Дамы и господа

Третьякова Людмила

I

Сан-Донато

 

 

1

В 1844 году в Париже неожиданно скончался князь Элим Петрович Мещерский. Смерть еще совсем не ста­рого тридцатисемилетнего человека повергла в печаль и французов, и тех русских, кто волею судеб жил тогда на берегах Сены.

Князь Элим был очень популярной фигурой в парижском обществе. Его знали все, и он тоже знал всех, на правах доброго знакомого появляясь и в гримерках модных актрис, и на приемах у министров.

Служба в русской дипломатической миссии была для князя Элима делом второстепенным. Он считал себя, и со­вершенно справедливо, прежде всего человеком искусства. За годы его жизни в Париже трудно назвать премьеру или вернисаж, не отмеченные в газете или журнале его энер­гичным пером. Писатели также уважали его как тонкого, с великолепным литературным чутьем критика и ценили его рецензии. Князь и сам был личностью одаренной: писал стихи на французском языке, музицировал.

В истории же отечественного искусства за Мещерским числятся особые заслуги. Он первый познакомил францу­зов с лучшими образцами отечественной поэзии и прозы, популяризировал русскую музыку, в частности произве­дения Глинки, с которым у него были теплые, дружеские отношения.

Немало прожив в Париже, Элим Петрович оставался рыцарем русской культуры. Переводы отечественных авторов, музыкальные новинки он издавал в Париже за свой счет, что наносило ощутимый ущерб его и без того тощему кошельку.

Потомок древнего, но обедневшего княжеского рода, Мещерский жил, по существу, лишь на жалованье чинов­ника-дипломата. Красивый и обаятельный, он, конечно, мог бы поправить свое положение выгодной женитьбой. Сколько раз его просила об этом жившая с ним в Париже мать Екатерина Ивановна — но куда там! Сын взял себе в жены Варвару Жихареву, яркую красавицу брюнетку, однако, увы, без всякого состояния.

Мать-княгиня, ожидания которой оказались обману­тыми, сразу невзлюбила невестку. Та платила ей тем же. И даже рождение у супругов дочери Марии не улучшило их отношений.

Княжне Мари Мещерской, как ее называли на фран­цузский лад, не исполнилось и года, когда умер ее отец. Во Франции они с матерью перебивались на скудную пенсию. Каждое су было на учете. Девочка рано поняла, что такое отчаянная, но тщательно скрываемая бедность. На прогулке в Люксембургском саду княгиня и княжна Мещерские пред­почитали не показываться в своих изношенных платьях на главной аллее, где всегда было много нарядной, богатой пуб­лики, и держались поодаль. Домой, в скромную мансарду, они возвращались пешком. У Мари кружилась голова от запаха сдобы и пирожных, доносившегося из кондитерских.

В пятнадцать лет она осталась круглой сиротой: умерла мать. Девочка-подросток поступила в распоряжение ба­бушки.

Характер княгини Екатерины Ивановны испортила крайне неудачно сложившаяся личная жизнь. Говорили даже, что она предпочитала жить во Франции, а не в Рос­сии, поскольку не желала быть всеобщим посмешищем. Ее муж открыто состоял в гражданском браке с купчи­хой Пановой. Ни жалобы законной супруги, ни косые взгляды общества не поколебали этой привязанности. По прошествии двадцатилетней «беззаконной» связи он тайно обвенчался со своей купчихой в какой-то сельской церкви под Петербургом.

Не смиряясь с долей брошенной жены, Екатерина Ивановна бередила рану, теряла покой и здоровье. Мари научилась терпеливо сносить вечное раздражение бабушки. Насколько мало Екатерина Ивановна интересовалась внуч­кой, говорит то, что старая княгиня даже не удосужилась научить подраставшую Марию Элимовну родному языку.

…Мари исполнилось двадцать, когда умерла бабуш­ка. Вот тогда о ней и вспомнили родственники в России. В конце концов взять девушку к себе решила двоюродная сестра покойного князя Элима — Елизавета Алексан­дровна Барятинская, и в 1864 году Мари оказалась в Петербурге.

Княгиню Барятинскую знал весь столичный свет, который называл ее не иначе как Бетси. Балованная дочь своего отца, Александра Ивановича Чернышева, воен­ного министра и любимца Николая I, Бетси очень удачно вышла замуж за представителя одной из родовитейших семей — князя Владимира Барятинского. Так она, и сама богатая невеста, приобрела громкий титул вкупе с огромным состоянием.

Особняк Барятинских на Миллионной улице, внешне скромный, славился в столице как образец элегантности и сдержанной роскоши. Хозяйка устроила его совершенно на «англицкий» манер.

Ее супруг генерал-майор Владимир Иванович Баря­тинский командовал самым привилегированным полком — Кавалергардским. Здесь его искренне любили и считали «отцом родным».

Блистательная Елизавета Александровна, взявшая за пра­вило во всем быть первой и задавать тон, с успехом играла роль «матери-командирши». Если дело касалось Кавалергардского полка, для нее ничего не было невозможного и излишнего. Совсем не страдая расточительностью, она не останавливалась перед любыми тратами, если дело шло о подопечных ее мужа.

«Надо было приучить офицеров к „свету“, и в этом Барятинскому помогала его жена, княгиня Betsy, — чита­ем в „Истории Кавалергардского полка“. — Ежедневно к обеду приглашалось кроме дежурного по полку еще не­сколько офицеров. Обедали, даже когда не было посто­ронних, начиная с хозяина, в вицмундирах, а княгиня — в открытом платье. Один из офицеров вел ее к столу под руку; так как не все умели подать руку даме, то княгиня в шутливом тоне исправляла погрешности».

Разумеется, в доме все беспрекословно повиновались хозяйке — от вышколенной прислуги до самого князя, благородно-снисходительного к издержкам ее характера.

Князь М.В.Долгоруков, например, удивлялся, каким образом такой «добрейший и честнейший» человек, как князь Владимир Иванович, мог жениться на женщине «неприятной и смешной по ее надменности».

«Может быть, княгиня Елизавета Александровна чва­нится тем, что ни одна женщина не умеет лучше ее стрелять из пистолета? — иронизировал князь в своих „Записках“. — Кроме этого да богатства, нажитого ее отцом всякими неправдами и мерзостями, она ничем не отличается от мно­голюдной толпы».

Возможно, подобная характеристика и страдает излиш­ней резкостью, но, сказать по правде, и другие мемуарис­ты в своих воспоминаниях не очень-то жаловали Бетси. Ее ледяной тон, мелкая придирчивость и резкость суждений у многих вызывали неприязнь. Впрочем, Бетси всегда от­лично знала, с кем и как следует разговаривать. С людьми влиятельными она могла быть любезной до приторности, что, понятно, не прибавляло ей симпатий.

Одно ясно: Мари, в глазах тетушки такая незначи­тельная и никчемная, едва ли могла отогреться душой в ее доме.

…Вместе с офицерами полка у Барятинских часто бывал двадцатилетний корнет, граф Сергей Дмитриевич Шереметев. Он сразу обратил внимание «на девушку еще очень молодую, с красивыми грустными глазами и необыкновенно правильным профилем». Таковой, по его словам, впервые предстала перед ним княжна Мария Мещерская.

«Нельзя сказать, — с сочувствием писал он, — чтобы княгиня Барятинская ее баловала. Напротив того, она скорее держала ее в черном теле. Она занимала в доме последнее место, и мне как дежурному и младшему из гостей, когда приходилось обедать у полкового командира, не раз доста­валось идти к столу в паре с княжной Мещерской и сидеть около нее».

…Он пытался разговорить соседку — девушка отвечала короткими фразами. Шереметев спрашивал, как идут ее занятия родным языком, и слышал в ответ:

— Я много занимаюсь и стараюсь больше говорить по-русски.

— С тетушкой?

— Нет, с Владимиром Ивановичем. Он хвалит меня…

— А еще вас хвалит наш, как оказалось, общий зако­ноучитель — протоиерей Сперанский.

— Он очень добр ко мне, — тихо отозвалась Мари. Было видно, что слова Шереметева доставили ей удоволь­ствие. Она оживилась.

— А знаете что, — продолжал Шереметев, — давайте мы с вами будем говорить только по-русски. Дело пойдет живее. Согласны?

— Да, — ответила девушка и улыбнулась, ее строгое лицо стало милым и приветливым.

Мари все больше и больше нравилась корнету. С каж­дой новой встречей у Барятинских чувство это крепло. А она, уверовав в его доброе отношение, перестала дичиться и много рассказывала о себе, путая русские и французские слова, о своей прошлой жизни. Шереметев же окончательно убедился, как не похожа воспитанница княгини Бетси на прочих барышень, и радовался этому открытию, летя на Миллионную, словно на крыльях. Он возвращался в свой дворец на Фонтанке в наипре­краснейшем настроении, не зажигая света, бросался на кровать и предавался мечтам.

* * *

На вечерах у Барятинских обычно много танцевали. Застенчивая Мари старалась держаться в уголке, хотя ее и приглашали наперебой. Стеснение мешало ей двигаться легко и свободно. Среди вертких дочерей княгини Бетси и их подруг она выглядела неловкой, чувствовала это и, лишь затихали звуки музыки, с облегчением шла под руку с кавалером к своему месту.

— Вы взгляните, Аврора Карловна, на мое приобре­тение, — поводя веером в сторону Мари, говорила своей собеседнице хозяйка дома. — Чем не истуканша? Как раздражает меня ее вечно кислое выражение лица.

— Полноте, княгиня, — примирительно отвечала гос­пожа Демидова, уже наслышанная о привезенной из Фран­ции девушке. — Примите во внимание, каково ей жилось в сиротстве и недостатках. Такое не проходит даром! Она обвыкнется — вот увидите.

— «Обвыкнется», — повторила Бетси. — Да вы только представьте, моя дорогая, какая это обуза!

С треском сложив веер и пристукнув им по руке, затя­нутой в перчатку, она продолжила:

— Ей двадцать первый год — не первой молодости, знаете ли. Приданого никакого.

В глазах Демидовой мелькнула усмешка, и Бетси, пожав обнаженными плечами, сказала:

— Разумеется, я могла бы за ней что-то дать. Так, по-родственному… Не век же мне любоваться на ее унылое лицо. Но что делать — я сама виновата. Ах, как надо продумывать последствия своих поступков, прежде чем идти на поводу у сердца! Впрочем, Бог с ней! Как ваш сын, дорогая? Мне все время хотелось спросить об нем, да пустяки отвлекали. Я слышала, что Павел опять что-то натворил в Париже. Ах, молодость, молодость! Говорят, вы собираетесь к нему? Право, очень кстати — лучше, чем вы, на него никто не подействует.

Бетси тараторила не умолкая. Улучив момент, Демидова сказала спокойным голосом, улыбаясь:

— Все тревоги, слава Богу, позади. Но я действительно на будущей неделе собираюсь к сыну. Соскучилась и о нем, и о Париже.

Сославшись на головную боль, Аврора Карловна вско­рости покинула особняк Барятинских.

По дороге домой на Большую Морскую Демидова ло­вила себя на том, что возвращается мыслью к княжне-бес­приданнице, казалось бы, самому незаметному персонажу на, как всегда, великолепном балу.

Причина интереса к этой Золушке была Демидовой ясна. Глядя на нее, она вспомнила собственную молодость, то, как оказалась в блистательном Петербурге, такая же бесприданница, нелепо, по столичным меркам, одетая, сби­тая с толку множеством расфранченных мужчин и похожих на диковинные оранжерейные цветы женщин.

Аврора прекрасно понимала, что единственной приман­кой для женихов была ее красота. Ее угнетало сознание, что все вокруг видят: ей очень нужно выйти замуж, разборчи­вой она не будет и примет предложение любого, кто сможет ее более или менее достойно обеспечить. Унизительность такого положения забыть невозможно, сколько лет ни прой­дет. Однако надо выглядеть веселой и всем довольной.

Никого не интересовало, что на сердце у девушки, недавно появившейся в Петербурге. Никто не знал, что несколько лет назад, буквально перед свадьбой, умер жених Авроры — ее первая горячая любовь. Так и не став женой, она словно оплакивала свое вдовство, прожив несколько лет в уединении, там, где умер любимый.

Конечно, это было неразумно. Время летело неумолимо. Вот ей уже двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь… Но красота ее не меркла. Поэты изощрялись в дифирамбах: «С твоим явлением, Аврора, бежала тень с угрюмых лиц». Но где же, где же «он»?

…Дверь кареты распахнулась.

— Ваше сиятельство, пожалуйте.

Слуга Семен, осанистый старик в нарядной ливрее, поч­тительно склонился. Глотнув сырого воздуха, Аврора чуть подобрала пышную юбку и ступила в тепло и свет своего нарядного особняка.

В вестибюле стояли снесенные сверху баулы. Не останав­ливаясь возле них, она, подойдя к лестнице, обернулась:

— Писем нет, Семен?

— Никак нет… — И тут же по-свойски добавил: — Да какие письма, помилуйте! И на что их писать? Они небось думают: маменька вот-вот самолично прибудут.

— И то правда! — радостно отозвалась Аврора и пошла к себе наверх.

* * *

Однажды на исходе мая, когда в Петербурге настало время белых ночей, Барятинские возвращались с бала, уст­роенного под конец сезона Белосельскими-Белозерскими.

Кавалеры приглашали Бетси наперебой, почти ни одного танца она не пропустила и, оказавшись в карете, почувство­вала ужасную усталость, на что и пожаловалась мужу.

— Ничего, сударыни, еще успеете отдохнуть, а мне по­спать, похоже, не удастся. Пораньше надо в полк, — сказал Барятинский.

Бетси задело, что муж ответил ей, глядя на Мари, ко­торая, прикрыв глаза, сидела в углу кареты. Не обращая внимания на ее утомленный вид, Бетси заговорила:

— Долго ли мне придется вывозить вас без всякой пользы? Не думайте, я заметила, как вы прятались за спины других, лишь бы не танцевать… Нет, каково, а? — обернулась она к мужу.

Тот молчал, смущенный бесцеремонностью жены, — та­кой разговор не следовало начинать при нем.

— Вы бы еще веером прикрылись! — не унималась Бет­си. — Я видела, как вас лорнировал молодой Паткуль, даже подходил к вам, верно, не без намерений. Вы же не сказали и двух слов. Дикарка! C'est le mauvais ton — это дурной тон! Если так пойдет дальше, я предрекаю вам полный крах.

Мари молчала. Возникла пауза. Чтобы жена вновь не принялась за свое, Барятинский, взглянув в окно, весело сказал:

— Скоро будем дома. Посмотрите, Мари, — Аничков мост! А кстати, знаете ли вы, милые дамы, забавную исто­рию с конями барона Клодта? Одно время об этом много говорили и смеялись, но барон мне рассказывал лично. Так что можно верить. Как-то раз он действительно скакал по Петербургу наперегонки с покойным государем Николаем Павловичем.

— Как это? — удивилась Бетси.

Мари, оборотясь к Барятинскому, приготовилась слу­шать.

— Представьте себе, однажды барон, направлявшийся в карете к Марсову полю, заметил рядом экипаж царя. Тот ехал очень неспешно и в том же направлении. Ну, само собой, обгонять их величество строжайше запрещено, о чем известно каждому. Между тем барон весьма торопил­ся. Кучер, зная это, оглянулся и вопросительно глянул на хозяина, мол, что прикажете делать? И тут, рассказывал мне барон, на него что-то нашло. Он возьми да прикажи: «Пошел!» Кучер щелкнул кнутом, кони рванулись вперед и вмиг обогнали экипаж Николая.

Мари несколько оживилась. Ее глаза, устремленные на князя, блестели, губы улыбались. Было видно, что она ждет продолжения рассказа.

— И вот, — после паузы заговорил Барятинский, — пошла форменная гонка: кучер царя, задетый за живое таким нахальством и вовсю орудуя хлыстом, послал свою пару вперед. Какое-то время лошади неслись вровень. И как неслись! Что было бы, захлестнись они постромка­ми или наткнись на какое-нибудь препятствие, и подумать страшно! Дальше — больше. Вдруг рядом с собой барон увидел Николая — тот прильнул к стеклу и, казалось, наблюдал, чья возьмет. Кони барона оказались бойчее и вырвались вперед. Лицо государя медленно стало уплы­вать назад. Опомнившись, барон приподнял шляпу, что конечно же могло быть истолковано не как приветствие, а как насмешка. Очевидно, так оно и получилось — барон увидел грозящий ему вслед государев кулак. Понятно, что барон, зная крутой нрав Николая, ходил потом как в воду опущенный и думал, что же ему делать, может, извинение написать? А тут как раз пришло время показывать царю, заказавшему скульптуры коней для Аничкова моста, уже готовые модели. И вот барона извещают о часе прибы­тия Николая. Вошел, рассказывал Клодт, мрачнее тучи. Ему ни слова. Взгляд выпуклый. Да будет вам известно, Мари, — обратился Барятинский к девушке, — что от это­го взгляда царя молоденькие фрейлины падали в обморок. И наш барон приготовился к самому худшему. Ходил-ходил государь, и так и сяк коней рассматривал. При полной ти­шине, лишь его шпоры грозно позвякивали. Наконец молча направился к двери, оглянулся, показал на скульптуры и рявкнул: «За этих — прощаю!»

Мари облегченно выдохнула и, забывшись, сложила перед собой ладони, словно собираясь аплодировать счаст­ливому концу. Но тут же спохватилась и снова притихла.

Елизавета Александровна, тоже внимательно слушавшая рассказ мужа, осуждающе произнесла:

— Вот был государь! Вот был хозяин! Царство ему небесное! — И перекрестилась в потемках кареты. — А теперь всюду беспорядок. От дворников и актрис до министров — все либеральничают. Государь Александр Николаевич, конечно, человек милый и добрый, но зачем же через край брать? Взял да вернул из Сибири преступников по декабристскому делу! Каково?

— Бетси, — мягко сказал князь, — помилосердствуй, они свое отстрадали. Даже покойный Николай Павлович под конец им послабление сделал. Их-то и в живых осталось всего ничего. Старики!

— Ах, подумайте, какие страдальцы! — передразнив интонацию мужа, отозвалась Бетси. — Не ты один, к сожалению, такой жалостливый. В столицах им жить не разрешили, однако и в Москве, и в Петербурге их видят. Некоторые выражают им сочувствие, а молодежь, эти горя­чие головы, даже восхищение. Хорошим это не кончится — вот увидишь.

Владимир Иванович не хотел продолжать спор с женой, считая это делом напрасным. А тут они и к дому подъехали.

* * *

Лето Барятинские проводили обычно в своем курском имении Марьино. Оно было превращено в райский уголок еще родителями князя. Однако Елизавета Александровна решила переделать комнаты и залы, остававшиеся в не­прикосновенности с конца XVIII века. Князю, выросшему здесь, эти затеи были не по душе. Многое из вещей и обста­новки помнилось едва ли не с пеленок, приобреталось отцом с матерью и являлось не только художественной ценностью, но и семейной реликвией. Но жена твердила одно: немодно, не нужно, мешает. И он махнул рукой, дав себе слово не участвовать во всех этих преобразованиях, а по существу, в разорении родного гнезда.

Чтобы не расстраиваться попусту, Владимир Ивано­вич взял привычку ежедневно, в любую погоду совершать долгие прогулки верхом. Компанию ему обычно составляла Мари, тоже старавшаяся выбраться из-под докучливой опеки тетушки.

Барятинский, к своему удивлению, обнаружил в Мари великолепную наездницу. Он поинтересовался, как ей уда­лось так хорошо выучиться этому непростому делу. Ока­залось, что в Ницце, где они последнее время по причине дешевизны обитали с бабушкой, рядом с их жильем имелась великолепная конюшня. Мари приохотилась ходить туда. Наблюдать за лошадьми, иногда даже кормить их было главным развлечением ее скучной жизни. В конце концов лошади сделались настоящей страстью девушки. В конюшне появились любимцы, которые отвечали ей трогательной привязанностью.

Мари подружилась и с хромым берейтором, дневавшим и ночевавшим в конюшне. Он-то и выучил ее ездить. Два одиноких человека, они привязались друг к другу, скрашивая свою жизнь теплом, сочувствием и пониманием.

Мари призналась князю, как горько плакала, когда за ней приехали, чтобы увезти в Россию.

…Любовь Мари к верховой езде встретила полное одобрение Елизаветы Александровны. Она даже подарила девушке одну из своих амазонок.

Сама прекрасная наездница, Бетси в то лето была занята хозяйственными хлопотами и почти не садилась на лошадь. Дождавшись к обеду мужа и Мари, она расспрашивала, куда они ездили, сетовала на невозможность отлучиться из дому, поскольку поставила себе целью навести здесь к осени порядок, чтобы достойно принять царя с царицей. По ее сведениям, они имели намерение посетить Курскую губернию.

— А вам, моя милая, я пришлю огуречную воду. Проти­райте ею лицо — вы сделались совершенной чернавкой, — глядя на Мари, говорила за столом Бетси. — Это непри­лично!

Князь, по обыкновению, старался сгладить резкий тон жены:

— Неужели, Бетси? Мне, напротив, кажется, что Мари здесь, на свежем воздухе и солнце, поздоровела и выглядит отлично.

Вечером в комнату Мари постучала горничная. Войдя, она сняла с маленького подноса флакон со светло-зеленой жидкостью и поставила его на туалетный столик. Сказала: «Барыня велели принесть», — и удалилась.

Мари распахнула окно. Ветер с полей дул в сторону дома. В комнату ворвался запах цветущих трав. Ей вспомнился сегодняшний день, теплый и солнечный, пыльная дорога, по которой они неслись с князем.

Вытащив из флакона тяжелую пробку, Мари опустила руку за подоконник и вылила огуречную воду.

 

2

Вспоминая свое прошлое, госпожа Демидова должна была признать: ее превращение из безвестной финской про­винциалки в одну из первых дам Российской империи — чудо невероятное и неповторимое.

Во многом Аврора была обязана счастливому стечению обстоятельств: присутствию в Петербурге «золотого жени­ха» России Павла Демидова, своей ослепительной красоте и тому участию, которое приняли в судьбе прекрасной бес­приданницы царь с царицей.

Дочь Николая I, Ольга, писала по этому поводу:

«Поль Демидов, богатый, но некрасивый человек, хотел на ней жениться. Дважды она отказывала ему, но это его не смущало, и он продолжал добиваться ее руки. Лишь после того, как маман с ней поговорила, она сдалась».

Осенью 1836 года состоялась свадьба, затмившая все, что видела «столица императоров», которую, кажется, не­возможно было ничем удивить.

К восторгам присутствовавших на бракосочетании примешивались, однако, слова сочувствия невесте. У жениха было такое обострение болезни, что его при­шлось везти вокруг аналоя в кресле. Все желали Авроре терпения: за Демидовым закрепилась слава человека крайне вздорного и отменного чудака. Говорили, что, боясь чем-нибудь заразиться, он даже в собственном доме не снимает перчаток. Похоже, с таким здоровьем он долго не протянет и вдовушке быстро достанутся не­считанные миллионы.

Огромное богатство Демидова, предмет зависти мно­гих, скрывало для современников личность поистине ис­торическую. Нет, вовсе не за «денежный мешок» вышла замуж Аврора. И вся биография Павла Николаевича тому свидетельство.

Четырнадцатилетним подростком юнкер Павел Демидов участвовал в Бородинском сражении, за проявленную храб­рость был повышен в звании, прошел военными дорогами Европы и участвовал во взятии Парижа.

Следует обратить внимание на то обстоятельство, что владельцам колоссальной сибирской горнодобывающей промышленности, людям фантастически богатым, а потому могущественным, и в голову не пришло спрятать единствен­ного наследника где-нибудь в безопасном местечке, чтобы уберечь от возможной гибели!

В демидовском клане мужал человек, приученный свято блюсти обязанности гражданина. С того, у кого много денег, был и особый спрос. Возглавив курское гу­бернаторство, Демидов прославился спасением жителей города от эпидемии холеры. Его видели всюду, где беда явилась в страшном обличье, и он не боялся заразиться. На его деньги быстро строили госпитали, выписывали из-за границы наисовременнейшие лекарства, способ­ные сократить количество жертв. В город, пораженный эпидемией, в срочном порядке, а не под занавес, как это часто бывает, приехали врачи.

Безотлагательные и продуманные действия Демидова в крайне напряженной ситуации отмечали в нем человека крепкого закала, а не вздорного сибарита и чудака, каким его обычно рисуют. Эти черты характера стали присущи Демидову, когда болезнь страшно и бесповоротно овладела им, совсем еще молодым человеком.

Впрочем, без некой экстравагантности поступков не обходилось никогда — это же был Демидов! Чтобы отучить чиновников от лихоимства и взяток, он, например, во время губернаторства доплачивал им из своего кармана. Понятно, что подобные благие порывы потерпели полное фиаско.

…Имя Павла Николаевича Демидова навсегда осталось в истории культуры, науки и просвещения России. Он уч­редил знаменитые Демидовские премии, которые снискали ему признательность интеллектуальной элиты страны. Подобная награда присуждалась за лучшие отечественные труды в области науки, техники, искусства и считалась самой престижной.

Сам Демидов относился к своему начинанию крайне деловито и продуманно. Ежегодно в кассу Академии наук им вносились две суммы: двадцать тысяч рублей на поощ­рение выдающихся открытий и пять на популяризацию их и издание монографий, с которыми мог познакомиться любой желающий. Причем Павел Николаевич сделал распоряже­ние: после его ухода из жизни деньги будут поступать на счет Российской академии в течение двадцати пяти лет. Что и было исполнено.

Именно при этом Демидове благотворительная деятель­ность «сибирских Крезов», которая началась еще при их благодетеле Петре Великом, стала необычайно широкой и многогранной. Она касалась не только России. Демидовы откликались на призывы бедствующих, обездоленных и в Европе. Не случайно Франция дважды удостоила Павла Николаевича своей высшей награды — ордена Почетного легиона. Итальянцы же весьма оригинально воздали долж­ное русскому благотворителю: Демидову был посвящен прекрасный для своего времени путеводитель по Риму. Ин­тересно, что именно этим изданием пользовался и высоко его ценил Николай Васильевич Гоголь, который был знатоком Древнего Рима и эпохи итальянского Возрождения.

Сам Павел Николаевич страстно увлекался археоло­гией. Он собрал одну из лучших в мире коллекций антично­го искусства, через доверенных лиц покупая великолепные образцы. Ему же самому участвовать в археологических экспедициях становилось все труднее и труднее. Ослож­нения от перенесенных в детстве болезней давали себя знать. Уже с тридцатилетнего возраста он жестоко страдал от тучности и подагрических болей. Усилия медицинских светил Европы не приносили облегчения. Полный энергии и замыслов человек ощущал себя развалиной.

Болезнь убийственно действовала на настроение. При­ступы жесточайшей меланхолии, полного безразличия ко всему сменялись вспышками гнева. Демидов проклинал свою несчастную участь, больное тело, которое отказывалось повиноваться…

На пороге его тридцати семи лет и произошла встреча с финской бесприданницей. Ему казалось, что рядом с этой девушкой, сияющей красотой и здоровьем, нет места никаким хворям. И верилось: все изменится непременно к лучшему, надо лишь немного потерпеть.

* * *

Вскоре после венчания Демидовы уехали за границу — свадебное путешествие пришлось совместить с лечением у европейских знаменитостей. То ли старания врачей теперь не пропали даром, то ли сказывалось присутствие доброй и заботливой супруги, однако на некоторое время здоровье Павла Николаевича улучшилось.

Молодожены переезжали из столицы в столицу, до­вольно долго прожили в имении Демидовых Сан-Донато близ Флоренции, где обосновался младший брат Павла Николаевича — Анатолий Демидов, которого в Европе называли просто Анатолем.

Анатоль не раз оказывал значительные услуги вели­кому герцогу Тосканскому, был щедрым жертвователем. В благодарность за это герцог особым указом придал фло­рентийскому имению Демидова статус княжества, а самому Анатолю даровал право носить титул князя Сан-Донато с правом передачи его по наследству. Новоиспеченный князь Сан-Донато завел у себя даже небольшую гвардию.

Именно здесь, в Сан-Донато, этой обители роскоши, средь дивной, расцветающей под лучами весеннего солнца природы, Аврора убедилась, что Бог услышал ее молитвы: ей предстояло стать матерью…

Это было самое заветное ее желание. Аврора выросла в большой семье, где родителей и детей связывали нежная дружба и преданность друг другу. Быть замужем для нее означало быть матерью, и чем больше детей, тем лучше.

Не менее счастливым чувствовал себя и Павел Ни­колаевич, узнав, что он станет отцом. Но временами его охватывала такая тревога за исход предстоящего события, что врачи не знали, как с ним сладить. Все уговоры не нер­вничать, не наносить урон собственному здоровью оказы­вались бесполезными. Обычно осторожный и мнительный, Демидов махнул на себя рукой. Когда не мешали боли, он тенью следовал за располневшей женой, предупреждал о каждом камешке и ямке на дороге, по которой ступала ее туфелька.

Кто у них с Авророй родится: девочка? А может быть, все-таки сын, наследник? Будущий папаша боялся даже думать о таком подарке судьбы.

«Я самый счастливый человек, — писал Павел Никола­евич родным жены на исходе благословенной для них ночи с 9 на 10 октября 1839 года. — Моя любимая Аврора… с четырех часов утра мать и чувствует себя хорошо. У нас маленький мальчик, которого зовут Павел и которого она собирается кормить сама. Он чувствует себя хорошо, и ничего другого нельзя и желать».

Единственное, о чем можно было умолять судьбу, так это только о возможности хотя бы еще немного насладиться абсолютным счастьем.

В письме радостного отца не было ни слова о том, что материнство далось Авроре очень нелегко. Ей пришлось изрядно помучиться. Вероятно, сказывались усталость от почти трехлетних перемещений по Европе, отсутствие спо­койствия из-за хворей мужа, делавших его порой капризным и раздражительным.

Так или иначе, родным Аврора жаловалась на тяжкие страдания во время родов, что кормление сына грудью про­ходит для нее весьма болезненно.

Но все оказалось преодолено без малейшего ущерба для малыша благодаря полной материнской самоотрешенности Авроры. Сын — заботы о нем заполнили ее жизнь до краев отныне и навсегда. По обоюдному согласию супруги планировали как можно скорее вернуться домой в Россию и наконец-то зажить спокойной жизнью в родных стенах.

Задержка выходила только из-за того, что Павел Ни­колаевич решил привезти сына в новый, подаренный жене особняк на Большой Морской — словно в символическую колыбель, где ему, защищенному от всех бурь, предстояло расти и мужать.

А посему в Петербурге управляющие получили уведом­ление, как и что следует обновить и приготовить к возвраще­нию хозяев с маленьким наследником. Пустовавшее почти четыре года жилище заполнялось диковинными растения­ми, менялась обивка мебели, в самой теплой, удаленной от городского шума комнате устраивали детскую. Все — от покрытия полов до мебели и посуды, предназначенных для самого юного обитателя роскошного особняка, — заказывалось в Европе в специальных, хорошо зарекомендовавших себя фирмах.

…Павел Николаевич не успел привезти жену и сына на родину. За три дня до того, как маленькому Полю решено было отметить первые полгода жизни, его отец скончался. Аврора вернулась домой с мужем в свинцовым гробу и крошечным сыном. Она становилась наследницей колос­сального состояния.

Вдова похоронила мужа на Тихвинском кладбище Александро-Невской лавры и поставила над могилой мраморный мавзолей, уничтоженный в советские годы.

* * *

В Национальном музее Финляндии висит портрет уже пять лет как овдовевшей Авроры Демидовой с сыном. Мальчик с тонкими чертами лица доверчиво приник к матери, словно ища у нее защиты на жизненном пути, начатом без отца.

