1. Платье Розины
В октябре 1796 года в большом и могущественном семействе Строгановых произошло трагическое событие: неожиданно скончалась совсем молодая внучка одного из братьев знаменитой фамилии. Строгановы! Уже третье столетие они считались негласными хозяевами Сибири и всех ее богатств.
Смерть Елизаветы Шаховской, единственной наследницы огромного состояния, потрясла общество внезапностью и необъяснимостью. Ни безутешная мать, ни близкие усопшей не пытались объяснить случившееся болезнью или несчастным случаем.
Это только подливало масла в полыхавший огонь слухов и домыслов. Однако ни по горячим следам этой трагедии, ни по прошествии десятков лет после нее Строгановы никогда не касались этой темы. Они как будто объединились в желании предать горестное происшествие вечному забвению или, на крайний случай, предоставить любопытствующим думать по этому поводу все что угодно.
Надо признать: несмотря на хранимое Строгановыми молчание, все-таки хватало вполне достоверных фактов, чтобы приподнять завесу тайны. Высказывалось несколько версий гибели молодой женщины, причем каждая выглядела правдоподобной. Но как это часто бывает, всякий раз недоставало какой-то детали, последнего штриха, который представил бы трагическую картину абсолютно понятной и ясной.
Порой создается впечатление, что далеко не всем Строгановым могли быть известны причины трагедии. Да и все ли досконально знал о том ближайший к усопшей человек – ее мать?
Тайна так и осталась неразгаданной и, казалось бы, была обречена кануть в Лету.
Но подумаем, сколько грандиозных событий перепахали российскую жизнь с той далекой осени 1796 года! Поневоле задаешься вопросом: почему же эта сугубо частная история – мало ли несчастий случается в семьях – не забылась? Отчего современники, описывая бурный исход XVIII века, который словно передавал зловещую эстафету следующему столетию с его войнами, гибелью сотен тысяч людей, – почему они считали нужным хотя бы упомянуть о несчастной судьбе богатейшей наследницы Строгановых? Было, видимо, здесь нечто задевавшее глубокие человеческие чувства. Эта история тревожила, как всякая неразрешимая загадка, которая, ускользая, не давала себя раскрыть.
Да что там современники! Спустя более ста лет краткое изложение трагедии, разыгравшейся в семействе Строгановых-Шаховских, поместил в своем уникальном историческом труде «Русские портреты XVIII и XIX столетий» великий князь Николай Михайлович Романов. Его пятитомник содержит около пятисот портретов знаменитых личностей, «составлявших и приумножавших славу России».
Казалось бы, в эту копилку национальной памяти могли попасть люди исключительные, особого ума и таланта. А тут – молоденькая женщина, ничем особенно о себе не заявившая.
Однако автор мало того что рассказал о Елизавете Шаховской, он уделил ей места больше, чем некоторым государственным мужам, сподвижникам монархов и вельможам.
Великий князь не только с большой требовательностью отбирал «персонажей» для своего труда, но и сведения о каждом дополнял портретом. Так вот, рассказ о наследнице строгановских сокровищ он сопроводил тремя ее изображениями, которые словно тоже таят какую-то загадку, – совершенно очевидно, они не схожи между собой. Все это дает заинтересованному и сочувствующему читателю дополнительный повод для размышлений.
Так откуда же такая долгая память? Для чего одинокий голос безвременно погибшей женщины пробился к нам сквозь толщу лет? Не для того ли, чтобы вернуть к немодной нынче мысли, что за все богатства мира невозможно купить ни душевного покоя, ни простого человеческого счастья?
Глядя на суровые стены первого дома Строгановых в Сольвычегодске, трудно предположить, какую искрящуюся, радостную красоту принесут они в дальнейшем на берега Невы. Как благородны и утонченны будут их мужчины. Как очаровательны, своенравны, ни на кого других не похожи их женщины – мастерицы превращать свою жизнь в увлекательный роман.
* * *
Строгановы – энергичные, напористые, предприимчивые – уже с летописных времен умели зарабатывать деньги. Достаточно сказать, что в середине XV века они могли позволить себе выкупить московского великого князя из татарского плена.
Дальше – больше. Семейство бралось за всякий промысел, всякое дело, как говорится, горело у них в руках. Торговали пушниной, рыбой, древесиной. Но золотой дождь пролился на них с приобретением права на разработку соляных копей.
Сейчас мы настолько привыкли к дешевизне и всегдашнему наличию этого продукта в продаже, что не замечаем его значения в повседневной жизни. В стародавние же времена соль на столе русского человека имела особое значение, приравнивалась к хлебу. Оба эти продукта – даже судя по поговоркам – становились синонимом устойчивого бытия. Нехватка соли, как и повышение на нее цены, вызывала напряжение в обществе, порой приводила к бунтам и кровопролитию.
Начав с небольшого соляного промысла, Строгановы скупали разработки «белого золота» у менее удачливых предпринимателей, вытесняли конкурентов и постепенно становились монополистами в этой исключительно прибыльной, не знавшей спада на спрос отрасли. В конце концов они стали единственными поставщиками соли, вывозя ее в Центральную Россию, во все крупные города государства.
Но и этого им было мало – они начали активно добывать железную руду, строить плавильные предприятия, вокруг которых заводские слободы разрастались в города. Жизнь здесь велась по сугубо строгановскому уставу, без оглядки на петербургскую власть.
Со всей страны Строгановы перевозили в свои владения молодые, перспективные семьи. Хлебопашцы и строители, оружейники и скотоводы, корабелы и токарных дел мастера, ткачи и охотники – все были нужны, всем хозяева помогали обустроиться при условии полнейшей самоотдачи и добросовестного труда. Тех, кто выказывал особые способности, отправляли учиться за границу.
Еще при Иване Грозном, щедро дарившем предприимчивому семейству сибирские земли, Строгановы уже были хозяевами двадцати городов, двухсот деревень и пятнадцати тысяч крепостных.
На свои деньги они возводили крепости, вооружали целые гарнизоны для «бережения от ногайских и других орд». Строгановы чувствовали себя хозяевами, причем вечными хозяевами этой земли, поэтому во всем, что здесь делалось, чувствовались их влияние, их рука.
Фамилия Строгановых становилась синонимом почти неограниченной власти. Им приходилось считаться только с одним конкурентом, от которого не удалось избавиться, – с Демидовыми.
«Богаче Строганова не будешь!» – такая появилась поговорка.
Однако никакие предпринимательские таланты не помогли бы Строгановым достичь невероятного финансового могущества, если б они с самого начала не заявили о себе как люди государственные. То есть понимающие российские нужды, готовые в трудный для страны час, как говорится, тряхнуть мошной. Возвышаться за счет богатств своей земли и не возвращать ей долг – такое и в голову не могло прийти. Вот почему русские государи благоволили к Строгановым: не за красивые глаза, а за славные дела.
А список этих дел длинен. Именно они, верные царевы слуги, снарядили Ермака для похода на Сибирское ханство. И терзавшие русский Север набеги кочевников прекратились. Иван Грозный предоставил Строгановым право беспошлинной торговли на вновь завоеванных землях.
Внутренних смут и переворотов Строгановы сторонились: стояли за законную власть – какую Бог послал. За это в XVII веке царем Василием Шуйским повелено было в грамотах величать Строгановых по имени и отчеству. Эти сибирские предприниматели простого происхождения получили право называться «именитыми людьми». Такое отличие даровалось исключительно членам строгановского клана и, как можно прочитать, «не применялось больше к кому-либо ни до, ни после них».
«Титул этот давал им право быть судимыми только царем, а не обыкновенными судьями, – читаем в "Истории родов российского дворянства", – что было, конечно, изъятием очень важным по тому времени».
Очень благоволил к Строгановым и Петр I. Испытывая нужду в инициативных, способных на большие щедроты людях, он видел в них свою опору. Его надежды оправдались: могучее семейство построило за свой счет несколько кораблей для русского флота. Издержек, конечно, это потребовало больших, но и награждал Петр воистину по-царски.
Если громадные угодья сибирской земли ранее использовались Строгановыми как арендаторами, то именно Петр выдал им грамоту о вечном пользовании. Теперь их владения походили на государство в государстве. И вправду, если принять во внимание, что в XVIII веке «именитым людям» принадлежало десять миллионов десятин, то это совсем не выглядело преувеличением: в Европе были страны и меньших размеров.
Недаром один из Строгановых – Александр Сергеевич, знаменитый меценат, создатель Казанского собора в Петербурге, – не шутя говорил, что захоти он уподобиться монарху, то со своим доходом завел бы в Пермском крае личное войско, собственную резиденцию с канцлером, камергерами, камер-юнкерами и прочими атрибутами монархической власти. А ведь ему принадлежала только треть владений деда, «именитого гражданина Григория Дмитриевича»! Даже последний из дореволюционных Строгановых – граф Сергей Александрович, умерший за границей в 1923 году, – до национализации являлся владельцем миллиона десятин земли.
Разумеется, в России существовало несколько семейств, отмеченных финансовым могуществом, такие как Шереметевы, Юсуповы, Разумовские, Демидовы, но никто из них не знал столь долгого, в несколько веков, непоколебимого процветания, наступательного движения вперед, желания и умения утвердить свое имя в самых разных областях жизни державы.
...Строгановы – истинные любимцы фортуны. Им постоянно везло чисто по-житейски: каждое поколение поставляло исключительно работоспособных, с неугасимым внутренним запалом мужчин. Сыновья оказывались достойными отцов. Далеко не безгрешные, как и все смертные, они отнюдь не сибаритствовали. А ведь стоит даже одному поколению пожить без забот, как возведенное предками здание финансового преуспевания начинает крениться. Сначала вроде бы чуть-чуть, почти незаметно, потом все более неотвратимо. И только когда признаки обрушения становятся очевидными, беспечные наследники хватаются за голову и начинают метаться в поисках спасения. Ан поздно! Лишь по счастливой случайности, которая, как известно, в каждое окошко не заглядывает, кому-то удается предотвратить крах. Строгановых сие миновало.
...Григорий Строганов первым из всего обширного семейства осел в Москве. Здесь он обзавелся домом в районе Таганской слободы, который стал самым поместительным частным строением Первопрестольной. Да и расположилась новостройка очень заметно – на бровке высокого холма. Отсюда Кремль был виден, как на ладони.
Казалось бы, столь великолепные хоромы никак не вязались с весьма скромной застройкой, где жил далеко не богатый люд – гончары, таганщики, кузнецы, каменщики. Однако новосел выказал себя человеком неспесивым и хлебосольным: его дом был открыт «не токмо друзьям его, но и всякого чина людям». За Григорием Строгановым закрепилась репутация «старателя для бедных».
Это отец нашей героини Варвары Александровны Строгановой-Шаховской Александр Григорьевич. Его грудь украшает усыпанное бриллиантами изображение царя Петра – покровителя этих сибиряков-предпринимателей. На немолодом лице Строганова – сосредоточенность, энергия, думы о завтрашнем дне, в котором, несмотря на его роскошный кафтан и сундуки с золотом, не будет ни минуты для безделья и праздности.
Под стать ему оказалась и супруга Марья Яковлевна – пышнотелая, с соболиными бровями. Как и все Строгановы, она отличалась глубоким благочестием, брала к себе девушек-сирот, воспитывала, а потом выдавала с хорошим приданым замуж. Рядом со своим домом построила богадельню, которую содержала на собственные средства.
Все это не укрывалось от глаз обычных москвичей. И самые завистливые души смирялись в виду людей, которые при колоссальном богатстве думали о своей душе. Золото Строгановых не развратило.
Это понимали и ценили не только москвичи, но и государь. Петр не упускал возможности подчеркнуть свое расположение и к Строганову, и к его супруге. К примеру, самодержец строго-настрого запретил носить так называемое русское платье – только Марье Яковлевне это разрешалось. Не позволял Петр и возводить каменные церкви – все шло на строительство Петербурга. Однако на просьбу Марьи Яковлевны разрешить ей поставить храм именно каменный ответил согласием.
...В 1722 году Строгановым, предки которых, по одной из версий, были поморскими крестьянами, император даровал дворянское звание, что дало им возможность в будущем не только войти в самый избранный круг российской аристократии, но и породниться с самими Романовыми. Для этого, правда, должно было пройти изрядное время, но факт остается фактом: дочь Николая I, великая княгиня Мария Николаевна, вторым браком была за графом Григорием Строгановым.
По воле Петра I троим сыновьям «первого москвича» Григория Строганова – братьям Александру, Николаю и Сергею – был пожалован титул барона.
Российская аристократия, чьи боярские корни насчитывали не одну сотню лет, поначалу не без усмешки косилась на сибирских магнатов с непривычным русскому уху титулом. И вправду, глядя на старинные, начала XVII века, портреты с изображением полнотелых красавиц в кокошниках, расшитых жемчугом, и в парчовых сарафанах, с некоторым недоумением читаешь подпись – такая-то «баронесса Строганова». Однако надо отдать должное этому роду – авторитет и безусловное уважение общества были ими честно заработаны в преданном служении Отечеству: в мирном строительстве, в колоссального размаха благотворительности на благо культуры и науки, на полях сражений, где не щадилась собственная жизнь.
...Один из братьев «первых баронов» – Александр Строганов – был женат трижды. Сына-наследника, однако, он так и не дождался. Младшая дочка, Варвара, появилась на свет в 1748 году в браке Александра Григорьевича с Марьей Артемьевной, урожденной Загряжской.
