях.
Таковы внешние обстоятельства. Благодатный воздух, добрая водица и покой близлежащего лесного массива летом хоть и способствовали укреплению нервов и здоровья, зато в остальное время года мне приходилось смиряться со скукой и ограниченностью местного окружения. Вероятно, будь у меня семейство, я бы куда менее остро реагировал на все эти тяготы, однако меня в ту пору более всего расстраивали вечные конфликты с главным врачом Роже Колларом.
Коллар представлял собой тип соматика, склонного объяснять все психические недуги физическими причинами. Мозг и нервы он считал неотличимыми от остальных органами. Наличие психологических травм, величаемых им не иначе как ипохондрическими фантазиями, он признавал лишь у женщин. Должен признать, что и мои фрустрации росли по мере потребления Колларом кальвадоса. В ту знаменательную пятницу чаша терпения переполнилась. В запале спора я высказал ему, что мне невмоготу ежедневно слышать о том, что мои паранормальные способности и связанные с ними возможности суггестивного влияния на пациентов, дескать, «не могут составлять субстанциальную терапию, а в лучшем случае спорадическую» и что я полагаю подобные высказывания признаком ограниченности и вообще сумасбродством.
— Почему, ради всех святых, вы принимаете в штыки наличие положительных аспектов моего дарования? Боже мой, это всего лишь инструмент, верно, однако ценность инструмента как раз в том, что с его помощью можно сотворить. Молоток служит для забивания гвоздей и т. д., то есть для всего, что связано с механическими ударами, задача тисков удержать заготовку при обработке, рычагом мы поднимаем грузы. Суть перечисленных инструментов определяется целью их применения. И я послан сюда, в лечебницу «Милосердные братья», по воле Божьей как раз для того, чтобы в полной мере использовать свой дар во благо недужным. Вы же верующий, месье Коллар! Почему вы препятствуете мне?
— Ха, предназначение! Смех, да и только. К чему весь этот религиозный пафос, Петрус? Не стану спорить, ваш дар — часть вас, но мудрость этого мира до сегодняшнего дня утверждает, что все не ограничивается лишь чисто функциональной стороной. Другими словами: пока что происходит нечто противоречащее вашим добрым намерениям. И вы это признаете, однако тогда, когда будет слишком поздно. Вот от этого я стремлюсь уберечь и вас, и наших пациентов.
— Роже, я говорю вам прямо в глаза: вы просто меня боитесь, и ничего более. Боитесь! И только потому, что дрожите за свое местечко, вы — кальвадосник несчастный! Желаю вам приятных выходных! Нет, вы неисправимы!
Кальвадосник! Тут я угодил в точку. И это было не чем иным, как деликатной метафорой того факта, что Роже Коллар был просто-напросто пьянчугой, и если благочестие зависело от количества выпитого кальвадоса, то его вне сомнения и с полным правом можно было бы причислить к лику святых.
Мне пришло в голову позаимствовать часть тезауруса из своего путеводителя для гурманов, но давайте уж не будем отвлекаться от главного: я по-прежнему восседал на краю постели, вынуждая себя признать, что оскорбил главного врача и сломал шею ризеншнауцеру. И то и другое возымеет последствия. Что касается зверски умерщвленного пса, тут оснований для особого беспокойства быть не должно, в конце концов, я врач, психиатр, а Мишель — сынок какого-то городского писаря.
Ну вот что, давай-ка берись за лопату, велел я себе.
Ничего подобного. Какие-то незримые силы были против.
Пару минут спустя жизнь моя фундаментально переменилась. И хотя прежде случалось, что судьба заставляла меня временами выбирать окольные пути, ныне я стоял у крутого поворота. Если, выражаясь фигурально, доныне я странствовал по мягкому песку, то теперь ступил на прочный камень, и мои до сих пор бесшумные шаги обрели звучность. Однако я имел все основания утверждать: пришло время стащить с себя халат лекаря-психиатра и вместо этого податься в гипнотизеры и криминологи.