На полотне эти двое выглядят как неразделимое целое. Зная историю взаимоотношений матери и сына, можно со всей определенностью сказать: пока смерть не разлучила их, они оставались друг другу самыми близкими и дорогими людьми. Чтобы ни случилось. В любых обстоятельствах.

…После смерти мужа Демидова с крошечным Павлом уехала к себе на родину, в местечко Трескенде под Гель­сингфорсом. Жизнь среди родных всегда казалась Авроре предпочтительнее петербургской. Хотя с годами ее красота только набирала силу, чему свидетельство этот портрет, она была лишена замашек светских львиц с их страстью блистать, пленять, заставлять о себе говорить. Если бы не особое положение при дворе, когда царь с царицей, не найдя в бальной зале Демидову, интересовались, где же она, не скоро бы Петербург увидел красавицу вдову.

Аврора дорожила возможностью растить сына на све­жем воздухе, среди зеленого раздолья, на парном молоке, доставляемом с ближайшей фермы. Мальчика окружали не столько няньки, сколько родные люди во главе с обожавшей внука бабушкой Евой.

Впрочем, Аврору в ее глуши не забывали и петербургские друзья: князь Петр Андреевич Вяземский, поэты Мятлев и Тютчев, литератор граф Соллогуб. Великосветских знакомых она не приглашала. Это говорит о человеческих пристрастиях Демидовой. Она сближалась с людьми, ли­шенными чопорности и снобизма.

Надо сказать, что каким-то чудом Аврора вообще из­бежала колкостей и пересудов со стороны современников, а главное — современниц. И это при ее-то ослепительной внешности да к тому же фантастическом богатстве. Уму непостижимо, каким образом ей прощалось подобное! Надо было иметь много такта, ума и обаяния, чтобы обезоружить завзятых злоязычников, не щадивших порой и императора с семейством.

Как, однако, упорно ни отсиживалась Аврора у себя в Трескенде, надо было не только возвращаться в столицу на Большую Морскую, но и появляться в свете. Нельзя же в самом деле бесконечно ссылаться на траур! Ее хотел видеть сам Николай I, как, впрочем, и другую красавицу вдову, Наталью Николаевну Пушкину, которой он лично дал это понять.

Подобное желание, похожее на приказ, диктовалось целью амбициозного государя иметь то сокровище при своем дворе, которое нельзя получить ни силой власти, ни силой денег, — женскую красоту.

В этом единственном Николай I был абсолютно схож со своим непримиримым оппонентом А.И.Герценым, который писал в «Былом и думах»: «Я всегда уважал красоту и считал ее талантом, силой».

Власть женской прелести царила в апартаментах Зим­него дворца. Члены дипломатического корпуса и заезжие иностранцы единодушно признавались, что нигде и никогда они не видели такого обилия красавиц в умопомрачительных туалетах и драгоценностях.

Один из них писал: «Эти простые платья сшиты в Анг­лии и стоят больше, чем стихарь из золотой и серебряной парчи. Эти букеты на юбке из тарлатана или газа прикреп­лены бриллиантовыми булавками, эта бархатная лента при­стегнута камнем, который, можно подумать, взят из царской короны. Что проще белого платья из тафты, тюля или муара с несколькими жемчужными гроздьями и прически к нему: сетка из жемчуга или две-три нитки жемчуга, вплетенные в волосы! Но жемчуг стоит сто тысяч рублей, и никакой искатель жемчуга не принесет более круглых и более чистых жемчужин из глубины океана!»

Если же говорить об украшениях Авроры Демидовой, то им действительно не было равных в мире. Современники писали, что в самом большом зале можно было легко найти красавицу Демидову: ее всегда окружала толпа любопыт­ствующих, желавших увидеть легендарный алмаз Санси. Обычно Аврора носила его на тоненькой цепочке. Говорят, что Николай I по этому поводу однажды пошутил: «Однако, мадам, как просто!»

Всеобщее внимание к неброскому на вид украшению по­нятно: алмаз такой величины был настоящим сокровищем, но слава за ним закрепилась весьма дурная. Во всяком случае, не один его прежний хозяин заплатил жизнью за обладание подобной редкостью.

Никто, в сущности, точно не знает, когда, при каких обстоятельствах камень обнаружил себя. Множество легенд, домыслов, предположений не проясняют его многовековую историю. Однако «демидовская страница биографии Санси» известна практически доподлинно. Бриллиант перешел в собственность Павла Николаевича Демидова из сокровищ­ницы французского короля. К астрономической стоимости камня покупателю пришлось прибавить еще немалую сумму, чтобы судебное разбирательство по делу о правомерности такого приобретения иностранцем окончилось в его пользу. Французы долго и упорно не хотели расставаться с этой реликвией, но Демидов, искавший достойный свадебный подарок для Авроры, посчитал, что Санси как раз то, что ему нужно, — и Франции пришлось смириться.

По письмам и дневникам современниц Авроры можно проследить, какую уйму времени занимала в жизни пе­тербургской знати светская жизнь, весьма напряженная, особенно в зимний сезон. Красавицы, порхавшие с одного бала на другой, не желавшие пропустить ни маскарадов, ни раутов, ни театральных премьер, ни концертов модных знаменитостей, буквально падали от усталости.

Несмотря на необыкновенный успех в обществе и посто­янное внимание со стороны хозяев Зимнего дворца, Аврора старалась держаться подальше от этой кутерьмы. На то у нее были причины: уральское хозяйство требовало постоянного внимания, контроля, инициативы. По существу, все заботы Аврора должна была разделить с младшим братом умершего супруга — Анатолием Николаевичем Демидовым, который имел свою долю в колоссальном семейном деле. Но тот постоянно жил во Франции, наезжал в Россию ненадолго, ни во что не вникал и ограничивался лишь получением при­читающейся ему прибыли. Таким образом, все хозяйство легло на плечи Авроры. Она оправдывала свою занятость совсем не женскими делами только одним: желанием пе­редать сыну демидовское наследство высокодоходным и процветающим.

Да и сама Аврора с ее стремлениями и надеждами принад­лежала только одному человеку — Демидову-младшему.

Конечно, Авроре, как и всякой матери, хотелось, чтобы Павел, росший без отца, не чувствовал своей обделенности. Отсюда ее желание, махнув рукой на светские обязанности, как можно больше времени проводить с сыном. По впечат­лениям людей, бывавших у нее в доме, она «очень занима­лась его воспитанием и даже, кажется, насколько это было возможно, была с ним строга».

Вот именно — «насколько это было возможно»… А на самом деле баловала невероятно, на что, понятно, средства имелись в избытке.

«В одной из боковых зал демидовского дворца, — вспо­минал добрый приятель Авроры граф Соллогуб, — мне час­то случалось видеть наследника демидовского или скорее демидовских богатств, тогда красивого отрока… Он был окружен сотнями разных дорогих и ухищренных игрушек и уже тогда казался всем пресыщенным не по летам».

Так давал о себе знать недуг тех, кто, по известному выражению, родился «с золотой ложкой во рту» и был обречен ценой душевных потрясений познать истину: есть рубеж, за которым любое богатство и любые деньги — су­щий прах…

Аврора, женщина природно умная и с опытом, приоб­ретенным в отнюдь не безоблачной молодости, старалась оградить сына от превратностей будущего. Павел должен получить хорошее образование, что, независимо от деми­довского состояния, поможет ему иметь собственный зара­боток, продвигаться по служебной лестнице, быть в глазах общества и правительства полезным человеком.

Жизнь при дворе убедила Аврору в том, что большие деньги часто вызывают раздражение, зависть, а обладатель капиталов начинает подозревать людей, желающих с ним дружеских отношений, в корысти. Не потому ли так часто уделом тех, кто слишком богат, становится одиночество, а стало быть, и душевный дискомфорт? Как уберечь от этого Павла? Какими словами внушить ему мысль, что важно научиться жить среди людей так, чтобы они прощали тебе, что ты Демидов и что пол-Сибири с раннего утра до поздней ночи в поте лица своего трудится на твое благо?

Постоянно раздумывая над этим, Аврора видела выход в постоянном общении с сыном, в своем влиянии на него. Она старалась сблизить Павла со сверстниками, для кото­рых открыла двери петербургского дома. В летние месяцы увозила сына в Финляндию, к родственникам, отношения с которыми были простыми и сердечными.

Демидовской же родни у Авроры с сыном в Петербурге не было — их семья сильно поредела. Единственного брата покойного мужа, «дядюшку Анатоля», Павел едва знал — того невозможно было оторвать от радостей бурной париж­ской жизни. А быстро взрослевшему Павлу с его взрывным характером был очень нужен взрослый, сильный, спокойный друг. И никто этого не понимал лучше самой Авроры.

…Летом 1846 года жизнь в особняке на Большой Морс­кой изменилась. После шести лет вдовства Аврора решилась еще раз испытать судьбу. «Во втором браке она была заму­жем за Андреем Карамзиным, — писала дочь Николая I Ольга Николаевна, — и на этот раз по любви».

Предыстория этого союза имела много драматических моментов. Как и следовало ожидать, в свете говорили, что Карамзин — небогатый офицер — позарился на демидовские миллионы. В свою очередь, семья Андрея не хотела его брака с женщиной на восемь лет старше. К тому же сорокалетняя Аврора уже снискала славу человека, неудачливого в личной жизни и поневоле становящегося причиной трагических поворотов в судьбе близких ей мужчин.

Однако на защиту счастья прекрасной вдовы и ее из­бранника стала императрица Александра Федоровна. Она пригласила обоих к себе на петергофскую дачу и вполне одобрила их намерение пожениться.

«Она дала каждому из нас по букету анютиных глазок, которые она сама собрала, чтобы мы сохранили их на память об этом дне», — писала Аврора сестре. Менее чем через две недели после этого влюбленные обвенчались в домовой церкви дворца Шереметевых на Фонтанке.

…Став женой Карамзина, Аврора перенесла свой день рождения, который отмечала в сентябре, на 10 июля, день их свадьбы. Этот красноречивый факт свидетельствует, какой счастливой, точно заново появившейся на свет, она себя чувствовала, ее не только любили, но и опекали, окружили заботой и вниманием.

Ради того, чтобы снять с плеч жены заботы о семейном нижнетагильском деле, Карамзин, будучи уже в чине пол­ковника, попросился в отставку, прекрасно понимая, что ставит крест на своей карьере. На восемь месяцев с женой и пасынком он уехал на Урал для наведения порядка на демидовских предприятиях.

Карамзин сумел разобраться в хитросплетениях огром­ного разнопланового хозяйства, значительно улучшил жизнь рабочих, устранив жесткие порядки, заведенные местным начальством, и много лет спустя, по свидетельству очевид­цев, «старожилы вспоминали о нем с благоговением».

Если у Авроры с этим замужеством появился горячо любящий ее человек, то у Павла — взрослый, надежный и интересный друг. При том баловстве, которым его с пеленок окружила Аврора, Карамзин мог и не справиться со свое­вольным мальчишкой. Однако вышло совершенно по-другому. Короткий мужской разговор заставлял Павла почув­ствовать себя кругом виноватым. На некоторое время, дав клятвенное обещание отчиму исправиться, он действительно становился тих и спокоен, как ягненок, и радовал мать — хотя бы кратковременно — примерным поведением.

Сын рос очень милым мальчиком. Вывозя его на детские праздники и в танцевальные классы, Аврора то и дело слы­шала: «О, какой кавалер растет!» Трудно было не заметить, как оживлялся маленький Демидов при виде локонов и оборчатых платьев девочек.

— Поль, оставьте Настеньку в покое. Вы надоели ей, — говорила, смеясь, Аврора, видя, как сын пытается завладеть вниманием хорошенькой партнерши.

— Mais c'est impossible, impossible, maman! Но это не­возможно, невозможно, мама! — отвечал Поль, топая ногой. И снова принимался обхаживать маленькую гордячку…

Когда Павлу исполнилось 12 лет, по предложению его па­рижского дядюшки Анатоля был произведен частичный раздел демидовского имущества с учетом доли юного наследника. Ежегодные доходы Демидова-младшего составили огромную сумму — примерно 60 000 золотых рублей в год.

Между тем Аврора страстно мечтала подарить мужу Карамзина-младшего. Трижды у нее появлялась надежда, что она станет матерью, но всякий раз, к ее великому огорчению, дело кончалось выкидышем.

Целуя ей руки и глядя в печальные глаза, Андрей го­ворил:

— Аврора, слишком много счастья — опасно. Будем благодарить Бога за то, что имеем!..

Да, они действительно были счастливы настолько, что Аврора пугалась: надолго ли это. Какие-то смутные предчувствия владели ею. Кажется странным одно из ее писем, написанное в те чудесные времена, когда Андрей был подле нее, и она с лаской смотрела на него, читающего возле камина газету.

«Порой, не знаю почему, — писала она сестре, — ста­новлюсь такой печальной и подавленной, что вынуждена плакать все равно над чем».

С началом русско-турецкой войны Карамзин, считавший себя не в праве пребывать в отставке, ушел на фронт.

С его отъездом Аврора, и без того домоседка, в ожи­дании, что вот-вот принесут письмо, старалась меньше вы­езжать из дома. Принимала у себя лишь немногих близких ей и Карамзину людей.

Тут стоит вспомнить описанное очевидцем Ф.И. Тют­чевым событие, которое волей-неволей наводит на мысль о тех предчувствиях краткости счастья, что владели душой Авроры.

«Вчера я обедал у г-жи Карамзиной, жены Андрея. За два-три дня до того дом, где мы обедали, чуть было не сгорел. Огонь вспыхнул в первом этаже, в гостиной между бальным и малахитовым залами».

Как ни разбирались в причинах неприятного происшест­вия, доискаться до истины не смогли. Огонь возник, словно сам по себе, в одной комнате, выжег в ней все и сошел на нет, тем, по замечанию Тютчева, и «ограничившись…»

Прошло два месяца. Весть о трагически закончившейся военной операции, в результате которой погиб, в частности, полковник Андрей Карамзин, получили сначала в Петерго­фе, куда на лето переместился царский двор. На следующий день сообщение об этом должно было появиться в бюллете­не, который в ту военную пору регулярно печатали газеты.

Дочь Николая I, великая княгиня Мария Николаевна, страшась, что семейство Карамзиных и бедная Аврора найдут в перечне погибших дорогое им имя, и, надеясь хоть как-то смягчить внезапность удара, послала одну из своих фрейлин подготовить их к роковому известию.

Когда посланница великой княгини приехала к Карам­зиным, никого не было дома. К десяти часам вечера все члены семьи, включая Аврору, вернулись — оживленные, ни о чем не подозревающие. Тут они и услышали страшную новость…

А на следующий день Авроре передали письмо. Взглянув на него, она узнала почерк мужа. Видимо, Андрей написал жене накануне сражения. Весть о его гибели опередила последние, адресованные ей строки.

Остались свидетельства, что это письмо Аврора прочи­тала вслух звонким, напряженным голосом. Даже посторон­ним людям, присутствовавшим при том, сделалось страшно от ее иступленного отчаяния.

Поэт Федор Иванович Тютчев был добрым знакомым супругов Карамзиных, одним из тех, кто с сердечностью ратовал за их союз. Именно благодаря ему, потрясенному этой бедой и делившемуся своими горькими впечатлениями с родственниками, мы делаемся свидетелями «той бездны горя, невозместимого и бесповоротного, которая вдруг раз­верзлась перед бедной госпожой Авророй!»

Сочувствуя сестрам и братьям погибшего, Тютчев считал, что самой «душераздирающей жалости» достойна вдова. «Бедная Аврора! — писал он. — Она его страстно любила…»

* * *

Белесый свет июньских ночей доводил Аврору до безу­мия, поэтому шторы не поднимали даже по утрам. Похожая на привидение, она принимала соболезнующих при свечах, и те, облегченно вздохнув в конце визита, быстро покидали эту юдоль скорби. Дом погружался в безмолвие. Прислуга рано расходилась по комнатам, боясь тревожить хозяйку, вздрагивавшую от всякого вопроса, обращенного к ней.

Тютчев был один из немногих, которых Аврора хотела видеть. «Я не без страха пошел на этот зов, — описывал он жене их тягостное свидание. — Она долго обнимала меня, рыдая, и это меня успокоило. Она сейчас же начала мне говорить о нем (о Карамзине. — Л.Т.) и вызывать меня на то же — и все это пред его большим портретом во весь рост, стоявшим в двух шагах от нас и смотревшим на нас своими грустными и добрыми глазами, как живой».

…Поздним вечером старый Семен всегда обходил дом. В эти скорбные дни он привычно останавливался у хозяй­ской спальни, прислушивался и, не уловив ни звука, шел к себе вниз, крестясь и бормоча: «Знать уснула, голубушка… Дай-то Бог!»

Принужденная сдерживаться на людях, Аврора ждала ночи, чтобы дать волю отчаянию. Но и здесь ей прихо­дилось быть настороже — не услышал бы Павел. Зная, что за природной веселостью сына скрываются крайняя впечатлительность и нервозность, она таила от него свою боль. Пятнадцатилетний, сильно вытянувшийся сын жался к ней, словно потерявшийся щенок.

Первый раз он столкнулся со смертью человека, привыч­но близкого. Исчезновение Карамзина — навсегда — не укладывалось в голове. Павел очень жалел мать, со страхом глядел в ее изменившееся лицо.

Перекрестив сына на ночь, она старалась побыстрее отослать его и остаться одной. Павел все понимал и для вида подчинялся. Но через некоторое время в длинной ночной рубахе он неслышно пробирался к ней и опускался на ковер рядом с постелью.

Аврора лежала ничком, не сняв черного вдовьего платья, и, зарывшись головой в подушки, кричала в них тонким пронзительным голосом.

Павел запускал пальцы в свои густые темные волосы и с ожесточением тер голову. Время от времени он проводил рукой по дрожащей спине Авроры и, всхлипывая, уговаривал ее:

— Будет, маменька… Что же делать! Не надо так пла­кать, маменька.

* * *

Шестнадцатилетний Павел успешно сдал экзамены в Санкт-Петербургский университет и был зачислен на юридический факультет.

Когда сын отправлялся на лекции, Аврора занимала вре­мя тем, что требовало ее сердце: ездила, как она говорила, — «к Андрею».

Мысль поставить над его могилой церковь — памятник — всецело захватила ее. Есть сведения о ее участии даже в работе над проектом. Все ею было продумано и учтено. Она сама заказывала утварь из золоченого серебра и облачения для духовных лиц. Внутренним оформлением и росписью церкви занимались известные мастера. Из демидовской коллекции православных святынь Аврора перенесла сюда несколько икон большой художественной ценности, да и ма­териальной тоже — в ризах мерцали драгоценные камни.

Эти хлопоты рождали у вдовы чувство близости с тем, кто покинул ее навсегда и все-таки продолжал жить в ее сердце.

Теперь шестнадцатое число каждого месяца стало для Авро­ры днем траура. В отстроенной церкви во имя Божией Матери Всех Скорбящих Радости в этот день служили панихиду по Андрею Карамзину и погибшим вместе с ним сослуживцам.

Церковь быстро стала достопримечательностью большо­го петербургского кладбища — Новодевичьего. В народе ее прозвали «Карамзинской». Привлеченные необыкновенным изяществом строения и наслышанные о печально-трогательной истории возникновения этого храма-памятника, люди приходили сюда, даже когда никого не осталось в живых из тех, кто был причастен к его созданию.

Но в 20-х годах несчастного для России XX столетия на Новодевичьем кладбище раздался взрыв огромной силы. В воздух взметнулось розоватое облако кирпичной пыли и осело на груду обломков того, что минуту назад было Карамзинской церковью. Куча щебня покрыла разбитый саркофаг с останками мужа Авроры.

Потом каменные завалы разобрали. Образовавшуюся от взрыва воронку засыпали землей, и ровное место потихоньку стало затягиваться густой кладбищенской травой.

И все-таки с поступлением Павла в университет застыв­ший в мрачном молчании особняк на Большой Морской оживился. Его двери широко открылись для сокурсников молодого хозяина, и сделано это было в первую очередь по желанию самой Авроры Карловны.

Старый Семен, принимая от бесконечной вереницы посетителей видавшие виды шинели и побитые дождями фуражки, иной раз, не сдержав досады, выговаривал оче­редному гостю:

— Пооботрите, сударь, ноги-то поприлежней. В барские хоромы грязищи уличной нанесете, цельный день греби — не выгребешь. И куда только барыня наша смотрит!

…Волей-неволей оказавшись в кругу сверстников сына, Аврора хотя бы на время избавлялась от груза неизбывной печали. Молодежь спорила, гомонила, пела под гитару песни и романсы. Здесь даже устроили что-то вроде домашнего театра, приглашая на женские роли знакомых барышень.

Кое-кто из студентов из-за трудных денежных обсто­ятельств задерживался у них подолгу. Аврора знала, что сын помогает друзьям и деньгами. Это ее радовало. Всегда внимательная к нему, она благодарила Бога за то, что у Павла добрая, сострадательная душа. Да, он вспыльчив, способен увлечься и быстро охладеть, ему не хватает по­стоянства, основательности. Порой в запале Павел ударялся в бахвальство, демонстрируя друзьям модную обновку из Парижа, сделанное на заказ ружье или дорогие пуговицы на жилете! За такие выходки Аврора жестко отчитывала сына, и он, на которого ни у кого не было управы, кроме матери, глубоко вздыхал и обещал впредь ее не огорчать.

Надолго ли хватало этих обещаний — неизвестно, но все прегрешения сына не могли поколебать уверенности хорошо разбиравшейся в людях матери: Павлу дан характер открытый, веселый, общительный. Это тоже богатство. Он и тут оказался баловнем судьбы.

А как женщина, Аврора не могла не признать за ним и на редкость удачной внешности. Семейные портреты свиде­тельствовали: классически правильными и тонкими чертами лица Павел уродился в нее. Как все Демидовы, он был вы­сок, быстро распростившись с юностью, раздался в плечах, по-мужски заматерел. В нем, брюнете, с глазами темными и, как принято говорить, «с поволокой», ощущалось что-то от итальянского романтического героя — пылкое, нежное.

Один из дальних родственников Демидовых, который жил в особняке на Большой Морской, оставил весьма красноречивый портрет молодого хозяина, чья натура, при всех ее изъянах, несомненно, привлекала исключительным обаянием.

«Сама личность молодого Демидова была из необык­новенных, и в связи с его колоссальным богатством и с его поразительной красотою это был тогда своего рода герой нашего времени.

Красота его была до того поразительна, что приходилось ему слышать возгласы: „Батюшки, какой красавец!“ От этого одного было с чего вскружить себе голову.

И если к этому прибавить его деньги, то одному можно было удивляться: как этот молодой человек мог выдержать эти первые годы молодости, буквально со всех сторон окру­женный и даже опутанный всеми возможными обольщени­ями. Без преувеличения скажу, что не менее десяти в день получал молодой Демидов объяснений в любви и призывов на свидание, и не то что от заинтересованности его деньгами, но исключительно по адресу его личности. И не из того мира, где зов незнакомого на свидание есть обыденное явление, а из света, из большого даже света, из балетного мира и мира французских актрис».

…Павел стремительно мужал и начинал жить взрослой жизнью. Он всегда был и оставался очень откровенным с матерью. Она знала о его первых порывах сердца, любовных приключениях. Ей сделались привычными его восторги по поводу «небесной красоты» какой-нибудь бойкой барышни, имени которой через месяц сын не мог вспомнить. И вот уже он опять являлся домой, воспламененный очередной страстью, и советовался с матерью относительно подарка на именины новой прелестницы. Потом вдруг на него на­ходила меланхолия, и в камин летели все нежные послания, врученные швейцару для передачи «милому Полю».

О будущем сына Аврора думала не без трепета. Мно­жество соблазнов ожидает его — такого богатого, да еще с такой внешностью. Сколько ума и характера надо иметь, чтобы противостоять искушениям!

Учеба Павлу давалась легко, свободного времени остава­лось предостаточно. И очень скоро последствия этого дали о себе знать. Случалось, Аврора получала счет из ресторана, в котором помимо прочего указывалось количество разбитой посуды, а иногда и зеркал. Так бывало после очередных посиделок Павла «со товарищи».

Между тем всякий раз мать расточительного студента внимательно проверяла предложенные к оплате суммы, так как знала, что порой рестораторы самым бессовестным образом занимаются приписками.

Денег, выдаваемых Павлу «на жизнь», ему хронически не хватало. Иногда он просил мать о таких значительных суммах, которых у нее на руках не было. Не желая обращаться в контору во избежание ненужных разговоров, Аврора предпочитала через доверенных лиц продавать кое-что из своих драгоценностей.

Она прекрасно понимала, сколько всякого недобросовест­ного люда вьется вокруг Павла, старается под тем или иным предлогом выудить у него деньги или втянуть в сомнительное предприятие. Не раз мать устраивала сыну выволочку за неумение сказать, когда надо, решительное «нет» и пред­рекала ему плачевное будущее, если он не возьмется за ум. Павел обижался, отговаривался тем, что он уже взрослый и сам знает, что к чему. Однако дуться друг на друга мать и сын не умели. Мир водворялся быстро. Тем не менее, проходило некоторое время, и Павел в очередной раз — конечно же «совершенно случайно» — делался героем новой проказы, о которой говорил весь город.

И все же, как писал мемуарист, не понаслышке знавший жизнь в доме на Большой Морской, в «водовороте оболь­щений Демидов тогда сравнительно уцелел».

«Действительно, — рассуждал он, — давши ему не­обыкновенную красоту, давши ему необыкновенное богат­ство, судьба дала ему, кроме того, очень способный и тонкий ум и в придачу прекрасное сердце…»

Разумеется, Павла научили играть в карты. К нему приходили друзья, рассчитывавшие на его горячий, увлекаю­щийся темперамент и на деликатность, побуждавшую давать отыграться тому, кто проиграл ему крупную сумму…

Огромное и все прибывающее богатство делало Демидовых объектом пристального внимания придворных кругов. Любое происшествие в их семье, порою обрастая фантастическими подробностями, на все лады обсуждалось в гостиных. Это очень тревожило Аврору — менее всего ей хотелось, чтобы у людей, облеченных властью, и в первую очередь в император­ской семье, о Павле сложилось мнение как об отпетом шало­пае. Но сын, невзирая на увещевания матери, продолжал свое: он будто притягивал к себе разного рода неприятности.

Однажды после очередной пирушки, которая кончилась за полночь, Павел с приятелями решили прокатиться по ночному Петербургу. Все были сильно навеселе. Их экипаж то и дело останавливался возле городовых, в результате чего стражи порядка оказывались насильственным путем запертыми в своих полосатых будках. Их неистовые крики и ругательства будили горожан.

Ночное развлечение закончилось для веселой компании трехдневным заключением в карцер и большим штрафом, который Павел, объявив себя зачинщиком этой затеи, за­платил за всех.

* * *

Лето Аврора с сыном обычно проводили в Финляндии. Этот несуетный край, близость родных людей дарили ей ни с чем не сравнимую радость и душевное спокойствие.

С детства мать, любившая повторять: «Дьявол всегда най­дет занятие праздным рукам», приучила Аврору, как и других своих детей, не сидеть без дела. Для них, уже взрослых, это стало жизненной необходимостью, и теперь Аврора, самая богатая женщина империи, засучив рукава и надев передник, погружалась в хозяйственные заботы. Ее пристрастием было разведение цветов, декоративных кустов, вьющихся растений. Суровый, с холодными ветрами и дождями, климат только подстегивал энтузиазм Авроры. Книги и журналы, выписанные из Европы, подсказывали ей массу идей, которые хотелось воплотить в жизнь в маленьком уютном Трескенде.

Пользуясь погожими днями, с раннего утра и до су­мерек, прерываясь лишь на короткий послеобеденный отдых, Аврора с помощниками расширяла и улучшала свое садоводческое хозяйство. На плоских, без единого взгорка участках устанавливались и обсаживались вьюнами перголы, беседки, которые придавали местности романтический вид. Возле громадных валунов разбивались клумбы, устраива­лись небольшие водоемы с перекинутыми через них изящ­ными мостиками. Видя, как ладится дело, как все вокруг преображается, Аврора чувствовала огромный прилив сил. В Петербурге ничего подобного с ней не бывало. Она пом­нила ту усталость, тот сумбур в мыслях и чувствах, с какими она обычно возвращалась со светских увеселений.

…Вокруг Трескенде располагались хутора. Крестьяне жили бедно. Болезнь кормильца, недород, пожар или падеж скота становились для них катастрофой. Разбогатев, Аврора взяла за правило помогать неимущим. Выходило так, что ее вмешательство требовалось постоянно. Отправляясь по делам благотворительности, она нередко брала с собой и Павла. Ей хотелось, чтобы он не из сентиментальных кни­жек, а сам узнал, как по-разному живут на земле люди.

Зрелище человеческих бедствий тягостно. Оно омрачает собственную жизнь, какой бы благополучной она ни была. Иногда, после дневных хлопот, у Авроры не было настро­ения ехать веселиться к кому-нибудь из соседей. И она оставалась в кругу близких, предаваясь неспешной беседе, чтению книг, прочим тихим занятиям.

…Но время шло, и Аврора понимала, что такая полу­сельская жизнь, лишенная ярких впечатлений, может пока­заться Павлу скучной. Совсем недавно, подростком, он с удовольствием отправлялся с ней в Трескенде, радуясь, что на просторе будет ловить рыбу и с местными охотниками поджидать зазевавшихся уток.

Такие денечки миновали — ее мальчик вырос. У него появились другие желания. А потому Аврора решила так: одну половину лета они проводят по-прежнему в Финлян­дии, другую — во Франции.

Париж! Прибыв сюда, госпожа Демидова ввела сына в дома русской знати, подолгу жившей на берегах Сены. Павел был представлен людям, имевшим большой вес во французском обществе и даже в императорской семье. Но куда более интересным для молодого человека ока­залось знакомство с Парижем художественной богемы и прелестных, не обремененных излишней стеснительностью актрис.

Дядюшка Анатоль чувствовал себя здесь как рыба в воде и, получив подкрепление в виде обаятельного, веселого племянника, быстро приохотил его к парижским радостям.

Разница в возрасте, правда, не такая уж и большая, не мешала обоим Демидовым отлично понимать друг друга. Они оказались весьма схожи не только в интересе к достопримечательностям «столицы мира», но и в пристрастии к прекрасному полу, а также к безудержному мотовству.

Порой Аврора по нескольку дней не видела сына, полу­чая от него лишь записочки с просьбой не беспокоиться: он в высшей степени жив и здоров. Такого рода сообщения не слишком успокаивали ее: она уже мечтала, чтобы универ­ситетские каникулы поскорее закончились и настало время ехать домой.

Но, увы, по возвращении в Россию Аврора поняла, что невские берега для ее сына не менее опасны, чем берега Сены. Как и следовало ожидать, жизнь в Париже не прошла для Павла бесследно. Ее сын приобрел налет фанфаронства и изящной небрежности. Элегантный, одетый по последней парижской моде, Павел в любом обществе притягивал к себе женские взгляды и нередко вызывал в мужском кругу зависть и раздражение. К тому же он, добряк по природе, если его задевали за живое, мог вспыхнуть как порох и уж тогда не помнил сам себя. Этого, чисто демидовского, свойства харак­тера мать всегда боялась, и, как оказалось, не напрасно.

…В тот весенний день 1860 года она уже с утра была беспричинно, казалось, встревожена, не находила себе места и не покидала дома, несмотря на множество запланирован­ных дел. От прислуги ей стало известно, что Павел уехал еще спозаранку. Куда? Никто не мог дать ответа. Лекции начинались много позже. В ответ на ее расспросы горничная сказала, что видела барина, стоявшим у дверей материнской спальни. Он словно прислушивался, не поднялась ли она, и, минуту-другую потоптавшись, быстро спустился вниз. В вестибюле Семен накинул ему на плечи студенческую шинель и, как всегда, перекрестил вдогонку.