Забегая вперед, скажем, что отсюда берет свое начало родство Строгановых с «пушкинской мадонной»: ведь девичья фамилия матушки Натальи Николаевны Гончаровой – Загряжская. И разумеется, не случайно в дальнейшем в самых разных ситуациях это родство даст о себе знать.
...Маленькой баронессе Варваре Александровне было двенадцать лет, когда умер ее отец. Его похоронили в московской церкви Святителя Николая Чудотворца (3-й Котельнический переулок).
Эта местность до сих пор удивительным образом сохранила дух далекого прошлого, который всяк попавший сюда не может не ощутить. Особую прелесть придает сбегающему к Москве-реке переулку светлый храм с высокой колокольней. С тех давних пор, как в этой местности обосновался Александр Григорьевич, его называют «строгановским».
Время, однако, шло, и маленькая баронесса превратилась в невесту, причем невесту богатейшую. Перечень всего движимого и недвижимого, что ей причиталось, занял бы не одну страницу: ведь только крепостных у ее батюшки на момент смерти имелось 15 926 человек.
Теперь Варваре Александровне по разделу с сестрами отошли колоссальные угодья с лесами, деревнями, тысячами крестьян. А земля-то фантастически была богата железной рудой, каменным углем, золотом, драгоценными металлами. Молоденькая баронесса стала полновластной хозяйкой 10 тысяч крепостных Юго-Камского завода, Усольских, Ливенских, Чусовских соляных и Крестовоздвиженских золотых промыслов, платиновых разработок... Несусветное богатство, скромно называемое приданым, избавило Варвару от всяких забот, связанных с карманом жениха. Главное, чтобы он обладал громким титулом. Ну что это, в самом деле, баронесса? И звучит-то не по-русски! Вероятно, оттого Варвара замуж не особенно спешила: все выбирала да примерялась. И наконец, нашла именно то, что хотела.
Ее избранником стал князь Борис Григорьевич Шаховской. Состоянием он похвастаться не мог, но принадлежность к одному из древнейших боярских родов искупала все.
Когда рассматриваешь старинные женские портреты, приходишь к мысли, что надо родиться совсем уж дурнушкой, чтобы в такой парче, кружевах и в бесподобном головном уборе не производить должного впечатления. А супруга Александра Григорьевича Строганова, Мария Артемьевна, и от природы была хороша собой. О чем, видно, прекрасно знала: вот ведь и белые, прекрасной формы руки свои не забыла представить на портрете во всей их красе!
...В 1773 году княгиня Варвара Александровна Шаховская произвела на свет девочку, названную Елизаветой.
Самой матери было уже двадцать пять лет. В таком возрасте в те времена обычно имели уже несколько детей. Маленькой же княжне Елизавете Борисовне предстояло остаться единственным ребенком в семье.
Сведения о том, как складывалась семейная жизнь Шаховских, до нас не дошли. Но нельзя не заметить: муж княгини весьма тускло вырисовывается в воспоминаниях современников. Значил ли он что-либо в жизни Варвары Александровны? Или оставался, как принято было писать в подобных случаях, «фигурой малозаметной и лично ничем не примечательной»? Вполне вероятно, что супруги миром договорились не вмешиваться в жизнь друг друга и общались лишь в силу какой-либо необходимости.
Известно лишь, что муж Варвары Александровны скончался в весьма преклонном для той поры возрасте – семидесяти шести лет – и был похоронен во Владимирской церкви села Осташево Бронницкого уезда под Москвой. Возможно, у него здесь было поместье. Трудно сказать почему, но приходит на ум мысль об одинокой, не согретой присутствием близкого человека старости.
Про Шаховскую писали, что она с дочерью «долгие годы, много лет» жила в Париже. Видимо, ни родная Москва, ни Северная столица с тяжелым климатом не устраивали Варвару Александровну.
Как бы то ни было, Шаховской была уготована удивительная по своей насыщенности и разнообразию жизнь. Она стала свидетельницей целой череды судьбоносных для всей Европы и, конечно, для России событий. Читая об этом, и сегодня чувствуешь на себе обжигающее дыхание прошлого – его блеск и жестокость, славу и бессилие, его способность рождать героев и развязывать руки отпетым негодяям. Немало из этих людей повидала Шаховская, так или иначе они оказали влияние на судьбу и ее, и тех, кто был ей дорог, – в первую очередь обожаемой дочери. Не ради ли того, чтобы ее маленький идол, ее кумир – Елизавета – жила сказочной жизнью, оплаченной строгановским золотом, жизнью принцессы, вдали от русских холодов и неурядиц, выбрала княгиня Шаховская прекрасную Францию?
Облюбовав для жительства в Москве Гончарную слободу, Строгановы взяли своего рода попечительство над этим далеко не самым фешенебельным местом. Очень скоро, щедро помогая бедным, больным, старикам, они прослыли благодетелями среди местных жителей, подавая пример истинной богобоязненности и христианского отношения к ближнему. Построенную ими церковь в 3-м Котельническом переулке до сих пор называют Строгановской. Много видели эти стены. То иноземные, то собственные варвары наносили им, казалось, смертельные раны. Но они снова поднимались с благородным спокойствием и твердостью, продолжая вершить свое святое дело.
...Кто, отправляясь в Париж, думает о грядущих опасностях? Ведь, кажется, этот город построен специально для того, чтобы каждый человек еще острее ощутил, как это прекрасно – жить!
Когда княгиня Шаховская с дочкой прибыла в Париж, она убедилась: одиноко им с Лизой не будет – берега Сены уже давным-давно облюбовали соотечественники. Одни наезжали по служебной надобности, другие – из желания ознакомиться со здешними красотами, а некоторые жили долгими годами, лишь изредка наведываясь на родину.
Париж уже не удивлялся капиталам, какие сюда привозили и тратили русские. Здешняя аристократия смирилась с тем, что перещеголять их невозможно. Графини, маркизы, виконтессы бледнели от зависти, разглядывая туалеты северных красавиц. Какие у них украшения! Какие экипажи, лошади! Как легко они расстаются с деньгами! Нет, французский муж не способен на такие жертвоприношения и наверняка потребовал бы от супруги поуменьшить прыть.
А какие балы в честь всяческих событий задавали в нанятых особняках русские парижане! В отличие от местных снобов, не подпускавших к себе «чужаков», здесь было можно встретить путешествующих купцов-миллионщиков, студентов, присланных на выучку, представителей духовенства местной православной церкви, докторов, банкиров, случайных паломников, годами собиравших деньги на вояж в Париж.
Разумеется, всяк за столом знал свое место, но едва ли кто уходил огорченным: в парижских домах русской знати гостям предлагалось одинаковое меню. Выражение servis a la russe – «угощение по-русски» – надолго прижилось среди парижской аристократии.
...Познакомившись со многими представителями самого изысканного общества, Шаховская особенно коротко сошлась с княгиней Натальей Петровной Голицыной, проживавшей здесь с семейством.
Ничто так не сближает женщин, как одинаковые воззрения на семейные ценности. В этом-то сходство между ними обнаружилось полное. Обе очень заботливые и любящие матери, они с большой прохладцей относились к своим мужьям и не позволяли им занять сколь-нибудь заметное место в их жизни.
При решении разного рода проблем голоса супругов и Шаховской, и Голицыной оставались чисто совещательными. Личные капиталы подруг давали им эту восхитительную возможность.
Вполне усвоив стиль жизни, принятый в парижском обществе, Шаховская прекрасно ездила на лошади, а когда появлялась на увеселениях знати, затмевала здешних модниц изысканностью туалетов и обилием бриллиантов невиданной величины.
Театры, балы, поездки на охоту, пикники в очаровательных уголках природы – всюду княгиня оказывалась в центре внимания, а если и уезжала с дочерью путешествовать по Европе, то в Париже, этом вселенском Вавилоне, сразу чувствовалось ее отсутствие.
Между тем мать и дочь Шаховские, появившись в европейских столицах, так же как и в Париже, быстро обзаводились знакомствами, вплоть до самых высоких – с членами владетельных семейств.
Эта круговерть, полная новизны и удовольствий, казалось, не оставляла времени княгине Шаховской подумать о своем хозяйстве в России.
Дело, однако, обстояло совсем не так. Огромное отцовское наследство требовало глаз да глаз – это Шаховская знала твердо, как «Отче наш». Беспрерывно из Сибири в Париж, из Парижа в Сибирь на тройках катили управляющие, а то и просто доверенные люди, привозившие хозяйке свежую информацию, отчеты о состоянии дел и прочие бумаги.
Резонен вопрос: а не могло ли здесь быть подтасовок, приписок и прочей «липы»? Ну как не воспользоваться отдаленностью хозяев, чтобы не пополнить собственный карман? Такие вещи происходили, конечно, сплошь и рядом, нанося владельцам порой невосполнимый ущерб. Но случалось это, что странно, обычно под носом хозяев. Достаточно вспомнить, как нагло обирал, нисколько не таясь, управляющий Михайловского Пушкиных – людей бесхозяйственных и доверчивых, которые и жили-то отнюдь не в Париже.
Одним словом, кто дает себя обмануть, тот за это и расплачивается. Шаховская такой вовсе не была. В ней присутствовали фамильная практичность, аккуратность и предприимчивость. Не довольствуясь докладами поставленных на хозяйство людей, она не раз обращалась за помощью к своим знакомым по Петербургу, которые, надо полагать, не только из дружеских чувств, но и за материальное вознаграждение отправлялись в сибирские владения княгини, где имели полную возможность оценить истинное состояние дел, и извещали обо всем свою доверительницу.
Старинные архивы хранят не только дневники и переписку давно ушедших людей. Осталось множество деловых бумаг, с отменной очевидностью доказывающих, что даже очень и очень богатые люди умели считать деньги и отличались крайней экономией в тратах.
К примеру, в счетах сверхбогатых Юсуповых всегда указывалась не только копейка, но и ее половина, и даже четверть. Отправлявшемуся, скажем, в Первопрестольную из подмосковного имения Архангельское человеку, который вез туда всякую сельскохозяйственную всячину, выдавалось на двое суток не больше и не меньше как 82 копейки «командировочных». В этой сумме все было учтено досконально, и любой малейший перерасход исключался.
Конечно, излишняя экономия оборачивалась порой грандиозными убытками. В том же Архангельском однажды случился опустошительный пожар из-за того, что хозяин приказал топить печи накопившимися опилками – затея отнюдь не безопасная.
В пользу же того, что большое хозяйство и большое состояние – дело многохлопотное, требующее сил, внимания, умения приспосабливаться к меняющейся жизни, свидетельствует тот факт, что к началу XX века семейств, сохранивших свое могущество, можно было перечесть на пальцах одной руки.
Строгановская же предприимчивость, которая всегда приносила замечательные результаты, была присуща всем поколениям семьи. Этот род дал весьма деловых женщин. К ним принадлежала и княгиня Варвара Александровна. Казалось бы, живи да наслаждайся красотами Парижа вместе с обожаемой дочкой-подростком: княжне Лизе в 1785 году исполнилось двенадцать лет.
* * *
В том же году Шаховская подала бумагу на высочайшее имя. Через своего поверенного Захара Буйновского она просила императрицу Екатерину II разрешения «по реке Чусовой, на впадающей в оную по течению с левой стороны речки Лысьвы, построить новый завод о двух домнах, с потребным числом молотов, с фабриками и с прочими строениями».
Местность, где стояли три-четыре курные избы с двумя десятками обитателей, была выбрана конечно же не случайно. На эту глухомань возлагались большие надежды: совершенно ясно, что тот, кто нашел здесь руду, обратил внимание и на ее особые качества. Без веских доводов опытных людей княгиня едва ли отважилась бы на такие крупные траты, как строительство металлургического завода.
Быстрота, с какой Шаховская получила ответ, просто изумляет. Ни телеграфной, ни телефонной, ни тем более мобильной связи тогда и в помине не было – только мускульная сила резвых лошадей да сноровка кучера!
Но этого оказалось достаточно, чтобы через две недели со дня подачи в Петербурге прошения Шаховской Пермская казенная палата издала указ о том, что ей разрешалось «в собственных ее дачах... на реке Лысьве построить новый завод о двух домнах, с потребным числом молотов, с фабриками и с прочими строениями».
Не исключено, что она, несмотря на долгую, изматывающую дорогу, сама приезжала на закладку завода. А 19 августа (1 сентября по новому стилю) началось строительство. Эта дата считается днем рождения Лысьвенского завода и поселка, который в 1926 году получил статус города.
В нынешней Лысьве имя его основательницы спустя долгие десятилетия забвения произносят с уважением. Благодаря Шаховской, «Хозяйке медной горы», как ее называют местные жители, небольшой город Пермской области России известен во многих странах мира. А заговорили о лысьвенской стали и железе потому, что с самого начала технология производства здесь опережала все достижения тогдашней металлургии.
Не только в России нарасхват шло лысьвенское железо, где на каждом листе была оттиснута голова единорога – торговая марка завода. Заграница тоже по достоинству оценила продукцию предприятия, затерянного на бескрайних сибирских просторах.
В 1900 году на Всемирной выставке в Париже лысьвенская кровельная жесть, покрытая цинком, была удостоена гран-при – Большой золотой медали. О высокой репутации завода свидетельствует и тот исторический факт, что именно его продукция пошла на покрытие крыши собора Парижской Богоматери и здания английского парламента. Когда спустя сто лет это здание решили отремонтировать и исследовали состояние крыши, то признали: лысьвенскому металлу никакая коррозия не страшна.
