Стоило мне оказаться в Париже, как эйфория улетучилась. Разумно воспользоваться свалившимся на мою голову отпуском я не мог, вместо этого приходилось мучиться вопросами: что, собственно, сулит тебе успех? Какова польза от него именно тебе? Что ты замыслил начать?
Я представлял себе битком набитые залы отелей страждущими быть исцеленными мною, эти картины сменялись другими — я психиатр, довольно известный, меня приглашают в самые именитые дома Парижа, где предстоит пользовать дамочек и изнемогающих от невроза богачей. Денежные вопросы уже не столь актуальны, мало-помалу я обретаю некую специфическую заносчивость, позволяющую презирать своих пациентов, вернее, пациенток, поскольку мои больные процентов на восемьдесят представительницы женского пола.
Парочка примеров, вероятно, способствовала прояснению мозгов.
Итак, пациентка Ф., родилась в Ландаделе, владеет тремя языками, проявляет зачатки образованности. Она все говорит и говорит, пока не заговорит тебя до тошноты, и тогда у тебя на физиономии застывает вымученная улыбка. К счастью, она обожает духи, брюссельские кружева и вполне осознанно кокетничает, тайком вынашивая идею, что ей все же удастся получить свое от какого-нибудь конюха, однако это в глазах супруга уравняло бы ее с кокоткой. В остальном обычная жизнь ее интересует мало, а вот нищие и инвалиды вселяют в нее неподдельный ужас. Проблема: Ф. курит трубку, но не по доброй воле, а по принуждению, потому и не переносит табака и, как следствие, вынуждена изрыгать все любимые кушанья.
Пациентка К., представительница буржуазной прослойки, замужество можно без всяких оговорок считать образцовым. Вот только скука, скука, от которой только и остается, что орать на прислугу. Мадам К. это приводит прямо-таки в отчаяние. Она обожает полакомиться взбитыми сливками и бульончиком пожирнее — знаете, когда такие звездочки жира на поверхности? Она днями напролет возлегает в шезлонге, проглатывая один за другим любовные романы. А потом вдруг ее охватывает труднопреодолимое желание взять пистолет и начать расстреливать старичье. Она мечтает, как Клеопатра, купаться в кобыльем молоке, а потом повстречать свою первую в жизни настоящую любовь, майора медвежьей силы и безграничной доброты. Проблема: первое, упомянутый майор — ее родной брат, второе, он обнаруживает явную склонность к своему сослуживцу.
По мере того как измышленные мною случаи неврозов становились все заковыристее, во мне росли неуверенность и обеспокоенность. Ядовитый камень прибавлял в весе. Я догадывался, что было тому причиной. Однако стоило мне выхватить из-под мчавшегося экипажа глухую девочку-подростка и унять колотившую ее дрожь взглядом, как шлюзы моего «Я» распахнулись и я смог признать: если ты сию минуту ничего не предпримешь, то погрязнешь в самообмане ложной деятельности последних двенадцати лет. Писание кулинарных путеводителей и общение с полудурками отныне тебя не защитит.
Одним словом, я более не противился картинам триумфальных побед в моем воображении и чувствам, вызываемым воспоминаниями о Жюльетте. Продолжать в том же духе было уже нельзя, мне предстояло назвать вещи своими именами, не чураться больше правды.