Тут следует быть честным — «дело Боне» обусловило упомянутый поворот. Впрочем, если судить в общем, именно Мари Боне способствовала тому, что я смог в достаточной мере осознать свои дарования к внушению, причем завоевать ее доверие мне не стоило ровным счетом ничего.
Было около восьми. Стук месье Боне в дверь вырвал меня из оцепенения. Это был неуклюжий, квадратный человек, однако на первый взгляд не без обаяния, уже хотя бы потому, что от него исходил приятный запах трав и приправ. Теперь этот человек готов был разрыдаться; вероятно, это имело отношение к его супруге, которую он носил на руках, будто в день свадьбы.
— Мне сказали, вы врачуете не только тело, но и душу. Вы ведь работаете в лечебнице. Прошу вас, помогите! Речь идет о Мари, моей жене. Она больше ничего не хочет. Не хочет жить. Ах, я просто дошел до ручки. Я всегда поступал неправильно.
Не вдаваясь в дальнейшие расспросы, он протиснулся в дверь и заботливо положил свою супругу в шезлонг, стоявший в моей каморке. Что все-гаки произошло? Как я потом узнал, Мари после неудачных родов впала в депрессию и решила уморить себя голодом. В принадлежащем семье загородном домике она чуть окрепла, но именно здесь, как считал месье Боне, здесь, вдали от сводящего с ума шума Парижа, все и ухудшилось, все стало невмоготу, и она вот-вот покинет бренный мир.
Месье Боне был не из слабаков. В физическом отношении. А вот душу имел — ни дать ни взять насмерть перепуганная мамаша. И стоило его жене на мгновение открыть глаза, как я решил для себя, что помогу ей.
Потому что глаза мадам… в них было нечто уже виденное.
У меня перехватило дыхание. Время растворилось. Перестало существовать. На какую-то долю секунды мне показалось, что я проваливаюсь в жуткой глубины шахту прошлого. Возникли угрожающие образы и чувства, враз превратив меня в семнадцатилетнего юношу, беспомощного и переполняемого чувством вины. Затем перед мысленным взором возникли глаза газели, вопрошающий, боязливый, непонимающий, гневный взор моей сестры Жюльетты.
— Нет-нет, только не в пашу лечебницу, — донесся до меня мой голос. — Я отвезу вас в Париж. В Сальпетрие.
Когда мы с месье Боне пару часов спустя явились в Фобур-Сен-Виктор, в новую лечебницу «Опиталь пасьонал Сальпетрие», меня охватило предчувствие, что даже здесь под всевидящим и врачующим оком самого «папы безумных» Филиппа Пинеля Мари не поправится. Даже всезнайке Пинелю не сыскать ключика к душе этой газели, он только замучит ее. Нет, мне предстояло самому взяться за ее исцеление, отчего я, не долго думая, решил призвать на помощь все свои таланты внушения и силу воли.
Однако первым делом следовало заняться самим месье Боне. Я приободрил его, заверив, что, дескать, самолично займусь лечением его супруги. Дело в том, что нервы у силача и богатыря месье Боне были никуда не годные. Он беззвучно заплакал при виде ночного медбрата, спокойно и деловито высвободившего Мари из его объятий, усадившего женщину в коляску и без слов покатившего ее прочь. Я искренне сочувствовал этому великану с кротким и отзывчивым сердцем, не устыдившемуся своих слез. По щекам его стекали крупные, с орех, наверное, слезы; никогда в жизни ничьи слезы не потрясали меня так.
— Доверьтесь мне, — сказал я ему на прощание и даже осмелился пообещать, что неделю спустя его жена будет здоровехонька.