Словом, ничего в этот день необычного замечено не было. Но беспокойство не покидало Аврору. Она все ходила вдоль больших окон зала на втором этаже, откуда хорошо просматривалась улица с пешеходами, идущими по тротуару на противоположной стороне, и темные короба экипажей, шум от которых то усиливался, то затихал.

Так шел час за часом, приближался полдень. Аврора уже хотела было пройти в свой кабинет и отвлечься чтением, как снизу до нее донесся чей-то сдавленный крик.

В мгновение ока Аврора очутилась на середине парад­ной лестницы и увидела, как в распахнутые двери, при­держиваемые дрожавшим и беззвучно хватающим ртом воздух Семеном, трое на руках вносили Павла. Руки его безжизненно свисали из-под накинутой на тело шинели. Все поплыло перед глазами Авроры, теряя сознание, она покачнулась и наверняка расшиблась бы, если б кто-то из прислуги не подхватил ее.

— Вы слышите меня, Аврора Карловна! Павел Павло­вич жив. Жив, голубушка, жив! Все обойдется…

Приоткрыв глаза, Аврора увидела перед собой лицо не­знакомого мужчины, доктора, который, приведя ее в чувство и дав указание горничной, направился к раненому.

Скоро стала ясна суть трагического происшествия. На Крестовском острове Павел дрался на дуэли с одним из офицеров Конногвардейского полка. Тот прострелил ему обе ноги, сам же остался невредим.

Военно-уголовный кодекс, хотя и смягченный — во времена Пушкина дуэль каралась «высшей мерою нака­зания», — предполагал лишение чинов и прав состояния. Однако следственная комиссия посчитала достаточным выдержать виновников два месяца «под арестом в крепости на гауптвахте».

…Демидова добилась аудиенции у государя. Выслушав ее взволнованный рассказ, Александр II с сочувствием от­несся к материнскому горю. Сын Николая I, поддерживая традицию благоволения к Авроре, разрешил ей «во всякое время свободный вход в каземат» Петропавловской кре­пости. Кроме того, учитывая тяжесть ранения, Павла могли беспрепятственно посещать и доктора.

Ровно месяц отсидел Демидов в Петропавловке. Что ни говори, это было тяжелое испытание, несмотря на все старания матери ободрить его. Говорили даже, что она оклеила сырые стены камеры обоями, а обед заключенному доставляли из ресторана. Впрочем, возможно, это были досужие вымыслы. Хотя Аврора, за которой все призна­вали крайнюю скромность и нежелание привлекать внима­ние к своим огромным капиталам, пренебрегала мнением общества, если дело касалось сына.

К тому же эта несчастная дуэль пришлась на время подготовки к выпускным экзаменам в университете. Мать уговаривала сына меньше размышлять о вчерашнем, а боль­ше о будущем, и тот при тусклом свете, который пробивался сквозь маленькое зарешеченное оконце у потолка, до рези в глазах сидел над конспектами и учебниками.

…Осенью Демидов получил диплом об окончании Санкт-Петербургского университета. В благодарность своей альма-матер он положил в банк деньги на стипендии наиболее одаренным студентам «по разряду администра­тивных наук».

Наступала пора зрелости, и Аврора Карловна решила передать сыну управление уральскими заводами. Дядюшка Анатоль с этим согласился, предпочтя, ничем себе не утруждая, получать от племянника определенную часть дохода.

Павел серьезно отнесся к своему новому статусу главы огромной демидовской империи. Понимая, что его юриди­ческого образования тут недостаточно, он некоторое время штудировал экономические науки в Париже, а вернувшись домой, поступил на «выучку» к Дмитрию Ивановичу Менделееву, для которого построил новую химическую лабораторию, где, в частности, проводились анализы и тагильских руд.

Летом 1863 года Демидов, пригласив с собой ученых, «специалистов-практиков», поехал на заводы. Прибыв на место, он взялся за проблемы социальные и производствен­ные. Так, ему удалось решить многие конфликтные вопросы между рабочими и управленческой верхушкой.

А в Нижнем Тагиле был основан первый завод по про­изводству стали бессемеровским процессом. Изделия из нее на международных выставках неизменно признавались лучшими. Менделеев свидетельствовал, что в то время никто в мире не мог конкурировать с Россией по качеству металла, который производился на демидовских заводах.

Благодаря совсем еще молодому, двадцатипятилетнему хозяину на Урале начался настоящий бум по поиску и раз­работке новых месторождений каменного угля. Огромные средства были вложены в приобретение современной евро­пейской техники, в модернизацию производства. К чести Демидова, не имея собственного инженерного опыта, он сумел превосходно воспользоваться советами настоящих знатоков своего дела. Металлургическая промышленность Урала на этом этапе обрела верный курс развития.

…После уральской экспедиции Демидов явился к ма­тушке хотя и усталый как никогда, но окрыленный чувством выполненного долга. Теперь он разговаривал в обществе о серьезных вещах: о золотых приисках, каменноугольных копях, конкуренции на мировых рынках металла, английских машинах, достижениях инженерной мысли в горнодобыва­ющей отрасли.

И вправду, светские собеседники слушали Демидова внимательно и с удовольствием — мало кому доводилось побывать на далеком Урале. Краем глаза загоревший и будто раздавшийся в плечах Павел замечал: среди дам и девиц на него развернулась настоящая охота.

Когда он, смеясь, рассказал об этом матери, то удивился, насколько серьезно и даже с одобрением их хитроумных уловок она слушала его.

Аврора Карловна мечтала видеть сына женатым. Это казалось ей единственной возможностью упорядочить его жизнь, отвлечь от сомнительных знакомств. Мало того что все кто попало пользуются его карманом, они еще и втяги­вают его в скверные истории.

Однако все разговоры на эту тему Павел пресекал.

— Маман, неужели вы не видите, что я не готов составить чье-либо счастье. Прикажите мне жениться — я сделаю это, как послушный сын. Но знайте, вы увеличите число несчастных на этом свете на две единицы. Одна — я, другая — моя жена. Как-то не по-христиански, ей-Богу. Вы же говорите, что во мне мало серьезности и постоянства, что я сумасброд.

— Поль, — отзывалась Аврора Карловна, — все это пройдет. Ты добр, мягок, ты сердечен, наконец. Ты способен слушать, понимать, сочувствовать. Поверь мне, для женщи­ны эти качества значат очень многое. Сколько их страдает от сухости мужей, от холодной сдержанности, за которой они якобы прячут свои истинные чувства. О нет! «Что в сердце, то и на устах» — так, кажется, сказано в Писании. А у тебя характер легкий. С тобой можно объясняться, рассуждать. А коль так, недоразумения, обиды выговариваются. От этого легче, и всем бедам конец.

— Какой же прекрасный мой портрет вы нынче нари­совали! А я ведь знаю почему, маман. Хотите навести меня на разговор о тех трех девицах, с которыми я имел честь благодаря вам познакомиться. — И Павел назвал три очень известные в свете фамилии.

— Хотя бы и так, Поль! Ведь верно — барышни слав­ные. А тебе надо бы подумать и о будущем.

— Славные, маман, славные! Кто же спорит? А дочка Барятинских и того славнее. Я уже наслышан обо всех ее достоинствах и талантах — княгиня Бетси во всех подроб­ностях рассказала. Проходу не дает! Где ни увидит, так и сразу: «Потанцуйте с моей дочерью!» По мне, так уж лучше раз — ив Неву! Или нет, зачем в Неву? На каторгу пойду, но не женюсь.

Аврора рассмеялась и, взяв с мраморной столешницы веер, легонько стукнула сына по затылку.

* * *

Все это шутки, конечно! Если уж думать о будущем, то вовсе не о невестах, а о деле, настоящем мужском деле. Павел вовсе не хотел ограничить свою жизнь кабинетом ученого или кошмарной участью главного управляющего необозримых семейных владений.

В конце концов, его дедушка Николай Никитич был дипломатом. Так почему ему, дипломированному юристу, не попробовать себя на этом поприще?

В середине 1864 года Демидов был причислен к Ми­нистерству иностранных дел и получил направление на службу в посольство России во Франции. Впереди вновь замаячил Париж.

На перепутьях, когда Павел уже был в Германии, рано утром в раскрытое окошко гостиницы, где он провел ночь, до его слуха донесся басовитый голос:

— Ваше сиятельство, пожалуйте.

Демидов осторожно выглянул и увидел карету, кото­рая, похоже, направлялась в Россию. Тут же из дверей появились две женщины. В одной он сразу узнал княгиню Барятинскую. Другая, не знакомая ему, в серой накидке, шла за ней. Ее голова была наклонена. Он заметил тяже­лый узел волос, прикрытый полями соломенной шляпки с обвисшим цветком, и небольшой баул в руках.

Они быстро сели, и дверца кареты за ними захлопну­лась. Павел подумал, как славно, что вчера вечером он ненароком не столкнулся с Бетси внизу. Между тем карета Барятинской выбралась на большак и покатила в направ­лении родных краев. Павел долго смотрел ей вслед, пока она вовсе не скрылась из вида…

 

3

Зимой 1865 года у императрицы Марии Александровны появилась новая фрейлина — княжна Мещерская.

Ходили слухи, что опекуншу девушки, княгиню Барятинскую, как иронизировал кое-кто из ее светских знакомых, «все еще не уклонявшуюся от роли поглотительницы сердец», стала раздражать молоденькая пле­мянница. Шереметев же прямо называет причину того рвения, с которым Елизавета Александровна добивалась для Мари места фрейлины. Причина весьма банальна: ревность. Если, как он писал, княгиня испытывала к Ме­щерской все большее «нерасположение», то «совершенно обратное произошло с князем. Тот, казалось, все более и более привязывался к девушке и, сам, быть может, того не замечая, просто-напросто влюбился в нее».

А потому искушенная в подобных ситуациях супруга постаралась, чтобы ничего не подозревавшая Мари обрела приют во фрейлинских комнатах Зимнего дворца.

Появление здесь Мещерской не могло остаться неза­меченным. Новенькая очень отличалась от придворных дам и девиц. В ней не было заметно ни малейшего стара­ния побыстрее освоиться в новой обстановке, обзавестись знакомствами. Эту неразговорчивую, меланхоличного вида особу не интересовали все те разнообразные события, разговоры и треволнения, которыми, как полагалось, жил свет. От нее веяло холодным спокойствием, что, видимо, раздражало дам, и при случае они давали новенькой это понять. Не случайно Шереметев называл Мари «загнанной большинством».

Придворная жизнь, однако, шла своим чередом. Княж­на, хотя и чувствовала себя не очень уютно под пренебре­жительными взглядами дам, была обязана являться на все светские развлечения.

Как-то у Кочубеев состоялся костюмированный бал. Блестящее общество, неузнаваемо и причудливо разодетое, заполнило особняк хозяев. Со слов не спускавшего с Мари глаз влюбленного корнета мы знаем, как она выглядела в тот вечер.

«Задумчивая, словно подавленная грустью, почти непод­вижная» она была «ослепительно хороша… Белая хламида спадала у нее с плеч, голову украшала диадема с одним блестящим алмазом. То было изображение сфинкса, и сама она выглядела молчаливой, загадочной, как сфинкс…»

Шереметев был в восторге. Слыша обрывки фраз и на­блюдая то особое выражение, которое появляется на лицах мужчин при виде красивой женщины, он с радостью отме­тил, что его знакомая «произвела сильное впечатление».

Итак, далеко не один Шереметев любовался прелестной молчуньей. У общества словно открылись глаза. От бала к балу о Мари говорили все больше и в самых лестных сло­вах. Теперь уже признавали: «Княжна Мария Мещерская была красавицей. В ней было что-то восточное, и ее боль­шие бархатные глаза очаровывали всех. Она пользовалась исключительным успехом».

Немало самых блестящих кавалеров искали возмож­ность обратить на себя внимание молчаливой красавицы. Увы, неожиданное обстоятельство охладило пыл дворцовых ухажеров: в свете заговорили, что в Мещерскую влюбился царский сын, великий князь Александр. Перебегать ему дорогу охотников не находилось.

Княжна и великий князь сразу же привлекли к себе всеобщее внимание. Публика была заинтригована: сколько очаровательниц во всеоружии целого арсенала испытанных женских средств пытались завлечь Александра в свои сети. Девицы на выданье и бойкие женушки, каждая по своим соображениям, подбирались к нему и так и эдак, но все напрасно.

Ироничный взгляд Александра действовал на распалив­шихся соискательниц подобно холодному душу. «Сущий медведь!» — фыркали они и, разочарованные, спешили ретироваться. И вот, пожалуйста: эта новенькая, всегда будто спавшая на ходу, без малейших усилий привязала царского сына к своей юбке.

Кто-то слышал, как в ответ на нежности, которые он шептал ей на ушко, княжна полушутливо-полусерьезно ответила: «Молчите, августейшее дитя». Танцевали они вместе очень редко, но было заметно, что высокий и широ­коплечий Александр словно старался заслонить собою от любопытных глаз свою маленькую партнершу и обращался с ней, точно с хрупкой драгоценностью.

Для Мари, как и для ее рыцаря, это была первая любовь со всем ее самозабвением и восторгом. Она переживала это чувство с признательностью человека, почти свыкшегося с одиночеством. А тут вдруг судьба подарила ей встречу с умным, серьезным, очень добрым и милым человеком — самым лучшим на свете!

Любовь щедра. Она прекрасна своими преувеличениями, своей способностью смотреть на жизнь сквозь розовые очки и свято верить в нечаянно выпавший счастливый шанс.

…В царской семье к Александру, второму по старшин­ству сыну, относились с некоторой прохладцей. Его, некра­сивого, неуклюжего, называли в семье Булькой, на что тот привык не обижаться. Он вырос как-то сам по себе: даже образование его было пущено на самотек. Все внимание родителей сосредоточилось на старшем сыне, Николае. Это было вполне объяснимо: именно ему предстояло сме­нить на троне отца и стать следующим царем Российского государства.

Мать-императрица особенно благоволила к Николаю. Он был похож на нее и внешне, и характером: тонкий, де­ликатный, с каким-то по-особенному изящным внутренним миром.

Высший свет, всегда умевший держать нос по ветру, уловил эти семейные предпочтения. Николай, во всеобщем мнении, был существом почти идеальным, а про его брата говорили: неодарен, неучен, неловок и вдобавок плохо воспитан.

Понятно, что Александр знал об этих разговорах. Воз­можно, даже в глубине души был ими и задет. Но его сло­жившаяся и мало кому известная натура твердо держалась своих правил. Он терпеть не мог светских, поверхностных, ни к чему, в сущности, не обязывающих отношений. Пред­почитал проводить время не в бальной суете, а с теми, к кому его искренне влекло, кому он доверял, кто пришелся, как говорится, по душе. Забегая вперед, можно сказать, что друзьям детства и юности он не изменял до конца жизни. Среди них был и Сергей Шереметев, с которым он когда- то играл в солдатики и делился первыми мальчишескими тайнами.

Никакие иные доводы, кроме «сродства душ», не прини­мались Александром в расчет, если говорить о его душевных привязанностях. У него в «подружках», например, состояла небезызвестная Вера Федоровна Вяземская, к тому времени дама семидесяти пяти лет, в добрых приятельницах ходившая еще у Пушкина и отдавшая в молодости щедрую дань своему неугомонному сердцу. Вот с ней-то Александр, которого никакими калачами не удавалось заманить на придворные вечера, мог беседовать долгими часами. Прямая до резкости старуха, с ее живой и блестящей речью, метким словцом, обращалась с Александром без лишних церемоний и даже, как вспоминали, «на правах старости позволяла грозить ему иногда своею тростью».

Эти их посиделки царский сын не променял бы ни на какие свидания с великосветскими соблазнительницами. Он вообще принадлежал к той, весьма малочисленной, части мужчин, для которых всякое сближение с женщиной непременно должно становиться итогом искреннего, силь­ного, проверенного чувства.

Конечно, как всякий молодой человек, Александр не был равнодушен к женской красоте. Однако он быстро сообра­зил: за ним ухаживают, с ним интересничают не из-за его собственных достоинств, а вследствие исключительности положения. С этим невозможно было смириться, поэтому великий князь предпочитал одиночество.

Что и говорить, в любом возрасте такая ноша не из легких, а в молодости особенно. Мари скинула с плеч Александра этот груз. Мир заискрился, стало легче ды­шать, нелюдимый увалень с тяжелой походкой совершенно переменился.

Отнюдь не сентиментальный, царевич теперь строчил Мари прочувствованные записочки и называл ее «милой дусенькой». В архивах до сих пор хранятся подарки, которые она посылала Александру: рисунок девушки с венком на голове, возможно, автопортрет; засушенный цветок, сорван­ный во время совместной прогулки. Получив его, Александр прикрепил к стебельку бумажный квадратик с надписью: «От М.Э. в Павловском на Английской дороге».

…Уверенность в силе своей любви к «милой дусеньке» заставляла Александра думать о будущем.

Какое счастье, что не он, а брат — наследник престола! Стало быть, именно Николаю найдут жену где-нибудь в Германии или северных странах. «Я только одного и желал бы, чтобы брат мой был женат скорей и имел сына, тогда только, говорил я себе, я буду спокоен», — позже вспоминал Александр.

Оставаясь на вторых ролях, он получил для себя главное: возможность выбрать жену по сердцу. Конечно, положение великого князя предполагало брак с высокородной, королев­ской крови девушкой, но в августейшем семействе уже были случаи, когда женились отнюдь не на принцессах. Эта мысль казалась Александру залогом будущего счастья с Мари.

Наступала весна 1865 года. Петербург еще стыл от порывов холодного влажного ветра, на Неве еще плыли обломки льдин, а эти двое пребывали в райских кущах, для них пели ангелы, и все вокруг было залито нездешним, животворящим светом.

Александр был полон уверенности: вот все и свершилось, Бог послал ему друга жизни, будущую жену и мать его детей. Он не хотел ничего ждать и уверял Мари, что никакая сила не сможет их разлучить.

Не властны мы в самих себе И, в молодые наши леты, Даем поспешные обеты, Смешные, может быть, всевидящей судьбе.

* * *

Летом Александр II с женой посетил Финляндию. Пред­варительно просмотрев программу визита, царь внес туда небольшое изменение: поездку в имение самой известной в этих краях дамы — Демидовой-Карамзиной.

В Трескенде гости пожелали осмотреть парк вокруг довольно скромного дома и гордость хозяйки — цветники, равных которым не было во всей Финляндии.

Аврора Карловна с царем шла впереди, за ними шество­вали государыня Мария Александровна с фрейлинами, свита и брат хозяйки, который давал гостям пояснения.

Едва не наступая на подол светлого кружевного платья Авроры, трусил любимый пес Александра II, черный сеттер Милорд.

Оглянувшись на него, царь пошутил:

— Это самый лучший сторож на свете, Аврора Кар­ловна. Не обольщайтесь его мирным видом. Просто он понимает, что рядом с вами я могу опасаться только за свое сердце.

— Это правда, что вы с ним неразлучны? — перевела Карамзина разговор на другое.

— Да, я беру его во все свои поездки: так нам спокойнее друг за друга. Знаете, какое развлечение придумал этот шельмец? В моем кабинете он всегда лежит на ковре у стола с правой стороны. Для меня до сих пор загадка, каким образом он обнаружил кнопку, с помощью которой, наступив на нее, я могу вызвать по экстренной важности охрану. Так вот, сижу я спокойно за столом, просматриваю бумаги, как вдруг дверь распахивается и вбегает охрана. «В чем дело?»— спрашиваю. «По вашему приказанию…» — «Какому приказанию?» — «Как же! Сирена сработала». В первый раз решили, что произошло недоразумение. А потом такие вещи начали повторяться регулярно. Я набрался терпения и все же пой­мал Милорда с поличным. Это он так развлекался, ударяя лапой по кнопке.

Словно поняв, что речь идет о нем, пес негромко гавкнул.

— Видите, недоволен, что я слишком удалился от сопро­вождения… Спокойно, Милорд, спокойно, — сказал импе­ратор, затем снял фуражку и провел рукой по волосам. — Теперь мне понятно, дорогая Аврора Карловна, почему я так редко вижу вас в Петербурге. Вы правы, разве можно покинуть такой рай! — И, показывая на клумбы и перголы с вьющимися в полном цвету розами, добавил: — Эх, несносная наша доля! Признаться, будь я свободен, то и сам бы удрал сюда к вам, нанялся бы садовником, а вы за это предоставили бы мне где-нибудь в укромном местечке шалаш да самое скромное пропитание. Ну как, подходит вам мое предложение?

Они остановились и громко рассмеялись, одинаково закинув назад голову. Карамзиной пришлось придержать на затылке широкополую соломенную шляпу. Солнце светило ей прямо в глаза. Царь посмотрел на нее долгим взглядом мужчины, умеющего ценить красоту.

Авроре было уже пятьдесят пять лет. Время щадило ее. Она немного располнела, но лицо— яркое, с темными, словно подведенными бровями и нежными губами — почти не изменилось со времен молодости.

— Как здоровье наследника, ваше величество? — спро­сила Демидова. — Есть ли улучшение?

— Не знаю, что вам и ответить. Вот рана, которая пос­тоянно терзает нас с женой. Беда в том, что и врачи не могут определить, отчего у Николая эти страшные боли. Одни говорят от падения с лошади, другие — это ревматизм… Если бы вы знали, что испытываем мы с женой, видя, как бедный сын ходит сгорбившись, словно старик… Ничто не помогает — ни лекарства, ни массажи. Бедный мой мальчик стоически переносит мучения, скрывая их от нас.

Голос царя дрогнул. Он тяжело вздохнул.

— Простите, государь, — тихо сказала Аврора, — я не к месту спросила об этом.

— Нет-нет, — откликнулся Александр. — Мне всегда легко говорить с вами.

Милорд, улегшись в тени кустов, окаймлявших дорожку, и свесив набок язык, поглядывал на хозяина, словно желал понять, о чем тот беседует с красивой дамой.

* * *

До своего внезапного заболевания на пороге восемнадца­тилетия великий князь Николай был здоровяк и спортсмен. Даже сильное изменение в самочувствии наследника связы­вали с его увлечением классической борьбой, когда во время тренировки он сильно ушибся и в течение нескольких минут находился в состоянии паралича. Впрочем, версий хватало, однако ни одна из них так и не стала истиной.

Между тем, словно в насмешку над медицинскими светилами России и Европы, болезнь продолжала делать свое страшное дело: царевич стал похож на скелет, обтяну­тый кожей, лицо сделалось морщинистым, как у старика, и только в глазах, прекрасных голубых глазах с густыми ресницами, застыл немой вопрос: «Что же случилось со мною? За что?»

В связи с этим могло показаться странным событие, происшедшее осенью 1864 года в Копенгагене. Здесь состоялась помолвка наследника российского престола с дочерью датского короля Дагмарой.

Молодые люди познакомились раньше, во время поезд­ки наследника по Европе. Но тогда он был здоров, сейчас же походил на живые мощи.

Почему решились на это обручение родители с той и другой стороны? Для Александра II и его жены это была иллюзорная попытка обмануть злую судьбу сына, вернуть ему, угасающему, надежду на выздоровление.

А отец невесты? Если закрыть глаза на плохое само­чувствие жениха, он считал это обручение редкой удачей для дочери: принцесса заштатного королевства стала невестой наследника престола крупнейшей, самой могущественной империи в мире.

Бедняжка Дагмар, которая ни на минуту не забывала прекрасный образ ее русского рыцаря, увидев Николая в нынешнем состоянии, бесконечно жалела его. Ее доброе сердце разрывалось на части — и она тоже верила в чудо исцеления.

… Ранней весной Николая перевезли в теплую Ниццу, где лечилась его мать, императрица Мария Александровна. Именно ей судьба уготовила тяжкое испытание — видеть стремительное угасание своего любимца.

В начале апреля в Зимнем получили телеграмму, что «надежды нет». Первым выехал к брату Александр. Через несколько дней в Ниццу прибыл государь-отец.

…И все-таки чуда не произошло. Николай «со всеми простился, — пишет очевидец финала трагедии в Ницце, — подле него остались только свои; в головах с правой стороны стоял Александр, а с левой — принцесса Дагмара… таким образом, отец и мать как будто уступали первенство подле больного его брату и невесте… Часу в третьем он поднял руки и правой рукой поймал голову Александра, а левой искал… голову принцессы Дагмары».

Последний жест умирающего, не имевшего уже сил вымолвить ни слова, присутствующими был истолкован как предсмертный наказ брату: «Вот тебе моя невеста».

Глаза Николая погасли. Возле покойного, без слез, слов­но застывшее изваяние, сидела мать-императрица.

«Принцессу Дагмару насилу оттащили от трупа и вынесли на руках», — вспоминал один из воспитателей наследника Н.П.Литвинов. Описал он и состояние брата усопшего: «На бедного Александра Александровича было жалко смотреть. Через час стали омывать тело; Александр Александрович все время при этом присутствовал и сам надевал чистое белье на покойника».

Гроб с телом наследника доставили в Петербург. Но­чью, за несколько часов до погребения в Великокняжеской усыпальнице, в собор Петропавловской крепости пришли двое.

«Императрица в сопровождении императора, — доно­сил посол Франции своему министру, — явилась, чтобы помолиться над телом сына. Она бросилась на открытый гроб, отбросила покрывавший лицо сына саван и принялась покрывать его лицо поцелуями. Император пытался оторвать ее от гроба, но тщетно. В течение получаса он держал ее в объятиях и заливался вместе с ней слезами».

* * *

Трагедия, происшедшая в царском семействе, совершен­но переменила планы престолонаследия. Для Александра же, тяжело переживавшего кончину брата, с которым вместе вырос и которым чистосердечно восхищался, его смерть оз­начала приговор всем его планам на соединение с любимой девушкой. Но и это еще не все: перед ним, переполненным любви к Мари, стояла угроза женитьбы на девушке, что рыдала у смертного ложа Николая.

Поистине жизнь порой придумывает такие сюжеты, которые не под силу самому буйному воображению сочи­нителя!

Видимо, сознание Александра было настолько потрясено несчастьем, что он не сразу понял всю глубину своей драмы и ту опасность, которую представляла для него хрупкая, похожая на Дюймовочку принцесса.

Однако друг Александра Сергей Шереметев, человек здравомыслящий, не питал никаких иллюзий по поводу дальнейшего развития событий, искренне сочувствуя обоим: и Александру, и Мари.

Собственно говоря, он ведь тоже пережил немало пе­чальных дней, когда понял, что эти двое любят друг друга, а ему следует отойти в сторону. И он покорился судьбе. Более того, на правах друга Александра Сергей стал поверенным влюбленных и как мог содействовал их сближению, пере­давал записки, изустные сообщения друг другу, оберегал их свидания от чужих глаз. А теперь он ничем не мог им помочь…

«Цесаревичу Александру Александровичу, — на склоне лет вспоминая события молодости, писал Шере­метев, — предстояло тяжкое испытание, при цельности его характера особенно ему трудное… По наследству от брата переходит к нему „его невеста“. Вопрос этот был предрешен, и всесильный довод государственности не давал места рассуждениям. Представляю судить, что должен был испытывать цесаревич».

А между тем Александр, не мысливший себе жизни без Мари, готов был отстаивать свое право на любовь и даже верил в удачу. Год назад он признался в своем дневнике: «Я ее люблю не на шутку, и если бы был свободным чело­веком, то непременно женился, и уверен, что она была бы совершенно согласна». Теперь же под давлением драмати­ческих обстоятельств он отметал любые «если бы». Чувства стали острее, определеннее.

Свидания участились. Этому в немалой степени спо­собствовало то, что двор на летние месяцы перебрался в Царское Село. Фрейлин расселили в Лицейском корпусе. Здесь имелось много свободных помещений, лестничных переходов, где можно было встретиться как бы невзначай. Надзор за фрейлинами, по сравнению с Зимним, слабел. Иногда Александру и Мари удавалось укрыться в глухих уголках огромного Царскосельского парка.

Молодая кровь бурлила. Александр честно признавался в своем дневнике, что если «прежде было за счастье» видеть Мари, то теперь ему «надо больше».

Ко всей неутоленной страстности молодого мужчины неожиданно прибавилась и ревность. Мари была вынуждена сказать ему, что к ней посватался богатый генерал — князь Витгенштейн. И тетушка понуждает ее задуматься над этим предложением. На очередном балу в полном смятении Александр увидел «убийственно красивую» в тот вечер Мари и Витгенштейна, старательно занимавшего девушку разговором.

И вот обезумевший от любви и ревности Александр впервые обдумывает мысль отказаться от трона. В какой-то горячке записывает он в дневнике:

«я чувствую себя неспособным на этом месте (то есть на троне. — Л.Т.), я слишком мало ценю людей, мне страш­но все, что относится до моего положения». И как крик: «Я не хочу другой жены, как М.Э.!»

.. .Ровно через год после смерти старшего брата Алек­сандр был официально объявлен наследником престола. Теперь он буквально кожей ощущал надвигавшуюся опасность и был готов к решительному объяснению с отцом.

Однако первый удар настиг влюбленных как раз не с той стороны, откуда они ожидали. В датской печати появились публикации об увлечении наследника престола фрейлиной императрицы. Как говорит многовековая история, царские хоромы всегда имели глаза и уши, и в Копенгаген пере­давалась подробная информация о всех деталях романа Александра и его возлюбленной.

Но и это можно было пережить. Самое ужасное со­стояло в том, что датский король был абсолютно уверен: смерть первого жениха не помеха прямому пути его дочери к русскому трону. Он будто бы не подвергал сомнению ее замужество со следующим царским сыном, наследником Александром. Но, собственно говоря, на основании каких договоренностей? Каких нормативных актов Российской империи, где было бы прописано, как следует поступать в подобных случаях? Символический жест Николая? Но разве это повод к передаче невесты, как эстафетной палочки, следующему по старшинству?

В русской истории можно найти немало примеров, когда накануне свадьбы умирали жених или невеста. Такие случаи знала и династия Романовых. Но всякий раз, даже при стремлении соблюсти семейные или госу­дарственные интересы, ситуация все же не упрощалась до автоматизма, до полного пренебрежения чувствами и желаниями людей.

Датский же король словно забыл, с кем именно из цар­ских сыновей обручилась его дочь. Он написал русскому императору письмо, в котором выразил недоумение в связи со слухами о поведении Александра и попросил разъяснений на этот счет.

Их, конечно, можно было дать — и в таком духе, ко­торый сразу бы отбил охоту у Копенгагена интересоваться делами, до него не касающимися. Этим, надо думать, ин­цидент был бы исчерпан.

Но отец наследника поступил по-другому. Александр II вызвал к себе сына. На столе лежали раскрытые загранич­ные газеты, а рядом — перо, которым, вероятно, император подчеркивал особенно возмутившие его места.

Начало разговора было, однако, миролюбивым, чего наследник не ожидал. Отец говорил о том неудобном поло­жении, в которое попали они, и вроде бы даже жалел сына: «Надо представить, как неловко себя чувствует бедняжка Дагмар… Словом, сын, надо на что-то решаться, времени на долгое раздумье нет. Ты честен, у тебя есть чувство долга. Завтра я жду твоего ответа».

Александр вышел с гулко бьющимся сердцем. Отец прав — надо решаться.

Вечером, на балу, он сказал «милой М.Э.», что жребий брошен. Завтра он объявит отцу об отказе от трона. Они поженятся. Мари станет его женой, даже если это будет стоить ему короны.

* * *

Ночью после бала и разговора с Мари Александр спал как убитый. К назначенному часу с легким сердцем, почти радостно, он отправился к отцу. Оттого что наконец все ре­шилось и надо лишь сказать об этом, в отцовском кабинете он чувствовал себя молодцом.

Царь тоже находился в приподнятом настроении, ожидая желанного ответа сына.

— Ну что же ты решил?

Подробности этого разговора, видимо весьма неполные, остались в дневнике наследника.