Прорыв сей надлежало спрыснуть бутылкой доброго бургундского, и уже пару дней спустя я, как мне казалось, просветленный, направился на рю де Бретань, чтобы поведать графу о своем решении. Расстались мы закадычными друзьями, граф де Карно заверил меня, что двери его дома в любое время суток гостеприимно раскрыты для меня. Когда я попытался разъяснить ему, что не собираюсь профукать по балаганам свой несравненный талант, то моментально вырос в его глазах. Он внес одно существенное и неглупое добавление: коль я вознамерился добиться долговременного и серьезного успеха, мне необходимо научиться систематически и вдумчиво применять свой дар. И, что в природе графа, эти стимулирующие доводы густо перемешивались с саркастическими, если не циничными изречениями:
— Работайте эмпирически, месье Петрус. Занимайтесь прикладной наукой. Ищите подходящие субъекты и, не раздумывая, подчиняйте их себе. Ищите их где угодно — на парижских рынках, среди проституток, в ресторанах. Несомненный интерес для вас, как мне думается, представляют и приговоренные к смертной казни на гильотине. Заставьте их головы на прощание как следует поднапрячься, вспоминая свою жизнь. Может, и удастся, действуя таким образом, вырвать из лап смерти тайну-другую?
Что за веселые приключения сулили мне подобные эмпирические попытки, об этом ниже. Они ничуть не уступают по части забавности истории с Ла Бель Фонтанон, которую мне хотелось бы кратко затронуть.
Красавица куртизанка отблагодарила меня чрезвычайно пылким поцелуем, слезами умиления и растроганности и пожаловала мне золотую табакерку со своей миниатюрой на обратной стороне крышки. Кроме того, она через газету обнародовала клятву, принесенную ею у алтаря собора Нотр-Дам «под впечатлением самого прекрасного и неповторимого образа Непорочной Девы»: «Петрус Кокеро — мой избавитель. Клянусь служить ему до последнего вздоха, если окажусь востребована». Сей, на мой взгляд, несколько двусмысленный текст клятвы по вполне объяснимым причинам обошел весь Париж, передаваясь из уст в уста, что же касается формулировки «…если окажусь востребована», она перешла в разряд чуть ли не крылатых выражений.
Если продолжить тематику сплетен, следует добавить, что мадемуазель уже осенью того же года покинула Париж. По примеру Коперникуса новым отправным пунктом жития она решила избрать Вену. Но если следы неудачливого гипнотизера оборвались на женитьбе на некоей состоятельной особе и вдове «вольного каменщика», то просветленная душа Ла Бель Фонтанон так и не смогла устоять перед натиском одного любвеобильного венгерского графа, что, впрочем, стоило последнему жизни.
Один богатейший человек, магнат из Силезии, во всеуслышание заявил, что, дескать, эта Ла Бель Фонтанон вовсе и не была парализована, а ее сенсационного излечение — ни больше ни меньше, как инсценировка и отъявленное дурновкусие. Оскорбленный граф отправил к силезцу секундантов, исход поединка на пистолетах завершился в пользу магната. Последний, поспешив проявить галантность, извинился перед мадемуазель. Естественно, переполняемая возмущением француженка срочно перебралась в Ригу — в этот Париж северян. Именно оттуда я и получил от нее последнее известие: с одной стороны, она решила заверить меня, что прежняя клятва остается в силе, с другой — желала предупредить о том, какой опасностью чревата людская зависть и как полезно иметь настоящих друзей. Послание было исполнено ярко-алыми чернилами на благоухавшей изысканными духами светло-голубой бумаге.
Письмо это я прихватил с собой, нанося очередной визит на рю де Бретань, где меня соответствующим образом просветили:
— Заголовок письма, помпезный и в то же время манерный, — однозначное свидетельство крайне низкого уровня воспитанности силезских нуворишей и типичная стигма их, мой дорогой месье Петрус. Все говорит о том, что у нашей Ла Бель Фонтанон дела плохи. Если уж она вынуждена поставить на силезские шахты, ее собственная наверняка на грани истощения.
Граф со свойственным ему сарказмом высказался по поводу силезских шахт как раз на День поминовения, помню, погода в этот день стояла мерзопакостная — шквальные дожди с градом, покрывавшие мостовые ледяным месивом. Впрочем, во втором этаже, в гостиной графа, мы наслаждались ничем не нарушаемым уютом и превосходным мягчайшим коньяком. Мы благоденствовали при свечах у камина, презрев все условности света. Мне уже давно не было так хорошо и покойно на душе, только и оставалось, что блаженно замурлыкать, точно кот, у которого чешут за ухом, однако я был не один.