...«Нам не дано предугадать, как наше слово отзовется», – писал поэт. Но и как «дело» отзовется – тоже трудно предвидеть. Однако тот день, когда княгиня Шаховская, перечитывая донесение своих сибирских корреспондентов, все же решила – заводу быть, сыграл в непростой истории России благую роль.
Поразительный факт, известный, вероятно, немногим! В годы Великой Отечественной войны предприятие, основанное Варварой Александровной, помимо снарядов, броневых щитков для самолетов делало то изделие для фронта, которое не выпускал более никто. Каски – знаменитые лысьвенские каски! Завод всю войну оставался их единственным производителем.
Чтобы получить особую сталь для солдатской каски, да в кратчайшие сроки, специалисты дневали и ночевали возле мартеновских печей. Каждый новый образец отстреливали из боевой винтовки. Углубление от пули не должно было превышать трех миллиметров. Помимо этого усовершенствовали форму каски. Если под микроскопом обнаруживали хоть малейшую трещину, вся партия шла на переплавку.
И все-таки Лысьва победила! Защитные свойства металла, идеальная конфигурация каски внесли свой вклад в общее дело – дело победы над врагом.
Остается сказать, что ничего подобного по своим характеристикам в арсенале европейских армий не было. И недаром, как говорили, немецкие солдаты вели охоту за лысьвенской каской.
...Спустя много десятилетий после окончания Великой Отечественной войны по Сибири гастролировал московский цирк. График был крайне напряженный: давали по два-три представления в день.
И вот в гостиницу к популярнейшему артисту Юрию Владимировичу Никулину нагрянули лысьвенские поклонники и попросили встретиться с жителями в местном Доме культуры, то бишь устроить что-то вроде творческого вечера. Никулин взмолился: «Устал отчаянно – уже больше месяца колесим по Сибири. Ей-богу, на ногах еле стою! Да и простудился». Но тут в разговоре кто-то упомянул о каске, которую делали в лихую годину. Никулина, солдатом прошедшего всю войну, словно током ударило: «Да что же вы мне раньше не сказали! Ваша каска мне не раз жизнь спасала. Я в ней осажденный Ленинград защищал. Едем – буду выступать!»
Представьте себе, мой дорогой читатель, сколько времени прошло с того момента, как «парижская» княгиня поставила дату на прошении Екатерине II о строительстве завода в пермской глухомани, до того самого дня, когда стены лысьвенского Дома культуры сотрясались от грома аплодисментов в честь всенародного любимца Никулина. А ведь если прикинуть, выйдет чуть ли не два столетия!
Во всем этом чувствуется странная, но, несомненно, бодрящая душу неразделимость времен, таинственная связь событий независимо от того, когда они произошли.
* * *
Вернемся, однако, в Париж, вступавший в последнюю четверть XVIII столетия. Сейчас он показался бы нам тесным, узким, улицы кривые, запутанные. Еще не скоро поднимется Эйфелева башня – этот спасительный маяк для неопытных визитеров. Нет ни гордящихся своими яркими огнями авеню с четкой линией зданий, украшенных чугунным кружевом балкончиков, что придает им особое изящество и невесомость. Нет Триумфальной арки, нет Оперы с ее знаменитой лестницей, посидеть на ступенях которой равнозначно расписаться в грандиозной книге гостей «столицы мира». Многого еще нет... Но уже существует прекрасное здание напротив северного крыла Лувра, построенное архитектором Жаком Лемерсье в 1624 году. Вот этот-то дворец в окружении великолепного парка и есть Пале-Рояль – королевский дворец.
Правда, первоначально изящное, светлое строение носило название Пале-Кардиналь, что естественно: его построил для себя небезызвестный кардинал Ришелье. После его смерти по завещанию владельца дворец с парком перешли в собственность королевской семьи.
Один из Бурбонов, а именно герцог Орлеанский, в конце XVIII века задумал покончить с безлюдьем этой местности, таким непривычным для оживленного центра Парижа. С согласия своих родственников он взялся за переделку Пале-Рояля. Снесли несколько построек, на одну треть сократили площадь, занятую деревьями и кустарниками, а на освободившемся месте возвели несколько десятков доходных домов.
Был спланирован парк – да какой! Страсть французов к утонченной красоте и художественная фантазия позволили создать истинный шедевр.
Сквозь стволы деревьев – в основном это были липы, изящно подстриженные, высаженные с геометрической точностью, – виднелись клумбы необыкновенных форм. На них росли настолько изысканные цветы, что издали эти клумбы напоминали персидские ковры. Но то были ковры благоухающие, причем каждый со своим ароматом.
Мраморные боги и богини с высоты постаментов взирали на это великолепие. Раз в день сия молчаливая компания вздрагивала от выстрела невидимой посетителям пушки, которая точнейшим образом оповещала, что наступил полдень: Париж сверял часы по Пале-Роялю.
Высокородный устроитель этой роскошной обновки французской столицы сделал свое детище общедоступным, что пришлось весьма по душе парижанам. Исключение делалось только для людей в грязной одежде и вообще нищенского подозрительного вида, их тотчас деликатно, но непреклонно стража выводила за пределы парка. Всем остальным предоставлялись равные права без всяких сословных различий. Говорили даже, что здесь, на скамейке возле цветников, можно было приметить короля, переодевшегося в сюртук. А потому какой-нибудь держатель столярной мастерской, явившись сюда с супругой в накрахмаленном чепце и полудюжиной до блеска намытых детей, мог, не узнав его величество, сказать: «А не подвинетесь ли вы, мсье?»
* * *
Однако существовал и «другой» Париж – тот, который «знал свое место», который не смел и носа сунуть в прелестные аллеи парка.
Водораздел миров проходил, по сути, совсем недалеко от Пале-Рояля – по Новому мосту. (На самом деле это самый старый мост Парижа.) Это был мир обездоленных, тех, кто ел не каждый день, а заболевая, молил Бога о скорой смерти.
«На истертых от постоянного движения ступенях Нового моста, у его перил и прямо на тротуарах размещались в пестром беспорядке чистильщики обуви, угольщики, носильщики, штопальщицы, старьевщики со своим тряпьем. В уличном кабачке под почерневшей от дыма парусиновой крышей грязная старуха раздавала почерневшей вилкой и ржавым ножом на выщербленных тарелках порции мяса, чечевицы, гороха, фасоли. Люди ели руками, поставив тарелку себе на колени.
Народа здесь была уйма: каждый шел в призрачной надежде на крохотную удачу – немного подработать, что-то продать, а может быть, и украсть, чтобы отнести в свою сырую темную лачугу.
Французский писатель XVIII века Луи Себастьян Мерсье ужасался тому, как живет «третье сословие» и можно ли это вообще назвать жизнью: «Целая семья занимает одну комнату с голыми стенами, с убогими койками, без занавесок, с кухонной посудой, валяющейся рядом с ночным горшком. Вся обстановка в целом не стоит и двадцати экю, и каждые три месяца жильцы этой дыры меняют жилище, так как их прогоняют за неплатеж, и они скитаются, таская за собой свой жалкий скарб из одного убежища в другое. В этих жилищах ни на ком не видно кожаной обуви, по лестницам раздается лишь стук деревянных башмаков. Дети бегают голышом и спят вповалку...»
Прелестная картина изображает заурядную для Пале-Рояля сценку. Нарядно одетая, в кружевных лентах и страусовых перьях дама небрежно бросает нищей девушке монетку за букетик живых цветов, продавая которые та зарабатывает на пропитание. Бедняжка пристроилась у колонны, стараясь быть незаметной: ведь стража в любой момент может вышвырнуть ее вон, чтобы зрелище бедности не оскорбляло взгляд праздной толпы... В сущности, художник, изобразив эту мирную сцену, сам того не подозревая, наглядно показал нам, из-за чего случаются революции.
Иногда обитателям аристократических кварталов все же приходилось проезжать по «другому» Парижу, и тогда они немедленно задергивали шторки окон. Даже кучер, нахлестывая лошадей, старался побыстрее миновать лишенные тротуаров проулки, где находились набитые всякой рухлядью обиталища бедняков. Теснота нищих кварталов порой становилась причиной трагедий. «Я видел, – писал в 1797 году англичанин Артур Юнг, – как карета проехала по телу ребенка». Проехала – и даже не остановилась!
Ночные сумерки таили в себе угрозу жизни и для взрослого человека. За исключением тех мест, где традиционно жила аристократия, город освещался тошнотворного запаха маслом, которое делали из кишок животных. Его всегда оказывалось меньше, чем нужно, а потому к десяти часам вечера все погружалось во тьму.
Но кому есть дело до нищеты, оскорбляющей взор, до грубых, неприглядных людей, которые вызывают скорее страх, чем жалость? Зачем задумываться, почему большинство парижан рождается и умирает в грязи и во тьме, если есть прекрасный парк с романтическими тропинками и аллеями и роскошными клумбами с благоуханными цветами?
Каждый вечер синие парижские сумерки расцвечивались таинственным сиянием огней Пале-Рояля. На самом деле все было устроено просто: в стеклянные разноцветные плошки вставлялись свечи, которые многочисленная обслуга по мере их сгорания меняла. Меняли свое расположение и плошки, каждый вечер создавая новый огненный узор. Однако приятная для глаз иллюминация была лишь небольшой частью гениальной идеи устройства Пале-Рояля.
...Дело в том, что герцог придумал поместить дворец и парк в своего рода гигантскую каменную раму, выполненную с абсолютным архитектурным совершенством, легко и изящно. Казалось невероятным, что в ее толще устроена целая вереница, да в два этажа, помещений, правда, небольших, но все же вполне достаточных для разного рода предприятий.
Очень быстро каждое из них оказалось занятым магазинчиками, кондитерскими, модными лавками, читальными и игорными залами, салонами красоты, под вывесками которых – и об этом знали все – скрывались приюты любви. Их обитательницы в поисках клиентов обычно прогуливались парами. Выглядели они настолько пристойно, вели себя так скромно и сдержанно, что непосвященный человек никогда бы не разгадал в них представительниц древнейшей профессии. Надо сказать, то были времена, когда эти «жертвы темперамента» старались походить на честных женщин, а не наоборот.
Ателье и модные лавки демонстрировали новинки. Для этого выставлялись манекены, одетые так, как обеспеченному человеку приличествует выглядеть в наступившем сезоне: даме так, а кавалеру эдак.
Кстати, эти манекены рассылались по всем европейским столицам, укрепляя славу Франции как законодательницы моды. Разумеется, такая акция требовала времени, а потому все модницы в прочих столицах хоть на полшага, да отставали от парижанок.
Посетительницы Пале-Рояля с разрумянившимися от волнения лицами во все глаза смотрели на новинки, где можно было разглядеть любой стежок и даже оттенок ниток, которыми мастерски пришита самая крохотная пуговка на портновском шедевре.
А кофейни? Каждая из них старалась выделиться перед себе подобными: то затейливой вывеской, то элегантной обстановкой или экзотическим меню, где не хватало разве что птичьего молока. Отобедав в каком-либо ресторанчике, завсегдатаи Пале-Рояля перебирались в café méchanique, где, по воспоминаниям, «из-под полу, посредством машин, доставлялось все, чего пожелаешь, а за буфетом сидела женщина для получения денег».
...Идея сосредоточить в одном месте все, что способно удовлетворить самые разные потребности человека, оказалась весьма плодотворной и, несколько изменяясь на тот или иной манер, распространилась по всему миру. Особенно это чувствуешь, когда прохаживаешься по старинным помещениям московских и петербургских пассажей.
Русский писатель Н. М. Карамзин, оказавшийся в 1790 году во Франции, называл Пале-Рояль «столицей Парижа». Точнее, пожалуй, не скажешь. Он писал:
В роскошном дворце герцога Орлеанского Пале-Рояль сегодня расположено Министерство культуры Франции, а площадка перед ним отдана юным парижанам, которые с грохотом, пугая многочисленных туристов, катаются здесь на роликах.
«Вообразите себе великолепный квадратный замок и внизу его аркады, под которыми в бесчисленных лавках сияют все сокровища света, богатства Индии и Америки, алмазы и диаманты, серебро и золото; все произведения натуры и искусства; все, чем когда-нибудь царская пышность украшалась; все, изобретенное роскошью для услаждения жизни!.. И все это для привлечения глаз разложено прекраснейшим образом и освещено яркими, разноцветными огнями, ослепляющими зрение.
Вообразите себе множество людей, которые толпятся в сих галереях и ходят взад и вперед только для того, чтобы смотреть друг на друга! Тут видите вы и кофейные дома, первые в Париже, где также все людьми наполнено, где читают вслух газеты и журналы, шумят, спорят, говорят речи и проч. Все казалось мне очарованием. Можно целую жизнь и самую долголетнюю провести в Пале-Рояле, как волшебный сон, и сказать при смерти: я все видел, все узнал!»
Слышал ли Пале-Рояль комплимент более красноречивый?
Между тем герцог Орлеанский устраивал это дивное местечко не только из-за желания развлечь любезных сердцу сограждан.