«Я отвечал, что решительно не могу ехать в Данию. Тогда папа спросил у меня, что мне мешает ехать, я отвечал, что чувствую, что не могу любить ее, и поэтому не хочу ехать. Папа сам сказал, что, наверное, твои чувства к М.Э. мешают ехать. Я хотел молчать, но папа заставил меня сказать. Тогда папа рассердился и сказал мне: „Что же ты хочешь, чтобы я так и написал в Данию, что все, что написано в газетах, правда и поэтому ты не приедешь?“

…Тогда я решился высказать все, что у меня было на душе, и сказал о том, что я решил отказаться от престола, потому что чувствую себя неспособным».

Отец понял: сын продолжает упорствовать. Да и Алек­сандру стало ясно, что вчерашнее предложение «подумать и решить» не более чем игра слов. На самом деле выбора у него не было. И отец подтвердил это.

«Папа окончательно рассердился на меня и сказал: „Что же ты думаешь, что я по своей охоте на этом месте, разве ты так должен смотреть на свое призвание? Ты, я вижу, не знаешь сам, что говоришь, ты с ума сошел“.

И потом прибавил: „Если это так, то знай, что я сначала говорил с тобой как с другом, а теперь приказываю ехать в Данию, и ты поедешь, а княжну Мещерскую я отошлю“.

Папа сказал мне, убирайся вон, я с тобой говорить не хочу. С тем я и вышел, что происходило у меня в груди, этого описать нельзя…»

…Ночью Царский дворец погрузился во тьму. Только луна призрачным светом освещала мраморных богинь и богов, застывших на постаментах. У заднего крыльца огромного здания остановилась карета. Возница замер на облучке и даже не оглянулся, когда скрипнула дверь и со ступеней сбежал высокий мужчина в плаще, накинутом на плечи. В тот же момент со стороны Лицейского корпуса к нему метнулась тень. Пристальный взгляд мог бы обнару­жить в ней женщину, с головы до ног закутанную в темное. Они мгновенно исчезли внутри кареты, и лошади почти беззвучно двинулись вперед.

На выезде из парка возле полосатых будок двое часо­вых преградили им дорогу. Дверцы кареты приоткрылись. Лунный свет осветил лицо человека в плаще.

На следующий день Александр был снова вызван в императорский кабинет. И начался прежний, недогово­ренный вчера разговор. Однако голос отца был тих, а сам он бледен, с резко обозначившимися мешками под глазами.

— Ты что же думаешь, я не был молод? И не любил до беспамятства? И не был готов на все крайности? По-твоему, я бессердечный истукан и не понимаю, что такое любимая женщина?

Он нервно шагал по кабинету, останавливался у окна, глядел на аллею, уходящую в глубь Царскосельского парка, и говорил, говорил, говорил…

— Все было, сын… Может, ты и слышал про Калиновскую. Я решил отказаться от трона. Мне все равно было куда идти — в скит, на край света — лишь бы с нею. В ногах валялся у отца, просил отпустить… Матушка плакала, глядя на меня. Ты знаешь, дед твой Николай Павлович крут был, но и у него в глазах стояли слезы. И все-таки — нет!

Император провел ладонью по лицу, точно стряхивая с него невидимую паутину. Потом повернулся к Александру:

— А долг, сын? Мы, помазанники Божии, не на поль­зу себе рождаемся, не для удовольствия. На великую ответственность перед Господом нашим за Россию. С нас за каждый поступок сурово спросится. И поделом. Что такое наши желания и даже жизнь перед долгом? Мы не свободны. И каждое наше своеволие Господь будет судить сурово и нелицеприятно.

Император, отойдя от окна, приблизился к сыну:

— А самому-то каково жить, зная, что смалодушничал? Не с твоим честным сердцем, Саша, такая жизнь. — И добавил, как о деле решенном: — О княжне не беспокойся. Обещаю, ни единая насмешка или косой взгляд ее не кос­нутся. Она будет устроена. Иди!

…Вечером того же дня императрица Мария Александ­ровна пригласила к себе отдыхавшую на собственной даче в Царском княгиню Барятинскую. В доверительной беседе дамы сошлись на том, что Мещерскую следует увезти за границу. Париж отклонили по причине проживания там большого количества российских подданных, которые обычно незамедлительно получали сведения о всех проис­шествиях в Петербурге. Поэтому было решено, что Баря­тинская повезет племянницу в Вену, город куда более тихий и сдержанный, нежели болтливая столица французов.

…Последнее свидание в одной из пустующих комнат Царскосельского лицея. После в дневнике Александр за­пишет, что они «долго целовались… прямо в губы, крепко обняв друг друга».

Так они и стояли, молча и уже не плача.

Последней нежности роняю лепестки… Еще твои, как прежде, кудри глажу, И что-то говорю, и улыбаюсь даже, Твоей касаясь трепетной руки. Но мнится мне, что я давно покинул Тебя, прекрасный друг, что в холод голубой Я отлетаю светлой паутиной Над молча умирающей землей…

* * *

О том, как увозили Мари из этого царскосельского лета, о завершении ее короткого романа известно со слов Шереметева:

«Мне пришлось быть случайным свидетелем последнего вечера, проведенного ею в России. В четырехместной коляс­ке сидели князь Барятинский и княжна Мещерская. Я сидел насупротив. Князь был молчалив и мрачен. Разговора почти не было. Княжна сидела темнее ночи. Я видел, как с трудом она удерживалась от слез. Не зная настоящей причины, я недоумевал и только потом узнал я об отъезде княжны за границу на следующий за тем день».

* * *

… В последних числах мая 1866 года Александр на яхте «Штандарт» отбыл в Копенгаген. Там в июне состоялось его обручение с принцессой Дагмарой. Был назначен и день свадьбы.

В Петербурге срочно доделывали ювелирные украше­ния, начатые еще при первом женихе принцессы. Через полвека, оказавшись после большевистского переворота в родной Дании, она будет продавать их, чтобы поддержать свое существование.

«Живо помню день приезда принцессы Дагмары, — писал Шереметев. — Я был в строю Кавалергардского полка, расположенного у въезда в большой Царскосельский дворец, ждали мы долго и нетерпеливо… Вот, наконец, показалась четырехместная коляска, прямо из Петергофа (туда причалил корабль, доставивший невесту наследника в Россию. — Л.Т.), все взоры устремились по одному на­правлению. Принцесса Дагмара приветливо кланялась во все стороны и на всех произвела чарующее впечатление… Она своими лучистыми глазами зажигала сердца, простота ее и прелесть сулили счастье и покой…»

Жених, напротив, выглядел мрачным и раздраженным. Разумеется, двор, у которого на памяти еще был его ро­ман с Мещерской, пристально наблюдал за отношениями нареченных, и некоторые находили поведение наследника «крайне неудобным».

Это подтверждает и всегда готовый оправдать друга, хорошо понимавший его Шереметев. «Я был на одном бале, — писал он, — и видел, как цесаревич стоял во время кадрили около своей невесты, но это продолжа­лось недолго. Он решительно заявил, что танцевать не намерен, и слово это сдержал, к немалому смущению придворных и семьи. Вообще, в роли жениха цесаревич, по-видимому, был невозможен… В публике стали еще бо­лее жалеть невесту, лишившуюся изящного и даровитого жениха и вынужденную без любви перейти к другому — человеку грубому, неотесанному, плохо говорившему по-французски… Таков был господствовавший в при­дворных кругах отзыв…»

Перед венчанием принцесса Дагмара была крещена в православную веру и получила новое имя — Мария Фе­доровна.

В конце октября 1866 года состоялась пышная свадьба. Маленькая датская принцесса стала женой наследника пре­стола могущественной Российской империи.

…Гости разъехались, диадема Екатерины Великой, ук­рашавшая голову невесты, была возвращена в особое храни­лище, а венчальное платье, уложенное в большую коробку, обитую изнутри атласом, осталось у новобрачной.

Молодые вздохнули с облегчением. Найдя Александра в кабинете и присев рядом с ним на мягкий валик кресла, молоденькая супруга передавала ему свой вчерашний раз­говор с его сестрой Ксенией.

— Она сказала, что вас в детстве дразнили «мопсом». Очень плохо. Вы такой красивый, милый.

Она дотронулась до волос читавшего газету мужа. Тот дернул головой и, не прерывая своего занятия, сказал:

— Ксения права. Вы просто плохо меня рассмотрели.

— Нет-нет! — горячо возразила жена. — Плохо так говорить. Саша очень красивый!

— О Господи! — вздохнул он и, поднявшись, с досадой бросил газету в кресло. — Можно не приставать со всякой ерундой?

Александр вышел из комнаты. Жена грустно посмотрела ему вслед. Семейная жизнь началась.

* * *

Быстро мелькавшие дни и месяцы приносили все новые обиды. Когда жена Александра убедилась в своей беремен­ности, то первым делом подумала не о ребенке, а о том, что теперь ей есть чем порадовать супруга. Вопреки ее ожида­ниям он отнесся к этой новости без всякого интереса.

Незадолго до родов жены Александр уехал в Ниццу. Там, на месте виллы Бермон, где скончался Николай, теперь разобранной, поставили часовню. Вот на ее освящение и отбыл Александр.

По возвращении в Петербург он узнал, что у жены вот-вот начнутся роды.

…Первенцем супругов оказался мальчик. Александр был буквально потрясен и сиял от радости.

Один из свидетелей этого события записал: «Вырази­тельным в своих чувствах он никогда не был, но на этот раз счастье, так сказать, насильно вырывалось наружу, и не забуду того выражения, того звучного сладостного тона, с которым он сказал мне: „Если бы вы могли понять мое счастье, вы бы, пожалуй, позавидовали мне“».

Этому новорожденному предстояло стать последним русским императором. Николай II нередко говорил, что не случайно родился в день Иова Многострадального, и даже усматривал в этом прямую связь со своим тяжелым царствованием.

Что же касается Александра, то, по словам близких к семейству людей, радость отцовства не внесла сколь-нибудь тепла в его отношение к жене.

… Невозможно не подивиться выдержке молодой женщи­ны. «Нелегко было ей в новой, еще чуждой ей обстановке, — читаем в мемуарах. — Императрица Мария Александровна (свекровь. — Л .Т.) относилась к ней сдержанно, словно подчеркивая измену своему любимцу, она осаждала порывы ее любезности: „Держитесь на своем месте“».

Чувствуя такое отношение к невестке «первой дамы» империи, приближенные опасались проявить к ней распо­ложение и внимание.

Время шло, но для Марии Федоровны ничего не меня­лось: холодность общества, холодность свекрови и самое ужасное — холодность мужа.

Если приглядеться к оставшимся от той поры фотографи­ям супругов, то и в них можно найти подтверждение неза­видному положению царской невестки. На снимках она — сама ласка, нежность и дружелюбие, он, напротив, — полная отрешенность и равнодушие, будто рядом с ним не прелестная молоденькая супруга, а зияет пустота.

Откуда такое терпение, желание, несмотря ни на что, превозмочь невыносимую ситуацию? Если вчитаться в записи ученических тетрадей совсем еще юной принцессы, становится понятно, какими правилами уже тогда руковод­ствовалась ее душа. Не ждать от жизни одних удовольствий, быть готовой к испытаниям, меньше думать о себе — чаще о других, любить людей при всех их несовершенствах. К счастью, эти правила были не только умозаключениями, почерпнутыми из хороших книг, — она старалась следовать им в обыденной жизни.

В драматической истории первого этапа замужества Марии Федоровны это не могло не сыграть своей роли. Как всякий человек, она задумывалась о том, что ее ждет дальше, и призывала себя к выдержке и смирению.

«Это все Божья милость, что грядущее сокрыто от нас и мы не знаем заранее о будущих ужасных несчастиях и испытаниях; тогда мы не смогли бы насладиться настоящим и жизнь была бы лишь длительной пыткой».

Строчки из дневниковых записей Марии Федоровны оказались поистине вещими: ведь именно в годы революции ей придется пережить много страданий, расстрелы своих ближайших родственников, детей и внуков.

Но пока что, не ведая об уготованном судьбою аде, молодая супруга хотела лишь одного: завоевать доверие и привязанность того, с кем судьба ее соединила навечно.

…Следующего сына назвали Александром. Мальчик выглядел крепышом и уже пытался ходить, когда неожи­данная болезнь привела к летальному исходу.

Свидетели вспоминали, что молодые родители были совершенно убиты горем. Оба рыдали навзрыд. Потеря сына стала для Александра потрясением, после которого все переменилось. И в первую очередь он — человек с добрым и справедливым сердцем. Несчастье заставило его иными глазами взглянуть на свою маленькую жену.

Верный Шереметев, свидетель всех перипетий семейной жизни молодой пары, успевший оценить прелестную натуру жены своего друга и жалевший обоих, со вздохом облегчения отметил перелом в их отношениях: «Общее горе закрепило тот союз, который отныне безоблачно стал уделом их до конца».

 

4

Из Парижа от Павла Демидова пошли первые письма. Мать внимательнейшим образом, порой по нескольку раз, перечитывала каждую строчку, пытаясь узнать больше, чем было написано.

Вот уже несколько месяцев, как сын покинул дом, а она все корила себя, что не отправилась с ним вместе. Надо было хотя бы первое время не оставлять его одного. Дядюшку Анатоля Аврора Карловна справедливо считала источником дополни­тельной опасности для Павла и на него не надеялась.

Но, кажется, все устроилось и без нее. Павел был до­волен тем, как его приняли в посольстве, и с явным инте­ресом описывал первые поручения начальства. Для пущей уверенности Аврора Карловна окольными путями навела справки о парижском житье-бытье сына и получила совсем успокоившие ее вести.

Однако очень скоро обстоятельства сложились так, что Павел оказался вовлеченным в историю, которая могла ему стоить не только дипломатического статуса, но и повлечь за собой более тяжелые последствия.

Все случилось в разгар его романа с дамой парижского полусвета, уже пустившей на ветер не одно состояние длинной череды возлюбленных. Абонируя одну из лучших лож в театре «Водевиль», Павел явился с ней на спек­такль, совсем не приняв во внимание, что он, представи­тель дипломатического корпуса России, и его известной репутации подруга окажутся в непосредственной близости от ложи, занимаемой императором с супругой. Так оно и вышло. Зал усиленно лорнировал кресла, где с одной стороны сидели высокий импозантный русский дипло­мат с самой дорогой кокоткой Парижа, а с другой — императорская чета.

Сам Луи-Наполеон — и это было широко известно — вовсю, хоть и тайно, прибегал к услугам дам, подобных той, что расположилась в демидовской ложе. Но в данной ситуации такое соседство на глазах у всех было расценено как неслыханная дерзость, жест неуважения к его импера­торскому величеству.

Демидова срочно отозвали в Петербург. Для испуганной матери настали горячие деньки. Аврора Карловна почти не покидала кареты, разъезжая по влиятельным знакомым и добиваясь аудиенции у высокопоставленных лиц Минис­терства иностранных дел.

Вся эта история в общем-то была раздута и вполне мог­ла сойти за дипломатическую оплошность. Но, как всегда, чужие миллионы у кого-то вызывали большое желание хоть как-то отыграться на любимчике фортуны. По Петербургу даже ходили разговоры о том, что молодого Демидова хотят освидетельствовать на предмет вменяемости.

Павел, совершенно не ожидавший такого крутого по­ворота событий, был расстроен, безотлучно находился на Большой Морской и ждал решения своей судьбы.

К удивлению общества, за него заступилась такая строгая в вопросах морали дама, как жена Александра II. Приписав случившееся неопытности молодого человека, Павла вернули на службу в Париж с четкой инструкцией впредь быть осмотрительнее.

…Должность сверхштатного секретаря посольства, очевидно, оставляла Демидову слишком много свободного времени. При его энергии и деньгах подобное обстоятельство было опасным. Павел, не довольствуясь арендованными апартаментами, решил обзавестись в Париже собственным особняком.

В центре города был куплен участок земли, заказан и в конце концов одобрен проект. Понятно, что будущее жи­лище должно было удивить видавшую виды французскую столицу не только обилием старинной роскоши, но и всеми мыслимыми новинками техники.

Разного рода фабрики, заводы и мастерские уже труди­лись над демидовскими заказами. В петербургскую контору потоком пошли требования денег, денег и еще раз денег.

Собрав все указания на этот счет молодого хозяина, управляющий бросился к Авроре Карловне и пригрозил от­ставкой: парижские забавы опустошали заводскую казну.

Российская пресса перепечатывала отчеты прессы па­рижской о грандиозных планах Демидова. Не только Ба­рятинская, но и прочие светские знакомые интересовались ими. Всполошилась даже финская родня. Брат Авроры, горячо любивший племянника и всегда снисходительный к нему, просил уезжавшую в Париж сестру: «Скажи Павлу, что он должен стать мужчиной, способным преодолеть свое безделье, которое может кончиться тем, что ему вообще не удастся совершить в жизни что-либо дельное…»

На сей раз разговор матери с Павлом получился очень кратким и суровым: парижскую стройку остановить, все, что можно, распродать, заплатить неустойки и больше ни о чем подобном не заикаться.

Павел подчинился. Аврора собралась в обратный путь. Сын упросил ее остаться и немного побыть с ним: он опять был влюблен, рассказывал ей об очередной даме сердца, а на вопрос, серьезно ли это и не собирается ли он жениться, укоризненно отвечал: «И об этом спрашиваете вы, знающая меня до кончиков ногтей? Так вот — нет, никогда!»

…Уступив просьбам сына, Аврора Карловна начала бывать в обществе и помимо своей воли вновь давала пищу для толков. При ее появлении в парижских особняках сти­хал гул оживления, прекращались разговоры. Казалось, в зал входила императрица. А между тем своими нарядами русская миллионерша словно бросала вызов французским щеголихам с их пристрастием к пышности и роскоши.

В те времена женский туалет стоил невероятно дорого и был весьма броским, эффектным. Мода превратила бальное платье в подобие водопада из оборок, кружев, лент, бутонье­рок. Если бусы — то в несколько рядов. Если браслеты — то на обеих руках и тоже не по одному. Порой за ворохом портновской и ювелирной изобретательности не было видно саму обладательницу этого неуемного изобилия.

Аврора Карловна держалась своего стиля. Ее платья оста­вались простыми по покрою, хотя шились из дорогой материи. И по-прежнему из украшений она предпочитала алмаз Санси на тоненькой золотой цепочке, едва заметной на шее.

Как-то на одном из парижских балов произошла история, которую почти всегда упоминают в таинственной биографии легендарного камня.

Аврора танцевала с братом императора, герцогом Мор- ни. Неудержимый вихрь вальса превратил нарядную толпу в сияющий брызгами водоворот. Подумав, что в этой толчее цепочка может оборваться, Аврора, улучив момент, передала камень своему партнеру. Герцог опустил его в карман белой жилетки. Танцы продолжались. О Санси Аврора вспомнила, только вернувшись домой, но была совершенно спокойна, не сомневаясь, что завтра же получит свое сокровище. Прошел день, другой, однако ни герцог, ни посыльный от него не появлялись.

Тогда Аврора написала своему кавалеру любезную записочку с напоминанием об алмазе. Получив ее, герцог Морни покрылся холодным потом. Он совершенно забыл о камне, а жилетка, в кармане которой лежал Санси, уже была отправлена в стирку.

Едва обретя дар речи, герцог послал своего камердинера к прачке. Когда тот со всех ног прибежал к ней, то увидел, что у дверей дома сидит ее трехлетний малыш и играет ярко блестевшим камешком.

Санси возвратился к хозяйке, а герцог, надо думать, на всю жизнь запомнил те тягостные, казавшиеся вечностью минуты, когда он ждал камердинера.

…В Петербург Демидова вернулась с уверенностью, что Павел все-таки возьмется за ум и ее разъезды туда-сюда кончатся.

Однако из Парижа поступили известия, что, защищая честь оскорбленной при нем женщины, Павел вызвал на дуэль ее обидчика. Имя этого господина не знала даже вездесущая пресса — говорили, этот знатный испанец имел отношение к королевской семье. Дуэль, на счастье, окончилась бескровно, но имела громкий резонанс: о ней толковали в Европе и, разумеется, в Петербурге.

Конечно, на берегах Невы вовсю и отнюдь не сочувствен­но обсуждалось поведение вздорного миллионера. Понимая положение Авроры, Александр II сумел положить конец сплетням и нападкам на ее сына. Во время многолюдного приема он повел разговор так, чтобы иметь возможность коснуться инцидента в Париже.

— Павел Павлович весьма симпатичен мне, — громко сказал государь. — Должен сказать, что я на его месте вел бы себя точно таким же образом.

Разговоры тотчас примолкли. И все же, спокойствия ради, Демидова, имя которого было у каждого на слуху, решили перевести служить в Вену.

…Вена не Париж. Авроре хотелось, чтобы эти измене­ния не сказались болезненно на самолюбии сына. Все скла­дывалось так, что ей надо опять отправляться в путь, посмот­реть, как устроится Павел на новом месте, пожить с ним…

Маленькая красивая Вена тех лет была достойным сопер­ником Парижа как город музыки и театра. Концертные залы были переполнены, вернисажи следовали один за другим, а светская жизнь била ключом. Ни о какой провинциальной скуке, которой боялся Демидов, тут не могло идти и речи. Как всегда, он приобрел себе здесь друзей, а его громкая слава миллионера даже при самой маленькой должности от­крывала ему двери дворцов австрийской знати. Само собой, матушки и дочки оживились при виде русского красавца, которому, как прошел слух, принадлежали неисчислимые богатства холодной и загадочной Сибири.

В любом случае присутствие здесь матери Павла оказа­лось очень кстати. Недаром она, смеясь, говорила своему старому приятелю Тютчеву, что уподобляет себя опытному брандмайору, который не только мигом срывается на пожа­ры, но даже порой знает, где может загореться.

* * *

Приехав в Вену, княгиня Бетси с удвоенной энергией стала возить племянницу всюду, где собиралось общество. Все вернулось на круги своя: она вновь ругала Мари за апатию и нежелание вызывать к себе интерес.

— Я могла бы подумать, что вы, дорогая, просто рож­дены быть монашкой, если б не эта неуместная прыть, которая обнаружилась в вас ну… в этих ваших амурах с наследником.

При этих словах Мари, шедшая рядом с княгиней по дорожке Пратера — излюбленного венцами парка, остано­вилась и с каким-то странным выражением лица посмотрела на тетушку.

Бетси смутил этот взгляд, и она примирительно сказала:

— Ах, милая, не обижайтесь. Но надо же в самом деле понимать, кто вы и что он.

Она приподняла раскинутый над нею зонтик.

— Для вас все эти амуры означали зря потерянное время. Что прикажете делать теперь? Австрияки не немцы, конечно, но тоже любят считать деньги и ищут невест с приданым. А есть ли тут кавалеры из русских, которых не волнует приданое? Бог знает…

Вечером Барятинская повезла Мари к графу Шварценбергу, пригласившему их на премьеру музыкальных новинок.

…Когда Аврора Карловна с сыном вошли в большую гостиную, здесь уже было много народа. Гости переговари­вались между собой. Шелестели программки, предусмотри­тельно заготовленные хозяевами. Музыканты настраивали инструменты.

Демидовых усадили на еще свободные, удобно располо­женные кресла. Аврора Карловна заметила чуть впереди, наискосок сидевшую княгиню Барятинскую. Она была с племянницей, которую Демидова тотчас узнала.

Княгиня что-то говорила ей, потом осматривалась, словно отыскивала тех, кого надеялась увидеть, и снова обращалась к Мари.

Та сидела, повернув к княгине голову. Аврора видела низко уложенный узел темных волос и тонкую нитку жем­чуга на нежной шее.

Демидова хотела сказать Павлу о Бетси, но тут заиграла музыка, и она принялась слушать.

В какой-то момент она увидела, что сын глядит в ту же сторону, куда только что смотрела она. Его взгляд, напря­женный, пристальный, удивил Демидову. Выражение лица было такое, будто он силился что-то вспомнить.

Едва окончилась первая пьеса, Павел, пригнувшись к матери, спросил:

— Вы видели Бетси? А кто рядом с ней?

— Ее воспитанница. Мещерская, кажется. — При­крывшись веером, она добавила: — Бетси сейчас живет здесь и всюду возит ее с собой. Хочет как-то пристроить. Девушка совершенно без состояния. Но очень милая.

Но тут музыканты вновь заиграли. Павел, чуть отстра­нившись от матери, казалось, ничего не слышал, думая о своем.

Когда объявили антракт и все стали подниматься с мест, чтобы немного размяться, она сказала:

— Надо подойти к Бетси.

— Нет-нет, — неожиданно отказался Павел.

Они увидели, как к ней и Мещерской приблизился какой-то осанистый господин. Все трое вышли в соседний зал, где на столиках было приготовлено для гостей легкое угощение.

Павел уговорил мать уехать пораньше. В экипаже все молчал, сидел, прикрыв глаза. Но она видела, что сын взволнован, и не находила тому причин.

Приехав домой, они разошлись по своим комнатам. Переодевшись, Аврора Карловна, как всегда перед сном, взялась за книгу.

Раздался осторожный стук, дверь приотворилась, и сын, стоя на пороге, тихо спросил:

— Вы не спите? Я хотел…

— Заходи же.

Павел все еще был во фраке, но мать заметила, что на­строение у него переменилось: сын выглядел довольным и умиротворенным. Сев в кресло напротив, он сказал:

— Помните ту девушку в зале, что сидела с Бетси? Я женюсь на ней!

…Через два месяца в Вене состоялось венчание Павла Демидова с княгиней Марией Мещерской.

Аврора Карловна была счастлива. За долгие-долгие годы неизбывная тревога за сына уступила место спо­койствию. Несмотря на то, что свадьба с Мещерской произошла скоропалительно, и у нее не было времени составить о Мари мнение, что-то подсказывало, что на этот раз ее беспутный Поль вытащил счастливую кар­ту. Похоже его фраза, «Я женюсь на ней!» — была не минутной прихотью, каких за ним числилось множество, а оказалась провидческим внушением ангела-хранителя, вмешаться которого в неупорядоченную жизнь сына денно и нощно молила мать.

После ночного разговора Аврора внимательно наблю­дала за Павлом. Она видела, как быстро тот изменился. Всегдашняя беспечная усмешка исчезла с его самодоволь­ного лица. Он заметно похудел и все выспрашивал, что ему делать, если на свое предложение он получит отказ. Собравшись к Барятинской с визитом, которому отво­дил роль решающую, Павел в первый раз за всю жизнь попросил у матери успокоительных капель. Прощаясь с ней, он был бледен как смерть и у порога обернулся: «Перекрестите…»

Все это давало Авроре Карловне надежду, что сын вступил в совершенно новую пору жизни. Она видела увлеченность Павла своей избранницей, его постоянное стремление любой их разговор свести к Мари. Выражение глаз, движение руки, старавшейся ненароком коснуться хотя бы кружев на платье невесты, новые интонации в голосе, новые суждения по поводу тех или иных вещей — все это убеждало Аврору, что сын изменился, обрел новый, сокро­венный смысл в жизни.

…Хлопот хватало и после свадьбы. Молодые были из­мучены визитами, которые полагалось сделать. За обедом Павел говорил, что мечтает о том времени, когда их все оставят в покое, и что оно, похоже, не за горами: пользуясь как молодожен отпуском, он решил убедить Мари не ко­чевать в свадебном путешествии по европейским отелям, а пожить в Сан-Донато.

— Где же это? — тихо спросила Мари.

Вместо Павла горячо отозвалась Аврора:

— О, дорогая, соглашайтесь, не мешкая. Это чудесное место. Я назвала бы его лучшим на свете, если бы не было моего Трескенде, куда я днями думаю возвратиться.

— Как, маман? — воскликнул Павел. — Разве вы не поедете с нами?

На лице Мари появилось разочарование — она тоже не соглашалась с решением свекрови.

— Нет-нет, — упорствовала Аврора, — я уже ску­чаю по своему дому. Мои цветы, как-то они там? За них беспокоюсь, а вот за вас — нет. — Она улыбнулась и, положив ладонь на руку Мари, добавила: — Умоляю, дорогая, не давайте воли этому шалопаю. Я уверена, у вас достанет сил. Ну а если он все же попытается выйти из повиновения, присылайте за мною — я мигом явлюсь на подмогу.

И они дружно рассмеялись.

…После отъезда Авроры стали собираться в путь и молодожены. Из всех драгоценностей, полученных ею к недавнему торжеству, Мари взяла с собой лишь платиновую шкатулку. Перед тем как положить ее в небольшой кожаный саквояж, она приподняла крышку: внутри, на бархате, сиял алмаз Санси — свадебный подарок свекрови.

 

5

Свадьба сына стала для Авроры Карловны событием, знаменовавшим счастливый поворот в его судьбе.

В том страстном чувстве, которое Павел испытывал к своей избраннице, виделся залог надежного супружеского союза. Мари ей очень нравилась, и она не сомневалась, что из невестки получится добродетельная мать семейства. О чем еще можно было мечтать?

И все-таки Аврора Карловна возвращалась домой в тревожном настроении. Приготовления к свадьбе, радост­но-взволнованное состояние Павла заставляли ее молчать о событиях, которыми делились с ней в письмах финские родственники. Все северные земли империи, в том числе и родина Авроры, переживали страшное, можно сказать, библейское бедствие, когда сошлись, вооружась против всего живого, две напасти: голод вместе с эпидемией тифа и оспы.

Лето 1867 года было просто чудовищным. В июне, когда венчался Павел и Вена утопала в цветах, Хельсинки завалило снегом, а поля покрылись толстым слоем льда. Наступил июль, за ним август и сентябрь, а картина оста­валась такой же.

Несмотря на все старания правительства, славшего сюда обозы с пшеницей и продовольствием, дело принимало ка­тастрофический оборот. Тысячи крестьян какое-то время пытались спастись от голодной смерти, раскалывая лед на полях в поисках остатков прошлогодних злаков, травы, коре­ньев. С деревьев обдирали кору, листья, хвою — несчастные пытались употребить это в пищу. День ото дня сил у людей оставалось все меньше, вымирали целые хутора.

По дорогам, ведущим в центр России, можно было видеть похожее на погребальное шествие передвижение людей, которые, покидая край холода и смерти, надеялись добрести до более благополучных районов. На санках везли стариков и детей. Шли от селения к селению, находя там те же безлюдье, бескормицу и уже смирясь с неотвратимой смертью.

…Экипаж Авроры Карловны продвигался навстречу этому медленному исходу обреченных. По обочинам дороги сидели женщины с безумными глазами, крепко прижимая к себе мертвых детей, лежали трупы замерзших людей. Ледя­ной ветер заносил их снегом, словно одевая в саван и желая спрятать весь этот ужас от взглядов тех, кто еще был жив.

Добравшись до своего имения, она увидела огромную толпу людей, пытавшихся укрыться от холода.

Десять градусов мороза — летом! — можно было пе­режить, если бы люди так не ослабели от голода.

Не решавшиеся самостоятельно распорядиться барским добром, управители Трескенде получили от Авроры приказ открыть все закрома, амбары, подвалы, хозяйственные постройки, кормить людей и давать им ночлег. Те, кому не хватало места, размещались вокруг день и ночь пылавших костров. Вся многочисленная прислуга имения, вплоть до последней горничной, была мобилизована помогать людям с полным соблюдением справедливости. Особое внимание проявлялось к старикам и детям. Им отдавали весь имев­шийся запас лекарств и теплую одежду.

Можно только поражаться душевной стойкости Авроры Карловны, сознательно ввергнувшей себя в пучину людского горя. В обстановке всеобщей паники и безнадежности она составила четкий план действии, которого придерживалась, не давая увлечь себя эмоциям. Ей претила роль романтиче­ской героини-патриотки, приехавшей в Финляндию, чтобы «умереть со своим народом». Напротив, она явилась сюда вестницей надежды и жизни, готовой отстаивать и то и другое до конца.