Да, следовало отдать графу должное — чего-чего, а вкуса ему было не занимать! Китайские шелковые ковры великолепно сочетались с мебелью в стиле Людовика XV, с креслами, в которых мы в небрежно-раскованных позах, расслабив галстуки и расстегнув жилетки, потягивали коньяк. Я рассказывал графу о приключениях поры моего бытия разъездным врачом. В частности, историю об одном умалишенном камердинере, который месяцами отколупывал от портретов предков кусочки краски.
— Этот субъект стал жертвой странной мании, всерьез полагая, что, проглотив кусочек засохшей краски от портрета, он проникнет в мысли изображенного на этом портрете.
— Как? Он что же, поедал краску?
— Именно. Начал он с родоначальника семейства и постепенно добрался до современников. Сначала ограничивался крошечными кусочками, которые соскабливал с полотна, а в конце, когда его все же раскусили, уже отдирал куски размером с ноготь. «Я должен постичь ход его мыслей! — не уставая, вопил он. — Как еще мне узнать и понять, чего пожелает мой господин?!» Камердинеру этому было уже немало лет, он не мог побороть страх оказаться изгнанным. Его хозяин как-то до смерти перепугал его, рявкнув, что, мол, если тот и впредь будет задавать идиотские вопросы, он выставит его.
— Весьма занятно. Стало быть, и у прислуги, оказывается, душа есть?
Граф недоверчиво покачал полысевшей головой и задумчиво коснулся бородавки на правой щеке. Поперхнувшись, я закашлялся, и, вероятно, у меня был затравленный взгляд, стоило мне на секунду представить себе графа в образе палача времен давно минувших. В потрескивании поленьев в камине я слышал издевательские смешки. Ощущение было таким, словно голову мою окунули в ушат с холодной водой. Впрочем, граф ничего не заметил. С надменным лицом он выдержал мой взгляд.
И тут же соизволил рассмеяться.
— Не верьте ни единому моему слову, месье Петрус! Хотя мне иногда приходится изобретать способы, как не утонуть в вашем гипнотическом взоре! Давайте завершим нынешний вечер не совсем обычно. Мы с вами без свидетелей, так что то, что я вам сейчас расскажу, хотите, передавайте, хотите, нет, все целиком на ваше усмотрение. Так вот, пару лет назад умирает некая баронесса. В ее наследство наряду с остальным входили и предметы чрезвычайно ценные, такие как миниатюрные издания книг, жемчужные украшения и так далее. Но никто не мог попять, что представляет собой шкатулка красного дерева, в которой, кроме нанизанных на шнурок голубиных яиц из полированной слоновой кости, были заключены и одинаковые по форме и размеру флакончики. Каждый из флакончиков был снабжен надписью с ласкательным именем. Было решено провести анализ содержимого. И что же выяснилось? Наша баронесса коллекционировала семя своих любовников.
Допив коньяк, граф поднялся. А на меня накатил приступ тошноты. И не оттого, что мне пришлось только что услышать. Дело в том, что история странным образом растрогала меня, хотя нелегко было признаться в этом даже себе. Она напомнила мне о той, кого я смело могу назвать своей первой любовью, тоже баронессе. Мне ужасно хотелось расспросить графа, однако у того явно имелись причины воздержаться от уточнений и переходов на личности. А может быть, все дело в его тщеславии, именно оно и заставляет этого человека любыми способами переиграть собеседника, угостив его своей историей, которая ничуть не хуже преподнесенной психиатром? Может, это способ, к которому прибегает патриций, чтобы лишний раз утереть нос плебею?
С другой стороны, разве под силу обычному человеку с ходу сочинить нечто подобное? Даже если ты дитя свободомыслия и от корки до корки проштудировал сочинения пресловутого маркиза де Сада?