Поначалу об истинных целях такой благотворительности догадывался только король, он знал, что его двоюродный брат отнюдь не промах и хорошо просчитал, каким верным барышом обернутся каждый кустик резеды, высаженный здесь, каждый бокал восхитительно прохладного лимонада, каждая безделушка, выпрошенная дитятей у холеной мамаши. А потому Людовик XVI не упускал случая поддеть родственника: «Похоже, дорогой кузен, нам теперь нелегко будет извлечь вас из ваших лавок и придется видеться только по воскресеньям».
Затененные аркады Пале-Рояля были узаконенным в Париже местом свиданий. Прелестные девицы, дамы, уставшие от однообразия семейной жизни, господа с тяжелым кошельком, ищущие любовных приключений, – никто не мог представить себе, как быстро сменятся эти идиллические картины страшными сценами ненависти, разбоя и кровавого самосуда.
Что и говорить, несмотря на свое высокородное происхождение, герцог оказался исключительно деловым человеком и был уверен, что его затея многократно себя окупит: деньги от сдаваемых в наем помещений польются неиссякаемым золотым ручьем. Но для этого народ в Пале-Рояле должен был толпиться всегда, в любую погоду. Архитектурная «изюминка» – крытые галереи – как раз отвечала замыслу герцога. Непогода не могла омрачить настроение посетителям: полные воздуха и цветочных ароматов галереи надежно защищали жителей и гостей Парижа от дождя, ветра, летнего зноя. Аристократия, свободная от необходимости думать о хлебе насущном, съезжалась сюда к полудню погулять под аркадами или полюбоваться цветами, высаженными вновь взамен увядших.
Наступление сумерек не нарушало энергичного людского перемещения и не мешало бойкой торговле. «Все лавки, – вспоминали завсегдатаи Пале-Рояля, – превосходно освещались воском».
Пожалуй, вечером здесь было больше народа, чем днем: поставить карету поблизости оказывалось почти неразрешимой задачей.
Полумрак, сияние мелких, как брызги, огоньков на деревьях, трели певчих птиц в клетках, незаметно развешанных на ветках, – чем не райский уголок для нежного свидания?
А потому неспешное движение по аллеям, долетавшие до уха шорохи и вздохи из темных куртин, женский смех прекращались лишь к одиннадцати часам вечера.
В это время, как вспоминал счастливые деньки один из русских «парижан», раздавался «свист солдат швейцарской гвардии». Он и был «сигналом гасить свечи и разъезда публики». Пале-Рояль со всеми его прелестями требовал денег и еще раз денег – так что порой и «разъезжаться» было не на что. Обилие соблазнов, сосредоточенных здесь, приводило к тесному общению с кредиторами, что добром чаще всего не кончалось.
Молодой граф Комаровский, сотрудник нашего посольства и свой человек у Шаховских, описывал, как выбирался из Парижа со своим соотечественником, потратившим в местных заведениях все свои деньги. Задача перед этим несчастным стояла такая: проскочить городскую заставу, где в руках у стражей порядка всегда имелся список тех, кто уезжал, не заплатив по векселям.
«Так как он имел долги, – вспоминал Комаровский о своем приятеле, – то надлежало выехать ему таким образом, чтобы заимодавцы его не остановили».
Подобная практика, кстати сказать, существовала и в России. Люди, ее покидавшие, обязаны были не менее чем за три дня до отъезда подать о том объявление в газеты.
План приятелей состоял в том, что Комаровский первым пересечет границу города. Документы у него в полном порядке, и груз, который он везет – несколько гравированных камней, купленных у герцога Орлеанского для Екатерины II, – оформлен надлежащим образом. Его карета беспрепятственно покинет пропускной пункт, а когда тот скроется из виду – остановится. Здесь было договорено ждать парижского должника. Тот ехал под чужим именем и для вящей убедительности в фиакре – ясно, что столь легкое средство передвижения не предусмотрено для больших расстояний. А далее обманщик пересядет в карету приятеля, и – прощай, Париж! До новых встреч Пале-Рояль – искуситель и западня...
* * *
Однако было бы несправедливо описывать это популярнейшее в Париже место как мир вкрадчивых торговцев и гризеток с лукавыми глазками. Славу настоящего Пале-Рояля поддерживало и соседство с высоким искусством. Святые для французов стены старейшего театра «Комеди Франсез» вплотную примыкали к так полюбившимся аллеям, цветникам и аркадам. Посетить спектакль в «Комеди Франсез» означало побывать в Пале-Рояле, и наоборот.
Спектакли заканчивались в девять часов, и новая толпа публики заполняла аллеи: никто не торопился к своему экипажу. Обсудить за чашечкой кофе игру актеров, туалеты актрис и достоинства пьесы – о, в этом был весь парижанин с его любовью к зрелищу, к изящному и острому слову.
В стенах бесконечных кафе, на аллеях театралы со стажем пускались в споры с молодежью, полной свежих мыслей и взглядов. Следить за этими дискуссиями было едва ли менее любопытно, чем за самим действием спектакля.
...Иной раз княгине с трудом удавалось уговорить дочь ехать домой. Лиза, казалось невозмутимо поедавшая мороженое, на самом деле была вся слух и внимание.
– Ну, пожалуйста, маман, еще немного. Так интересно они рассуждают! Театр – есть ли что-нибудь прекраснее? Я же вижу, вы сами любите его.
– Уже поздно, моя дорогая! Оглянись, ты не увидишь вокруг ни одной молоденькой девушки. Это прямо неприлично.
Щеки дочери пылали. Она прислушивалась к разговору за соседним столиком:
– Они говорят о новой пьесе. Скоро премьера! Слышите: «Свадьба Фигаро».
* * *
Шаховская, как и многие, была очарована произведением Бомарше еще до появления «Фигаро» на сцене. Она присутствовала в гостиной графа Андрея Петровича Шувалова в тот вечер, когда автор сам читал свою пьесу.
Браво, мсье Бомарше! Но чем измерить благодарность собравшейся публики хозяину дома, который не уставал знакомить у себя соотечественников с самым примечательным, что появлялось на берегах Сены?
Все знали в Париже графа Шувалова, и он знал всех. В никому пока не ведомых талантах он умел угадать завтрашних знаменитостей и первым представлял их творчество на суд зрителей в своем доме: будь то еще пахнувшая свежей краской картина, только что написанное музыкальное произведение, новая пьеса или рукопись.
Шувалов обожал Францию, и судьба благоволила к нему, давая возможность то «дворянином при посольстве», то по собственному желанию смолоду подолгу жить в этой стране. Поэтому граф имел давние дружеские связи с теми, кто уже стяжал себе прочную славу на ниве искусства, и состоял с ними в самых коротких отношениях. А те лишь изредка вспоминали, что их добрый и щедрый друг «граф Андре» – не прирожденный француз!
Да уж, Андрей Петрович, человек многогранно одаренный, сочинял стихи на французском языке так, что их приписывали перу Вольтера, чем немало веселили истинного автора.
Его безукоризненное владение этим языком использовала, кстати, императрица Екатерина. Известно, что хозяйка Зимнего дворца и по-русски, и по-французски писала не без затруднений. Но ей, так дорожившей перепиской с интеллектуальной элитой Франции, вовсе не хотелось ударить в грязь лицом. А потому все письма, адресованные, скажем, Вольтеру или Дидро, направлялись ею сначала Шувалову. Тот исправлял грамматические ошибки, вставлял изящные обороты, по части которых был большой искусник, и возвращал выправленный текст. Тогда письмо набело переписывалось Екатериной, а затем украшенное императорскими печатями летело на берега Сены.
Разумеется, это всего лишь курьезная подробность в отношениях ее величества и графа Андрея Петровича. Государыня действительно очень ценила этого человека – мастера на все руки. Что в Париже, что в Петербурге он никогда не сидел без дела, удивляя соотечественников энергией, разнообразием своих познаний и умением воплотить их в конкретное дело.
Шувалов наладил в России производство гобеленов, ничуть не уступавших французским. Он работал над усовершенствованием российских банков и структуры управления в губерниях, занимался изысканиями в отечественной истории.
Зная отменный вкус Шувалова и то, что не существовало в Париже дверей, которые бы перед ним не открывались, Екатерина доверяла ему приобретение художественных ценностей. Это была деятельность такого размаха, хитросплетений и интриг, сюжеты которой озолотили бы дюжину мастеров детективного жанра.
Бывало, граф годами выслеживал добычу, иногда она, казалось, уже была у него в руках – и вдруг ускользала. Но едва ли от Андрея Петровича можно было что-то спрятать! Разумеется, дело одним Парижем или даже Францией не ограничивалось: словно опытный сыщик, Шувалов мог появиться в любом уголке Европы с такими суммами, каких не имел никто.
Известно, что в Голландии граф приобрел полотно «Триптих» кисти Джорджа Доу за 15 тысяч гульденов, что в переводе на сегодняшнюю европейскую валюту составляет свыше 100 миллионов евро. Можно представить, какие проклятия посылались в адрес графа фавориткой Людовика XV мадам Помпадур! Ведь она хотела купить эту картину в подарок «своему королю» и даже условилась о цене. Но явился в неурочный час этот русский проныра и предложил художнику в пять раз больше. Вопрос был решен.
Обычно Шувалов в течение долгого времени собирал все, что могло пополнить запасы Эрмитажа и Царского Села, затем фрахтовал судно и морем отправлял свои приобретения в Санкт-Петербург. Здесь были мрамор, бронза, мебель, редкие ткани, разного рода коллекции, скупленные по всей Европе.
Но тот груз, который Шувалов отправлял осенью 1771 года, превосходил по своей ценности все добытое ранее. Одних только работ фламандских художников школы Рембрандта было около трехсот. И не исключено, что там находились и полотна самого мастера.
Не случайно эта живопись готовилась к отправке самым тщательным образом: Шувалову пришлось познакомиться с самыми новыми и дорогостоящими способами сохранности раритетов. Полотна были сняты с подрамников. Их заворачивали в лосиные кожи, укладывали в свинцовые тубусы и заливали теплым воском, заполнявшим малейшее пространство.
Помимо живописи Шувалов приготовил к отправке мейсенский и саксонский фарфор, статуэтки, отлитые из серебра и золота, несколько бочонков с монетами, представлявшими нумизматическую ценность, и прочее, прочее, прочее...
Все это было должным образом уложено в трюмы двухмачтовой шхуны «Фрау Мария». Она вышла из Амстердама, но так и не достигла русских территориальных вод. Корабль попал в шторм и затонул со всеми своими сокровищами, прикидочная стоимость которых на сегодняшний день составляет несколько миллиардов евро.
Можно представить, какой огромной личной трагедией для графа оказалось кораблекрушение «Фрау Марии» в Балтийском море! Время, энергия, старания, потраченные попусту, естественное раздражение Екатерины, которая лишилась колоссальных сокровищ, оплаченных казной, бесполезная переписка с лицами, хоть каким-то образом способными пролить свет на случившееся и помочь в поисках корабля, – это происшествие отравило графу несколько лет жизни.
Гибель корабля с сокровищами, отправленными из Франции в Петербург, немало повредила графу Андрею Петровичу Шувалову во мнении императрицы. Едва ли в том, что случилось, действительно он был виноват. Но «Фрау Мария», отправившись на дно, нанесла тем самым урон российской казне, а этого Екатерина II не любила и волей-неволей возлагала ответственность за печальное происшествие на графа, свое доверенное лицо.
Но Шувалов был человеком, умеющим «держать удар». Придя в себя от постигшего его фиаско, он снова занялся укреплением культурных связей между Россией и Францией. Граф много сделал для того, чтобы познакомить русского читателя с новинками французской литературы. Он, как говорили тогда, «наблюдал за изданием переводов».
Кстати сказать, когда Шувалов узнал, что Людовик XVI колеблется – разрешить к постановке «Женитьбу Фигаро» или нет, он тут же послал пьесу в Петербург и получил от Екатерины ответ: нет никаких препятствий к тому, чтобы премьеру пьесы Бомарше устроить на берегах Невы.
Однако король быстро одумался и велел ставить «Женитьбу Фигаро» в «Комеди Франсез». В России неунывающий цирюльник блеснул годом позже: сначала на французском, а потом и на русском языке.
* * *
Наступило 27 апреля 1784 года – день премьеры «Женитьбы Фигаро» в «Комеди Франсез».
К началу спектакля перед входом в театр собралась огромная толпа народа, и швейцарским стрелкам, обычно наблюдавшим за порядком в Пале-Рояле, пришлось образовать живой коридор, чтобы имеющие билеты могли беспрепятственно попасть в зал.
Однако в стенах театра народа оказалось уже столько, что никто не пытался найти свое место и усесться в кресле. Все перемешалось, спуталось, притерлось друг к другу, слившись в единую массу и не имея сил даже повернуться. «Графы и маркизы стояли в партере вперемежку с лавочниками», – вспоминал очевидец. Тяжелее всего пришлось дамам с их необъятными юбками и веерами из хрупких перьев.
Ожидание делалось нестерпимым. Но вот поднялся занавес. На сцене раздались первые реплики. И стало ясно: пьеса не только о любовных перипетиях, не о том, что граф Альмавива, пленившись невестой Фигаро, настаивает на своей господской привилегии – праве первой ночи. Не получит сластолюбец-граф красавицы Розины, не возьмет он верх над простолюдином Фигаро!
Нет, тут дела поважнее – Бомарше дает бой правящему классу, тем, кто возомнил себя властителем жизни. А почему? Да только потому, что так распорядился случай. Лентяи и болтуны! «Ах, да вы дали себе труд родиться!» – издевается Фигаро над графом – совершенно никчемной, пустой личностью. Простолюдин-цирюльник нужен всем. Его, веселого и остроумного, любит прелестная Розина. А старый, паразитирующий мир, воплощением которого является Альмавива, – лишь помеха для счастья, движения, любви и радости.