Природа наделила ее недюжинными организаторскими способностями, умением предвидеть развитие ситуации и направлять его по нужному руслу. В обстановке, когда надо было действовать незамедлительно, поскольку люди умира­ли каждый день, Авроре удалось быстро, что удивительно при неизбывной чиновничьей волоките, закупить продоволь­ствие в Петербурге. Один за другим в Финляндию пошли обозы с провиантом.

Труднее всего было наладить четкое и справедливое его распределение среди населения. Во все эти вопросы Аврора вникала сама, просматривала списки, требовала отчета от тех людей, кому поручалось обеспечение населенного пункта или стихийно возникшего лагеря беженцев. Эта «горестная канцелярия» требовала огромных сил, неусыпного внима­ния и времени. Аврора, почти не смыкавшая глаз круглые сутки, благодарила небо, даровавшее ей крепкое здоровье и психологическую выносливость.

По ночам, когда усталость притупляла людские горести и даже вселяла надежду на завтрашний день, Аврора принима­лась за письма. Эта корреспонденция с описанием истинного размаха бедствия отправлялась не только императору, но и в правительственные учреждения с призывом действовать, действовать, действовать… Кроме продовольствия нужны лекарства и врачи — обессиленных людей косила эпидемия.

Хозяйка Трескенде тормошила благотворительные органи­зации, обращалась к церкви, к состоятельным людям. По ее распоряжению петербургская контора Демидовых выделила огромную сумму для помощи крестьянам, разоренным сти­хией, и тем, кто, из-за голода покинув родные края, решил обосноваться в другом месте.

…Однажды она услышала, что недалеко от имения есть сторожка, в которой уже несколько дней лежат без помощи обессилевшие мать с ребенком — все отказывались нести им пищу и лекарства, боясь заразиться.

Не желая никого принуждать, Аврора решилась идти одна, хотя двадцать один год назад их семью постигла трагедия, которую трудно было забыть. Родная сестра Ав­роры, Эмилия Мусина-Пушкина, узнав об эпидемии тифа в их деревне, вместе с двумя врачами поехала ухаживать за больными. Благодаря ее усилиям с эпидемией удалось спра­виться, а сама она, заразившись тифом, умерла — сгорела в четыре дня.

Аврора ловила себя на мысли, что поступок сестры ка­зался ей примером для подражания: «Иди и спасай».

Через несколько дней после того, как она отнесла боль­ным все необходимое, устыдив своим поступком малодуш­ных, Аврора почувствовала страшный жар. Сомнений не было. Это оспа.

Болезнь протекала в очень тяжелой форме. Все лицо и тело Авроры было покрыто нарывами, которые зудели так, что хотелось содрать с себя кожу. И тогда она приказала связать себе руки, чтобы невозможно было расчесывать мокнувшие, саднящие язвы.

Когда много позднее Аврора рассказывала об этой истории, ей отказывались верить: оспа оставляет следы на всю жизнь, однако на ее лице кожа была идеальной, без единого изъяна.

* * *

А в Сан-Донато ведать не ведали обо всех этих бедах. Оттуда шли подробные письма Павла с обязательной припиской Мари. У молодых все обстояло благополучно, и Аврора каждый день благодарила Бога за его милость.

…Человек устроен так, что в моменты жестоких испыта­ний, когда, кажется, уже не осталось сил и нервы напряжены до предела, из недр памяти вдруг поднимаются картины прошлого, проливающие бальзам на израненную душу. Авроре вспомнилось Сан-Донато времен собственного свадебного путешествия, где ровно тридцать лет назад они с отцом Павла провели почти полгода. Именно там Аврора поняла, что станет матерью. Правда, муж увез ее незадолго до родов. Их сын появился на свет в Веймаре, но она всегда считала своего мальчика дитем Италии, выношенным ею в тепле Сан-Донато, среди его красот.

И вот теперь Павел с молодой женой начал свою супружескую жизнь в том же райском уголке. В этом Авроре виделось особое, доброе предзнаменование. Будь благословенно Сан-Донато, приютившее молодое счастье ее сына!..

 

6

«В начале прошлого века русский богач, избалованный, скучающий, везде преследуемый тяжким недугом бессон­ницы, путешествовал по Италии и на время поселился во Флоренции… Раз ночью, томимый нервной тоскою, он катался по окрестностям города и заехал с шумной дороги в тихий, уединенный монастырь. Это было аббатство Сан-Донато, таившееся под тенью вековых кипарисов. Вокруг него поля долины Арно, а на горизонте Апеннины, покрытые у подножий своих виллами и старинными замками».

«Русским богачом» неизвестный автор, оставивший на французском языке заметки о Сан-Донато, называл Николая Никитича Демидова. Он приходился дедом сыну Авроры, Павлу Павловичу.

С этого дедушки и началась эпоха Демидовых во Фло­ренции. Здесь, как говорили, пустила корни «флорентийская ветвь знаменитого и разветвленного уральского семейства».

Стоял 1818 год. У «русского богача» было в Сибири восемь заводов и двенадцать тысяч душ крепостных, ис­правно работавших на него и приносивших колоссальные доходы. Тем не менее, сорокапятилетний «князь Николо», как прозвали горожане нового обитателя Флоренции, приехал сюда из Парижа не от хорошей жизни. Он чувс­твовал себя крайне и несправедливо обойденным судьбою: семейная жизнь его не задалась. И в том Николай Никитич всецело винил свою супругу Елизавету Александровну, урожденную Строганову. Женщина красивая, веселая, не­сколько экзальтированная, она считала Николая Никитича человеком тяжелого и скучного нрава.

Супруги были вовсе не дурные люди. Просто разные. Время от времени терпение изменяло жене — и Демидовы разъезжались. Потом снова пробовали наладить жизнь, в последний раз. Итогом такого примирения стало появление на свет сына Анатолия через четырнадцать лет после рож­дения первенца Павла — отца нашего Павла Павловича.

А потом супруги вновь разошлись, и на этот раз окон­чательно.

Разбитую чашку склеить не удалось. Демидовы попол­нили бесконечный список несчастливых семейных союзов. Не найдя в себе решительности расстаться вовремя, питая в отношении своего брака какие-то надежды, они кончили тем, что окончательно измучили друг друга. Не выдержало не только душевное здоровье, но и физическое. Елизавета Александровна, при всей ее природной жизнерадостности, сникла, начала болеть и умерла в тридцать девять лет, когда старшему сыну было девятнадцать, а младшему пять.

Вдовец тоже страдал разного рода недугами. Самым ужасным из них была бессонница, доводившая до нервных припадков, до галлюцинаций. Демидов с радостью покинул Париж, где долго служил по дипломатической части и где осталась могила жены. Подобно многим в его положении, Николаю Никитичу казалось, что на новом месте жизнь из­менится к лучшему — очень уж плохо он себя чувствовал.

Во Флоренции «князь Николо» первым делом купил громадный особняк на набережной реки Арно, делившей город надвое.

Как многие очень богатые люди, «князь Николо», и раньше не чуждый собирательству, принялся коллекци­онировать произведения искусства и редкости. При его деньгах, да в стране, которая сама по себе была музеем под открытым небом, сокровища хлынули в палаццо Серистори неудержимым потоком. Заполнялись залы и галереи, толь­ко в сердце оставалась пустота. Правда, летом наезжали сыновья: Павел из Петербурга, где служил, и Анатоль из Парижа, где учился в привилегированном пансионе.

И все же Николай Никитич чувствовал себя одиноким. Веселые звуки музыки, нарядные люди, с удовольствием посещавшие его праздники, — все это было недолгим ожив­лением, вслед за которым вновь одолевала тоска.

В один из таких вечеров, когда итальянская горластая публика, напросившаяся к русскому «князю Николо», убра­лась восвояси и в палаццо воцарилась безмолвие, Николай Никитич решил проехаться по окраинам города.

«Спокойная обитель, дремлющая в мягком, бездыханном вечернем воздухе, предстала перед путешественником как убежище „от мук“, — говорилось на этот счет в переводной статье, напечатанной в „Русском архиве“. — Его больному воображению мерещилось, что только тут, под сенью тем­ной церкви с ее высокой, прозрачной колокольней, сквозь которую проглядывают лучи огромной южной луны, — достижимы для него сон, забвение».

Демидов попросил настоятеля, вышедшего к гостю, дать ему ночлег. Облик незнакомца заставил того ответить отка­зом: «Наш монастырь беден, а помещение для странников едва ли подойдет такому синьору, как вы».

Демидов же был настойчив. И старому монаху ничего не оставалось делать, как открыть для него комнату с низ­кими потолками, где вдоль стен стояли широкие лавки с тюфяками, набитыми соломой. Большой, очевидно с водой, чан с ковшом на ободе довершал аскетическое убранство пристанища для бедных.

Однако поздний гость ни минуты не колебался. При­казав вознице отправляться домой, Демидов остался здесь ночевать. Когда настоятель вышел, комната, освещаемая лишь падавшим в оконный проем лунным светом, погру­зилась в кромешную тьму. Нащупав ближайший к нему тюфяк, Демидов, не раздеваясь, лег. Какое-то время он слышал, как гулко стучало сердце, но вдруг сознание словно покинуло его.

Он очнулся от жалостливого треньканья маленького монастырского колокола, не понимая, где он, что с ним, и только яркий солнечный свет, пробиваясь из-под неплотно закрытой двери, заставил его очнуться и вспомнить вчераш­нее. А главное, Николай Никитич сообразил: он спал всю ночь, не просыпаясь, крепким, здоровым сном, о чем давно уже и не мечталось.

С настойчивостью и решительностью, которые никогда не изменяли Демидовым, Николай Никитич усадил за стол настоятеля, желая подписать купчую на кусок монастырской земли. Как ни упирался святой отец, совсем не хотевший какого-либо соседа под боком, да еще иностранца, сумма, предложенная ночным гостем, была такова, что настоятель дрогнул.

Не откладывая дела в долгий ящик, Демидов стал стро­ить на купленной земле дом и даже воплотил свою давнюю мечту — устроил сад, свозя сюда растительность из самых разных мест, разбил клумбы с диковинными цветами.

Время шло, дом строился, цветы цвели, а монахи, которые сочли соседство иностранца беспокойным, пошли в наступ­ление. Возможно, они сочли, что продешевили: было видно, «сколь неисчерпаемо» расходуемое пришельцем золото.

В магистрат Флоренции, в церковные инстанции по­сыпались жалобы: «составлялась целая летопись козней», и Демидову «приходилось откупаться от монахов новыми подаяниями».

Но произошло то, чего Николай Никитич, в силу своего дипломатического положения вовсе не желавший раздора, простить обитателям монастыря не мог. Он заметил, что стали гибнуть посаженные им растения. Причина обнаружи­лась быстро. «Предательские монахи, — пишет анонимный автор, — мастера в химических составах, по ночам осыпали и обливали растения смертоносными веществами».

Демидов, поймав соседей на месте преступления, но стараясь избежать скандала, предложил им огромные деньги за весь монастырь.

Это у монахов успеха не имело, и тогда «князь Николо», «сообразив наконец безысходность борьбы с ними, решился на героическую меру. Он выстроил подле монастыря бранд­мауэр таких размеров, что отнял у него столь необходимый зимой в Италии солнечный свет с юга, создав этим способом для монастыря атмосферу и темноту колодца». Оставшиеся в потемках и сырости монахи на чем свет стоит ругали соседа, но в конце концов разбрелись по другим монастырям.

Заброшенная земля, теперь уже за бесценок выкуплен­ная Демидовым у папского ведомства, быстро преобража­лась. Скромный поначалу дом усилиями приглашенного хозяином архитектора обретал черты настоящего дворца. Сотни нанятых рабочих с первыми лучами солнца и до тем­ноты сооружали фонтаны, павильоны, беседки, ровняли и расширяли аллеи, разбивали парк, не уступающий по красоте садам при дворцах европейских монархов.

…По Флоренции, однако, поползли слухи, что, унося свои пожитки с насиженного места, монахи прокляли «князя Николо» и все его потомство. Они обещали, что ему ото­льется его святотатство, так как «богатство влечет за собой неотвержимое искупление».

Не очень-то обращал внимание новый владелец Сан-Донато на вопли монашествующей братии. Дело двигалось. Старые строения обители разбирались до основания, а на их месте сооружались галереи для картин, широкие монумен­тальные лестницы, уставленные мраморными изваяниями, расписывать великолепные апартаменты были приглашены самые известные и высокооплачиваемые итальянские ху­дожники. Как писали, «золото уральских заводов покрывало густыми слоями» потолки и стены.

Траты «князя Николо» на Сан-Донато были огромны. Однако немало перепало и Флоренции: русский богач ока­зался щедрым благотворителем и с охотой жертвовал на различные городские нужды.

Отдаленность Сан-Донато от Урала вовсе не сказывалась на ведении Демидовым заводских дел. Он интересовался ев­ропейскими новинками, закупал современное оборудование и отправлял «к себе». Отчетность соблюдалась строго — если предположить, что это вообще возможно при отечественных традициях. Во всяком случае, в мемуарах М.Д.Бутурлина, большую часть жизни проведшего во Флоренции и тесно общавшегося с Демидовым, можно прочитать колоритные подробности на этот счет.

«Случалось, что Николай Никитич, рассматривая отче­ты сибирских своих заводов, находил нужным вытребовать для личных объяснений во Флоренцию какого-нибудь из уральских своих приказчиков, и, получив такое приказание, сибиряк запрягал тройку в повозку и, на основании пого­ворки, что „язык до Киева доведет“, в ней проезжал всю Россию и Германию и являлся к барину во Флоренцию, не говоря ни на каком другом языке, как на русском».

…За десять лет, прожитых в Сан-Донато, Николай Никитич не успел завершить строительства грандиозного имения. Сколь огромной суммы ни стоили ему его замыслы, а все-таки двоим сыновьям он оставил наследство в два раза большее, чем получил сам.

По его завещанию Сан-Донато отошло младшему сыну Анатолю. Это вовсе не умаляло значения Сан-Донато как общедемидовского гнезда: сюда наезжали представители других ветвей семейства, жили подолгу, а старший брат Павел Николаевич вообще вел себя здесь совершенно по-хозяйски.

…«Князь Николо», действительный камергер и тайный советник, а в последние годы русский посланник во Фло­ренции, скончался в Сан-Донато весной 1828 года. Он завещал похоронить себя в своих владениях на Урале, что и было выполнено.

* * *

Когда умер отец, Анатолю Демидову было всего шест­надцать. По российским законам, он мог вступить в наслед­ство в девятнадцать лет. Время шло. Повзрослев и как-то наведавшись в Сан-Донато, Анатоль иными глазами взгля­нул на него. Грандиозные замыслы родились в его голове. Эта благословенная земля, огромное недостроенное палаццо показались ему достойным местом приложения сил.

В Париже, где он начал службу по дипломатической час­ти, для его созидательных идей пространства было маловато, в Риме, куда его перевели, дело обстояло немногим лучше, а вот на окраине Флоренции он почувствовал себя владетель­ным князем, о чем ему, вероятно, всегда мечталось.

И он добился своего. При всем изобилии во Флоренции художественных сокровищниц, ни одна из них не имела такого разнообразия коллекций, которые представляли бы собрания произведений искусства разных народов, конти­нентов, эпох. В восемнадцати залах дворца расположились шедевры живописи, скульптуры, мелкой пластики, книго­издания, ювелирного ремесла.

В каком еще частном жилище можно было видеть рабо­ты Тициана, Тинторетто, Ван Дейка, Дюрера, собрание в несколько десятков полотен Франсуа Буше и Жана Батиста Греза? Отдельный голландский зал отводился для картин Рембрандта, испанский зал был украшен произведениями Мурильо, Риберы, Веласкеса.

Особый зал отвели хозяева для работ великого Антонио Кановы. Священный восторг охватывал при взгляде на бе­лоснежные мраморные фигуры, настолько приближенные к идеальным образцам живого человеческого тела, что, казалось, стоит им оказаться под горячими лучами флорен­тийского солнца, и они задышат, заговорят.

Нелишне напомнить, что произведения этого мастера ценились исключительно дорого и лишь единицы среди весьма состоятельных людей имели возможность сделаться обладателями хотя бы одной скульптуры маэстро Кановы. У Демидовых же было целое собрание первоклассных об­разцов.

Турецкий зал заставлял себя почувствовать в волшебной пещере Алладина, на стенах которой, выложенных смальтой, сияли настоящие драгоценные камни. Залы китайский, ин­дийский, мавританский… В одном из помещений хранились два огромных, в человеческий рост, креста из слоновой кости в соседстве с мебелью драгоценного эбенового дерева. Это необычное цветовое сочетание производило поразительный эффект.

Что уж говорить о знаменитом малахитовом зале Сан-Донато, который уральский миллионер с особой охотой демонстрировал гостям! Надо иметь в виду, что малахит и в России, и в Европе считался камнем исключительно редким и ценным. Его находки на Урале были небольшими по размеру, а вещицы из него, побывав в руках камнерезов, оправлялись в золото. Известно, что крохотную шкатулку из малахита — фамильную реликвию богатейших Шеремете­вых — князь Николай Петрович Шереметев подарил своей ненаглядной жене, бывшей крепостной певице Прасковье Жемчуговой.

Даже в отделке царской резиденции Павла I, Михай­ловского замка, малахит использовался только в парадных залах. А между тем благодаря эффектному, «жизнерадост­ному» цвету мода на малахит, особенно в 30 — 40-х годах XIX века, не проходила, и всяк из солидных людей стремил­ся обзавестись хотя бы изящным пустяком с малахитовым камешком, будь то ювелирное украшение или безделушка на письменном столе.

В высокой стоимости малахита убеждает строчка из «Санкт-Петербургских ведомостей»: «Позволить себе иметь крупную вещь из малахита — это то же, что владеть бриллиантами».

Вероятно, именно с малахитом связан известный анекдо­тический случай, когда один парижский щеголь похвалялся перед друзьями булавкой для галстука с яркой зеленой вставкой. «Хорош?» — «Да, недурно, — отозвался слу­чившийся там Демидов. — Я в Петербурге заказал себе камин из такого же камня…»

Разумеется, Анатоль не устоял перед искушением сра­зить наповал посетителей своего дворца и задумал один из восемнадцати залов сделать малахитовым.

И вот с Урала в Италию потянулись подводы, гружен­ные ящиками с камнем. Работа оказалась такой объемной и сложной, что вместе с русскими мастерами, выписанными из демидовских владений, набрали и опытных итальянских камнерезов.

Результат оказался ошеломляющим. Недаром говорили, что дамы нередко теряли сознание от необыкновенной красо­ты и оригинальности малахитового зала. Здесь царствовали зеленый и желтый цвета — все блестящие детали были из золота. Выполненные в строгих пропорциях — настоящий ампир! — зал украшали предметы из малахита: часы, под­свечники, шкатулки, кубки и изящные корзиночки с фрук­тами и цветами, вырезанными из уральских самоцветов. Ярким пятном на зеленом фоне выделялся секретер из ля­пис-лазури. Особый интерес у гостей вызывала гигантская, шести метров в окружности, ваза, сделанная из цельного куска малахита.

Кстати, усилиями Анатоля Демидова, которого и в шутку и всерьез называли «малахитовым королем», Россия блеснула на Всемирной выставке в Париже в 1851 году экспонатом, наделавшим много шуму. Настоящей сенсацией стал представленный здесь «малахитовый кабинет» из 76 предметов. Все было изготовлено на фабрике, специально построенной Анатолием Николаевичем в Петербурге на Васильевском острове.

…Стены флорентийского дворца скрывали не только художественные, но и исторические редкости, которые через антикваров и щедро оплачиваемых коммивояжеров покупали Демидовы. Они всегда старались первыми узнать, где намечается продажа того или иного раритета, и «пере­шибить» предложенную ими цену уже не представлялось возможным.

Так Демидовы оказались владельцами мебельного гар­нитура, зеркал и безделушек, составлявших когда-то будуар казненной на гильотине королевы Франции Марии-Антуанетты. Какими-то путями им удалось обзавестись не только великолепной коллекцией античной скульптуры, найденной при раскопках Геркуланума, но и греческих «антиков», ко­торые строжайше были запрещены к вывозу из страны.

В шкафах с хрустальными дверцами эпохи Стюартов хранились книжные сокровища, начиная с древнеегипетских папирусов, рукописных книг и кончая собраниями сочинений мыслителей эпохи Просвещения с их автографами, редкие экземпляры карт, уникальные издания Библии…

Особую ценность представлял ботанический сад, значи­тельно расширенный Анатолием Николаевичем. Известно, что еще Николай Никитич, большой любитель орхидей, начал собирать их разнообразные сорта со всего мира, ставил опыты, «вживлял» в итальянскую почву экземпляры, привезенные из Южной Америки, с Востока, с Тихоокеанских островов. Анатоль в память отца продолжал пополнять коллекцию, пе­редав заботы о ней опытным ботаникам. Здесь были орхидеи, неизвестные даже крупным специалистам в этой области.

Канцелярия при дворце, ведавшая, в частности, перепис­кой с коллекционерами и людьми науки, постоянно получала письма с просьбой дать возможность ознакомиться с худо­жественными и растительными коллекциями. По отзывам современников, Демидовы охотно откликались на такие просьбы. Не случайно, чтобы облегчить паломникам дорогу в Сан-Донато, возле демидовских владений была устроена станция дилижансов, соединявшая эту местность со всеми крупными городами Италии.

Круглый год, вне зависимости от того, находился ли кто-либо из Демидовых в Сан-Донато, управляющий при­нимал посетителей. Иногда дворец представлял собой сущий муравейник: нескончаемой чередой шли группы экскурсан­тов, художники копировали картины, посетители сидели в библиотеке над древними рукописями и книгами, изучали уникальные образцы уральских минералов, собранных Демидовыми. Многие жили неделями в специально по­строенных гостевых флигелях, ведя наблюдение за жизнью собранных на территории парка, в теплицах и оранжереях растений и… диких животных.

Известно, что Анатолий Николаевич устроил в Сан-Донато зверинец, куда были доставлены львы, тигры, леопарды и прочие хищники разных широт. В аквариу­мах и водоемах содержались рыбы и целая коллекция че­репах — от крошечных до гигантских экземпляров.

В вольерах для птиц всегда царила весна. Растения, на которых обитали пернатые самых причудливых видов, были подобраны так, что вошедший сюда оказывался в некоем подобии рая. В нежном благоухании цветущих деревьев, вьюнов, лилий в искусственных озерцах раздавались трели и щебет птах, порхавших в почти незаметных глазу клетках.

Анатоль отдал дань и собственному увлечению. Одно время, после возвращения из поездки по Востоку, он ув­лекся шелком, выписал тутовые деревья, коих образовалась целая роща, и стал заниматься разведением тутовых червей. Он даже построил фабрику, просуществовавшую, правда, недолго, — такое непростое дело, особенно поначалу, влекло за собой много хлопот и требовало постоянного присутствия хозяина. Его же тянуло в Париж, к более блестящему и элегантному обществу, нежели то, что представляла собой флорентийская аристократия.

А потому дядюшка Анатоль весьма радовался каждому приезду племянника Павла Павловича — все-таки огромное хозяйство оставалось под приглядом, у молодого же Демидова здесь были свои интересы. Вполне в согласии с семейными традициями он любил живопись, собирал ее, но, находясь в Сан-Донато, предпочитал покупать работы русских художников, живших в Италии. Существование их было трудным. Многие просто бедствовали. Совершенствование мастерства шло за счет здоровья. Лишь единицам удавалось продать картины местным собирателям — те, естественно, предпочитали «своих», даже если русская кисть ни в чем не уступала итальянской, а нередко и превосходила ее.

Обо всем этом знал Павел Павлович. Щедро платя за приобретенные работы, порой просто ссужая деньгами, хлопоча о заказах, мастерских, оплачивая поездки на этюды, визиты к врачам, он конечно же делал благородное дело, поскольку был истинно русским человеком, нерасторжи­мыми узами связанным с отечеством.

 

7

Привезя Мари в Сан-Донато, Демидов чувствовал себя рыцарем, вернувшимся из похода с бесценными сокровища­ми. Ему хотелось, чтобы вся Флоренция знала о его счастье. В честь бракосочетания был устроен грандиозный бал в самом большом, зеркальном зале дворца. На торжество ожидалась вся титулованная знать города, соотечественники и гости из Рима, Милана, Швейцарии и Франции.

Погода стояла чудесная. Духота, обычно донимающая флорентийцев, уступила место прохладе — наступала осень. Сан-Донато превратился в пышно цветущий букет, благо­ухание которого чувствовалось даже в центре города.

Стоя на лестнице, спускавшейся от парадных дверей на просторный, выложенный мраморными плитами двор, Павел Павлович с женой принимали гостей.

На Мари было платье, напоминавшее морскую пену — ручной работы кружево, заказанное мастерицам Валенсии, бесчисленными оборками опадало вокруг нее. Вопреки ожиданиям флорентийских дам из драгоценностей на шее молодой Демидовой мерцала одна лишь нитка жемчуга, а в ушах — по жемчужине грушевидной формы. Гладко приче­санную голову украшал венок в тон платью — из орхидей цвета слоновой кости.

Слуги в нарядных ливреях не поспевали уносить подносы со сложенными на них подарками. Но всех перещеголял герцог Тосканский.

К Мари подвели чудесную тонконогую лошадь, некруп­ную, изящных пропорций. Сбруя из потемневшего серебра, богато расшитая попона из бархата, местами потертого, — на подарке словно лежала печать времени. Действительно, снаряжение лошади когда-то принадлежало одной из супруг герцогов Тосканских, правивших в XVII веке.

Несмотря на то что в конюшнях Сан-Донато стояли десятки чистокровных английских лошадей, подарок гер­цога пришелся Мари особенно по душе. И это не мог не заметить Павел Павлович. Его жена, которая совершенно очевидно избегала здешнего общества и вообще оказалась отменной домоседкой, теперь словно воспрянула духом и с удовольствием отправлялась прогуляться на подаренной герцогом лошади по «дороге солнца», как называли дорогу, соединявшую Флоренцию с Римом.

Павел Павлович, хотя и не считал себя любителем верховой езды, неизменно сопровождал жену. Обычно они ехали не спеша, переговариваясь о том о сем. Но иногда, наклонясь к голове своей любимицы, Мари легко пускала лошадь вскачь. Павел Павлович, как ни старался, отставал и видел лишь развевающуюся на ветру вуаль черной шляпы жены.

Мари не откликалась на его предостерегающие возгласы. Она неслась вперед, удаляясь от мужа, словно какая-то сила влекла ее вдаль и только она из них двоих видела вожделен­ную цель, к которой стремилась.

…Осталось описание одного случая, услышанного от слуг Сан-Донато, которые внимательно наблюдали за взаи­моотношениями молодой пары и про жену Павла Павловича говорили: «Принцесса Мария похожа на ангела».

«Вспоминают они, как любовался женою князь Павел, увидя ее однажды, стоящую в задумчивости у окна… В не­мом восхищении смотрел он на нее из сада, скрывшись за деревом, делая знак рукой садовникам, чтобы не выдавали его поклоном. Легкая тень грусти лежала на свежем, как цветок, лице новобрачной».

* * *

Поздней осенью Аврора получила письмо сына из Вены, куда он с Мари вернулся, чтобы приступить к служебным обязанностям в дипломатической миссии. Главная новость, которая придала ей, измученной болезнью, силы, заключа­лась в том, что Мари ждет ребенка.

Содержание всех последующих писем так или иначе ка­салось предстоящего события. Дочка или сын? Павел в рас­суждениях на эту тему казался матери большим ребенком, с нетерпением ждущим обещанной награды. Разумеется, ему хотелось сына, продолжателя династии, но с неким суе­верным чувством он убеждал мать, что полагается на волю Божью и один уже факт отцовства сделает его совершенно счастливым человеком.

Успокоенная подобными признаниями, Аврора никак не ждала тревожных вестей из Вены. А они пришли, поселив в ней тягостное чувство приближающейся опасности. Павел сооб­щал, что Мари стала хуже себя чувствовать. И это неспроста — врачи предупредили его, что не исключают трудных родов. Еще он писал, что дождливая венская весна плохо действует на Мари. Она просит отвезти ее в Сан-Донато, где сейчас, конечно, много теплее и приятнее. Уступая ее желанию, он уже подал просьбу по начальству предоставить ему отпуск. Врач и весь персонал, который потребуется, едут вместе с ними.

Аврора не без смятения поняла, что отъезд предрешен, хотя сама она не посоветовала бы этого делать.

В следующем письме, уже из Сан-Донато, Павел сооб­щал, что путешествие Мари перенесла благополучно, однако настоятельно звал мать приехать к ним: ее помощь и совет могут очень понадобиться.

Не мешкая, Аврора Карловна выехала в Италию, нигде по дороге не останавливалась и в самые короткие сроки прибыла в Сан-Донато. Как и следовало ожидать, ее приезд внес оживление, а радость встречи ненадолго отвлекла их от беспокойных мыслей.

Аврора Карловна взяла Мари под свое крыло, все дни они проводили вместе, гуляя по парку или уезжая на не­сколько верст от Сан-Донато, чтобы полюбоваться холма­ми, желтыми от цветущих зарослей мимозы, и безоблачной голубизной небес.

Однако регулярные осмотры невестки врачами, после которых их лица становились озабоченными, а все расспросы оканчивались уклончивыми ответами, сводили для Авроры Карловны на нет прелесть бесподобного флорентийского мая. Сердце ее томила тревога, которая с каждым днем становилась сильнее.

Привычка держать себя в руках и прежде всего думать о других не изменяла Авроре Карловне и теперь. Поздно вечером, уединившись в своих комнатах, единственно Богу она открывала смятенную, наполненную недобрыми пред­чувствиями душу.

Время родов тем не менее стремительно приближалось. К назначенному сроку врач и акушерки уже не покидали дворец Демидовых, готовые в любую минуту прийти ро­женице на помощь.

…Крики Мари были ужасны. Увидев побелевшее лицо сына, Аврора Карловна увела его в дальние комнаты и велела оставаться там, пока она его не позовет. Сын вжался в кресло и, охватив голову руками, сидел, не произнося ни слова. Томительно шел час за часом. Полоска света, падав­шая на паркет сквозь зазор в ставнях, сначала была яркой, затем потускнела и наконец совсем исчезла.

Павел Павлович не слышал, как отворилась дверь и во­шла мать с закатанными по локоть рукавами и с выбившейся из-под чепца прядью волос, прилипших к мокрой щеке.

— Поль, — тронула она его за плечо, — у тебя сын.

Тот вскинул голову:

— А Мари?

— Ей тяжело… Будем молиться.

…Целый месяц продолжалась схватка с подступавшей смертью. Со всей Европы были приглашены знаменитос­ти, которые пытались спасти Мари. У бедной страдалицы лишь хватало сил приоткрыть глаза, когда ей подносили сына.

Павел, мешая сиделкам и врачам, днями и ночами оста­вался подле жены. Опустившись на ковер и прислонившись спиной к ее постели, он не отвечал ни на какие вопросы и просьбы матери, словно находился в забытьи.

В последний раз Мари увидела сына, когда тому испол­нился месяц. Мальчика по желанию матери назвали в честь ее отца — Элим.

На рассвете 26 июля 1868 года Мария Элимовна Де­мидова скончалась.

* * *

Павел уже четвертый час неподвижно сидел у кровати жены. На него было страшно смотреть. Никто не осмели­вался войти в комнату и заняться необходимыми в таком случае делами. Даже Аврора несколько раз приоткрывала дверь и тут же ее затворяла.

Наконец она пересилила себя и вошла, нарочно стукнув дверью, чтобы подать знак о своем присутствии. Павел не шевельнулся. Мать дотронулась до его плеча и нагнулась, чтобы заглянуть в лицо. Белое, бесслезное, оно напугало ее.

…Похороны свершились при большом стечении наро­да. Не спускавшая глаз с сына, Аврора видела все то же помертвелое лицо. Только когда закрывали крышку гроба, оно на мгновение приобрело выражение страстное и даже вдохновенное. Павел вгляделся в легкое покрывало, скры­вавшее черты усопшей, и пошатнулся.