Я пробормотал нечто о том, что, будь то краска или же семя, все равно за всем этим кроется желание быть любимым. Граф, одарив меня заинтересованным взглядом, кивнул. Меня удивило, что он не осыпал меня насмешками. Во всяком случае, между любовью и семенной жидкостью связь налицо.
— А где в голове местечко, ведающее любовью, Петрус? Одно могу сказать, вплотную к нему примыкает участочек ее родной сестры — ненависти.
Заклинающим жестом граф возложил руки мне на плечи. Рот его был плотно сжат, мне показалось, даже кожа на черепе натянулась и вот-вот лопнет. Максимилиан Жозеф де Карно — аристократ до мозга костей, настолько истинный и неподдельный, что это даже придавало оттенок карикатурности, временами проявлял себя на удивление приветливым и общительным человеком. Выражаясь языком психологов, он представлял собой дифтонгиальный тип, как бы расщепленный надвое и нередко сам себе оппонент. Другими словами — мне на его примере не поумнеть. Что-то мучило графа, тяжкая ноша давила на него, грозя сокрушить его аристократическое жеманничанье.
* * *
Любовь и ненависть — простые слова, но вместе с тем они служат для обозначения бесконечного множества ощущений. И я тоже не остался в стороне от них, но — уж не обессудьте — пока что не созрел для того, чтобы поведать об этом.
После того как от вашего покорного слуги отделались, отправив в оплачиваемый отпуск, меня настигла хандра, заставившая поблекнуть яркие события совсем недавнего прошлого. От нее не способны были избавить ни прогулки, ни походы в театр или оперу, не помогали и газеты, которые я пролистывал в читальнях. Публиковать кулинарные рецензии представлялось мне ничуть не менее смешным, чем созерцать диораму, и когда я однажды поздним вечером в Пале-Рояль глазел на разноцветную иллюминацию, слыша, как за спиной похохатывают и перебрасываются словами кокотки, в душе я плакал.
Добравшись до дома, я бессильно рухнул в кресло. Уставившись при свете свечи в трюмо, я сидел перед ним до тех пор, пока не почувствовал, что сам поддаюсь гипнозу собственного отражения.
Последующие события представляли собой уже чистую фантастику.
Миновав зеркало, я ступил в нечто, походившее на коридор, где тотчас же почувствовал себя во власти темных сил. Темные силы затаились по обеим сторонам прохода, по которому я нерешительно передвигался. Я сообразил, что ни в коем случае не должен торопиться, а не то из тонких, словно кисея, стен вырвутся темные силы и поглотят меня. Вдали перед собой я видел свет. Он становился все ярче, разрастался, наполняя меня недобрым предчувствием: он походил на бледный свет луны, а помещение, им освещаемое, напомнило мне галерею в Пале-Рояль. Вокруг царил хаос, как после побоища, — разбитые в щепы рамы картин, осколки стекла под ногами. Повсюду валялись разодранные в клочья газеты, в воздухе стоял смрад объедков, спиртовой и табачный перегар.
Пройдя чуть дальше, я услышал скабрезное похохатывание. И вдруг меня замутило — внезапно весь этот хаос, все обломки и обрывки стали меняться у меня на глазах — возникло видение отрубленных конечностей, вырванных глаз, переломанных пальцев… Тут и там блестели кровавые лужицы. Меня охватил неведомый доселе ужас — фрагменты человеческих тел конвульсивно подергивались, вибрировали, трепыхались наподобие желе. Самое ужасное, что я мгновенно сообразил, что все они живут своей жизнью, ощущают боль.
«Стоп! Успокойся — это всего лишь символы твоей раздвоенности, — попытался успокоить я себя. — Отзвуки образов, о которых рассказывала мадам Боне в Сальпетрие, они — фрагменты твоих воспоминаний. Нечего бояться. И твое осознание, что, дескать, останки эти наделены осязанием и, как и ты сам, чувствуют боль, означает лишь одно: займись собой и своей личностью!»