«Кто нынче правит бал? – спрашивал Фигаро и отвечал: – Раболепная посредственность – вот, кто всего добивается». «Да! Истинно так!» – соглашался зал. На празднике жизни веселятся те, кто вовремя пустился в аферу, обзавелся капиталом и не боится поплатиться за свои делишки: есть деньги откупиться от кого угодно. Отбери у этих бесстыдников наворованное добро, и они – ничто. Но сделать это можно, только прибегнув к насилию. Вот в чем дело.
Конечно же многие поняли истинный смысл этой пьесы. Несколько позже Наполеон скажет так: «Свадьба Фигаро» – это революция в действии»; Пушкин: «Общество созрело для революции»; Дантон: «Фигаро» убил аристократию ».
Но не будем забывать: пьеса Бомарше – это еще и прелестная, пьянящая, как шампанское, история про любовь – победительницу во всех испытаниях. Это гимн очаровательным женщинам, которые легко обморочат всякого, привяжут намертво к своей юбке кого угодно – стоит им этого очень захотеть. И потому «Женитьба Фигаро» оказалась так мила сердцу зрительниц.
...По окончании спектакля казалось, что волны всеобщего восторга – аристократы аплодировали неунывающему цирюльнику до боли в ладонях! – обрушат стены театра. Зрители доходили до исступления, требуя актеров на сцену. Когда занавес окончательно опустили и толпа, с воспаленными лицами, помятая, в камзолах с оторванными пуговицами, в париках, съехавших набок, с оборванными кружевами на юбках, из зала вывалила на небольшую площадь перед театром, все кричали: «А с1еташ! До завтра!»
А назавтра повторилось все то же самое. И так 130 представлений подряд – ни до «Фигаро», ни после него театр «Комеди Франсез» ничего подобного не видел.
Все, что касалось этого спектакля, вызывало огромный интерес парижан. В одной из модных лавок Пале-Рояля выставили костюмы героев пьесы – и тут же появились огромные очереди желающих все рассмотреть неспешно и подробно: очаровательный, в светлых тонах наряд графини Альмавивы и роскошно расшитый кафтан ее мужа, изящную шляпу пажа Керубино и, разумеется, костюм самого Фигаро.
Княжна Лиза Шаховская, наконец-то добравшись до заветной витрины, не могла отвести глаз от платья Розины и шептала, оборотясь к стоявшей рядом матери:
– Обещайте, обещайте мне, что у меня будет такое же платье!
...Итак, весь Париж знал назубок «Свадьбу Фигаро». Простолюдины направо и налево сыпали издевательскими остротами самого популярного в столице цирюльника.
Наконец и до хозяина Версаля дошло, что пьеса вовсе не о шашнях графа Альмавивы, а мысль, заложенная в ней, гораздо глубже и опаснее. «Фигаро» все-таки запретили, но свое дело он уже сделал: участились случаи, когда вслед раззолоченным каретам летели комья земли или даже камни, брошенные чьей-то рукой. На двери богатых домов ночью кто-то приклеивал карикатуры с издевательскими стишками в адрес аристократии, короля с королевой. Особенно много такого рода изображений находила поутру стража Пале-Рояля и, отгоняя зубоскаливших зевак, сдирала специально заведенными скребками возмутительную бумагу.
* * *
– А я вас уверяю, дорогая, что это добром не кончится, – говорила Голицына. – Людовик делает большую глупость, попуская черни. Короли не должны вести себя подобным образом. Во Франции правит не он, а идеи Вольтера – еретика и атеиста. Чего же вы хотите, если глава государства занят одним из двух любимых увлечений: либо зайцев стреляет, либо целыми днями – как мне передавали знающие люди – в разных механизмах копается... Да вот, кстати! Я слышала, что на площади Тертр – на верхушке Монмартрского холма – преступников казнят новым способом. Один умелец изобрел машину, которая отрезает злодеям голову. Представьте, некоторые ездят смотреть.
– Господи, какой ужас! – прошептала, прикрыв глаза, Шаховская.
– Да уж, зрелище, я думаю, не из приятных... Но я к тому это говорю, что Людовик очень заинтересовался изуверской штучкой и даже посоветовал изобретателю – то ли Гильотену, то ли Гильому, не припомню, – как усовершенствовать падающий нож, чтобы не причинять лишних страданий несчастным.
– Нет-нет, княгиня, помилосердствуйте. Это невозможно слышать. – Шаховская прижала ладони к ушам. – Прошу вас, сменим тему разговора... Тут меня моя Лиза позабавила. Возмечтала, представьте, о театре. Сколько раз я с ней ездила смотреть «Фигаро» – не сосчитать! Теперь она представляет себя Розиной. Как только учителя из дому, моя театралка к зеркалу – и танцы, и реверансы, и монологи.
– Не шутите, любезная княгиня, – отозвалась Голицына, – с мечтами молоденьких девиц. Это может далеко завести!
– Ах, вы бы не судили так строго, имея единственное дитя! Я и сама не знаю, есть ли на свете что-либо, с чем бы я не смирилась, лишь бы дочь была счастлива.
Платье Розины для Лизы Шаховской, разумеется, было сшито. Да так ловко, что, если бы мадемуазель Сюзанна Конта, исполнявшая роль невесты неугомонного Фигаро, вознамерилась поменяться своим сценическим костюмом с обновкой русской княжны, никто не заметил бы подмены.
* * *
18 сентября 1788 года в доме Шаховской, как обычно, ждали гостей: у дочери княгини были именины. В этот день всегда приглашалось много русской молодежи, проживавшей в Париже. Разумеется, приезжали и люди в возрасте, но они располагались отдельно в гостиной, вели свои разговоры, играли в карты. Однако постепенно, привлеченные музыкой, смехом и веселыми голосами, доносившимися из зала, оказывались там, где танцевала молодежь.
Графиня Шувалова обычно приезжала с двумя сыновьями, Петром и Павлом. Последнего – черноглазого крепыша, очень подвижного и веселого – Варвара Александровна особенно привечала и не раз в шутку говорила его матери:
– Ах, Екатерина Петровна! Отдали бы вы мне своего Павлушу. У вас четверо! Дочки-то, думаю, на выданье – так с вас и без того мороки хватит.
В тон ей Шувалова отвечала:
– Подумаю, дорогая, подумаю. Чего не сделаешь для приятельницы, если той спокойная жизнь прискучила! Наплачетесь вы с моим егозой и проказником. От учителей одни жалобы собираю: способен, говорят, все с лету ловит, а прилежания – никакого. Так что решайте: если отдам, то обратно не возьму... Если бы вы знали, как он сам-то рвется к вам. Ах неспроста!
И правда, с некоторых пор обе матери стали примечать, что вблизи Лизы Павел разом теряет свою живость, краснеет, путается в словах. Юная очаровательница, почуяв особое к себе внимание, обходилась с ним холодно и строго, чем вовсе сбивала его с толку. Глаза же Павла неотрывно следовали за девочкой: она действительно была прелестна в платье Розины, которое придавало ей вид взрослой барышни.
Когда Павел робко подходил к Лизе, чтобы пригласить на танец, она, на полголовы переросшая его, с некоторым снисхождением протягивала ему руку. Но горе было маленькому кавалеру, если он сбивался с ноги или путал фигуру! Княжна, изрядно овладевшая танцами, в таких случаях становилась беспощадной. Вконец расстроенный Павел скрывался где-нибудь в дальнем уголке от гнева своей феи и неотрывно наблюдал за ней издали.
Варвара Александровна, сочувствуя юным треволнениям, обычно подзывала мальчика и старалась его успокоить:
– Venez ici, mon ami! Идите сюда, мой дружок! Моя Лиза просто очень недобрая девочка – на вашем месте я бы вовсе не обращала на нее внимания.
Павел грустно качал головой:
– Pardon, princesse! Извините, княгиня! Я совсем другого мнения. Элиза – само совершенство.
– Вот как! – с серьезностью восклицала Шаховская. – Ах, мой друг, если б я была молода и красива, то с нетерпением ждала бы вашего приглашения на танец.
Мальчик вытягивался в струнку и, блестя яркими черными глазами, воодушевленно говорил:
– Вы... вы молодая и красивая. Но, – он вздыхал, – к сожалению, мадемуазель Элиза права – я неловок и действительно плохо танцую.
Шувалова, тоже краем глаза наблюдая за попытками сына привлечь к себе внимание хорошенькой девочки, говорила об имениннице:
– Charmante personne! Прелестное созданье! Сколько ей, княгиня? Пятнадцатый? О, еще год-другой, и у вас – невеста. Как же летит время! Ведь и Павел мой сильно изменился. А три года назад я привезла его к вам совсем несмышленышем. Да, ведь я главного вам не сказала. Павел военным хочет стать. Никаких резонов не принимает. Мы с мужем желали бы, чтоб он пошел по дипломатической части. Но нет, запали этому упрямцу в голову эполеты. Пажеский корпус, и все тут!
– Подумайте... – качала головой Варвара Александровна. – Так неожиданно! В сущности, посмотреть, совсем зелен еще. Хотя что тут неожиданного – оба дедушки, что Шувалов, что Салтыков, – фельдмаршалы. Ведь должна же кровь что-то значить! Но я расстроена, право, расстроена. Привыкла к Павлуше. Так когда же вы собираетесь?
– Через месяц, Варвара Александровна, не позднее.
...Шуваловы уехали. А спустя полгода в Париж пришла весть, что граф Андрей Петрович неожиданно скончался. В своем письме вдове Варвара Александровна писала, как несказанно опечалила ее смерть сорокапятилетнего, полного сил и планов человека и о тех «чудесных временах, когда она имела счастье наслаждаться его увлекательной беседой и его познаниями».
Увы, «чудесные времена» в Париже вообще подходили к концу. Наступала пора, когда смерть не только сорокапятилетних, а куда более молодых людей, женщин и мужчин, юношей и девушек, станет в этих благословенных краях делом таким же привычным, как смена дня и ночи.
2. Принц прекрасный и загадочный
В самом большом помещении Пале-Рояля под предводительством короля Людовика XVI шло заседание, на которое собрались депутаты от всех слоев населения, в том числе и от так называемого третьего сословия – наиболее обездоленного. Для поддержки последних у входа здания собралась огромная толпа обитателей нищих кварталов. Все хотели знать, как идут дебаты с королем, согласен ли он на уступки голодным, требующим хлеба и работы.
Час шел за часом. Никаких известий не было. «А не морочит Людовик голову нашим депутатам? – волновалась толпа. – Пусть выйдет и посмотрит, сколько нас, обреченных на голодную смерть. А в наших холодных лачугах остались женщины и дети. Если надо, мы и их приведем сюда!»
Вскоре аллеи парка уже не вмещали людей в скверной одежде и деревянных башмаках. Над Пале-Роялем стоял густой запах нищеты – рваной одежды и немытых тел. Не обращая внимания на цветники, толпа в несколько минут превратила их в месиво. Ничего не осталось и от ухоженного кустарника. Мраморные нимфы, казалось, были готовы спрыгнуть с постамента и унестись прочь от этих мужланов и кое-где маячивших их подруг – таких же уродливых, растрепанных, с жилистыми шеями.
«Что они там, заснули?» – гудела толпа. – Где ответ? Дайте ответ, или мы сами придем за ним!» Но тут появились солдаты версальского гарнизона. Им приказали стрелять, если чернь попытается ворваться в зал заседаний.
Однако настроение людей в мундирах быстро переменилось. «Разве мы не граждане? – кричали они. – Мы не будем стрелять в своих братьев и сестер!»
Несколько офицеров, назначенных следить за порядком в Пале-Рояле, арестовали солдат, но те были отбиты толпой, что добавило собравшимся энтузиазма.
За победу следовало выпить. Яростные крики заставили хозяев кафе отворить запертые двери. Здесь было пустынно – обычные посетители, почуяв, как накаляется обстановка, предусмотрительно ретировались.
...В кафе «Корацца» оставался только один молодой человек в потертом до крайности мундире капитана артиллерии. Бесцветные прямые пряди волос свисали по сторонам угрюмого, худого, с нездоровым желтоватым оттенком лица. Этот посетитель всегда брал одно самое дешевое блюдо и очень редко вино. Все говорило о том, что служба капитана не слишком хорошо оплачивается. Но сейчас именно он был последней надеждой хозяина, который бросился к его столику:
– Господин капитан, ради всего святого – помогите! Они разнесут все в щепки!
Тот, однако, даже не пошевелился, видимо решив, что время упущено. Так оно и было. Первые смельчаки, подбадривая себя неистовыми криками, вломились в дверь. Те, кто оставался на улице, стали напирать еще решительнее, отчего лопнуло большое стекло витрины рядом. Женщины, поднимая юбки, хохоча и опережая мужчин, впрыгивали в нарядное помещение, не боясь пораниться торчавшими осколками.
Скоро кафе наполнилось народом. Незваные гости требовали вина, смеялись над хозяином, который бегал от столика к столику и все повторял: «А деньги, господа?» Его угомонили ударом в переносицу.
Капитан, по-прежнему сидя в углу, бесстрастно наблюдал всю эту картину. И никто не мог догадаться, как энергично работает его мысль.