После похорон Мари в роскошных стенах дворца Сан-Донато царила гнетущая тишина. А ведь здесь врачи денно и нощ­но боролись за жизнь ребенка. Мальчика удалось спасти.

…С того самого мгновения, когда Авроре Карловне вручили новорожденного внука, она поняла, что с этим младенцем ее жизнь обрела особый смысл, а Бог даст ей силы вырастить его и воспитать. Но ребенок был так слаб, что знакомые, проживавшие во Флоренции, убедили ее поскорее окрестить его.

Малыша разместили в спальне Авроры. Не различая дней и ночей, она сидела у колыбели, прислушиваясь к едва уловимому дыханию внука. Однажды, задремав возле него, ей привиделся сон. Два ангела, опустившись у изголовья колыбели, решали: взять младенца с собой или нет. Долго они спорили, но в конце концов взял верх тот, который на­стаивал, что его следует оставить на земле.

Вздрогнув, Аврора открыла глаза и нагнулась к колыбе­ли. Элим лежал, выпростав ручонку из пеленки с кружевным краем, и мирно посапывал.

Аврора бросилась на свою постель и заплакала в голос, с какой-то даже радостью, чего с ней никогда не бывало.

В тот же день с малышом на руках она пошла к сыну, который после похорон Мари почти не оставлял своего кабинета.

Стоя в дверях, она сказала:

— Господь смилостивился над нами. Мальчик будет жить. Взгляни на него.

Павел повернулся к ней и через силу пробормотал:

— Не надо… Не хочу…

Письма Авроры Карловны родным в это время отража­ли все, чем была переполнена ее душа. Тревоги и тревоги. Теперь она уже меньше беспокоилась о маленьком Элиме, нежели о его отце.

Состояние Павла становилось все тяжелее. Аврора сама прошла этот крестный путь, а потому хорошо понимала сына. Гибель Андрея… Ей вспоминалось, что самые невыносимые душевные муки одолевали ее, когда дата похорон стала уходить в прошлое. Казалось бы, должна была умериться и боль. Но нет, все происходило как раз наоборот: оглушенная горем, она лишь со временем начала осознавать истинное значение и безвозвратность потери.

Аврора вспоминала свои муки, безысходную тоску и безумно жалела Павла. Не могла она не понимать и того, что люди по-разному переносят жизненные испытания.

Многое зависит от природных задатков, от характера. И они-то как раз плохие помощники Павлу. Импульсивный, склонный подчиняться скорее чувствам, нежели рассудку, он, кажется, и не хотел пережить свое горе, погружаясь в него все глубже и глубже.

Аврора признавалась, что боится за сына. Павел не может отделаться от мысли, что это он виноват в смерти жены: ведь врачи предупреждали, что и беременность Мари, и роды могут протекать с осложнениями. Зачем они с женой уехали сюда, в итальянскую глушь? Может быть, в Вене более опытные врачи смогли бы ее спасти? Если бы он вовремя поверил медицинскому заключению, то и вовсе отказался бы от отцовства…

Из писем Авроры ясно, что Павел продолжал упор­ствовать в нежелании видеть сына. Страшные мысли при­ходили ему в голову: зачем жить, если Мари больше нет? Не желая впадать в непрощаемый грех самоубийства, он тем не менее не отказался от мысли умереть и начал морить себя голодом.

Атмосфера веселого, праздничного Сан-Донато была пропитана печалью. Слуги из местных, горько плакавшие на похоронах «прекрасной княгини Марии», стали пого­варивать, что и впрямь грозный святитель Донато дает знать обитателям дворца, что не будет им здесь ни покоя, ни радости…

С огромными трудностями, не раз встречая отказ, Авро­ре глубокой осенью все же удалось уговорить Павла уехать в Париж. Родные и друзья, близко принявшие к сердцу се­мейное несчастье, тем не менее, были не в восторге от ее идеи. Все в один голос говорили, что в том состоянии, в котором находился Павел, он легко сделается добычей всякого рода соблазнов, станет заливать горе вином, свяжется с «утеши­тельницами», жадными до его денег. Прошлая скандальная слава молодого миллионера оказалась столь живучей, что, несмотря на известие о семейных горестях, от него ожидали продолжения прежних беспутств.

…В Париже Аврора Карловна с сыном и внуком обос­новались на улице Пасси, состоявшей из череды небольших элегантных особняков.

Траур по усопшей давал Демидовым возможность не посещать общественных мест с их увеселениями и театров. Правда, к ним то и дело приезжали давние знакомые.

Одной из первых появилась княгиня Бетси, помянула Мари, приложила к глазам платочек и принялась взахлеб рассказывать парижские новости.

Павла навещали его давний друг граф Илларион Воронцов-Дашков и князь Александр Барятинский. Оба были на их с Мари свадьбе. Теперь это обстоятельство причиняло Павлу дополнительную боль: вот они все — здоровые, оживленные, благополучные, а где же Мари?

Что за судьба у них, Демидовых, в самом деле? — ду­мала Аврора. Она — вдова, он — тридцатилетний вдовец… Неужто это правда: «Благо богатства влечет за собой неот- вержимое искупление»?

* * *

Мать изыскивала любые предлоги, лишь бы не остав­лять Павла в доме одного. Случилось так, что ей нужно было отвезти деньги в крошечный лазарет на самой окраине Парижа, который содержал какой-то старый доктор-доброхот, лечивший исключительно неимущих. Аврора случайно познакомилась с ним в одну из первых поездок в Париж и всегда помогала деньгами: привозила сама или передавала с оказией. В этот раз она попросила сына сопровождать ее.

Их экипаж, выехав из фешенебельных районов Парижа, медленно двигался вдоль узких улочек с обшарпанными домами, а потом и вовсе остановился. Кучер-француз с кем-то громко переругивался. Затем, открыв дверь экипажа, он стал извиняться и попросил господ выйти — какая-то застрявшая колымага перегородила путь. Придется экипаж подавать назад, чтобы объехать ее.

Аврора, подобрав подол платья, и Павел, ступая на каблуках, чтобы не запачкаться смердящей жижей, пок­рывавшей булыжники мостовой, поднялись на ступеньки ближайшего строения и стали ждать. Кучер кликнул на подмогу трех оборванцев, которые, разинув рот, наблю­дали, как разъедутся экипаж с повозкой, и вся компания принялась за дело.

В этот момент, на четвереньках пересекая улицу, к Деми­довым с противоположной стороны приблизилось уродливое существо, тельце которого крест-накрест было повязано клетчатым платком.

Раздался крик:

— Роза, Роза, вернись! Ты слышишь меня?

Стало ясно, что это девочка лет четырех. Голова ее была в пшеничного цвета завитках. Она подползла к Демидовым и протянула к Авроре руку в мокрой перчатке, пытаясь дотронуться до пышной оборки ее платья.

К девочке со всех ног спешила грузная старуха.

— Не тронь, не тронь, говорю тебе! — кричала она. — Ах, негодяйка! Сейчас я тебе задам.

Схватив малышку, как котенка, за шиворот, она отта­щила ее в сторону.

— Ну-ка, Роза, иди на свое место. Простите, сударыня, за этой егозой не уследишь.

Девочка послушалась. Опираясь на руки и подтягивая за собой завернутые то ли в грубую ткань, то ли в куски кожи обрубки ног, она быстро переместилась на указанное место, ловко взобралась на табурет, уселась и помахала оттуда рукой.

— Что у нее с ногами? — спросила Аврора старуху, которая явно была готова поболтать с редкими в этих краях господами.

— У нее, сударыня, можно сказать, и вовсе ног нет. А вместо них так, не поймешь что — вроде двух рыбьих хвостов. Такою уж родилась. К матери-то ее, моей пле­мяннице, лишь только приехали мы из Бретани, какой-то ловкач подкатил, охмурил дуру деревенскую, туда-сюда, а она уже брюхатая. Испугалась! У нас с этим в Бретани строго. Она от позору-то и глотнула какой-то гадости. Да недотравилась! Опять не повезло девке: и жива осталась, и дите безногое родила. Что уж теперь делать. У нас, добрые господа, в Бретани так считают: когда Богоматери удается вымолить у Бога прощение грешнику, на земле вырастает цветок. Чем тяжелее грех, тем цветок красивее.

Мужские грехи превращаются в цветы большие, без запа­ха, а женские — в душистые, нежные. Розы, сказывают, — отпущенные грехи любви. Вот мы и свою стрекозу Розой назвали. Не смотрите, что калека, девчонка забавная, ве­селая… Только каково ей будет-то? Сейчас вот племянница мне приплачивает, чтоб я за ней смотрела да чтоб ее какой повозкой не раздавило.

— А где же ее мать?

— По людям ходит. Кому что надо, то и делает. Баба она сильная, работящая. Белье берет, по ночам стирает. Да только знаете, какой народ нынче — кто недодаст, кто и вовсе не заплатит.

В это время к ним подбежал запыхавшийся кучер:

— Прошу прощения, все в порядке, можно ехать.

Экипаж уже скрылся из виду, а старуха все стояла, слов­но пораженная громом, вертя в красных распухших пальцах кредитки, сунутые ей важным господином в цилиндре. Потом, боязливо оглянувшись, спрятала их под накинутый на плечи платок и поспешила к Розе.

…Человек видит то, что хочет видеть: за блеском сытой парижской жизни Павел разглядел обездоленных, отвер­женных людей.

Уловив настроение сына, Аврора рассказала ему, как она со своими единомышленниками создала у себя на родине в Финляндии Дом милосердия, где содержала на личные деньги бедных вдов, сирот, беспомощных старух.

Выслушав мать, Павел загорелся идеей создать приют для обездоленных женщин, где они могли бы не только иметь кров и еду, но и зарабатывать деньги. Найдя под­ходящее помещение в парижском предместье, Демидов закупил оборудование для швейных и художественных мастерских. Их продукция, добротная и недорогая, находила быстрый сбыт и приносила женщинам пусть небольшие, но деньги, а вместе с ними надежду. Кроме того, для них была разработана и образовательная про­грамма, в которой особое внимание уделялось религиоз­ным вопросам.

Это предприятие, задуманное и очень удачно вопло­щенное Демидовым в жизнь, вызвало резонанс в Париже. Газеты подробно писали о Доме милосердия, созданном и существующем на деньги русского миллионера, и призывали своих собственных богачей продолжить эту благородную акцию. Впервые, наверное, имя Демидова упоминалось не в колонке скандальной хроники.

Совершенно ясно: Париж увидел иного Демидова — не беспечного бонвивана, а человека милосердного, от­зывчивого. Страдание очищало, лечило душу, заставляло задумываться об истинном смысле жизни.

Теперь Павел чувствовал потребность в благостной тишине храма, в беседе со своим духовником. Острые приступы душевной боли, доводившие его до исступления, остались позади. Горечь утраты перестала денно и нощно терзать его, однако не исчезла вовсе, а притаилась в глубине души, не давая забыть Мари.

…Домом милосердия отнюдь не исчерпывалась по­мощь Демидова обездоленным: он щедро жертвовал на сиротские приюты, раздавал стипендии неимущим сту­дентам. Известие о его парижской благотворительности дошла и до Петербурга, причем не совсем обычным образом. Императрица Франции Евгения лично написала Александру II письмо, выражая восхищение его поддан­ным, столь энергичным и щедрым в делах милосердия.

Александр II, который не забыл треволнений прекрас­ной Авроры по поводу безрассудств ее сына, был весьма доволен таким оборотом дела. Слышал он, конечно, и о трагедии Демидовых. Через брата Авроры Карловны он дал им знать, что Павлу Павловичу пора всерьез заняться своей карьерой. Последовал вызов в Санкт-Петербург.

Ходили, правда, слухи, что предложение Демидову продолжить службу у себя на родине было вызвано стара­нием обезопасить демидовское богатство от посягательств католической церкви.

Подобные попытки имели давнюю историю. Когда умерла Мария Элимовна, во дворце возле обезумевшего от горя Павла Павловича тотчас появились люди в черных сутанах. Понимая, что человека, погруженного в отчаяние и жаждущего любого утешительного слова, можно брать голыми руками, они, вероятно, не сомневались в успехе.

Впрочем, на этой стезе у них действительно имелись победы — не все могли противостоять изощренному дав­лению.

Известно, например, что в большом аристократическом семействе Бутурлиных, которые жили во Флоренции и дружили с Демидовыми, в католическую веру были об­ращены хозяйка дома, ее дети, домочадцы — все, кроме старого графа. Умирая, он велел послать за православным священником.

…«Обработка» увезенного тогда матерью из Сан-Донато Павла Павловича продолжилась и в Париже. Причем агитация в пользу католицизма велась столь напористо, что об этом толковали даже в Петербурге. Здесь уже знали, чем обычно заканчиваются подобные истории: принявшие като­личество люди словно под гипнозом делали разорительные, непомерные вклады в пользу папской церкви, притязания которой доходили и до российской собственности новооб­ращенных.

Отцы-католики знали, о чем хлопотали: демидовское богатство не исчерпывалось девятью крупнейшими ураль­скими заводами, золотыми приисками, громадными счетами в банках, оно включало в себя недвижимость в России и Европе, обширные угодья в Средней России, Крыму, па­роходы, фабрики и прочее, прочее, прочее…

Однако, хотя «флорентийская» ветвь Демидовых на десятилетия, а порой и на всю жизнь оседала в католических странах, все они крепко держались веры предков.

…Летним утром 1869 года к русской церкви в Париже на улице Дарю, освященной восемь лет назад во имя Свя­того Александра Невского, подъехал экипаж. Из него вышли Аврора Карловна с Павлом и русская нянюшка, державшая на руках спящего Элима.

Отец взял из ее рук сына, и все вместе они вошли в храм. Здесь было пусто: служба уже закончилась. Батюшка, встретивший семейство Демидовых, осенил их крестом.

Началась поминальная служба по скончавшейся про­шлым летом Марии Элимовне Демидовой.

«И сотвори ей вечную память…» Густой голос свя­щенника потревожил ребенка, спавшего на руках Павла Павловича. Мальчик потянулся, выгнул тельце, однако не заплакал, а внимательно посмотрел на отца темными глазками.

Элиму исполнился год…

* * *

По прибытии в Россию мать и сын Демидовы расста­лись. Аврора Карловна, которая уже не мыслила жизни без внука, не задерживаясь в столице, отправилась с Элимом к себе в Трескенде. А Павел Павлович получил назначение в Подольское губернское управление и стал служить в Каменец-Подольске в чине коллежского асессора. Надо думать, его юридическое образование нашло себе применение на новом месте: провинция всегда отличалась множеством за­путанных, годами тянущихся тяжб и вопросов, к которым никто не знал, как подступиться. Очень скоро Демидов был произведен в надворные советники, это свидетельствует о том, что он проявил себя на этой должности человеком толковым и дельным.

Следующий 1870 год стал для Павла Павловича особым. Скончавшийся в Париже Анатолий Николаевич Демидов перед самой своей смертью обратился к королю Италии Виктору-Эммануилу с просьбой передать племяннику титул князя Сан-Донато, что и было исполнено. Когда по кончине дядюшки вскрыли его завещание, то оказалось, что свою долю в прибылях от уральской империи Демидовых, недвижимость в России, Франции и Италии — в том числе и знаменитое Сан-Донато — он оставлял в полное владение тому же Павлу Павловичу.

Если упомянуть о том, что Аврора Карловна переда­ла сыну особняк на Большой Морской и большую часть причитавшейся ей огромной ренты от горных заводов и приисков, то следует признать, что Павел Павлович стал самым богатым человеком из всей династии уральских миллионеров, начиная с первых Демидовых — «птенцов гнезда Петрова».

 

8

Осенью 1870 года Павел Павлович получил назначение на службу в Киев, где несколько месяцев спустя его избрали городским головою.

А весной следующего года он женился. Об этом собы­тии известно очень немного. Супругой князя Демидова-Сан-Донато стала княжна Елена Петровна Трубецкая. Ей было восемнадцать лет. Брюнетка с мелкими чертами лица, изображенная на портрете начальной поры ее замужества, словно заявляет: «Я не такая, как все». В ней жила уверен­ность, что венчание с богатейшим человеком России — не нечаянная милость небес, а событие, вполне достойное ее красоты, ума, знатности.

Будущее представлялось ей сказкой. То обстоятель­ство, что она выходила за вдовца, ни малейшим образом не смущало ее душу — очень уж краток, а потому, как ей казалось, не столь уж и важен в биографии человека во всех отношениях необыкновенного был тот брак с Мещерской. Некая «проба пера»! А вот теперь с нею, прелестной юной красавицей, и начнется для знаменитого Демидова насто­ящая жизнь.

…Королеве Франции Маргарите Валуа, благодаря Дюма более известной как «королева Марго», приписывают такую фразу: «Никогда не говорите, что браки свершаются на небесах. Боги не могут быть настолько несправедливы».

Трудно представить, каким был действительный умысел Провидения, отдавшего Елену человеку, душа которого за три года вдовства оставалась полной воспоминаниями об умершей Мари. Зачем Демидов женился? Поддался ли он доводам рассудка, а может быть, и влиянию матери, страстно желавшей, чтобы пережитая сыном трагедия с появлением новой жены отошла в прошлое? Как она хотела видеть Павла устроенным, обзаведшимся семейным домом, детьми! Этот материнский расклад понятен, как понятно и желание самого Павла покончить с одиночеством, лишь бередившим его рану.

Увы! «Кто огонь выжигает огнем, обычно остается на пепелище…» Хотя поначалу жизнь молодоженов склады­валась вполне благополучно. Елена исправно рожала детей, которых называли «фамильными» именами: Никита (пер­венец, умерший в двухлетнем возрасте), Аврора, Анатолий, Мария, Павел, Елена.

…Карьера Демидова складывалась удачно. На посту городского головы ему удалось много сделать для Киева и его жителей. Тому подтверждение и орден Святого Влади­мира, и пожизненное звание почетного гражданина Киева. Однако, несмотря на избрание его головою на следующий срок, он подал в отставку и уехал с Еленой и детьми в Сан- Донато.

Странно выглядела эта тяга к воспоминаниям о быс­тро промелькнувшем счастье, лишь обострявшая боль утраты. Демидов словно сознательно стремился в ло­вушку прошлого, где то ли в залах дворца, то ли в аллеях парка было предопределено незримо встретиться двум женщинам: одной — полной жизненных сил, другой — бесплотной тени.

Павлу Павловичу с его нервным, крайне впечатли­тельным характером, не следовало подвергать себя такому испытанию! Но дело было сделано…

* * *

Демидовы приехали в очень трудное для Флоренции время: неурожайный год поставил крестьян и малоимущих горожан на грань голода.

Павел Павлович закупил зерно, которое баржами доставляли к городу. Создал целую сеть столовых, где кормили всех, кто туда приходил. Помощь была настолько быстрой и действенной, что угрожающую ситуацию удалось переломить.

В благодарность за это флорентийские власти выбили медаль, на которой рядом красовались два профиля: Деми­дова и его прекрасной супруги.

…В городе вновь закипела жизнь, и в особняках знати балы и праздники следовали один за другим. Приглашенные во дворец Сан-Донато, особенно дамы, всегда старались как следует разглядеть необыкновенные украшения хозяйки дома — это были раритеты не только огромной художест­венной, но и исторической ценности. Усыпанная бриллиан­тами молодая Демидова, княгиня Сан-Донато, потрясала и нарядами, которые дюжинами шились по ее меркам в Париже. Горделиво-изящным манерам этой чистокров­ной русской аристократки с шестисотлетней родословной пытались подражать. В свои молодые годы видевшая все столицы мира, Елена воспринимала тихую Флоренцию как провинциальную глухомань и снисходительно выслушивала цветистые комплименты здешних кавалеров. Муж явно был не ревнив — это ее немного задевало.

Впрочем, она не имела ни малейших оснований жаловать­ся на него. В противоположность многим богатым людям, терзающим близких за лишнюю истраченную копейку, Павел Павлович никогда не интересовался, сколько тратит жена на свои прихоти. Не глядя, он подписывал ее огром­ные счета. Муж был очень мил с ней и детьми, старался доставить им развлечения и вообще являл собой образчик человека снисходительного к слабостям других и абсолютно невзыскательного.

Правда, иногда Павел Павлович становился невыно­сим. Он делался молчалив, раздражителен и, словно желая избавить окружающих от своего общества, закрывался в кабинете или исчезал из дома, прося его не искать. Но через некоторое время он появлялся вновь, еще более любезный, словно извиняющийся за причиненное беспокойство.

Наслышанная о семейных странностях Демидовых, резких перепадах настроений, во что ее осторожно посвя­щала свекровь и до и после их свадьбы с Павлом, Елена научилась не обращать внимания на эти неприятности — достоинства, обнаруженные ею в муже, многократно их искупали.

Со временем она почувствовала, что все сильнее при­вязывается к мужу. Ей тяжело давались разлуки, а Павлу словно не сиделось возле нее. Он часто уезжал: то охотиться куда-нибудь в дальние края, то к матери в Финляндию. Тогда Елена скучала, и в голову закрадывалась мысль, что он не дорожит ее обществом. Да и в письмах, которые она получала, ей хотелось бы видеть больше страсти, уве­рений в любви. Но гордость заставляла ее обходиться без упреков.

«Причинить боль по-настоящему может только муж, — писала одна мудрая англичанка, — потому что нет никого ближе; ни от кого ваше повседневное состояние не зависит так, как от него…

Если у вас несколько любовников, ни один из них не сможет причинить вам существенной боли. Если один, это возможно, но все же не так мучительно, как если бы это был муж…»

…Однажды, гуляя по сан-донатовскому парку, Елена проходила мимо павильона, где хранились старые вещи. Заметив неплотно прикрытую дверь, она распахнула ее и замерла на пороге: Павел Павлович стоял на коленях, уткнувшись в одно из платьев Мари, перенесенных сюда из большого дома. Его спина сотрясалась от рыданий. Он судорожно мял в руках оборки, прижимая к лицу мягкую шелковую ткань. Зрелище было ужасное.

Не помня себя, Елена бросилась по аллее к дому. Толкнув зеркальную дверь спальни, она рухнула в кресло и попы­талась собраться с мыслями. Ей стали понятны приступы звериной тоски мужа. Он страдал. Он ничего не забыл. Он любил — но не ее, живую, полную молодых сил, ро­жающую ему детей, а ту, от которой осталась груда старых тряпок да лишь однажды виденный Еленой мальчик Элим. Муж никогда не говорил с ней о старшем сыне.

Смириться с этим было невозможно. Елена думала, как жить дальше. В одном она не сомневалась: из Сан-Дона­то, где обитает призрак Мари, не отпускающий от себя ее Павла, надо уезжать.

Не сразу удался этот план. Трудно даже представить, какими путями Елене удалось склонить мужа к мысли рас­статься с Сан-Донато. Но какие-то доводы жены, и весьма убедительные, все же заставили Демидова решиться на поступок, которому даже близкие ему люди не находили никакого объяснения.

И вот в 1880 году в газетах появилось сообщение о том, что Демидов решил распродать сан-донатовские коллекции.

На «balare dei milioni», на балу миллионеров, как флорен­тийцы называли жизнь демидовского семейства, произошли невероятные, не имеющие аналогов ни в России, ни в Евро­пе продажи с аукциона. Сокровища ваяния и живописи, в особенности восхитительные картины Греза, закрывавшие стены большой комнаты, бронза, драгоценная мебель, ками­ны и двери из малахита и ляпис-лазури были отправлены на публичные торги. Даже редкостные оранжерейные растения, свезенные сюда чуть ли не со всего света, ожидали своих покупателей.

Такая же участь постигла и знаменитую по количеству мемориальных ценностей, непревзойденную наполеонов­скую коллекцию, собранную Анатолием Николаевичем Де­мидовым. В частности, там был зуб великого императора.

Персидские ковры из дворцов восточных владык, рояль розового дерева, серебро английских королей, собрание старин­ных гравюр, карт, манускриптов и античные коллекции — все, накопленное за полтора столетия, исчезало словно дым.

Вести о «разгроме», как писали в газетах, «великолепно­го княжества» достигли России и вызвали много разговоров среди коллекционеров.

Один из них, М.П.Боткин, писал П.МТретьякову: «На днях ездил во Флоренцию поглядеть на продажу Демидова… У него особая, но хорошая коллекция голландских картин, вероятно, пойдет очень дорого. Между прочим, видел три портрета Боровиковского… Я поручил торговаться… думаю, вряд ли достанется, он, вероятно, их оставит за собой…»

Действительно, многие вещи, особо любимые Демидо­вым, продаже не подлежали. Часть коллекций перевезли в Пратолино, часть отправили морем в Петербург, на что пот­ребовалось, как писали, «несколько больших кораблей».

В первую очередь Павел Павлович постарался сохранить семейные реликвии. Это были изображения Демидовых на холсте и в мраморе, награды, документы, памятные вещи предков, иконы, коллекции уральских самоцветов, раритеты из дома Романовых.

Знаменитое палаццо, переполненное сокровищами, пустело на глазах. Дворец можно было уподобить красавцу здоровяку, внезапно пораженному смертельным недугом, худеющему на глазах и покорно ждущему неотвратимого.

Соотечественники Демидова и очевидцы гибели сокро­вищницы писали с душевной болью: «Шесть недель под музыку трех оркестров разорялось Сан-Донато, преимущес­твенно в пользу французских и итальянских аферистов».

«Финансовый результат торгов оказался ничтожным, — свидетельствовали они. — Затраты по аукциону, публика­ция иллюстрированных каталогов, описание зданий и садов, поглотили миллионы».

Легендарная распродажа напоминала о себе и спустя почти четверть века: в Нью-Йорке, Париже и Лондоне, по словам очевидца, «еще предлагали любителям сан-донатовские вещи».

Настал час и самого дворца с постройками на территории парка. Все было продано за

30 000 рублей. Современников поразила необычайная дешевизна сделки. Это и сегодня выглядит странно, если принять во внимание, что только на просьбы о пособиях частным лицам Демидовым ежегодно ассигновывалось до 40 000 рублей.

Забегая вперед, скажем: купил Сан-Донато, как писали, «небогатый человек Глебов-Стрешнев, просто как дачу на лето».

Кстати, известно, что Сан-Донато не пошло впрок «не­богатому человеку». Писали: «…соотечественник Демидова в нем болел и страшно мучился».

* * *

В размышлениях над драмой, разыгравшейся в этом райском уголке, люди доходили до мысли о вмешательстве высших сил, карающих Демидовых за их святотатство — отторжения земли у древнего монастыря.

«Счастье безмятежное и под тем дальним, ясно-лазурным небом ничьей долей не бывает; но слезы, которые текли в сиявших золотом и живописью стенах феерического Сан- Донато, были так горьки, что память о страданиях чужезем­ных господ еще до сих пор не изгладилась у веселой и легко­мысленной итальянской их прислуги», — писал паломник, через два с лишним десятилетия пришедший посмотреть на тот клочок земли, где когда-то счастливо слились воедино сказочное богатство, художественный гений, неуемная рос­кошь и молодые надежды…

Когда старый садовник Бенчини, при котором сажали в Сан-Донато гималайские кедры, возвращался мыслью в то счастливое время, как свидетельствовали благодарные слушатели, «красноречию и умилению его не было пределов.

Рассказывал он с пламенным восторгом о трех красавицах, сан-донатовских княгинях (об Авроре Карловне и двух ее невестках. — Л.Т.), особенно вспоминал „La bellezza dun flore“ (прекрасный цветок. — Л.Т.) — княгиню Марию и ее примирительное влияние на вспыльчивого, не всегда благоразумного князя Павла, обещавшее столько счаст­ливых дней всем обывателям дворца; он вспоминал, как постоянно украшал комнаты княгинь цветами и как все его и надежды, и мечты рухнули, когда настал ужасный час продажи Сан-Донато!»

Что-то невероятное, недоступное человеческому ра­зумению было в уничтожении Демидовым главной жем­чужины своей короны. Здесь каждая пядь земли хранила следы шагов его предков, а каждая вещь — тепло их рук. Здесь пережил он короткое, а оттого казавшееся особенно лучезарным счастье с той единственной женщиной, забыть которую не мог и не хотел. Здесь увидел свет залог этой любви — Элим…

Так как же это могло произойти? Очень немногие, лишь единицы, возможно, знали об истинной подоплеке случив­шегося, о страданиях уязвленного женского сердца и его способности мстить вопреки собственному разуму, сознавая всю безнадежность содеянного…

Большинству же любопытствующих, приходивших пос­мотреть на осиротелые стены Сан-Донато, рассказывали легенду, весьма известную в этих местах.

«Призраки неутолимых болезней, неутешных сожале­ний толпятся в хоромах, над которыми грозный святитель Донато парит с высоты великолепной фрески Джотто в бывшей церкви аббатства. Смотрит он строго и мрачно…

В тонких и привлекательных чертах его лица будто выража­ется укоризна за святотатство, совершенное над вековым его владением, и суеверному наблюдателю кажется, что изгнан­ная мощь тосканского святого мстит северным пришельцам, вторгшимся в его обитель».

* * *

Однако Демидовы привыкли жить под благословенным небом Италии. Не иметь здесь пристанища было для них невозможно. Покинув Сан-Донато, Павел Павлович купил у наследников герцога Тосканского имение Пратолино в десяти верстах от Флоренции, обширное и очень запущенное. Для приведения его в порядок требовались колоссальные средства. Урал хрипел и надрывался, стараясь бесперебойно снабжать хозяина нужными суммами. А их требовалось все больше и больше. Пратолино походило на бездонную бочку.

Как писали, «деньги сыпались на затейливые переделки; за баснословные цены строился и тут же перестраивался подъезд, воздвигалась гигантских размеров лестница; для ускорения работа шла ночью».

Надо сказать, что Демидову так и не удалось здесь осу­ществить все свои поистине наполеоновские планы.

Развернув грандиозные работы по реконструкции дома и перепланировке парка, Демидов ушел в них с головой. Все делалось словно в горячке, изматывающей людей и его самого. Казалось, такой сверхзагруженностью он пытался заполнить какую-то брешь, в которую утекали его духовные и жизненные силы.

Флорентийская знать не без издевок наблюдала этот ажиотаж, влекший за собой, разумеется, и ненужную трату средств, и очевидные строительные просчеты. Например, когда главные помещения были закончены и хозяин поспешил пригласить гостей, то оказалось, что ступени парадной лест­ницы, обошедшейся в целое состояние, сделали настолько узкими, что на них почти невозможно было ступать. Кто-то из приглашенных зло подшутил над хозяином, поднявшись по ним ползком.

…Александр Иванович Герцен однажды заметил: «Се­мейные несчастья оттого так глубоко подтачивают, что они подкрадываются в тиши и что борьба с ними почти невозможна; в них победа бывает худшее. Они вообще походят на яды, о присутствии которых узнаешь тогда, когда больно обличается их действие, то есть когда человек уже отравлен».

Все надежды Елены Петровны, что, покончив с нена­вистным Сан-Донато, она уберет преграду, мешавшую ее сближению с мужем, оказались напрасны. И дело теперь было не только в Павле Павловиче с его памятью о Мари — Елена Петровна сама не находила в себе сил забыть и простить его рыдания над платьем покойной супруги. И получилось: не стало Сан-Донато, но и покоя, радости в душе не было.

К тому же она не могла не заметить, что Павел Павло­вич, раньше худо-бедно пытавшийся создать впечатление благополучия в доме, сильно изменился. Теперь улыбка появлялась на его лице, лишь когда он общался с детьми. Раздраженный, угрюмый, Демидов терзал жену новой манерой не разговаривать с ней по нескольку дней, а то и недель. К Пратолино он заметно охладел. Энергичная и хозяйственная Елена Петровна вынуждена была многое доводить до ума сама.

Муж часто уезжал в Киев, где у них был прекрасный особняк, или к матери и сыну в Трескенде. Когда Элиму исполнилось двенадцать лет, он отвез его в дорогой пансион в Швейцарии.