Бросив взгляд назад, я разобрал вдалеке коридор, за ним — трюмо, служившее как бы воротами к моему креслу. Кресло оставалось пустым — да и как могло быть иначе, я ведь отправился в странствие. Превозмогая себя, я шагал дальше. Лунный свет обретал приветливые оттенки, хаос этой псевдогалереи Пале-Рояль уже не был хаосом, обрубки человеческих тел принимали прежние очертания. Я вышел на Елисейские поля и уже через несколько шагов оказался у забранной в строительные леса Триумфальной арки, видя отливающие уютно-домашним золоченым светом окна зданий Таможни. От радости хотелось пуститься в пляс, но — тут я снова ужаснулся — вверху что загрохотало, словно гром, и от верхней части полукруглой арки стали отваливаться каменные глыбы. Падая, они тут же бесследно и беззвучно исчезали в мостовой, словно в воде. В тот же миг я понял, что сквозь нее мне не пройти. Я потерянно стоял в отдалении, завидуя воробьям, беззаботно проносившимся сквозь арку.
Подавленность вернулась, хотя она уже не была столь сильна, как в начале этого странствия. «Обернись! — велел я себе. — Ты ведь прекрасно понимаешь, что должен пройти, но не знаешь как».
Оглянувшись, я отступил на шаг. И вдруг… На ногах у меня будто оказались семимильные сапоги — всего шага хватило, чтобы вновь переметнуться к началу коридора — то есть сразу же за зеркало. Не успев толком сообразить, где я и что со мной, я ощутил знакомую твердость подлокотников кресла. Я снова созерцал себя и свечи в зеркале.
Должен признаться, что не в последний раз оказывался под каменным градом обломков, срывавшихся с Триумфальной арки. В результате тоска моя обрела приемлемо-переносимые формы. Я чувствовал себя человеком, которому, невзирая ни на что, удалось сграбастать себя в кулак и оказаться на верном пути. Цель была следующей: честность, причем не просто честность, а честность с самим собой. Наконец-то я получил возможность объявить войну собственной безынициативности, с тем чтобы это аморфное ничтожество с рю Мон вновь обрело право именоваться месье Кокеро. Следуя совету графа, я тренировал свой гипнотический дар, причем вдруг со всей ясностью осознал, что первоначальное намерение пойти по пути гастролирующего гипнотизера было просто ребячеством, плодом безответственности.
В качестве первого полигона я избрал «Муфф» — оживленный пестрый рынок на рю Муффтар, что у пляс де ля Контрэскарп, находившийся неподалеку от моего скромного обиталища. Как и любой рынок, «Муфф» представлял собой целый мир, особый и неповторимый. Уличные музыканты, студенты, бездельники, матушки всех разновидностей и оттенков, болтуны, вещавшие в диапазоне от сопрано до баса, заполонили торговые ряды, где покупателю предлагалось решительно все, что в состоянии переварить сто желудок.
Между горами великолепных фруктов и овощей я выискал первую жертву. Жертва бойко торговала сливами, полкорзины которых были предусмотрительно водружены на весы. Я извлек знаменитый брегет.
— За полнены, мадам, за полцены, и ни франком больше, — проникновенно внушал я, — в конце концов, это все равно вам не в убыток, не так ли, мадам?
Сначала ошарашенно, затем в полной отрешенности молодая торговка согласилась:
— Да, сударь, разумеется, за полцеиы.
— Но и не только мне, остальным тоже, — не отставал я. — Обещаете?
Торговка с готовностью закивала.
Отойдя на почтительное расстояние, я стал наблюдать. На моих глазах двое покупателей взяли сливы за полцены, а третьему посчастливилось стать свидетелем тому, как отец торговки отвесил дочери затрещину.