Двадцать четыре часа спустя я впервые лицезрел Жана Этьена Доминика Эскироля. Наряду с Пинелем — Эскироль был у него ассистентом, — корифеем новой психиатрии. Четыре года назад, то есть в 1818 году, по его инициативе была создана комиссия по расследованию злоупотреблений в психиатрических лечебницах. На основе заключения данной комиссии он составил памятную записку, уже год спустя возымевшую действие: постепенно началось разукрупнение сумасшедших домов и тюрем, за которое выступал Пинель, камеры в Сальпетрие превратились в палаты. Деревянные полы вместо каменных, окна вместо цепей, исчезли палки для укрощения особо строптивых, разнообразилось меню. При всем том Эскироль был и оставался моралистом, что незамедлительно почувствовали женщины-пациентки, которые с излишней ретивостью отдавались религии, приворовывали, приставали к окружающим с непристойными предложениями или капризничали по поводу питания.
Эскироль был взвинчен. Разумеется, это можно было отнести на счет крайней загруженности работой, однако тон, с которым он высказался в адрес моей подопечной, явно претил мне. Мол, Мари, едва оказавшись в палате, тут же с воистину сладострастным желанием отдалась своей депрессии и слабости. Что бы ей ни предлагали в качестве еды, все было со сценической аффектацией отклонено.
— Основа моей работы — личные беседы с пациентами, если возможно. Но эта Боне… признаюсь, сегодня утром я уже готов был напялить на нее смирительную рубашку. Пришлось разжимать зубы, вставлять воронку и кормить ее насильно. Мне удалось договориться относительно питания, заручиться соответствующим финансированием, теперь стало лучше. А что мы видим здесь? Пропорционально числу тех, кто жаждет насытиться любой ценой, растет и число тех, кто вознамерился уморить себя голодом! Боюсь, Боне доведет меня и терпение мое исчерпается. Что же, выходит, неудачные роды — и нужно морить себя голодом и упиваться собственной депрессией? Самое настоящее извращение! А тут еще эта сентиментальная религиозность! Дескать, «кто не работает, тот не ест! Вот и со мной прошу обходиться так же. Будьте справедливы, как справедливы слова Господа. Просто дайте мне умереть». Вот такое приходится от нее слышать.
Когда Эскироль язвительно передразнил Мари, слова его уколом отозвались у меня в сердце. Разочаровавшись в этом человеке, я наблюдал, как он прихлопнул ладонью муху. Довольный одержанной победой, первый психиатр Франции на минуту отдался охоте на мух. И дабы убедить меня, что он всерьез взбешен, при каждом новом ударе Эскироль приговаривал: «Боне, Шарон, Музель, Лори»! Четыре несгибаемых характера, которых Эскироль не выпускал бы из смирительных рубашек.
— Всех прибил! — Разумеется, Эскироль имел в виду мух, но ему явно нравилось изображать из себя душевнобольного. — Скажите, а какие конкретно методы улучшения состояния больных практикует у себя в Шарентоне доктор Коллар? В тяжелых случаях?
Доктор не скрывал сарказма, и я предпочел воздержаться от ответа. Разумеется, и я не мог обойтись без смирительной рубашки! Как ни ненавидел я сей нехитрый инструмент, порой просто не было другого выхода. При тяжелых припадках буйства, когда пациент намеревался проломить себе череп или переломать кости о стены палаты, я призывал на помощь наших титанов — двух монахов, наделенных недюжинной физической силой, которые без особого труда утихомиривали любого из буйных. И все-гаки каждый раз, глядя на это, я с горечью констатировал, насколько беспомощен человек, на время лишенный рук. Уже полчаса спустя больной успокаивался. Потом, чтобы хоть как-то расправить занемевшие конечности, кое-кто из больных бросался на пол, что оборачивалось тяжелыми ушибами и кровоподтеками. Почти обыденным явлением были переломы пальцев и предплечий.
Но Мари Боне была женщиной субтильной, и смирительная рубашка погубила бы ее.
— Мадам Боне будет есть, — заверил я. — Допустите меня к ней. У меня в Шарентоне репутация человека мягкосердечного, так что, думаю, я сумею ее уговорить, уж поверьте.