Отдохнуть от тяжелой домашней обстановки стремилась и Елена Петровна. Всякий раз, когда Павел Павлович провожал ее и детей в Киев или в Петербург, ей казалось, что у него вырывается вздох облегчения.

Это было ужасно! В тридцать лет оказаться в положении соломенной вдовы. И все-таки Елена Петровна еще лелеяла надежду наладить с мужем теплые отношения. Она писала письма, не жалея ласковых слов, спрашивала о его здоровье, рассказывала о домашних делах. В ответах же, получаемых ею, было много разных подробностей, расспросов о детях — и ни капли живого чувства к ней.

Елена Петровна плакала ночи напролет, металась по комнатам. Ей пришла в голову мысль попросить помощи у высших сил. Она зачастила в церковь, надеясь найти уте­шение в беседах со своим духовником.

…Сан-Донато было для Демидова неизмеримо большим, чем просто поместьем. Сколько времени прошло, а он про­должал тяжело переживать эту потерю. С ним случилось что-то вроде апоплексического удара. Человек отменного здоровья, он вдруг сдал, обмяк, постарел. А ведь ему было- то всего немного за сорок! Но жизнь не приносила радости. Его мучило ощущение, что все идет вкривь и вкось, без смысла и цели.

С такими невеселыми мыслями Павел Павлович ехал обычно к матери, единственному человеку, от которого у него не было тайн и на чью помощь он всегда мог рассчитывать. Бог мой! Ведь ей уже исполнилось семьдесят пять, но она была все так же бодра, энергична, рядом с ней неразреши­мые, казалось, проблемы превращались в мелкие, не более того, неприятности.

Аврора Карловна настраивала сына на оптимистиче­ский лад: пока человек жив, он может начать новую жизнь, искупить свои грехи и ошибки — Бог каждому посылает такую возможность. Надо только прозреть, ничего не бо­яться, побольше спрашивать с себя и научиться прощать. Ее счастье было в том, что ей удалось сохранить светлый взгляд на мир и на окружающих, хотя нередко приходилось сталкиваться с черной неблагодарностью.

Смеясь, мать говорила сыну, что не слишком, видимо, прогневила Бога — он указал ей, каким образом надо распоряжаться такой опасной вещью, как богатство. Тут все у Авроры Карловны было продумано. Каждое утро она начинала с разбора просьб, изложенных в письмах и записках. Их приносил камердинер, по заведенному пра­вилу обходивший с подносом тех, кто обращался к Авроре Карловне за помощью.

По прочтении этой корреспонденции она назначала опре­деленную сумму каждому просителю или бралась составлять ходатайство в государственные органы о приеме на службу, на учебу. Писала в суды о несправедливостях, нанимала адвокатов, устраивала лечение у хороших врачей.

Иногда причитающейся ей доли доходов от уральских заводов на все это не хватало. Тогда Аврора Карловна потихоньку продавала свои украшения, а порой, как гово­рили, занимала даже у собственных слуг. Устроенный ею Дом милосердия в Гельсингфорсе по-прежнему оставался образцовым пристанищем для бедствующих женщин.

Видя жизнь матери, наполненную смыслом и благород­ными заботами, Павел Павлович чувствовал прилив сил. Хандра отступала. Часами они гуляли по окрестностям. Она хвалилась своими цветниками и оранжереями, где все было сделано «по науке», причем с большой фантазией, и прекрасно ухожено.

Дом, в котором жила Аврора Карловна, был устроен без излишней роскоши, но отличался уютом и удобством. Из Петербурга хозяйка перевезла сюда вещи, радовавшие глаз и милые сердцу, независимо от их материальной цен­ности. Впрочем, на стенах висели первоклассные, огромной стоимости полотна голландских мастеров, портреты дорогих хозяйке людей: финской родни, Демидовых, Карамзиных, ее первой любви — Муханова. Фотографии в рамках: обе невестки, внуки и внучки…

Рядом с креслом, в котором обычно сидела Аврора Кар­ловна, читая либо рукодельничая, стоял секретер красного дерева. Здесь, переплетенные в альбомы, хранились листки с мадригалами Баратынского и Вяземского, полные любви и нежности письма Андрея Карамзина, ученические тетра­ди Павла, первые рисунки, а скорее каракули, маленького Элима. Рядом платиновая шкатулка с украшениями — свадебный подарок Павла-старшего.

— Знаешь, — признавалась Аврора Карловна, — ни один из наших дворцов для меня не может сравниться с этим домом. Конечно, он обыкновенный, деревянный, но для меня — сущий рай. Вот смотри, здесь вся моя жизнь — в этих вещицах и рамках. Что ты улыбаешься? Стыдно насмешничать над старушкой. — Она и сама начинала сме­яться. — Состаришься — вспомнишь меня, тоже будешь собирать и беречь милую сердцу дребедень.

К концу дня со второго этажа, где находились личные комнаты, спускалась компаньонка и помощница Авроры Карловны в делах благотворительности — тогда они втроем садились за ужин. Мирно прошедший день заканчивали на террасе, любуясь заходящим солнцем.

Всякий раз Павел Павлович с неохотой уезжал от матери: в сущности, она всегда оставалась единственным любившим его человеком. С тоскливой мыслью иной раз он думал: как ему жить, когда ее не станет?

…О смерти Павла Павловича в сорок пять лет говорили как о совершенно неожиданной. Последнее время на здо­ровье он не жаловался и даже ездил охотиться в Африку. Но возможно, какие-то мрачные предчувствия у него были, недаром писали, что «он уехал умирать в Италию».

Домашний доктор никак не ожидал столь быстрого и печального развития событий. Позже в газетах появилось сообщение, что Павел Павлович скончался «от нарыва в печени».

В Пратолино возле больного не было ни единой родной души. Понимая, что умирает, Демидов попросил привезти из Швейцарии старшего сына, которому шел семнадцатый год. Элим приехал за несколько часов до кончины отца.

Наверное, желание умирающего было продиктовано здравой мыслью: Элим быстрее остальных родственников мог добраться до Пратолино. Хотя не исключено, что у Павла Павловича имелись и другие причины видеть именно старшего сына. Это предположение подтверждают строки, оставленные подругой Марии Демидовой: «Я никогда не могла смотреть на Элима без волнения, так как я находила в нем прекрасные черты и взгляд его покойной матери».

И не эти ли черты, не этот ли взгляд — самое дорогое и незабываемое — хотел увидеть Павел Павлович перед тем, как уйти в вечность?

…Аврора Карловна отправилась из Финляндии в Италию, чтобы привезти прах сына и похоронить его в семейной усыпальнице «на заводах». Так было заведено: рожденные за границей и подолгу жившие там, на вечный покой Демидовы возвращались даже не в Петербург, а «к себе» — на Урал.

Можно ли описать состояние несчастной матери, когда ее экипаж приближался к Пратолино, где во временной могиле был похоронен ее сын? Вдвоем с Элимом они про­вели еще несколько часов у гроба, приготовленного к дол­гой дороге в Россию. Ехать предстояло через всю Европу. Впереди были Петербург, Москва с ее огромным стечением народа, пришедшего на панихиду.

Елена Петровна с детьми встретила прах мужа в Киеве. Далее водным путем гроб повезли через Пермь до послед­него пункта следования — Нижнего Тагила.

Очевидцам запомнилась главная улица, усыпанная лапником, по которой погребальная процессия двигалась к фамильному склепу, сооруженному еще тульским кузнецом Никитой Демидовым, основателем династии.

В большом барском доме с колоннами, увитыми гирлян­дами из еловых веток, состоялись поминки, на которые были приглашены местное общество, руководство демидовских контор, инженеры-заводчане. Поминальные столы накрыли и для простого люда…

Разумеется, разговоров после траурных мероприятий было много и самого разного, как вспоминали, толка — «о похоронах Демидова, о княгине, о попе, которого она привезла и с которым будто бы жила, о сопровождавших ее прихлебателях…»

Весь этот хаос из обрывков всякого рода слухов, в частности, дал ход утверждению, что отношения Елены Петровны с ее киевским духовником зашли слишком далеко, и что будто бы после смерти мужа она даже родила дочь, которая считалась в семье воспитанницей.

Сведения эти достоверного источника не имеют, прове­рить их едва ли когда представится возможным, но всякое упоминание о несложившейся жизни Павла и Елены Де­мидовых без них не обходится.

Однако даже если вспомнить пословицу, что «дыма без огня не бывает», то все же следует принять во внимание обык­новение простого народа сочинять басни про своих господ, которые обывателями разносятся по всему белому свету.

Одно известно о Елене Петровне совершенно точно: в тридцать один год эта красавица со сказочным капиталом осталась вдовою.

Трудно предположить, что не было охотников завоевать сердце вдовы-миллионерши. Но ни в Киеве, ни в Петер­бурге, ни в Париже, где, кажется, самое место лечиться от одиночества, ей не встретился человек, ради которого она решилась бы покончить со своим вдовством. Брак с Деми­довым так и остался единственным в ее жизни.

* * *

Авроре Карловне судьба посылала все новые и новые испытания, словно ожидая момента, когда она возропщет, ослабеет духом.

Однажды ночью Аврора Карловна неожиданно просну­лась. В комнате стоял резкий запах гари. Набросив на плечи теплую шаль, она отворила дверь и увидела, что часть дома охвачена пламенем. Аврора Карловна ужаснулась: на втором этаже жила знакомая, приглашенная ею в Трескенде.

Ни секунды не размышляй, она бросилась наверх по лест­нице, словно крыльями отбиваясь развевающейся шалью от языков пламени. Сизый дым, плотный и вязкий, валил клубами. Дышать становилось все труднее, и в какой-то мо­мент сознание помутилось настолько, что Аврора Карловна уже не понимала, куда и зачем она бежит. Удушливая волна, рванувшись сверху, сбросила ее со ступенек. Вслед, словно догоняя Аврору Карловну, летели горящие клочки шали.

Пожар, вспыхнувший со стороны парка, не сразу был замечен обитателями поместья и жившими неподалеку крестьянами. Лишь когда огонь переметнулся на парадную часть здания, они поспешили на помощь. Но было поздно: дом превратился в пылающий костер. Кровля вот-вот готова была обвалиться. Растерянные люди стояли, окаменев от ужаса: их добрая хозяйка, ангел-хранитель здешних мест, погибла такой страшной смертью…

Огонь бушевал долго. Наконец дом обрушился. Жен­щины плакали. Серый пепел уже затягивал черный хаос пожарища, когда кто-то крикнул: «Смотрите, вот она!»

В обгоревшей одежде, без сознания, Аврора Карловна лежала на каменной ступеньке лицом вниз и с протянуты­ ми вперед руками. Какой силой отшвырнуло ее сюда, как не убило валившимися сверху горящими балками — этого невозможно было понять.

…Когда восьмидесятилетняя хозяйка Трескенде пришла в себя, к физическим страданиям прибавились душевные: ей не удалось спасти гостью, сгоревшую заживо, и погибло все, что было в доме и что составляло ее мир: не только ху­дожественные ценности, но и, главное, «память сердца» — архив, которым она очень дорожила. Перед этим священным пеплом прочие потери казались несущественными.

«Бог все забрал у меня и, видимо, знал почему», — на­писала она родным. Эта мысль смиряла ее с утратами: сколько, да еще каких, пришлось ей пережить!

Когда Авроре Карловне вручили очищенную от копо­ти платиновую шкатулку — свадебный подарок первого мужа, — сердце ее забилось от радости. Драгоценности, кото­рые были предназначены внучкам, тоже не пострадали.

Шкатулку эту нашли рабочие, разбиравшие обугленные завалы. Их наняли для восстановления дома. Аврора Кар­ловна осталась пока жить в небольшой сторожке в парке. Но заново отстроить здание так и не удалось…

Ровно через два года после пожара по Финляндии пронесся ураган, подобный которому в этих краях не могли припомнить и старожилы. Причем главный удар стихии пришелся как раз по южной части страны, где было рас­положено Трескенде. Столетние дубы в рощах падали, словно тростинки, цветники, кустарники, беседки, увитые благоухающими в этом несчастном августе розами, — все в одночасье сделалось добычей дьявольской силы. Труды не одного десятка лет, когда хозяйка Трескенде с рассветом поднималась и шла высаживать рассаду или подвязывать нежные побеги, пошли прахом.

Несмотря на то что Демидову-Карамзину, которая продолжала числиться кавалерственной дамой, давно не видели в Петербурге, ее помнили, ею интересовались и, читая сообщения в газетах о ее несчастьях, сопереживали ей. Невестка звала жить к себе. Но Аврора Карловна, держась своих правил, предпочитала быть самостоятельной, вести тот образ жизни, к которому привыкла.

Поняв, что ей уже не по силам восстановить Трескенде, она перебралась в Гельсингфорс, где поселилась в доме на берегу залива. Хозяйство ее сильно уменьшилось, однако забот и треволнений только прибывало. Казалось, покой существовал только над неоглядной водной гладью, которая была видна из ее окна. Все остальное представляло собой сплошное скопище тревог и огорчений.

Из ближайших финских родственников, с которыми Аврора Карловна всю жизнь была очень дружна, почти никого не осталось. Тем не менее она считала своим долгом опекать их потомство, помогая и советом, и деньгами. Жизнь племянников и племянниц, особенно семейная, складыва­лась непросто, да и жили порой они от нее далеко. Но это не мешало восьмидесятишестилетней Авроре Карловне, например, отправиться в Португалию, чтобы повидаться с семейством своей умершей младшей сестры Алины.

Самое горячее участие принимала она в жизни племян­ника Алексея Мусина-Пушкина, который после дуэли из-за жены остался инвалидом. Вдобавок неверная супруга все-таки оставила его. Человек громадного жизненного опыта, хорошо разбиравшаяся в людях, Аврора Карловна в этой трагической и, казалось, достаточно ясной ситуации искала возможность примирить мужа и жену. Она старалась устра­няться от категорических обвинений и, несмотря на очевид­ные порой факты, умела войти в положение каждого.

Нечего и говорить, что внуки и внучки считали бабушку Аврору высшим арбитром в самых запутанных и болезненных ситуациях. Ей поверяли сердечные тайны, молодые восторги и печали. Она утирала слезы огорченным внучкам, наставляла на путь истинный внуков. Именно здесь, в Гельсингфорсе, у бабушки Авроры праздновались свадьбы, здесь же вместе с нею переживались первые разочарования и неудачи.

Но ни для кого из Демидовых не было тайной, что первое место в сердце бабушки занимает Элим. Она всегда молила Бога, чтобы он призвал ее к себе не раньше, чем ее любимец женится. Только увидев, что он находится в хороших, добрых руках, она сможет спокойно закрыть глаза.

…Редко бывая в Петербурге, Аврора Карловна все же время от времени показывалась на придворных балах, где однажды встретилась со своей давней знакомой княгиней Барятинской.

Давно овдовевшая Бетси, хотя была и моложе Демидо­вой, поседела и погрузнела, но не растеряла прежней энергии и в разговоре с Авророй Карловной ругала своего внука, женившегося на актрисе.

— При входе, — говорила она, — я столкнулась с Элимом и его молодой женой… Какая партия! Как не по­завидовать вам, дорогая Аврора Карловна. Видно, бедная Мари молит за сына на небесах…

Она подняла вверх все еще красивые глаза. В это время распахнулись двери. Начался так называемый большой выход императорской семьи.

Императрица Мария Федоровна с приветливой улыбкой кивала расступившимся гостям. Александр III, как всегда во время подобных церемоний недовольный, шел вместе с министром двора графом Воронцовым-Дашковым. Взгляд государя, хмуро скользивший по собравшимся, неожиданно выхватил из толпы молодое лицо. Какие знакомые черты! Точно мягкий удар в грудь отбросил Александра в прошлое.

— Кто этот хлыщ? — буркнул он, замедляя шаг. — Там справа, высокий.

Взглянув назад и тут же наклонившись к нему, Ворон­цов-Дашков ответил:

— Это Элим Демидов, государь. Служит по диплома­тической части. — И добавил: — Мой зять…

* * *

Элим, как старший сын Павла Павловича Демидова, по­лучил самую значительную часть наследства, за состоянием которого до его совершеннолетия наблюдала специальная, утвержденная государем опека.

Интересно, кстати, как распределились демидовские богатства между сыновьями и дочерьми Павла Павловича: мужскому потомству причиталось по триста долей движи­мого и недвижимого имущества, женскому — менее ста. Но в любом случае каждый из детей был не просто богатым, а очень богатым человеком.

Состояние же Элима и вовсе резко возросло после того, как скончался, не дожив до тридцати лет, его сводный брат Павел. Примечательно, что именно ему Павел Павлович- младший завещал свою долю наследства. И ни у кого это не вызвало неудовольствия, что свидетельствует об отношениях Элима с детьми Елены Петровны: они были по-настоящему родственными и таковыми сохранились на всю жизнь.

Известно, что в период с 1891 по 1900 год Элим Павлович получал чистого дохода от выпускаемых на его заводах рельсов до 1 миллиона рублей в год. Пожалуй, это была рекордная цифра для всех нижнетагильских владений Демидовых.

В возрасте двадцати пяти лет Элим женился на графине Софье Илларионовне Воронцовой-Дашковой. Счастливая жизнь супругов омрачалась лишь одним — отсутствием детей. Вместе они прожили сорок девять лет — Элим Пав­лович скончался за год до золотой свадьбы. Большую часть своей семидесятичетырехлетней жизни Элим Павлович провел вдали от родины, в столицах разных стран, но по своим мыслям и чувствам оставался совершенно русским православным человеком. Их с женой объединяли не только взаимная любовь и уважение друг к другу, но и сознание своей причастности к фамилиям, которые навсегда остались в истории России.

Забегая вперед, скажем: весть о большевистском пере­вороте застала супругов в Афинах. Элим Павлович принял решение не возвращаться, чем, вероятно, спас жизнь себе и жене, несколько родственников которой без суда и следствия были расстреляны в Крыму.

Демидовские же заводы новая власть национализиро­вала, как, впрочем, и все остальное: дома, поместья, про­изведения искусства. Многое оказалось разграбленным, погибло в пожарах или, как демидовские могилы, было стерто с лица земли.

После революции, когда в Европу хлынули толпы бежен­цев из России, Демидовы в Афинах все силы и средства на­правляли на то, чтобы помочь соотечественникам в грозный час испытаний. Энергичную Софью Илларионовну в 1921 году выбрали заместителем председателя Союза русских православных христиан в Греции.

От отчаяния и безнадежности спасала вера — русская Святой Троицы церковь в центре греческой столицы стала сердцем русской колонии.

Возле этого храма в 1943 году похоронили Элима Павло­вича. Он умер в ранге чрезвычайного посла и полномочного министра уже не существующей Российской империи.

* * *

Бабушка Элима Павловича скончалась на заре двад­цатого века, который принес столько мук и ее стране, и ее потомкам.

До самого дня, а вернее, ночи своей смерти Демидова чувствовала себя хорошо и, ложась спать 13 мая 1902 года, была полна планов на следующий день.

Но для Авроры Карловны он не наступил. Она умерла во сне, легко, лишь трех месяцев не дожив до своего девяностачетырехлетия.

Конечно, ее уже могли считать глубокой старушкой. Но она никогда не была ею. Аврору Карловну природа наделила крепким здоровьем, которое она поддерживала ежедневными прогулками верст по пять, а то и больше. Годы, что страшны не сами по себе, а болезнями, утратой.

По традиции в каждом демидовском поколении обязательно были мальчик по имени Павел и девочка Аврора. Внучка Авроры Карловны считалась одной из самых очаровательных и оригинальных женщин Петербурга. Однако вместе с бабушкиной красотой она унаследовала и бурный демидовский темперамент. Поклонники, скандалы, дуэли, измены, громкий бракоразводный процесс, нервные срывы — все это было в короткой биографии несчастной Авроры Павловны, закончившей свой жизненный путь в 30 лет былой подвижности и интереса к жизни, казалось, не досаждали ей.

На последних снимках Демидовой нет той безнадежнос­ти и тоски, что почти всегда видны на старых лицах. Она как будто избегла убожества увядания — конечно, красота ушла, но не смогла унести с собой всего, что даровала природа.

Заметим, что мода прошлого была с женщиной заодно на всех этапах ее жизни. Она давала ей возможность в молодости, скажем, щегольнуть красивыми обнаженными плечами и тонкой талией, а на склоне лет, не лишая возмож­ности выглядеть нарядно, скрыть несовершенство фигуры, под элегантной кружевной наколкой спрятать поредевшие волосы.

Главным же украшением Авроры Карловны оставались ее глаза, в которых светились ум, доброжелательность и спокойствие человека, хорошо прожившего свой век. Ничто ее не одолело. Даже груз невероятного богатства, чего, как правило, не выдерживает сильный пол. Аврора Карловна умела считать деньги, но всегда знала им истинную цену и на опыте собственной жизни убедилась, что власть и могу­щество золота сильно преувеличены.

Впрочем, кто же станет отрицать и благую роль обеспе­ченности? «В бедности всегда присутствует запах смерти». И ничто так не подтачивает физическое и душевное здоровье женщины, оставляя на лице след уныния, как вечная, окаян­ная, беспросветная нужда. Ничего подобного Демидова не знала. И это одна из причин той моложавости и бодрости, что изумляла ее современников. «Она и старушкой была прекрасна», — писал об Авроре Карловне князь Вяземский, ее поклонник с полувековым стажем.

Помогая людям, она поневоле делалась свидетелем их несчастий, видела, в какие переплеты они попадают. Этот общий человеческий удел смирял Аврору Карловну с горь­кими потерями, которые сопровождали всю ее жизнь. Она вспоминала дорогих и близких людей, ушедших в мир иной, с любовью и нежностью. И не сетовала на судьбу, следуя завету своего прежнего знакомца Василия Андреевича Жуковского: «Не говори с тоской — их нет, но с благодарностью — были».

…Казалось, что 17 мая 1902 года на Старом кладбище Гельсингфорса хоронили не только преклонных лет даму Аврору Карловну Шернваль-Демидову-Карамзину, но и весь девятнадцатый век — город Петра с его имперской статью, государями, гулявшими в Летнем саду, пушкинским ямбом, проказами молодцов в бело-красных мундирах, с веселой пылью Марсового поля, с дамами и господами, по выражению лиц которых безошибочно узнаешь их принад­лежность к этому веку.

И роскошный венок, присланный вдовствующей импе­ратрицей Марией Федоровной своей кавалерственной даме, казался данью памяти не только усопшей, но и времени, ушедшему безвозвратно.

Гроб Авроры Карловны несли уже взрослые внуки тех ее далеких современников, которые были свидетелями всей жизни «северной звезды» — жизни, похожей на роман…

 

9

«Дети — это вечный страх». Справедливость такого утверждения едва ли кто-то возьмется оспорить.

Елена Петровна осталась вдовою с пятью детьми на руках, когда младшей дочери Елене было всего два года. Однако самые большие испытания начались для Демидовой, когда дети выросли…

Ужасным горем для нее стала кончина тридцатилетнего сына Николая. В этом же возрасте умерла и любимая дочь Елены Петровны, названная в честь бабушки Авророй.

Вместе с красотой и миллионами своих предков Аврора унаследовала их неуправляемый характер. О ее романах, с дуэлями, изменами, побегами, похищениями, говорил весь Петербург. Елена Петровна не могла воздействовать на дочь. Пребывание в особого рода лечебнице лишь ненадолго возвращало несчастной душевное спокой­ствие. Здоровье ее было надломлено, и это приблизило безвременный конец.

Среди других детей Павла и Елены Демидовых, которым была суждена достаточно долгая, хотя и не без трудностей жизнь, самой яркой личностью оказалась дочь Мария.

* * *

В характере Марии Павловны также легко углядеть чер­ты, свойственные многим членам династии. Но ей повезло больше, чем сестре.

Широта натуры, жажда действия, презрение ко всем условностям и преградам, художественная одаренность — такова была Мария Демидова, княжна Сан-Донато.

Обычно женщинам с подобными задатками приходит­ся несладко, поскольку в семейной жизни, составляющей основу счастья, все их порывы натыкаются на подспудное сопротивление спутника жизни. Мужчина предпочитает видеть подле себя подругу непритязательную и мягкую, такой легче управлять.

Впрочем, сильный пол можно понять: женщины, ко­торым есть что предъявить миру — талант ли, красоту, богатство, знатность или что-либо иное, отличающее их от общей массы, как правило, амбициозны и требуют к себе соответственного отношения.

С Марией, всегда тактичной и снисходительной с прислу­гой и вообще с простолюдинами, сильным мира сего приходи­лось держать ухо востро. Когда, например, давний знакомый король Умберто позвонил ей по телефону в неурочный час, то услышал в ответ: «Вы можете царствовать в Италии, но не позволяйте себе мешать отдыху княжны, Демидовой».

Такова была Мария в молодости, когда молва при­числяла ее к самым красивым и оригинальным женщинам Петербурга. Таковой осталась и в старости, познав болезни, одиночество, утрату былого финансового могущества.

Понятно, что подобным особам нелегко найти себе спут­ника жизни, а еще труднее ужиться с ним. Но случилось невероятное — и это, пожалуй, отличало Марию от боль­шинства женщин демидовского клана, фатально невезучих в сердечных делах.

Весной 1897 года Мария стала женой человека, который смог влюбить ее в себя без памяти, и этому чувству она осталась верна на всю жизнь.

«Мой обожаемый Сеня», — с такими словами двадца­тилетняя Мария вышла из церкви после венчания. «Мой обожаемый Сеня», — так говорила она о своем избраннике и после его смерти.

Кто же был этот «обожаемый Сеня»?

…Князя Семена Семеновича Абамелик-Лазарева назы­вали одним из самых богатых людей в России. По количес­тву принадлежавшей ему земли он «считался крупнейшим помещиком».

Однако каким богатством можно удивить урожденную Демидову? Дело, вероятно, было совсем не в количестве движимого и недвижимого имущества, а в необыкновенных человеческих свойствах этого человека, о котором совре­менники отзывались с нескрываемым удивлением и восхи­щением. Такие люди рождаются редко. Даже единственная встреча с ними остается в памяти на всю жизнь.

В свои сорок лет Абамелик-Лазарев был «человек цве­тущего здоровья, без седин, высокий, красивый, прекрасно сложенный, с размеренной твердой походкой. Его большие черные глаза отдавали поразительной по чистоте и ясности блеском, и его редкий по красоте и обаянию взгляд, в ко­тором так много светилось ума и сознания жизни, долго не забывался; взгляд, который быстро и неожиданно останав­ливался на вас, коротко, на две-три секунды, как будто бы вникал в вашу душу, привлекал вас к себе».

…После свадьбы молодожены уехали в Пратолино, от­куда Мария написала свекрови Елизавете Христофоровне в Петербург: «Дорогая мама, мне хочется вам сказать, что я чувствую себя очень счастливой…»

Семья, к которой теперь она принадлежала, имела армян­ские корни и историю, очень похожую на демидовскую.

Первого из появившихся в России пращуров Семена Семеновича звали Елиазар Лазарьянц. Он поступил на русскую службу во времена Елизаветы Петровны и служил переводчиком с восточных языков. Его дети, называвшие себя уже Лазаревыми, начали свое пред­принимательство с основания шелковых мануфактур. Энергичные, умело сочетающие способность наживать деньги с честностью, они быстро разбогатели и приобрели вес в обществе. При Екатерине дворцовые модницы уже щеголяли в парче и бархате российского производства, не уступающих французским. Дело Лазаревых ширилось: они получили подряд на разработку каменноугольных копей в Пермской губернии, стали владельцами горных заводов, продавали железо, соль, брали строительные подряды.

Не интригами и хапужеством Лазаревы пробивались к благоденствию, а энергией и желанием возвратить часть заработанного стране, которая стала им родиной. Они точно определили место денег в своей жизни, не давая им заступить черту, за которой ценилось совсем другое: книги, искусство, образованность, поддержка учебных заведений и тех, кто туда стремится. Лазаревы росли сами и помогали в этом другим. Все приходило по заслугам.

На доме № 40, примыкающем к армянской церкви и принадлежавшем этому замечательному роду, на мемори­альной доске надпись:

«В этом доме жил выдающийся государственный де­ятель, просветитель, меценат, граф Иван Лазарев (1735— 1801)». Это был как раз тот человек, который в молодости выткал первый аршин отечественного бархата, на радость екатерининским дамам.

Главным же делом семьи Лазаревых стало учреждение и открытие в 1814 году в Москве Института восточных языков, «общеполезного и для армянского народа, и для русского правительства».

Лазаревы, построившие для своего детища великолепное здание в Армянском переулке Первопрестольной, несли все издержки по содержанию учебного заведения, бесплатно учили «недостаточных юношей». В типографии Лазарев­ского института печатались книги на тринадцати европейс­ких и восточных языках.

С момента основания и до самого октябрьского перево­рота попечителем института состоял кто-нибудь из членов этой замечательной семьи. С 1872 по 1916 год это был уже нам знакомый Семен Семенович. Благодаря тому, что его дед, генерал-майор, грузинский князь, в 1835 году был «определен» в российское дворянство, Семен Семенович стал именоваться князем Абамелик-Лазаревым.

Природа оказалась к нему необыкновенно щедра. Мо­лодой князь блестяще окончил историко-филологический факультет Петербургского университета, вероятно, стал бы крупным ученым, если бы не «промышленная империя», которая требовала сил и времени. И все-таки князь профес­сионально занимался археологией, сделав по-настоящему ценные открытия. Его имя получило широкую известность в ученых кругах после выхода в свет сенсационного тру­да «Пальмира», открывшего Абамелик-Лазареву двери французской академии. Он был почетным членом многих российских обществ. Круг интересов Семена Семеновича был необычайно широк: древнее искусство, экономика, курортология, социология, проблемы образования и даже цветоводство. Говоривший на всех европейских и восточных языка, он изумлял своей эрудицией и интеллектом. Где толь­ко бралось время! Ведь «на руках» князя лежала настоящая промышленная империя с заводами, шахтами, проблемами модернизации производства, торговли, сбыта… Помимо всего у него был настоящий предпринимательский талант, то чутье делового человека, которое и возвело его на Олимп финансового могущества.

Конечно, князь Абамелик-Лазарев — исключительное «природное явление». Откуда берутся подобные люди? Как им хватает сил, времени, энтузиазма? Почему, достигнув всего, они не теряют жизненного азарта? Где истоки их фантастической работоспособности? Даже если бы и су­ществовало жизнеописание того, кто был назначен в мужья прелестной Демидовой, едва ли был бы дан ответ на эти вопросы. Одно можно сказать точно: с этим человеком Мария Павловна «чувствовала себя очень счастливой» всю их совместную жизнь.

…Каждый из супругов сумел оценить особенности и самобытность характеров друг друга, проникнуться к ним уважением и интересом.

С первых же дней супружества князь показал себя истинным рыцарем. Это ли не вечный ключ к женскому сердцу? Семен Семенович относился к Марии — обожа­емой возлюбленной, — как к ребенку. Он словно жил для ее счастья, потакал всем ее прихотям, которые находил бесконечно женственными и очаровательными.

Внешне Мария никоим образом не походила на русскую. Все принимали ее за итальянку. Огромные, дивной красоты глаза княгини, как говорили, были непередаваемого цвета. Одни называли их изумрудными, другие утверждали, что их оттенок меняется в зависимости от ее настроения. Пышные волнистые волосы на горделивой маленькой го­ловке были уложены в изящную прическу. «Крошка», — подписывала Мария свои письма к мужу. Невысокая, но очень стройная, с талией чуть шире запястья, она умела эф­фектно подчеркнуть свою внешность туалетами, в которых присутствовала та легкая небрежность, которой бывают отмечены артистические натуры.