— Ты что, совсем рехнулась?
— В чем дело?
Еще затрещина — эта и положила конец моим внушениям.
Девчонка тряхнула головой, будто желая пробудиться ото сна. После этого, осененная жуткой догадкой, прикрыла ладонью рот и стала шарить глазами в толпе. Обнаружив меня, она разразилась площадной бранью, подобной которой мне слышать не приходилось. Я довольно быстро затерялся в толпе, причем сделав определенные выводы. В отличие от мадам Боне, моей консьержки мадам Руссо и, естественно, Ла Бель Фонтанон, эта торговка не закатывала глаза, во всяком случае, не так, как ее предшественницы. Может, все-таки следовало сделать соответствующие выводы? Служило ли положение глазных яблок, а также их движение своего рода индикатором внушаемости? Признаком чего могло служить легкое косоглазие у испытуемых, наступавшее на первой стадии внушения?
Следующей моей жертвой стала согбенная старушонка, вдохновенно буравившая пальцем камамбер, исследуя сыр на предмет созревания. Старая женщина будто не замечала ни свирепой физиономии молочницы, ни ее призывов: «Давайте поскорее». Молочница могла за это время обслужить не одну покупательницу, но старушонка, похоже, уходить не собиралась.
— Матушка! — прокричал я. — Ну-ка взгляните на меня!
Стоило старушенции взглянуть на меня, как она тут же замерла, будто приклеившись к моему взору.
— Матушка! Такое ведь делать не полагается!
— Чего не полагается?
— Разве вы не понимаете, о чем я?
Глаза матушки-старушки закатились, она стала косить глазами, как после доброй бутылки абсента.
— Матушка! — шептал я. — Чего это нам вздумалось тыкать в говяжью ногу, если вам нужен камамбер? Попросите камамбер. Вы все перепутали — здесь только говядина.
— Это ваша мать, месье? — осведомилась крестьянка.
— Нет, но я подумал, что могу чем-то помочь…
— Эй, дочка, а камамбера у тебя нет? Я вижу тут одну говядину.
— Первое: никакая я вам не дочка, и, второе: если вы сию же минуту не оставите в покое мой сыр, я…
— Какой же это сыр? Ты что, дочка, и впрямь ослепла? Это же мясо, вот мякоть, вот косточка!
Перебранка не осталась без внимания. Кто-то, явно решив подшутить, уверял, что старушка права. Камамбер, мол, старый и засохший, точь-в-точь как говяжья кость. Старуха, чувствуя поддержку, продолжала препираться с молочницей, обвиняя ее в том, что, дескать, продает не сыр, как положено, а мясо. Назревал скандал. Старуха тискала пальцем кожицу камамбера, будто собралась запечатлеть на нем вечное клеймо. Я наблюдал сцену со смешанным чувством. Пожилая женщина весьма внушаема, заключил я по ее спокойной уверенности, с которой она доказывала всем, что это говядина, но никак не камамбер.
Пока молочница и пожилая покупательница обменивались любезностями, я положил на прилавок деньги за два камамбера. И тут прикрикнул на старушку, призывая ее протереть глаза — где она здесь видит говядину? Где? Старушка готова была полезть в драку со мной, однако, снова окинув взглядом прилавок, оцепенела.
— Это не говядина. Здесь только камамбер, — констатировал я, глядя ей прямо в глаза. — По камамбер недозрелый. Пойдемте со мной, я покажу вам, где сыр помягче.
Получив с меня деньги, молочница успокоилась и многозначительно покрутила пальцем у виска, после чего завернула две головки сыра и бросила их старухе в корзинку. А я, как заботливый сын, взяв старушку за локоть, стал уводить ее от прилавка молочницы через галдящую толпу.
— Как только почувствуете запах рыбы, вы очнетесь, — велел я. — И забудете все, что с вами произошло, кроме того, что вы купили две головки камамбера.