— Что ж, попытайтесь! Обладай я вашим проницательным взором, я тоже попытался бы уговаривать их. Конечно, конечно, чуточку суггестивной терапии отнюдь не повредит. Наверное, потому вы и выживаете в вашем Шарентоне?
Несмотря на всю иронию, вложенную Эскиролем в эту фразу, он продемонстрировал жест великодушия. Как мне показалось, лучшей его стороной было полное отсутствие какого бы то ни было высокомерия или недоверчивости. Судя по всему, он на самом деле считал меня, рядового врача из провинции, коллегой.
С другой стороны, Эскироль вполне мог руководствоваться и чисто эгоистическими соображениями и действовать как умный и расчетливый карьерист. С какой стати создавать себе в моем лице врага, если он вынашивал планы однажды превратить Шарентон в образцовую психиатрическую лечебницу? Приор де Кульмье был в преклонных летах, главный врач Роже Коллар любил заложить за воротник, а вверенная ему Сальпетрие представляла собой в отдельно взятом виде молох вследствие чудовищных размеров. В ее палатах находилось на излечении около двух с половиной тысяч пациентов, Шарентон, будучи куда меньшей церковной клиникой, более двух с половиной сотен не вмещал. И смыться из этой Сальпетрие, перебравшись в Шарентон, не самый худший выход — даже если Эскироль подобным шагом предавал Филиппа Пинеля, который наверняка втихомолку рассчитывал в свое время на то, что Эскироль его заменит.
Не скрою, тщеславие мое было удовлетворено, когда мне все же удалось уговорить Мари Боне принимать пищу. Как все это происходило, я еще поведаю; теперь мне хотелось бы сказать, как мой успех в Сальпетрие был воспринят месье Эскиролем.
Примерно полсуток спустя после описанной беседы я представляю, как он во второй половине дня в воскресенье, стоя у окна кабинета, устало созерцает аллею, ведущую к больнице. И вдруг он до крайности удивлен; уж не та самая Боне ли это? Мадам Боне под руку со своим покровителем из персонала неторопливо шествует по дорожке и в этот момент как раз указывает на одну из свободных скамеек. Женщина идет, медленно переставляя ноги, словно желая прочувствовать и пережить каждый свой шаг, затем высвобождается и дальше следует самостоятельно. Усаживаясь на скамейку, она со смущенной улыбкой кивает опекающему ее медбрату и при этом выглядит ну совсем как обычная нормальная женщина, которая самую малость притомилась и все же сумела преодолеть усталость.
Эскироля будто током ударило. Неужели этот Петрус и впрямь сумел-гаки своей суггестивной терапией заставить ее есть? Эскироль не в силах побороть любопытство — и досаду. Кто я, думает он, и кто этот провинциальный лекаришка? Нет-нет, в конце концов успокаивает он себя, наверняка Раулю все же удалось уломать ее физически и накормить через воронку. Ну, понятно, не без угроз.
Я вижу перед собой пару кляч, которые тащат телегу по камням дорожки. Когда Эскироль пытается разобрать надпись на стоящих на ней винных бочках, у него бурчит в животе. Внезапно его осеняет, что Боне все же поела. Мысль сия вызывает у него облегчение, а может быть, повергает его в шок.
Расспросив на следующее утро санитара, он повторно шокирован. Этот Петрус, как сообщает Рауль, извлек из кармана часы на цепочке, поболтал ими на глазах у мадам Боне, после чего в неподражаемой манере принялся перечислять меню:
— Гусиная печень из Дордони, печень белоснежных, откормленных на отборном зерне и сливках птиц, мадам. И к ней парное филе морского языка, тушенное в сливочном масле с прозрачным лимонным соусом! Ну, и как все это на вкус? Филе тает во рту, чувствуете? Вы и рот закрыть не успеваете! А затем маринованный ягненок, мадам! Выращенный на сочных лугах Вандеи, сбрызнутый прозрачным крепким бульончиком, великолепно сочетающимся с прованской фасолью в оливковом масле! Отведайте, мадам! Давайте устроим себе маленькое празднество, воздав должное пикантному камамберу из Нормандии и изысканной сизоватой плесени рокфора! Неужели ваша душа не вопиет об аперитиве? О шампанском? Следуя вашему примеру, мадам, я подношу бокал к губам и наслаждаюсь его ароматом, как уже наслаждался, орошая нёбо благороднейшим из бургундских.