Что ж, желанный час настал: каша заварилась! И наилучшим для него образом – верхи и низы одинаково бездарны, неорганизованны и действуют наугад. А раз так, его пушки не будут долго простаивать. Он предложит себя тому, кто в начавшемся хаосе вернее и надежнее обеспечит ему продвижение наверх. Будь то король или главарь этих оборванцев – все равно: он готов стрелять и в того и в другого. Итак, ужин закончен! Теперь за дело. Капитан поднялся, взял со стола свою треуголку.
...К этому моменту в «Корацце» все было выпито и перебито. Незнакомца, вышедшего из тени, наконец-то заметили. Здоровяк-бондарь, растянув щербатый рот в улыбке, устремился к капитану:
– Вы из патриотов? Армия с нами! Да здравствует революция!
Сегодня аллеи Пале-Рояля, хотя и находятся в самом сердце бурлящего Парижа, тихи и безлюдны. Современным парижанам недостает времени, чтобы вдохнуть аромат вечности, который чувствуется под этими арками – свидетелями драматических страниц истории Франции.
Под взглядом незнакомца бондарь замолчал, словно поперхнувшись, и невольно посторонился. Тот шел молча, прямо – неведомая сила, казалось, сама расчищала ему дорогу в до отказа набитом людьми помещении.
Выйдя из кафе, капитан на мгновение остановился, вдохнул свежего воздуха и решительно зашагал прочь, быстро исчезнув в опустившихся на Пале-Рояль густых сумерках.
На следующий день после погрома целая армия садовников и разного рода мастерового люда принялась наводить порядок. Бесконечной чередой двигались обозы с мусором, битым стеклом, камнями, поломанной зеленью. Служители парка отмывали захватанные ноги и прочие части тела мраморных богинь, везли из теплиц рассаду и молодой кустарник. Отовсюду доносился стук: чинили двери, вставляли стекла. Хозяева лавок, рестораций и магазинчиков подсчитывали убытки.
Общие усилия дали свой результат. Помогли и теплые летние дожди: парк снова зацвел и заблагоухал. Через две-три недели следы недавних событий почти исчезли.
Обитатели фешенебельных районов, поужасавшись, нашли другие темы для разговоров. На окраинах тоже все вошло в обычное русло, если не считать, что зачинщиков безобразий в Пале-Рояле выгнали с работы. Прочие же продолжали трудиться по четырнадцать часов в день. Продукты продолжали дорожать, матери семейств пытались продать на Новом мосту жалкое тряпье, чтобы хоть несколько дней не слышать плача теряющих силы детей.
Король, и на этот раз отделавшись от депутатов третьего сословия туманными обещаниями, продолжал считать себя отцом Отечества и сказал кому-то из приближенных: «Кроме вас, да еще меня, нет никого, кто бы так близко принимал к сердцу интересы народа». Эта фраза воспринималась как анекдот даже среди аристократии.
Снова возобновились прерванные было из-за известных событий поездки в Булонский лес – место отдаленное и весьма подходящее, чтобы перемыть кости его величеству и веренице министров, судей и прокуроров, которые продолжали наживать целые состояния, ловко распродавая денежным людям свое влияние при дворе. Интриги, романы – о чем еще можно говорить, вдыхая чистый воздух и любуясь бликами солнца на зелени двухсотлетних дубов?
...Обе княгини – Голицына и Шаховская – часто ездили вдвоем в Булонский лес. Однажды Наталья Петровна, вдруг примолкнув, стала внимательно вглядываться в кавалькаду всадников, которые ехали по узкой тропинке параллельно движению коляски подруг.
– Быстрее же, быстрее взгляните сюда, – взволнованным шепотом, будто и впрямь кто-то их мог услышать, заговорила Наталья Петровна. – Видите того, первого, на серой лошади? Это принц Аренберг – прекрасный и загадочный.
Шаховская тут же посмотрела, куда показала подруга, но огромные кусты жимолости, росшие на обочине, скрыли от нее четкий силуэт всадника, возглавлявшего кавалькаду.
– Вы о нем не слышали? Это странно. Луи Аренберг – весьма интересная личность, с какой стороны ни взгляни, – сказала Голицына. – В его жилах течет кровь знатнейших родов Франции и Бельгии. Что касается последней, то он мог бы стать там королем. Да, да, если б история чуть-чуть пошла по-другому. Но все равно, даже и без короны il est charmant. Он очарователен. А какой у него замок близ Брюсселя! Это нечто сказочное, достойное настоящего короля! – Заметив, как внимательно слушает ее Шаховская, рассказчица продолжила: – Но представьте, княгиня, какая странность: этот человек, рожденный с золотой ложкой во рту, не жалует монархов! Австрийского императора он называет не иначе как палачом своей любимой Бельгии. Людовик же у принца, француза по отцу, вызывает презрение. Ну, между нами, тут он не так уж и не прав... Ах, в обществе все знают – принц карбонарий, чистый карбонарий, но какой неотразимый! Когда он появляется в обществе, дамы... О! – Голицына игриво повела плечами. – Ca n’a pas de nom! Этому нет названия!
Шаховская, с интересом слушая рассказ Натальи Петровны, спросила:
– Он, что же, очень красив? Я не успела разглядеть.
– Что значит красив? – с легким возмущением отозвалась Голицына. – Луи Аренберг – настоящий мужчина и рыцарь! Он не какой-нибудь смазливый сердцеед, от которого просто тошнит. К тому же, разве вы не знаете, дорогая, страдание придает нечто такое, что всегда трогает женские сердца.
– Страдание?
Эверле – родовой замок Аренбергов в Бельгии. Он и по сию пору считается архитектурной жемчужиной, которая не только заставляет любоваться своими идеальными пропорциями, но и будит особые, романтические чувства, когда остается лишь вздохнуть: «Ах, если бы стены умели говорить!» С 1921 года замок одного из знатнейших родов бельгийского дворянства перестал быть частной собственностью. Сегодня здесь расположен Католический университет.
– Да-да! Видите ли, Аренберг хотя и молод, но уже вдовец. Жена умерла очень рано, оставив ему маленькую дочку, которую Луи обожает. Крошку Мари воспитывает его сестра. Он часто навещает девочку. Похоже, прошлое до сих пор не отпускает его. Во всяком случае, принц не замечен ни в одной любовной интриге. Всегда безукоризненно любезен и очень сдержан. Седая прядь в темных волосах этого тридцатилетнего мужчины выглядит весьма интригующе. Я слышала, что принц дал зарок вовсе не жениться. Очень жаль... Улыбнувшись, Шаховская сказала:
– Вы так восторженно говорите о нем. Нет ли тут какого вашего интереса? Или я ошибаюсь?
– Вам, милая, нельзя отказать в проницательности, – ответила Голицына. – Нам, матерям, никогда нельзя забывать о будущем дочерей. Что ни говори, Аренберг – прекрасная партия. Но, признаться, я желала бы отдать дочерей за соотечественников. К тому же меня пугают убеждения принца. Впрочем, как знать, как знать... Софи, конечно, еще мала, а вот Катрин входит в самый возраст. Кстати, почему вы сегодня без дочери? Я привыкла видеть вас безотлучно от нее.
Шаховская улыбнулась:
– Да, это правда, я целиком принадлежу этой капризнице. У меня нет никого дороже ее. Так вот, поверите ли, ей взбрело в голову учиться игре на арфе. А уж если моя Лиза что решит!.. Это на вид она тиха и покладиста. Так вот, арфу, разумеется, я купила, пригласила и преподавательницу. И началось какое-то сумасшествие! Надо знать эту девчонку: она не ведает полутонов, если учится играть – то до обморока. Все время ее посвящено арфе. Представьте, даже от поездок в Пале-Рояль она отказывается.
Варвара Александровна продолжала без умолку говорить о дочери:
– А главное, она делает поразительные успехи. О, не думайте – при всей моей привязанности, я умею судить о ней здраво! Все, что касается искусства, ей дается легко. С кистью и красками она управляется так, будто ее кто-то специально обучал, а стихи декламирует наизусть страницами, и причем с таким чувством! Я, правда, не подаю вида, что прихожу от нее в восхищение, – поверьте, я не обладаю и малой толикой талантов моей Лизы.
– Возможно, – улыбнулась Голицына, – они достались ей от батюшки?
Шаховская округлила глаза и заговорщицким шепотом произнесла:
– Я в этом очень сомневаюсь... И они обе рассмеялись.
– Во всяком случае, хочу от лица нашей прелестной принцессы Ламбаль, с которой я накоротке, пригласить вас с дочерью к ней на вечер, на благотворительный вечер, – уже серьезно сказала Голицына. – Она устраивает его в пользу приюта для подкидышей в Сент-Антуане. Я рассказывала принцессе о вас. Не отказывайтесь, Ламбаль мила, добросердечна и к тому же лучшая подруга королевы! Это что-то да значит!
– Благодарю от всей души, милая Наталья Петровна. Я польщена. Но вы говорите – с Лизой... А к месту ли придется там моя мадемуазель?
– К месту, уверяю вас, очень даже к месту. Я, конечно, приехала бы с Катрин, но та сильно простыла. И вот еще что – ваша дочь будет играть на арфе.
– Что вы, это невозможно! Инструмент так громоздок. Как его доставить, удобно ли это?
– Послушайте, милейшая княгиня, вы совсем не знаете, что это за чудо – Ламбаль. Она играет на клавесине, лютне, арфе, даже на флейте – да, да! Так что ее дом – это храм музыки, где все есть, чтобы наслаждаться божественным искусством.
– Но игра Лизы так далека от совершенства! Она и выучила-то всего две-три пьесы.
– Этого вполне достаточно, чтобы участвовать в благотворительном концерте. Сама Ламбаль, одетая маркитанткой, будет продавать каждому входящему гостю по билету. Я думаю, – Голицына сделала паузу, – вы не поскупитесь. Это наш христианский долг.
Наталья Петровна заливалась пташкой неспроста. Пригласив богатую подругу в качестве щедрой вкладчицы, она таким образом надеялась завуалировать свое собственное скромное из-за обилия долгов пожертвование.
...В назначенный день и час Голицына заехала за Шаховскими, чтобы вместе отправиться в особняк принцессы. Он находился на окраине города и выглядел весьма обыкновенно, что очень удивило Шаховскую, зато парк был поистине роскошен. Когда карета остановилась и осанистый слуга, вывезенный Натальей Петровной из России, распахнул дверцу, Шаховская услышала громкий пересвист птиц, о чем в Париже уже почти забыли.
На площадке лестницы, которая разделялась здесь надвое, стояла хозяйка дома, держа билеты, отпечатанные на плотной бумаге с золотым обрезом, и обмахиваясь ими, словно веером.
Приветствуя поднявшихся дам, принцесса заговорила так мило и просто, что робость, владевшая Лизой, тотчас исчезла.
– Ах, вот это и есть то прелестное дитя, которое сегодня повергнет всех в восторг? – заговорщицки прищурив ярко-голубые глаза, сказала Ламбаль после того, как Голицына отрекомендовала своих приятельниц. – Верю, верю в ваш успех. Идите смелее. Я дам вам знать – арфа ждет вас с нетерпением.
Пока хозяйка, придерживая руку Лизы, ободряла ее, Варвара Александровна скосила взгляд на изящный пуфик, стоявший неподалеку. На нем лежала перевернутая соломенная шляпа, в которую принцесса складывала деньги, вырученные за билеты. Острый глаз Шаховской приметил кучей лежавшие крупные ассигнации, кулон с каким-то большим камнем, несколько колец и золотые мужские часы – видимо, гости жертвовали и драгоценности.
Изящным движением Варвара Александровна сняла с руки браслет, звенья которого скреплялись немалыми изумрудами с алмазной россыпью вокруг, и опустила его в шляпу. Этот скромный жест тут же был оценен хозяйкой.
– Благодарю вас, княгиня, – с чувством сказала она.
Гостей в большой гостиной собралось уже предостаточно. Дамы занимали места в креслах, расставленных полукругом. Мужчины оживленно беседовали друг с другом. Слышался смех. Когда вошли русские гостьи, головы присутствующих с легким поклоном повернулись к ним, что смутило Лизу, самую юную из всех и никого здесь не знавшую. Гул голосов на минуту стал громче.
Но тут раздался бой часов, появилась Ламбаль, жестом приглашая гостей расположиться как кому удобно, и концерт начался.
Прикрываясь веером, Голицына давала Шаховской объяснения: первыми выступали постоянные посетители благотворительных вечеров принцессы. Кое-кто предварял свой номер воспоминанием о том волнении, которое пережил в прошлый раз, и уверял гостей, что и сейчас трусит точно так же.
Впрочем, собравшиеся были настроены весьма доброжелательно. Когда герцог и герцогиня д'Анкур позабавили сценой из «Свадьбы Фигаро», им аплодировали не меньше, чем премьерам из «Комеди Франсез». Баронесса де Роль хорошо поставленным голосом спела две арии, а старый граф де ла Шапель повеселил собрание баснями Лафонтена, причем в некоторых местах предлагал дамам прикрыть уши.
Наконец, принцесса сделала знак молоденькой гостье. Робко поднявшись со своего места, Лиза обогнула сидевших и скрылась за драпировкой, отделявшей публику от импровизированной сцены.