Семен Семенович понимал высокую меру разнообразных способностей жены, а также и то, сколь узка сфера их при­менений — вечное несчастье незаурядных женщин старой России. Не исключено, что именно для того, чтобы дать Марии возможность хоть в какой-то степени реализовать художественные и организаторские наклонности, он купил в Петербурге два здания на Миллионной улице, позволив перестроить их по своему желанию.

Работа закипела. Постоянное общение с архитекторами и мастерами, переговоры с подрядчиками, найм рабочих, выправление разного рода официальных бумаг, связанных с капитальной переделкой домов в самом центре Петербурга, словом, все, что обычно вгоняет людей в тоску, для Марии стало праздником.

Надо было должным образом оформить помещение для спектаклей, на сцене которого предполагала играть сама хозяйка. Здесь планировалась репетиционная комната для занятия балетом — Мария брала уроки у профессиональ­ной танцовщицы, служившей в Императорских театрах. В планах было и создание небольшого концертного зала, куда приглашались бы отечественные и зарубежные зна­менитости. Супруга Семена Семеновича хотела устраивать в своем доме благотворительные концерты. У нее имелся и собственный номер, с которым она блистала во многих сало­нах Европы; одна из первых она переняла моду танцевать без туфель. Ажиотаж был огромный. Великосветская публика валом валила посмотреть выступление «княгини-босонож­ки», платя за это удовольствие большие деньги.

Мария с упоением занималась и фортепьянной игрой. Преподавал ей М.А.Балакирев, знаменитый композитор и великолепный пианист. Сохранилась записка, посланная ею своему учителю:

«Я собираюсь объявить вам чрезвычайно горестную весть — ни завтра, ни послезавтра мы не можем брать наши уроки, что меня очень огорчает…»

Любопытно то, что послание учителю написано на бумаге, специально предназначенной для «скорбных» из­вестий, — с траурной каймой.

…Отделка дома заканчивалась. Здесь решено было разместить художественные коллекции хозяйки, которые достались ей по наследству, а также раритеты, приобретен­ные Семеном Семеновичем в разных частях света.

В конце концов, особняк Абамелик-Лазаревых стал еще одним музейным хранилищем. Это было мнение не только искусствоведов Петербурга, посвятивших особняку и его собраниям свои исследования.

Сохранись подобные дворянские дома в их первозданном виде, как, например, в Европе, — насколько обогатилась бы культурная сокровищница России!

Но безумная затея большевизма представить дело так, что история тысячелетнего государства началась с выстрела «Авроры», требовала не только уничтожения целых семейных кланов с «непролетарскими» фамилиями, но и всего, что могло напомнить об их существовании.

Распродано, разворовано, уничтожено, погребено в музейных запасниках — эту участь разделили и сокровища петербургского дома Абамелик-Лазаревых.

И все-таки супругам удалось оставить России подарок, в своем роде единственный и неповторимый.

В мае 1904 года Семен Семенович сделал огромное при­обретение: у обедневшей аристократической семьи купил виллу и прекрасный парк в самом центре Рима на одном из красивейших холмов — Джаниколо. Площадь участка составляла более тридцати гектаров. Достаточно сказать, что территория бок о бок расположенного с ним государства Ватикан была лишь немногим больше.

Планы по обустройству виллы, строительству здесь новых зданий, каждое из которых обещало стать уни­кальным по своей архитектуре, у супругов были огромны. Мария Павловна вникала во все детали работ, приобретала великолепные произведения искусства и культуры. Жизнь казалась прекрасной и нескончаемой. Горе же затаилось рядом. Могла ли она тогда предположить, что более трех десятилетий ей придется в одиночку достраивать то, что было задумано вместе с мужем?

…Князь Абамелик-Лазарев скончался в Кисловодске в сентябре 1916 года совершенно неожиданно, от паралича сердца. Когда Мария Павловна вошла в его кабинет, то увидела, что он сидит за письменным столом, склонив го­лову на руки. «Сеня!» — позвала она и, не получив ответа, подумала, что тот задремал, подошла и ласково коснулась ладонью его холодеющей щеки…

Газеты писали о кончине князя как о тяжелой для обще­ства потере выдающегося человека, мецената и патриота. Отозвалась и Италия: «Скончался великий аристократ, игравший значительную роль в итальянском обществе, высокий, всегда моложавый, южного типа (его предки были хозяевами Курдистана), любитель искусств и нашей истории… Когда вспыхнула Первая мировая война, князь вернулся в Россию, где щедро раздавал свои огромные богатства Красному Кресту, авиации, морскому флоту, на Урале способствовал подъему металлургии… Беспокойная жизнь подорвала его здоровье».

Отдельной строкою в газете упоминалось о вдове покойного, которая находилась в «состоянии глубокого потрясения».

…Завещание Абамелик-Лазарева представляло собой удивительный документ. Он достоин отдельного исследова­ния. Упомянем лишь о некоторых деталях. «Желая сделать доброе и полезное дело для населения Тульской губернии, в которой я провел лучшие годы моей жизни», — как писал Семен Семенович, он оставлял огромную сумму денег на нижеследующее: «…на образование детей, преимущественно сирот потомственных дворян… на учреждение и содержа­ние врачебно-санитарных пунктов и нескольких заразных бараков». Князь даже назвал деревни, которым следует оказать медицинскую помощь, — «так как жители этих деревень потомки наших крепостных». «Непременное мое желание», — добавлял Абамелик-Лазарев, чтобы в уст­ройстве всего им предложенного «придерживаться самой крайней бережливости».

Думал Семен Семенович и о тех, кто у него работал. «Ввиду крайней сложности управления обширными име­ниями с заводами, копями и торговыми и промышленными делами прошу моих наследников не увольнять в течение первых трех лет после моей смерти заведующих моими конторами». Было указано, чтобы тем, кто по каким-то причинам лишится своего рабочего места, выплатили жа­лованье за два года вперед.

Разумеется, особые распоряжения князя были связаны с его римскими владениями. Отдельным пунктом завеща­ния значилось: «Непременное мое желание, чтобы вилла носила бы навсегда имя „Вилла Абамелик“». Хозяйкой этого громадного имения в самом сердце Вечного города Семен Семенович назначал свою супругу. После кончины Марии Павловны все, что составляло «Виллу Абамелик» — земля, архитектурные сооружения, собрания произведений искусства, — передавалось в полную и безраздельную собс­твенность России, в частности императорской Академии художеств.

Оставим в стороне многие перипетии, через которые про­ходил дар княжеской четы в своем движении сквозь время, порой очень трудное и противоречивое. Важно, в сущности, одно: сегодня «Вилла Абамелик» — это территория России, где работает наше посольство.

* * *

Мария Павловна осталась вдовою в сорок лет. Потеря мужа была для нее страшным потрясением, от которого ей так и не удалось оправиться. Жизнь, конечно, продолжалась, но часы счастья остановились навсегда: похоже, княгине и в голову не приходило избавить себя от одиночества. Детей у супругов не было, единственная дочь умерла в младенчестве. Но оставалась большая родня. О том, чтобы снова выйти замуж, она не думала. Да и кто бы, скажите на милость, мог выдержать сравнение с таким человеком!

Вообще, для Марии Павловны наступал очень тяжелый период. Воистину, смерть мужа положила конец благоден­ствию и радости ее жизни. Через год после похорон Семена Семеновича Мария Павловна получила сообщение о смерти матери.

…Последние 25 лет Елена Петровна Демидова прожила в Одессе, лишь изредка навещая Флоренцию. Что заставило ее в конце 1890-х годов покинуть великолепный киевский особняк? Можно лишь предполагать, что ей хотелось устраниться от пересудов, которые злоязычные обыватели вели о ее незадавшейся жизни с Павлом Павловичем.

В Одессе Елена Петровна жила в весьма скромной, по демидовским меркам, усадьбе, которая напоминала о Флоренции. На фасаде двухэтажного, незатейливой архи­тектуры дома до сих пор сохранились некоторые мраморные барельефы с изображением выдающихся людей Италии и России. В жаркий полдень и сегодня усадьбу укрывают пинии, привезенные хозяйкой из Италии.

Елена Петровна по заслугам пользовалась исключи­тельным уважением в Одессе. Ни одно доброе дело не обходилось без нее. Первая в Одессе спасательная станция, строительство церквей, монастырей, зданий для духовной семинарии, поддержка неимущих студентов и глазной кли­ники — это лишь краткий список того, куда с редкой щедростью вкладывала княгиня демидовские капиталы. Сколько самых искренних слов говорилось в день ее похорон в разгар жаркого одесского лета! Похоронили княгиню Демидову в ограде женского Архангело-Михайловского монастыря.

…До конца своей жизни Мария Павловна, которой въезд в «красную» Россию был закрыт, не могла смириться с тем, что лишена возможности побывать в армянской цер­кви на Васильевском острове, где был похоронен ее муж. Оказалась она отрезанной и от родительских могил.

О том, насколько для Демидовых было важно лежать не просто в русской, но именно в уральской земле, говорит тот факт, что отец Марии Павловны высказал эту волю священнику, исповедовавшему его перед смертью. Мало того, именно Павел Павлович перенес прах своего отца со знаменитого кладбища Александре-Невской лавры, где лежала «вся королевская рать» Российской империи, «к себе» на Урал, в родовую усыпальницу. Здесь же, проделав последний траурный путь через всю Европу, нашел свое при­станище и «флорентийский дед» — Николай Никитич.

Знала ли Мария Павловна, что ни дедовой, ни отцовской и ни материнской могилы уже не существует?

…Прошлое уходило безвозвратно. Жизнь в Пратолино стала куда более деловитая, чем прежде, лишенная всяких проявлений роскоши. Хозяйка ограничила свой домашний круг младшей овдовевшей сестрой Натальей Павловной, несколькими старыми слугами и двумя секретарями для ведения дел. А дел хватало: в архивах Флоренции хранятся бумаги, прошения, счета, связанные с ее помощью соотечест­венникам — беженцам от «красного» террора.

Демидовым повезло: наличие недвижимости за рубежом и капиталов в иностранных банках позволяло им оставаться обеспеченными людьми, даже когда заводы на Урале, дома и поместья были национализированы. Имущество же других, которые бежали за границу, спасая свою жизнь и детей, за­ключалось лишь в одежде на плечах. Демидова долгое время помогала этим людям не умереть с голода и приспособиться к новой жизни.

В годы Второй мировой войны, по словам княгини, Пратолино оказалось «на передней линии фронта». Немцы, расквартированные в имении, с комфортом обосновались в большом доме, выдворив ее с домашними в один из флигелей. Но не это было главным: налеты американской и английской авиации, прицельная бомбежка Пратолино как заметного объекта нанесли огромный урон не только дворцу, но и пар­ку. Вот о чем сокрушалась Демидова, бродя среди завалов деревьев — искореженных, сломанных, вывороченных с корнем. Повсюду зияли воронки от разорвавшихся бомб. О себе она почти не думала: имея возможность перебраться в безопасное место, Мария Павловна предпочла разделить с Пратолино его судьбу. «Если моя вилла погибнет, умру и я», — говорила она.

И хозяйка, и ее дом избежали гибели, но следы пережи­того остались. Мария Павловна, всегда крепкая и вынос­ливая, впервые почувствовала боли в сердце. Пострадал и дом в Пратолино. Еще более тяжелая участь, кстати, постигла дворец Сан-Донато, где тоже стояли немцы и буквально крушили все вокруг. Из Пратолино же исчезло все, что только можно было увезти и унести. Марии Пав­ловне приходилось утешаться тем, что немцы не добрались до тех вещей, которые удалось спрятать: семейных бумаг, фотографий, портретов, фамильных драгоценностей.

Надо сказать, что в мирное время этих драгоценностей сильно поубавилось: княгиня продавала золото и брилли­анты, стараясь помочь крестьянским семьям, совершенно разоренным войной.

В послевоенные годы Мария Павловна пережила длинную вереницу судебных тяжб. Представители СССР нажимали на итальянские власти с целью национализации «Виллы Абамелик». Те первое время давали разъяснения, что у виллы есть прямая наследница, но в конце концов сдались. Демидова-Абамелик-Лазарева потеряла на нее права.

Теперь все силы княгини уходили на восстановление Пратолино. Дом отстроили заново, в комнатах повесили картины, и Аврора Карловна во всем блеске красоты и мо­лодости опять улыбалась с портрета кисти великого Брюл­лова. Постепенно в шкафах и секретерах заняли свое место альбомы, пачки писем, визитки и фотоснимки, собранные более чем за столетие. Долгими вечерами Мария Павловна разбирала архив, разглядывая старые рисунки, перечитывая пожелтевшие от времени листки. Мелкий изящный почерк: «Завтра я лечу в твои объятия, мой милый Александр… Ав­рора. В 8 часов вечера». Это бабушка писала своему второму мужу Карамзину. И ее же письмо, посланное в Петербург через 55 лет: «Я вижу ясно, что Бог освобождает меня от всего земного». В большом плотном конверте крестильная рубашечка отца, Павла Павловича. Две вырезки из газет на французском и немецком языках о его венчании с княжной Мещерской, фрейлиной ее императорского величества го­сударыни Марии Александровны. Фотография девушки в белом платье с маленьким свадебным букетом в руке. Такую же, только больше и в рамке, Мария Павловна видела над письменным столом у Элима. Они редко говорили с ним на эту тему. Правда, однажды мать Елена Петровна сказала ей, уже взрослой, спокойно и откровенно: «Он ее, моя до­рогая, очень любил». Марии тогда показалось странным и обидным, что красивая и величавая матушка говорит ей о любви отца к незнакомой женщине.

* * *

Мария Павловна Демидова умерла в Пратолино от сердечного приступа 21 июля 1955 года.

На эту смерть отозвались все итальянские газеты: «Во Флоренции скончалась княгиня Демидофф, последний потомок известнейшего рода… Уходит еще один особенный представитель старой Флоренции, одна из тех известных иностранок, которые после многих лет пребывания во Флоренции получили не только гражданство, но и право считаться итальянцами и флорентийцами… Княгиню окру­жал легендарный ореол красоты и доброты. К этому следует добавить живой ум и редкую скромность, проявляющуюся прежде всего в эти последние годы, когда она, почти уйдя с мировой сцены, жила в своей вилле Пратолино, в своих салонах, сохранивших стиль XIX века».

Отпевали княгиню в той самой русской церкви во Флоренции, возведению которой столько сил приложили ее родители и где она сама в последние десятилетия была бессменной старостой.

Флорентийцы искренне горевали о русской княгине, которую хорошо знали и почитали. В одном из журналов было написано так: «Когда жителям разрешили попрощать­ся с княгиней, многие плакали. Благотворительница, она и на смертном одре была красива, с черными в ее возрасте волосами и гордым профилем».

Княгиня завещала себя похоронить на территории парка в Пратолино. Могила с железной оградой и пра­вославным, из серого мрамора, крестом, такая одинокая среди буйно разросшейся зелени, сохраняется в полном порядке…

 

10

В начале нашего повествования мы встретились с мо­лодым корнетом Кавалергардского полка Шереметевым. На склоне лет Сергей Дмитриевич не мог пожаловаться на судьбу. Его карьера по всем статьям удалась: он был и членом Государственного совета — высшего органа власти в России, и обер-егермейстером двора, и кавалером множества орденов, как русских, так и иностранных.

Повезло ему и в семейной жизни. В свете его жену Екатерину Павловну, урожденную княжну Вяземскую, называли не иначе как «идеальная женщина». Семеро детей — пять сыновей и две дочери — выросли в знаме­нитом шереметевском особняке, отгороженном от Фон­танки кружевной чугунной оградой с иконой и крестом, прикрепленными к ней.

Редко кто из прохожих не останавливался здесь, зачаро­ванно разглядывая дворец и представляя, какая жизнь идет в этом хранилище сокровищ графского семейства, где время словно остановилось в восемнадцатом веке — «золотом веке» русского дворянства. Казалось, что за высокими ок­нами все еще скользит призрачная фигура недолгой хозяйки дворца — Прасковьи Ивановны Жемчуговой-Шеремете­вой, героини самой знаменитой в России любовной истории и бабушки нынешнего хозяина.

На склоне лет Сергей Дмитриевич, никогда не любивший великосветской жизни, все чаще уединялся в своем кабинете, где хранились громадное книжное собрание и коллекция редкостных документов, связанных с прошлым России и ее выдающимися личностями.

Действительность разочаровывала его, прошлая жизнь казалась глубже, значительнее. Он взялся за перо и очень редко выезжал из дома, предпочитая написать лист-другой какого-либо исторического изыскания, нежели убивать время в пустопорожних разговорах.

В тот небольшой круг людей, обществом которых он дорожил, входила и давно овдовевшая княгиня Барятинская. Ему всегда была не по сердцу ее англомания, пристрастие к мишуре светских салонов, и все же он ездил к ней иногда скоротать вечерок, а если это почему-то долго не получа­лось, начинал волноваться и с удвоенной силой стремился повидать старую знакомую.

Бетси оставалась верна своим давним пристрастиям. Для нее во всей русской гвардии существовал только один полк. Время шло, но «княгиня Елизавета Александровна видела в Кавалергардском полку свою семью, гордилась всеми его успехами и болела от его неудач».

Понятно, что ни одна беседа «матери-командирши» и графа не обходилась без этой излюбленной темы. Желая быть в курсе всего, княгиня интересовалась и нынешними занятиями Шереметева.

— Когда же вы почитаете мне что-нибудь из ваших сочинений, граф? Идут разговоры, что вы превратились в форменного писателя. Прошу заранее зачислить меня в число ваших поклонниц.

— Увы! Общество сильно изменилось. Я чувствую себя чужим среди множества новых лиц. Что мне до них и что им до меня, до моих писаний? Прежде, княгиня, как будто веселее было.

— Ах, граф, такие разговоры — обычная примета людей стареющих.

— Может быть. Но несомненно, что прежде обще­ство было изящнее. Я никогда не одобрял заведенную покойным государем моду: мундиры на военных некра­сивы, сапожищи и шаровары не идут к балу. Очарова­тельных дам почти нет. Девицы довольно бесцветны… За столами с картами все та же пошлость и подлость, нет настоящего интереса даже к нынешним делам. Только денежные места, акции, биржи, зависть к загранице — у них свободы, либерализм! Кавалергарды превратились в придворных кавалеров. Никто не пройдется, как бывало, в мазурке. Забывают наши предания. Правду говорил поэт Вяземский: «И то, что пепел нам священный, для них — одна немая пыль…» Так что считайте — для себя пишу!

— Не огорчайтесь, читатели и у вас будут, ведь к про­шлому обращаешься только тогда, когда жизнь перестает казаться бесконечной. А к этому неизбежно приходит каждый.

— Откровенно говоря, и я уповаю на это. А потому записываю даже то недавнее, чему сам был свидетель. На­ пример, о государе Александре Третьем, почтившем меня своей дружбой, о его ранней смерти, о верной подруге его жизни, Марии Федоровне. Может, кому-нибудь мои герои и сгодятся. Кстати, вдовствующая императрица зовет меня к себе в Ливадию. Так что днями еду…

— Раз так, счастливый путь, Сергей Дмитриевич. И мой низкий поклон Марии Федоровне. Прелестная, редкая женщина, образец во всем. И такая примерная суп­ружеская жизнь!

Опершись на руку гостя, Бетси тяжело поднялась с кресла и сказала:

— Прошу вас в зал, граф. Пройдемся, уж если не в мазурке, то просто по паркету…

Прогулка по залу стала их ритуалом, и Шереметев ждал этих минут, не отдавая себе отчета почему. Они медленно шли под руку. Помещение, где теперь редко поднимались плотные гардины, казалось уходящим в бесконечность. В какой-то момент Шереметев переставал слышать непре­станно журчавший голос своей дамы. Иное, далекое от того, о чем рассуждала она, овладевало им: в дальнем конце зала, где сгущались сумерки, ему ясно представлялся об­раз молчаливой княжны, которую некогда впервые увидел здесь. Это вызывало в нем острое, непередаваемое чувство, названия которому он не знал, да и не хотел знать.

…По «Мемуарам» Шереметева можно судить, что Павла Павловича Демидова он недолюбливал. Печальную историю Мари Мещерской, которая в юности заняла в его сердце особое место и осталась там навсегда, он изложил так:

«Она… глубоко несчастлива. До меня дошла позднее такая выходка ее мужа: уже беременная поехала она в театр, кажется, в Вене, когда муж ее внезапно выстрелил из пистолета в ее ложе, в виде шутки, чтобы ее напугать. Она пожила недолго и, родив сына, умерла. Что делалось с великим князем Александром, трудно передать…»

Видимо, в правдивости этих сведений — а они и впрямь чудовищны — Шереметев, при всей неприязни к Демидо­ву, сомневался и сам. Во всяком случае, в окончательном варианте «Мемуаров» он их исключил.

* * *

Александр III прожил со своей супругой Марией Федо­ровной 28 лет в мире и согласии. Кто бы мог предположить, что этот откровенно навязанный обоим брак окажется столь крепким и счастливым? Когда подумаешь, сколько союзов, заключенных по самой горячей любви, не проходят испы­тания временем, этот факт воспринимается как чудо. Ведь прожив столько лет на глазах общества, которое все видит и подмечает, супруги не дали ни малейшего повода усомниться в прочности их отношений.

Немалый совместный путь, пройденный рука об руку, опровергал все известные истины, раскрывающие секреты супружеского долголетия. В первую очередь это касается характеров царя и царицы — кажется, невозможно было найти столь несхожих меж собой людей.

Известно, что как раз отнюдь не самые заметные, а второстепенные особенности и привычки являются камнем преткновения.

Александру, смолоду ненавидевшему светскую суету, досталась супруга, не мыслившая без нее жизни. Мария Федоровна обожала любого рода развлечения, танцы в особенности, а также путешествия, новые знакомства. Она знала всех и обо всем, умела поддерживать множество связей. Без звуков музыки, людского говора жизнь теряла для нее свое очарование.

Для Александра сущим наказанием было большое обще­ство, необходимость слушать и говорить на неинтересующие его темы.

А эти родственники — бич Божий, по поводу которых он громко заявлял с надеждой, что кто-нибудь из них его услышит: «Как же они мне надоели!»

Он предпочитал посидеть с удочкой у какого-нибудь сон­ного озерца, ценил каждую минуту подобного блаженства. В ответ на сообщение адъютанта, что возле его кабинета теряет терпение целая толпа послов, Александр произнес свою знаменитую фразу: «Когда русский царь удит рыбу, Европа может подождать».

Он был крайне неприхотлив в обиходе, в личных за­просах, в одежде. Несчастный камердинер ставил десятую заплату на его рейтузы, отчаявшись доказать, что их пора попросту выбросить. Не было лучшего способа испортить царю настроение, как вместо старых, сношенных сапог подложить новые — обычно они летели в окно.

И при этом во всей Российской империи не нашлось бы большей щеголихи, причем с великолепным вкусом и разборчивой в вопросах моды, чем Мария Федоровна. Она всегда была одета нарядно, но без эпатажа. Туале­ты украшали ее, не обнаруживая ни малейшего желания выглядеть не по возрасту, что обычно вызывает снисхо­дительную усмешку.

Рядом со своим мужем, с годами сильно раздавшимся и никогда не следившим за модой, Мария Федоровна смотре­лась весьма молодо. Разница между супругами была заметной. При всей сердечности царицы, ей никогда не изменяли безу­коризненное воспитание, такт и выдержка. Характер же ее супруга был чисто русским, «без малейшей примеси… крепкое словцо было присуще его натуре, и это опять русская черта». У него «была потребность отвести душу и ругнуть иной раз сплеча, не изменяя своему добродушию. Иногда за столом и при свидетелях говорил он, не стесняясь, прямо набело».

«Когда уж очень неловко становилось от его слов, — вспоминал Шереметев, — она (императрица. — Л .Т.), полушутя, бывало обращалась ко мне и говорила: „Ничего не слышно, не правда ли, мы ничего не слышали?“ А в сущ­ности, нисколько этого не стеснялась и всегда сочувствовала ему. И это было особенно в ней привлекательно».

Царь был ревностным поклонником Чайковского: ходил не только на премьеры, но и на репетиции. Жена всегда сопровождала его. Любил Александр и живопись, правда, предпочитал работы русских художников, покупал даже слабые вещи, дабы поддержать. Они горячо обсуждали увиденное и услышанное. На одном из вернисажей наблю­давший за ними А.Н.Бенуа был пленен простой, искренней манерой их общения. Царь буквально за руку таскал свою хрупкую супругу от картины к картине. Потом, отлучась в сторону, она звала его, что-то показывала, горячо объясняла, и супруг, великан по сравнению с ней, улыбаясь, согласно кивал головой.

«Для всех было очевидно, — писали о них, — что оба еще полны тех же нежных чувств, которыми они возгорелись четверть века назад».

У царя с царицей было пятеро детей, которые по мере своего взросления задавали, как это бывает, такие голо­воломки, что государь-отец иной раз, словно ребенок, обижался на них и жаловался находящейся в отъезде жене, рассуждая о нелегкой родительской доле:

«С маленькими детьми гораздо лучше, и они, и я доволь­ны, и нам отлично вместе… когда дети подрастают и начинают скучать дома, невесело родителям, да что же делать? Так оно в натуре человеческой… Ксения (семнадцатилетняя дочь. — Л.Т.) меня вполне игнорирует, я для нее совершенно лишний… я ей не нужен, только утром поздороваемся, а вечером „Спокойной ночи“ — вот и все! Умоляю тебя, ей ничего об этом не говорить, будет еще хуже, так как будет ненатурально… С нетерпением жду твоего возвращения, так грустно, скучно и пусто без тебя…»

Об одном из сыновей с горечью пишет: «К моему рож­дению я не получил ни одной строчки от него…»

Мария Федоровна тут же отвечала мужу, стараясь его успокоить, объяснить поведение детей. Любовью и заботой о его душевном самочувствии пронизано каждое слово:

«Весь день я думаю о тебе с грустью и настоящей тоской. Мне тебя страшно не хватает. А мысль о том, что ты сейчас так одинок и печален… буквально всю меня переворачивает. Я не могу тебе этого описать.

Однако должна тебе сказать, что все, что ты пишешь в отношении детей, — несправедливо. Как ты только можешь допустить мысль, что ты для них ничто! И что они тебя не любят! Это почти сумасшествие, мой дорогой. Я так огор­чилась из-за тебя, что даже плакала… Как только тебе такое могло прийти в голову? Ты действительно несправедлив! Конечно же я им об этом ничего не скажу. У них волосы встанут дыбом от отчаяния. Но в нужное время я им дам понять это с моей стороны…»

Семья Александра III была на редкость дружной и счаст­ливой. Его дети выросли в обстановке спокойствия, теплоты и любви. Сколько раз, став взрослыми и ступив на крестный путь, который прошли до конца, они вспоминали своего отца и жизнь возле него, казавшуюся исчезнувшим раем.

День 17 октября 1888 года Мария Федоровна назы­вала «воскрешением из мертвых». Возле станции Борки императорский поезд потерпел крушение. «Все падало и трещало, как в Судный день: погиб 21 человек, 35 получили серьезные ранения». Спасение царской семьи приписыва­ли чуду: среди разбитых вагонов «самый ужасный», как вспоминали, был именно их. Обезумевший крик Марии Федоровны «Дети, где дети?» запомнился на всю жизнь тем, кто слышал его.

Подставив свою спину, Александр держал крышу раз­битого в щепки вагона, держал сколько было сил, все те бесконечные минуты, пока жена и дети выкарабкивались из-под обломков.

Он всегда был способным на жертву и верным друзьям, семье, памяти, убеждениям, и эта сущность характера госу­даря спасла его семью.

Но платить за столь мужественный поступок пришлось дорогой ценой. Через несколько лет резко обострилась болезнь почек. Врачи считали ее следствием невероятного напряжения, которое испытал организм государя в тот ро­ковой день. Сорокадевятилетний богатырь таял на глазах.

…20 октября 1894 года Шереметеву сообщили, что государю «совсем плохо», и Сергей Дмитриевич выехал в Ливадию.

В комнату, где умирал государь, никого не пускали. Кро­ме него там находились только врачи и Мария Федоровна. Часы пробили два часа дня. Через несколько мгновений две­ри комнаты распахнулись, и все услышали: «II est mort» — «Он мертв». Разрешили войти.

Вот что записал Шереметев:

«В мыслях промелькнуло: что я увижу? Но увидел то, чего, конечно же, помыслить не мог… Увидел и остолбенел. Спиною к открытым дверям, в креслах, сидел государь. Голова его слегка наклонилась влево, и другая голова, на­клоненная вправо, касалась его, и эти две головы замерли неподвижно, как изваяние. То была императрица. У меня промелькнуло: они оба живы или оба умерли?

…Мы все невольно подходили к нему на коленях. Когда я приблизился к нему и увидал две соединенные головы, неподвижные, как мрамор, я поцеловал его руку, но поднять глаз на эти головы был не в силах».

* * *

Шереметев прибыл в Ливадию в ту самую пору, когда эта благословенная земля покрыта нежно-сиреневой сетью цветущей глицинии. Ее гибкие стебли добрались до оград, скамеек, каменных построек и даже до кипарисов, из темной зелени которых свешивались душистые кисти мелких, с нежнейшим запахом соцветий.

Долго Мария Федоровна водила гостя по заветным уголкам парка, по стародавней привычке называла его «мой дорогой граф» и рассказывала, что сын-император с невесткой задумали строить большой каменный дворец и проект, сделанный крымским архитектором Красновым, кажется, уже готов.

Конечно, старый деревянный дворец, где она жила со своим супругом, мал для разросшегося семейства и не слишком, по понятиям невестки Александры Федоровны, комфортабелен.

— Ах, мой дорогой граф, laisser faire, laisser passer — пусть идет, как идет, я все равно останусь на старом месте… Правда, там многое требуется обновить. Время, оно даже к вещам беспощадно. Я хотела, чтобы вы взглянули и по­советовали, как быть.

Они поворотили к дому и первым делом прошли в зна­комую Шереметеву комнату. Мария Федоровна сказала, что кресло, в котором умер государь, совершенно обветшало и рассохлось. Ей посоветовали вынести его, а то место, где оно стояло, пометить особым образом — врезать в пар­кет знак из светлого кленового дерева, в виде креста. Эта мысль понравилась Шереметеву, о чем он и сказал Марии Федоровне.

В кабинете государя обои местами лопнули, шторы сильно выцвели, паркет скрипел.

Шереметев посмотрел в угол, где стоял письменный стол государя, заставленный разными предметами. Пе­рехватив его взгляд, Мария Федоровна сказала: «Может быть, хотите что-нибудь на память?» Он подошел и взял маленькую бронзовую статуэтку, изображавшую любимую собаку Александра по кличке Камчатка, которая погибла в Борках.

Переведя взгляд чуть выше, Шереметев увидел женский портрет в овальной раме под стеклом, висевший на крученом потрепанном шнуре.

Портрет ему был знаком. Сергей Дмитриевич и прежде догадывался, что это Мещерская, однако никогда не осме­ливался спросить о том государя напрямую. Понимал он и почему портрет повесили так низко. Из-за косо падающего света он оставался незаметным постороннему взгляду, зато хорошо был виден сидящему за столом.

Как ни хотелось Шереметеву рассмотреть портрет по­лучше, чего раньше никогда не удавалось, он благоразумно решил не привлекать к нему внимание Марии Федоровны. Отступив в сторону, хвалил гравюры, висевшие на стене, за их качество и редкость.

— Ну, кажется, мы осмотрели все, — наконец сказала хозяйка. — Завтра же дам распоряжение управляющему, что и как следует сделать. Первым делом — вынести лишнее…

Они уже направились к выходу, как вдруг Мария Фе­доровна спросила:

— А не знаете ли, Сергей Дмитриевич, кто та дама? — И движением головы указала на портрет в овальной раме.

Шереметев обернулся. Лицо Мари за блестевшим стеклом уже было неразличимо. Помолчав немного, он ответил:

— Нет, ваше величество, не припомню…