— Рауль!
Эскироль морщит лоб. Что же такое? Выходит, Рауль, этот верзила Рауль — гурман?! Вот вздор так уж вздор! А что еще более поражает Эскироля, так это улыбка проклятого пентюха, такая проясненная. И как смазывает картину то, что, едва начав вкушать эти прелести, Рауль немилосердно чавкает и сопит.
— Тебе нездоровится? — осведомляется он.
— Прошу простить, месье Эскироль. Просто представил сейчас, как отламываю от свежайшего багета кусочек, намазываю его маслицем, а наверх — паштета из гусиной печеночки, и…
Вполне вероятно, что примерно так и было. Могу себе представить, как Эскироль мысленно отчаянно клял и меня, и Сальпетрие, и психиатрию в целом. А поскольку я прекрасно осведомлен о гастрономических пристрастиях месье Эскироля, воображаю себе, какую бурю чувств пробудило перечисление Раулем блюд меню: нежданно-негаданно психиатр Франции номер два испытал обильное слюнотечение и был готов не только набить чрево гусиной печенью, заливным и ягнячьим филе, по и щедро залить все это добрым бочонком вина.
А что же было дальше? Вечером в понедельник я снова прибрел в свою шарентонскую келью. Вытянув ноги и заложив руки за голову, я, как самый настоящий бирюк, растянулся в шезлонге, вперив взор в потолок, где крохотный паучок сосредоточенно и методично ткал паутинку. Меня обуревали всевозможнейшие варианты отмщения, сцепы, где я усаживал на цепь приора де Кульмье, выплескивал кальвадос в физиономию главного врача Коллара, ввергал их в гипнотический транс, после чего скармливал им дождевых червей.
Изнемогая от жалости к себе, я проклинал судьбу и свое дарование, ведь именно по их милости я оказался в захудалом Шарентоне. Если бы хоть Коллар и его свита «Милосердных братьев» не были такими тупоумными!
Потому что не кто-нибудь, а именно я, Петрус, сумел-таки уговорить эту бедняжку Мари Боне съесть кусочек. Или на сей счет есть другое мнение? Кто, кроме меня, сумел, не прибегая ни к угрозам, ни к физической силе, одними только словами и простейшим внушением заставить эту женщину произнести следующее: «Да, месье, пожалуй, я отужинаю с вами. Так приятно вас послушать и оказаться там, куда вы меня отправили».
Выложив мне это, мадам Боне послушно, словно ребенок, раскрыла рот, и санитар Рауль принялся скармливать ей яства.
Вот это победа так победа!
Коллар же все извратил, принялся упрекать меня в бесстыдстве: дескать, я обвиняю его во всех промахах, допускаемых «Милосердными братьями».
— Черт вас побери! Кто уполномочил вас, Петрус, приписывать мне использование варварских методов? По вашему, я одобряю, если кто-то из моих санитаров хватает больного да ремнем ему по физиономии? Бог ты мой, да здешние санитары — сплошь безумны! Это месье де Кульмье, наш с вами приор, вот он никак не может уразуметь очевидного! Откуда мне знать почему! Может, потому, что по ночам к нему является призрак маркиза де Сада? Но вы-то чего взъелись? От вас, случаем, пассия не сбежала? Или и вас посетило видение?