Ламбаль, выйдя на середину гостиной, с особо теплой интонацией в голосе обратилась к присутствующим:
– А теперь в завершение я хочу вам представить мою милую русскую гостью, княжну Елизавету Шаховскую. – Трудную для нее фамилию принцесса произнесла по слогам. – Она сыграет на арфе пьесу Жана Батиста Люлли, переложенную для арфы. Это дебют, господа! Прошу вас отнестись к нему со всей добротой ваших сердец.
...Волна звуков наполнила овальную гостиную и коснулась уха только что вошедшего человека, за которым слуга, почтительно склонившись, прикрыл дверь.
Это был Луи Аренберг – самый поздний на сегодня гость принцессы Ламбаль.
...Карета принца миновала городские ворота Сен-Мартен лишь за два-три часа до званого вечера. Дома, просмотрев скопившуюся за несколько недель корреспонденцию, он нашел приглашение принцессы и, несмотря на усталость от немалого пути из Брюсселя, решил все-таки быть у нее.
А между тем настроение у Аренберга было такое, что лучше бы, завернувшись в теплый плед, сесть у камина и смотреть на умиротворяющий душу огонь. Но огорчить Ламбаль, своего друга, – нет, об этом не могло быть и речи!
Аренберг усилием воли старался прогнать дурные мысли. Легко ли это, когда рушится мечта, когда усилия многих лет не приносят ощутимого результата?
Он всегда считал Бельгию своей родиной – родиной несчастной, превращенной австрийским императором в бедную бесправную провинцию. Не только он – немало бельгийских патриотов готовы были отдать жизнь за отделение от Австрии, за суверенитет родной земли. И даже пример соседней Голландии, где восстание против захватчиков-англичан было утоплено в крови, не останавливал их. Но всякий раз, призывая патриотов объединить свои усилия, Аренберг убеждался в тщетности этих попыток. Ремесленники, буржуа, дворяне, духовенство, их бесконечные словопрения, споры, неумение слушать и понимать друг друга – все это отдаляло святую и заветную цель: освобождение родной земли.
В Париже материальная и моральная помощь Аренберга патриотическим силам у многих вызывала сочувствие. Здесь немало аристократов не только не скрывало, но даже щеголяло репутацией республиканцев. И Аренберг чувствовал себя в полной безопасности.
В ближайшем королевском окружении у него были друзья и, возможно, первая из них – принцесса Мари Ламбаль.
С ней он мог беседовать обо всем: и о политике, и о своем печальном одиночестве, от которого так страдал, хотя никогда не выказывал этого. Лишь от Мари он принимал утешение. Она умела без всякой сентиментальности убедить его не делать поспешных выводов: он, мол, родился под несчастливой звездой, изверился, устал, ничто не удается и не радует. В возражениях ему принцесса была непреклонна: почему люди ждут от судьбы счастья и удачи? Почему в тяжелое время испытаний не хотят поверить в возможность счастливых изменений? Словно кто-то должен назвать точный день и час, когда все пойдет совершенно по-иному.
– Что ж, дорогая Мари, будь по-вашему: я наберусь терпения, – говорил в таких случаях Аренберг.
* * *
Не желая привлекать к себе внимания, принц, войдя в гостиную, остановился возле двери и стал слушать игру незнакомой девушки в белом платье.
Пьеса оказалась короткой, но была сыграна с чувством, старанием и волнением, что отразилось на лице дебютантки: щеки ее разрумянились, выбившийся из-под белого батистового шарфа темный локон прилип к влажному лбу. Нетерпеливым движением руки девушка поправила его и почтительно поклонилась публике, которая живо аплодировала.
Вдруг, подняв голову, Елизавета случайно взглянула на высокого человека, темный силуэт которого резко выделялся на фоне светлой двери. Незнакомец тоже смотрел на нее с серьезным, даже озадаченным выражением лица, однако не аплодировал, подобно остальным гостям.
Это длилось всего мгновение и, пожалуй, никем не было замечено, кроме хозяйки дома, умевшей держать в поле зрения все, что происходило вокруг.
Несколько дам и кавалеров, встав со своих кресел, обступили дебютантку, нахваливая ее. Принцесса же быстро подошла к Аренбергу и, подняв руку, поднесла указательный палец к его губам.
– Не оправдывайтесь, Луи. Я знаю, если вы опоздали, на то имелись причины. Но жаль, право жаль – сегодня каждый из выступавших превзошел себя.
– Я не вижу, дорогая Мари, вашей знаменитой соломенной шляпы – вот что меня удивляет, – улыбнулся Аренберг. – Что с ней сталось? Немедленно укажите мне, где она?
Ламбаль рассмеялась:
– Нет-нет, с нею не произошло никаких неприятностей. Она ждет вашего внимания.
И принцесса подвела Аренберга к небольшому пузатому секретеру, на крышке которого лежала шляпа, переполненная пожертвованиями.
Между тем всезнающая Голицына, наблюдая за Ламбаль и Аренбергом, говорила Варваре Александровне:
– Как вы думаете, княгиня, сколько лет этой красавице? Не пытайтесь угадать. Ей уже за сорок. Да, да! А вы думали двадцать пять? Годы, кажется, скользят по ней, как капли воды по полированному мрамору, не оставляя никакого следа.
– Это невероятно, – прошептала Шаховская, не отрывая глаз от красивой пары, и, тут же вычислив, что принцесса на два года старше ее, добавила: – Совершенно невероятно!
– Вот что значит остаться вдовой в восемнадцать лет и быть настолько умной, чтобы уберечься от нового замужества. Что старит женщину, дорогая? – пустилась в рассуждения Голицына. – Муж, дети, неверные любовники. Принцесса сумела избежать этого, а результат вы видите сами.
– Такая красавица – и жизнь монахини? В это трудно поверить.
– И все же это так. Тут умеют злословить – уж поверьте мне! Если бы нашелся хоть малейший повод, от безупречной репутации Ламбаль не осталось бы и следа. Люди не прощают ни знатности, ни красоты, ни богатства. А здесь все разом! Да еще исключительное доверие королевской четы. Мария-Антуанетта обходится с принцессой, как с родной сестрой. Это ли не причина для самой жгучей зависти!
Усадьба Мари Ламбаль с огромными, вероятно еще помнящими ее деревьями, находится в районе, отдаленном от парижского центра. В XVIII веке, когда сюда съезжались гости принцессы, это был, конечно, пригород столицы. Сейчас на территории ее усадьбы располагается посольство Турции. Но мемориальная табличка у ворот напоминает о страшной судьбе Ламбаль, жертве революционного террора.
– А что это за кавалер рядом с нею?
– Как, вы не узнали? Я указывала вам на него на нашей прогулке в Булонском лесу. Помните? Это принц Аренберг, красавец вдовец... Столько дам и девиц влюблены в него, а он влюблен в революцию – это портит все дело.
– Я видела его всего мгновение, – задумчиво произнесла Шаховская, – оттого и не узнала.
В это время к собеседницам подошла Елизавета. Шаховская спросила дочь:
– Ну как, ты довольна, дитя мое? Вижу, вижу – ты очень переволновалась.
– О да, матушка! Я чувствую такую усталость, что едва стою на ногах. Может быть, мы уедем?
– Ни в коем случае! – возмутилась Голицына. – Что это с вами, дорогая? Что за капризы? Это против всех правил.
– Нет-нет, мне, право, очень хочется домой. – Казалось, Елизавета была чем-то встревожена. Она дотронулась до руки матери.
Возможно, та и дала бы себя уговорить, но в эту минуту к ним подошла хозяйка дома со своим запоздавшим гостем:
– Позвольте вам представить моего старого, верного друга – Луи Аренберга.
...За ужином по правую руку от принца сидела княгиня Шаховская, по левую – ее дочь.
– Могу ли я задать вам один вопрос? – обратилась Шаховская к соседу.
– Сколько угодно, мадам.
– Вас причисляют к врагам короля. Так почему вы здесь, в доме у ближайшего к монаршей чете человека?
– Враг короля? – Аренберг усмехнулся. – Нет, лишних лавров мне не надо. Я жалею Людовика. Человек, который всерьез думает, что двадцать пять миллионов голодных ртов удовольствуются тем, что начнут, как животные, питаться травой, – достоин разве что сожаления, не более. А моя дружба с принцессой Ламбаль держится на том непоколебимом мнении, что это лучшая из женщин, живущих ныне во Франции. Она добрый гений всех обездоленных. Никто не знает, сколько детей бедняков спасла она от смерти. Вы скажете: это всего лишь капля в океане человеческих бедствий. Быть может! Но попробуйте представить себя на месте несчастной матери с умирающим от нехватки лекарств и еды ребенком на руках. Покажется ли вам каплей помощь, явившаяся вовремя? Дети, брошенные родителями... Король забыл о них, предоставив им одну привилегию: умереть под крышей, а не замерзнуть где-нибудь возле сточной канавы.
Пальцы княгини, державшие тонкую вилочку, дрогнули:
– Мне нечего сказать вам, принц. Это ужасно... Боюсь даже задумываться, чем грозит подобное положение. В воздухе чувствуется что-то зловещее. Мы с дочерью всегда предпочитали в Пале-Рояле кафе «Вефур». Но были вынуждены изменить своей привычке и облюбовали «Кораццу». Почему, спросите вы? Потому, что в «Вефуре» собирается мужское общество и раздаются такие речи, повторить которые страшно. Все слова исполнены звериной злобы. – И тише, чтобы не слышала Елизавета, добавила: – На дочь это производит ужасное впечатление. Но нам опять не повезло!
Если бы видели, что недавно натворила толпа в Пале-Рояле, в нашей любимой «Корацце», где не осталось ни одного целого стола или стула.
– «Корацца»? Вы были там?
– Надеюсь, все-таки будем и впредь бывать. Там готовят прекрасное мороженое.
– Вы позволите мне как-нибудь составить вам компанию? – неожиданно для себя спросил принц и тут же, словно смутившись, добавил: – Как хотелось бы расспросить вас о России! Я, разумеется, немало слышал об этой стране, но только от своих сограждан. Вы же – совсем другое дело. – И Аренберг снова посмотрел на княжну.
Шаховская поймала его взгляд и неодобрительно сказала дочери по-русски:
– Что с тобой? Ты словно немая. Это, наконец, неприлично.
Лиза вспыхнула и наклонила голову к тарелке. Аренберг, хотя и не понял чужого языка, уловил укоризненную интонацию княгини и поспешил Лизе на помощь.
– Позвольте, мадам, мне признаться, – обратился он к старшей Шаховской. – Если сегодня я и услышал нечто прекрасное, что заставит меня всегда помнить этот вечер, то это звуки арфы. Я вовсе не сентиментальный человек, скорее напротив. Но игра вашей дочери заворожила меня, стук собственного сердца мешал мне.
* * *
Это подлинный портрет Елизаветы Шаховской в пору ее парижской юности. Она, видимо, пожелала быть запечатленной с любимой арфой на фоне романтического пейзажа с парусом на горизонте. Чувствуется, что молоденькая арфистка несколько напряжена, смущается под пристальным взглядом художника.
Люди, чувствующие глубоко и сильно, – враги себе. Их сознание, отключаясь лишь на короткий сон, иногда более похожий на забытье, напрочь лишено способности забывать – этого блага для каждого человека. Ибо есть ли хоть одно сердце, не задетое невозвратной потерей, горькой обидой или разочарованием в том, что казалось вечным, нетленным?
Аренберг, так осчастливленный природой и обстоятельствами рождения, как раз принадлежал к тем, кто с великими муками, и даже словно с неохотой, освобождается от печальных воспоминаний.
Он с иронией наблюдал за попытками дам и девиц заинтересовать его собою и всякий раз неуклонно, но с тактом хорошо воспитанного человека пресекал их надежды. Это отнюдь не вредило ему, а напротив, окружало ореолом таинственности. Слабый пол, привыкший к мужскому непостоянству, видел в преданности принца памяти умершей жены редкое по тем временам благородство. Некоторые женщины удваивали, утраивали свои старания, но в конце концов, не желая тратить время попусту, отступали.
Принцессу Ламбаль сближало с Аренбергом многое. Оба не разменивались на легкие связи, без которых, казалось, вообще не представлялась жизнь людей их круга.
Когда-то златокудрая дочь принца Савойского прибыла во Францию с надеждой на счастье, которого так ждет всякая девушка, уже примерившая перед зеркалом фату и подвенечное платье! Через год после свадьбы муж скончался от дурной болезни. Как бы то ни было, молодая женщина, не успевшая стать матерью, предпочла одиночество. Шло время, однако жизнь ее не менялась: все предложения руки и сердца Ламбаль отвергала. Но если не узы брака, то, может быть, легкий флирт? И все же никто из кавалеров не мог похвастаться даже намеком на благосклонность молодой вдовы. Это невероятно раздражало придворных дам, словно коллекционировавших любовные приключения. Много недоброжелателей нажила принцесса из-за своей близости к королевской семье, а особенно к Марии-Антуанетте, которая назначила вдову обер-гофмейстериной королевского двора – то есть управляющей всеми делами, связанными с жизнью и бытом высочайших особ. Эту должность Ламбаль совмещала с занятием, подсказанным ей сердцем: большая часть огромного состояния принцессы тратилась на благотворительность. Делалось это не из-за случайного приступа великодушия, а продуманно и целенаправленно.
Если бы принцесса Мари Ламбаль не была бы реальным историческим лицом, то ее жизнеописание, со множеством неудач и испытаний, которые преследовали эту женщину уже с молодых лет, показалось бы мрачной выдумкой.