— Верно. Видение. И видение это зовут Мари Боне, она — жена парижского мясника, у которой глаза точь-в-точь как у моей сестры. Я имел удовольствие препроводить ее из Парижа в Сальпетрие вечером в пятницу и подвергнуть ее там лечению.
— То есть?
— Вы все верно слышали. Но я с удовольствием готов повторить: мне удалось вывести Мари Боне из депрессивного состояния. Мари Боне, которая с самого начала производила впечатление безнадежной больной и большой упрямицы к тому же. Если воспользоваться здешними методами, ей предстоял как минимум холодный душ.
— Следовательно, суггестивная беседа? Как в свое время практиковали Месмер и Пюсегюр? Рветесь, значит, разделаться с варварскими методами, насадив вместо них шарлатанские?
— Отнюдь!
— Похоже, именно так все и обстоит! Петрус, знаете, кого вы мне сейчас напоминаете! Нашего пациента! С той лишь разницей, что вы гладко выбриты и благоухаете одеколоном, а от того разит рыбой.
Разговор этот завершился здесь, и все потому, что я вдруг открыл в себе до сей поры неведомое мне качество — вспыльчивость. Именно я, человек мягкосердечный, так грохнул дверью, что она тут же снова открылась.
Коллар взревел, что пожалуется на меня приору, я же в ответ, повернувшись, поддал неподатливой двери знатного пинка ногой. Впервые в жизни я готов был уверовать в архаическую мудрость, согласно которой мужчине лучше всего снимать агрессивность либо актом любви, либо актом насилия. И вправду, выпустив пар, я мгновенно почувствовал облегчение и уже без особой тревоги воспринимал предстоящий конфликте приором. Стоило бы тому лишь попытаться прочесть мне нотацию, как я и слова не дал бы ему вымолвить, выложил бы все, что у меня на душе накипело за два года пребывания в Шарентоне.
А если он все-таки прав? Пусть мне и удалось, прибегнув к ухищрениям, заставить Мари Боне поесть и даже пообещать мне, что к моему следующему приходу она осилит хотя бы тарелку супа, — в какой мере я мог рассчитывать на то, что она непременно сдержит данное обещание? Иными словами: имел ли я вообще право довериться достигнутым за счет внушения успехам? Разве не существовало опасности рецидивов?
Именно они и явились причиной провала Месмера. Конвульсивно-марионеточные телодвижения пациентов возбудили подозрение в том, что они — нанятые актерки пантомимы.
Однако Мари Боне принимала пищу. Я специально попросил Рауля немедленно сообщать мне, если она вновь откажется. И когда до среды подобных сообщений от санитара не поступило, я понял, что оснований для опасений нет. Стоило, кстати, вспомнить, как я купировал относительно легкие приступы ярости лишь силой проницательного взгляда. Совсем недавно мне вновь удалось подобное: речь шла о некоем месье де Шамфоре, поступившем в Шарентон некоторое время назад, затем отпущенном как «здоровый», на самом же деле страдавшем разрушительным для психики нигилизмом.
Я упомянул сейчас об этом случае, ибо он служил еще одним подтверждением тому, что все наши так называемые объективные ощущения представляют собой лишь вялотекущую форму помрачнения рассудка. Короче: месье де Шамфор был вновь направлен супругой в распоряжение «Милосердных братьев» только из-за того, что однажды на прогулке внезапно бросился наперерез подъезжавшему почтовому экипажу. Как он сам объяснил мне впоследствии, просто желал еще раз убедиться, жив ли он на самом деле или уже отправился к праотцам.
«Потому что, если бы почтовый экипаж переехал меня и я бы при этом ничего не почувствовал, тогда я бы знал — я на том свете. Но если бы экипаж задавил меня насмерть, мне было бы ясно — я все-таки был жив».
С ответом торопиться не следовало. Однако я сказал:
— Месье де Шамфор, мы до тех пор на этом свете, пока способны реагировать на боль.
Вот он и додумался до членовредительства — желая посмотреть, насколько далеко можно в этом зайти.
Ладно, вернемся к обвинениям в месмеризме, выдвинутым против меня Колларом. Но ведь и Месмер — не только сплошь шарлатанство. Мне вспомнилась краткая и уничижительная характеристика Франца Антона Месмера, которую дал ему Коллар: Калиостро с Боденского озера. Врач из Ицнанга, воспитанник епископа Констанцского, Месмер утверждал, что полвека назад открыл для себя некие заполняющие Вселенную потоки частиц и на этой основе построил псевдопсихологическую, густо замешанную на магии концепцию. В светских салопах он неустанно выдавал пресловутые «потоки частиц» за разреженные, однако наделенные небывалой энергетикой флюиды. Упомянутые флюиды в полном соответствии с законами гравитации, мол, оказывают влияние на автономную, присущую каждому живому существу и специфичную для него магнитную ауру. И если эта аура повреждалась вследствие каких-либо событий, если человек заболевал телесно или же ментально, посредством искусного перенаправления потока флюидов, универсальных волн и колебаний возможно его исцелить.
Теоретизирования Месмера приводили в восхищение главным образом недалеких светских дамочек. Будучи личностью харизматической, он сумел в Париже и Вене не только продвинуться в финансовом отношении, но даже открыть собственную клинику. Тем не менее он не был лишен сострадательности в отношении неимущих — что и доказал, «зарядив» окружавшие клинику деревья некими магнитными потоками. И за символическую плату любой из страждущих исцеления получал возможность прикоснуться к магической листве дерева, если же она не помогала, тогда уж обвить руками ствол.
Все это было самым настоящим шарлатанством и актом предательства по отношению к истинной медицине. Но и у Филиппа Пинеля рыльце оказалось в пушку, о чем не замедлил поставить меня в известность Коллар. По его словам, Пинель в начале восьмидесятых годов в отеле «Булион» сам проводил сеансы терапии совместно с одним из учеников и компаньонов Месмера, а впоследствии и его соперником, Шарлем де Элоном, положив кое-что в свой карман. И я в бытность мою сельским врачом неподалеку от Страсбурга экспериментировал по методике Месмера, добиваясь феноменальных результатов.
Адриен Тиссо, один из моих страсбургских коллег, пожелал мне доказать, что идеи Месмера, независимо от его харизмы, все же несли в себе определенный потенциал. С этой целью он решил возродить месмеровские сеансы, хотя, как признавался сам Тиссо, в несколько измененном виде. Тиссо тогда выставил под крышей сеновала ничем не примечательную деревянную бочку, заполненную обработанными при помощи заурядного магнита камнями, вследствие чего она, по уверению экспериментатора, обретала чудодейственные свойства. Торчавшие из этого месмерического «усилителя флюидов» подвижные металлические стерженьки, но мнению Тиссо, указывали непосредственно на пораженные недугом орган или участки тела пациента.
Я как сейчас вижу эту сцену: десятки зрителей вдоль стен огромного сарая, освещаемого несколькими чадящими факелами, парочка деревянных лежанок. Смеркалось, душный, напоенный влагой день клонился к закату после прокатившейся во второй половине дня грозы. Пациенты и целитель здорово смахивали на группу заговорщиков или религиозных фанатиков: все до одного, сцепившись руками, уставились на деревянную бочку, а Тиссо тем временем торжественно провозвестил, что сей опыт — не что иное, как «строго научный эксперимент», хотя окружающая обстановка менее всего ассоциировалась с наукой. В спокойном голосе Тиссо звучали дружественно-авторитарные нотки. Не прекращая ораторствовать, он растянул кусок веревки и как циркулем очертил им двойную окружность, после чего велел всем сосредоточиться и сделать два глубоких вдоха.
— Я уже вижу, как первозданная сила флюидов овладевает вами. Вы чувствуете?
В ответ послышался ропот. Собравшиеся почувствовали.
— Это лишь начало! — повысил голос Тиссо. — Стоит мне залить водой камни в этой бочке, как вы тут же ощутите устремившуюся из космоса силу, помноженную на поток флюидов, которая водопадом невиданной мощи вольется в вас, упрочняя вашу ауру, и вы испытаете облегчение.
Тиссо, не торопясь, пылил в бочку несколько ведер воды. Казалось, напряжение в толпе с каждым вылитым ведром возрастает. Невероятно интересно было наблюдать за тем, как люди постепенно заражаются друг от друга одними и теми же ощущениями. Кое-кто уже благостно постанывал по мере того, как живительные флюиды орошали подагрические сосуды, изводимый неврозом кишечник и снедаемый язвой желудок. «Вы должны с радостью воспринимать это, — призывал Тиссо, — принять ритм пульсаций и вибраций и подправлять вашу подпорченную ауру». Возбуждение толпы росло, кое-где от блаженных стонов перешли уже к почесыванию конкретных мест, некоторые женщины негромко повизгивали.
И тут возник Тиссо с металлическим стержнем в руке.
Уже тогда я мог предположить, что за сим последует. Вот только не представлял себе, насколько сильным окажется воздействие магического жеста. А то, что жесту этому уготована именно магическая роль, Тиссо не оставлял ни малейших сомнений, более того, в тот миг он сорвал маску с лица всех месмеристов, разоблачив все их теории как чистейшей воды гипноз. Я очень хорошо запомнил этот момент. И никогда не забуду издевательский взгляд Тиссо, его ироническую ухмылку, когда он совал свой железный стержень — прообраз жезла Эскулапа — в бочку с во… прошу прощения, в «усилитель флюидов».
Толпа испустила вопль — визгливый спектр принадлежал женщинам, за хриплый отвечала мужская часть. Первая из пациенток заорала, да так, будто ей к телу приложили раскаленный металл. Уже в следующее мгновение ее примеру последовали еще несколько женщин и первый из мужчин. Будто по мановению волшебной палочки дьявола испытуемые превратились в стадо безудержно и омерзительно вопящих созданий. Флюиды залпами атаковали очередную жертву, толпа постепенно принимала образ огромного монстра, конечности которого гротескно подергивались. Тиссо повелевал этим монстром; приказав ему закрыть глаза, он приоткрыл краник бочки — энергии флюидов предстояло стечь.
— А теперь на вас снизойдет покой, какой снисходит после грозы на природу! Кому хочется уснуть, пусть спит. Этот сон — искусственный, и вы пробудитесь от него, когда вода из бочки стечет до последней капли. И соединитесь в недуге своем, любезные мои — вы почувствуете облегчение, будто вновь родились на этот свет!
Естественно, из мудрой дальновидности я не стал распространяться об этом Коллару. Во-первых, я немедленно угодил бы в список подозрительных, а во-вторых, с самого начала я решил вообще никому об этом не рассказывать, ни единой душе, пусть уж меня одного снедает бремя молчания.
Первые же недели работы в лечебнице основательно поистрепали мои былые иллюзии. Ибо о чем бы ни заходила речь, каков бы ни был диагноз Коллара — истерия или же мания величия, — терапия осуществлялась по заданным, устоявшимся схемам. Истерики в соответствии со стратегией Коллара подлежали изнурению многодневным молчанием — «Милосердные братья» просто в упор не замечали их. Что же касалось маний — с ними боролись посредством идентификационных игр, причем весьма любопытно. Больного не пытались разубедить, полагая, что, дойдя до некоего предела, тот все же опомнится и взглянет на себя как бы со стороны.
Остальное представляло собой самые настоящие репрессивные меры: психозы средней тяжести подлежали стопроцентно садистской терапии — некоему «маскараду»; например, среди ночи в палату могла зайти фигура старухи с косой. В конце концов оставался еще непревзойденный арсенал традиционных методов — ледяной душ, кровопускание, долгие часы в смирительной рубашке наедине с собой, лишение пищи…