Особой опекой принцессы пользовался Воспитательный дом, куда впавшие в нищету матери отдавали детей, куда приносили незаконнорожденных, оставляя их на ступенях приюта. Участие в человеческих горестях принцессы Ламбаль было широко известно в Париже и снискало ей почтение и среди обездоленных, и у имущего класса, знавшего о безупречной честности этой женщины, а потому щедро жертвовавшего на ее богоугодные дела.
Едва ли Ламбаль разделяла революционные идеи своего друга. Будучи и старше его, и в некоторых вопросах мудрее, она убеждала Луи в непререкаемом законе: насилие порождает насилие. Самые человеколюбивые идеи теряют свою привлекательность, если они оплачены чьей-то кровью. Вопрос: что же делать в случае, когда власть забывает, что и в самой жалкой хижине на свет появляются существа, не отличимые от тех, кого принимают во дворцах на руки опытные акушеры, неизменно вставал во всей своей неразрешимости. Одних заворачивают в лохмотья, других – в пеленки из тончайшего батиста. Одни всю жизнь будут страдать от голода, другие – от пресыщенности. Что с этим делать?
Ламбаль и Аренберг спорили, иногда весьма запальчиво. Но такие стычки отнюдь не отдаляли их друг от друга. Им давно стало понятно, какая это редкость в нынешнем изменчивом мире – доверие, убежденность, что один всегда будет понят другим и может рассчитывать на поддержку и сочувствие.
Именно принцессе Аренберг рассказал о впечатлении, которое произвела на него молоденькая русская княжна. Сейчас, вспоминая о том вечере, принц выглядел растерянным юнцом, жаловался, что не знает, в каких домах бывает Шаховская с дочерью и как ему продолжить знакомство.
Ламбаль, не желая дать повод принцу раскаяться в его откровенности, прятала понимающую улыбку и не предпринимала ничего, чтобы ему помочь. Одолевая преграды, истинное чувство крепнет, а мимолетное, даже ярко вспыхнув, сходит на нет. Пусть все идет своим чередом.
...«Корацца», кафе в окутанном ароматом роз Пале-Рояле, – как он мог упустить это из виду! Именно там, по словам Шаховской, они бывают с дочерью. Аренберг, который всегда неприязненно относился к праздной публике, фланирующей под аркадами Пале-Рояля, теперь стал завсегдатаем этого прелестного местечка.
Правда, надежды встретить здесь Шаховских не спешили сбыться. За время прогулок он успевал раскланяться с большей частью своих высокопоставленных знакомых. Но тех, кого жаждал увидеть, – так и не встретил.
Желая чем-то вознаградить себя за напрасные хлопоты, Аренберг стал заходить в букинистические лавки, с интересом разглядывал их товар. Чего тут только не было! Помимо книг на широких столах, расставленных по периметру помещения, лежали географические карты, потревоженные руками здешних искателей сокровищ, перевязанные пачки чьих-то писем, нотные листы с оборванными углами.
Однажды взгляд Аренберга остановился на них. Принц наугад раскрыл лежавшую сверху партитуру. Нотные знаки, написанные чьей-то рукой. Как сновидение перед его мысленным взором снова встала темноволосая девушка, касающаяся струн арфы. Елизавета... Элиза...
Сзади раздался старческий голос:
– Мсье интересуется нотными редкостями? Могу предложить нечто исключительное.
Обернувшись, Аренберг увидел хозяина лавки. Тот продолжил:
– Да-да! Именно исключительное, а посему – немалой цены.
– Что же это такое?
– Минутку, мсье, одну минутку. Проницательный, как все торговцы, старик мгновенно
распознал в принце человека с положением и деньгами. Почтительно попятившись, он звякнул невидимым замком и будто фокусник тут же предстал перед покупателем с двумя листами, испещренными нотами.
– Взгляните, эта маленькая пьеска, собственноручно написанная великим композитором Люлли! И не просто так, а в подарок. Вот мсье, прочтите посвящение: «Милому другу». Без имени, правда, но с датой. Тысяча шестьсот шестьдесят второй год. Больше ста лет – целая вечность. Возможно, этот милый друг – его молодая жена Мадлен или, скажем, Мольер. Да, мсье, они с Мольером были приятелями.
Люлли! Совсем недавно Аренберг слышал это имя. Но где? Ах, вот что: княжна, русская княжна, играла его пьесу! Как он мог забыть – тогда за столом у Ламбаль гости вспоминали об этом композиторе, родом кажется из Флоренции. Девушка с арфой сказала, что, побывав там с матушкой, поняла, откуда у итальянцев берутся такие мелодии.
Не торопясь, Аренберг расплатился и направился к выходу, держа в руках аккуратно завернутую в пергамент покупку. В восторге от удачной сделки, старик горячо говорил, следуя за ним:
– А что касается подлинности, мсье может не сомневаться. Любой антиквар подтвердит! Само качество бумаги говорит о ее возрасте.
Но Аренберг его не слушал. Он ощущал необыкновенную радость от своего приобретения, словно два эти листка бумаги каким-то волшебным образом приблизили его к молоденькой арфистке.
... Несколько дней подряд Аренберг посещал «Кораццу». Бывал здесь днем, бывал и вечером.
Уже смеркалось. Пале-Рояль засветился яркими огнями. Кафе «Корацца», мимо которого медленно проходил Аренберг, было заполнено народом. Вдруг сквозь большое стекло он разглядел старшую Шаховскую. Она о чем-то оживленно беседовала со своей молодой спутницей, сидевшей к нему спиной. Неожиданно, словно почувствовав его взгляд, девушка обернулась и увидела Аренберга. Он узнал княжну Елизавету. Следом и княгиня ободряюще кивнула ему – пышное перо на ее шляпе качнулось. Сердце принца гулко застучало. «Боже! – подумал он, поднимаясь на ступеньку, чтобы войти в кафе. – Какой сегодня день?..»
* * *
Интерес принца Аренберга к ее дочери был разгадан наблюдательной Варварой Александровной куда раньше, чем Елизавета поняла, что привычный мир ее души нарушен. В нем появился человек, который заслонил всех.
Аренберг! Он заставил вспоминать его, и вспоминать совершенно по-особому. Даже себе она стеснялась признаться, что все ее мысли сосредоточились на одном: когда она снова увидит принца, да и увидит ли?
Впрочем, матерью и дочерью владели совершенно разные устремления. Романтичной Елизавете грезились сцены, описанные в любовных романах, которые валялись без присмотра в будуаре матери, а потому постепенно перемещались в девичью спальню. Аренберг в глазах княжны олицетворял тип героя, достойного любви и преданности.
Мысли же Варвары Александровны, женщины с большой житейской сметкой, с того самого вечера у Ламбаль тоже не раз обращались к принцу. Княгиня не была склонна к сентиментальностям, поэтому конечно же она все взвесила и все продумала, прежде чем Аренберг в качестве доброго знакомого получил приглашение посещать их дом.
Знаменитое название кафе живо и по сей день, хотя в сегодняшней «Корацце» не подают ни знаменитого мороженого, ни прохладительных напитков. Здесь теперь бутик эксклюзивной одежды с такими же эксклюзивными ценами. Отсутствие покупателей говорит о том, что нынешние парижанки предпочитают одеваться отнюдь не в Пале-Рояле.
...Что могла искать Варвара Александровна в этом человеке, имея дочь на выданье? Богатства? Едва ли – у нее своего добра было столько, что в три жизни не прожить. Знатности? Вот здесь сложнее. Трудно не признать: при всем финансовом могуществе Строгановым не хватало аристократического блеска, того особого положения в обществе, особой близости к людям на троне, которые даются как раз не богатством, а уходящей корнями в глубь веков историей рада.
Брак с Аренбергом ввел бы Лизу в круг высшей европейской знати. Можно было замахнуться и на большее: ведь принц не делал тайны из своей заветной мечты – видеть Бельгию суверенным государством. А кто, как не он, в таком случае имеет право на корону и монарший престол?.. Тут мысли Варвары Александровны уносились столь далеко, что сердце у нее начинало учащенно биться. Но может ли женщина отказать себе в удовольствии хоть немного побыть в этом сладком плену? При всем том, если рассуждать здраво, разве история не знает примеров головокружительных возвышений? Разве не бывает избранниц фортуны? Так почему же ее милая арфистка не может пополнить их число?
Все чаще и чаще Шаховская баловала себя подобными рассуждениями. По пылкости характера она совершенно оставляла в стороне все те опасности, которые нередко сопутствуют погоне за невероятной удачей. А они как будто только и ждали момента, чтобы явиться во всем своем грозном обличье.
3. Громы небесные
Слово «революция» теперь уже звучало не только в кварталах бедноты, но и в особняках знати. Ругать короля и его правительство сделалось привычным, как и выражать более-менее искреннее сочувствие тем, кто прозябал в беспросветной нужде. Казалось, весь народ объединился в одной главной мысли: над их прекрасной страной должен наконец разразиться чудодейственный, очищающий ливень, способный излечить общественные язвы и смыть грязь, накопившуюся столетиями.
...День 14 июля 1789 года начался как обычно, но ближе к полудню с разных концов города, побросав свои дела, жители Парижа, кто в одиночку, кто группами, стали направляться в сторону Сент-Антуанского предместья.
Княгиня Шаховская, со слов всегда во всем осведомленной прислуги, знала, что в той части столицы будет происходить нечто особенное. Поговаривали, что решено взять штурмом королевскую тюрьму Бастилию.
Ах, как жаль, что в такой интересный момент отсутствовала ее неизменная спутница и подруга Голицына! Наталья Петровна с мужем и дочерьми решила посетить Англию, оставив на гувернера Оливье двоих сыновей, Бориса и Дмитрия, и взяв слово с Шаховской, что та будет навещать их.
А посему Варвара Александровна с Лизой заехали к другой знакомой, графине Морни, желая пригласить ее посмотреть зрелище, обещавшее быть интересным.
Однако та ехать отказалась, сославшись на дурное настроение.
– Вот, полюбуйтесь на нее. – Графиня указала гостье на крохотную белую собачку, сидевшую рядом на подушке, и поднесла к заплаканным глазам батистовый платок.
– Да, графиня, вижу. Так что же такого? Отчего вы плачете?
– А что бы делали вы на моем месте? Месяц назад я купила это животное в Пале-Рояле за очень большие деньги. И знаете почему? Шерсть у негодяйки была совершенно розовая. Представьте себе – розовая! Итальянец, который продал мне ее, уверял, что собачка эта – невероятная редкость: таких только три, и две из них у какого-то индийского махараджи. Тот под страхом смерти запрещает кому-либо из подданных иметь у себя такую породу. Если бы вы знали, какой интерес вызвала эта негодница! У меня буквально не закрывались двери. Но вчера я приказала ее вымыть. И вот полюбуйтесь на нее.
Графиня снова поднесла платок к глазам, и плечи ее задрожали. Белая собачонка, словно понимая, что речь идет о ней, грустно моргала выпуклыми глазами.
– Да, конечно – это очень досадно! – произнесла княгиня, с трудом сдерживая смех. – Что за время! Никому нельзя верить! А впрочем, графиня, уверяю вас, ваша милашка и с белой шерстью выглядит очаровательно.
...Когда карета Шаховской добралась до Сент-Антуанского предместья, Бастилия была окружена плотным кольцом зрителей. Те, кто оказался проворнее, заняли все самые выгодные для обзора места. В проемах окон, на балконах расположенных поблизости домов теснились любопытствующие. Их становилось все больше и больше. Помимо простолюдинов к Бастилии продолжали двигаться кареты с нарядными, словно собравшимися на праздник людьми. Дверцы открывались – из экипажей выходили дамы и господа. Многие держали бинокли, через которые они совсем недавно наблюдали за проделками неугомонного Фигаро. Похоже, что и сейчас эта публика предвкушала забавное зрелище.
...Четырехсотлетняя старушка Бастилия с черными от городской копоти стенами действительно напоминала грандиозную, устрашающего вида декорацию.
Самое интересное, что роль символа Французской революции ей досталась чисто случайно – как тюрьма она потеряла свое значение. Для совершенно расстроенных финансов страны ее содержание обходилось слишком дорого. Словно полусгнивший зуб, торчала она в самом центре Парижа, занимая ценный кусок земли неподалеку от Лувра и Тюильри.
Власти решили разобрать Бастилию, но припозднились с воплощением в жизнь этой более чем здравой идеи. Подоспело 14 июля, когда наиболее непримиримо настроенные противники монархии выбрали Бастилию в качестве первой жертвы. Решено было взять крепость штурмом, не оставив от нее камня на камне, и выпустить узников, посаженных туда королем. Жест, конечно, благородный, нашедший отклик в сердцах самых разных слоев населения: от чистильщиков выгребных ям, приехавших сюда со зловонными бочками, торговок тряпьем, студентов, праздношатающихся граждан до респектабельных буржуа, разряженных дам и разных путешественников, которых всегда полным-полно в Париже.
...Вообще, люди почему-то любят наблюдать не за строительством, а как раз наоборот – за разрушением. Но уж если оно сопровождается борьбой, стрельбой, дымом, криками – тем паче. Толпы собравшихся предвкушали необыкновенное зрелище: освобождение жертв деспотизма, заключенных в мрачных казематах крепости-тюрьмы. Правда, по прошествии многих лет историки все же попытались выяснить, для кого же в тот достопамятный день открылись двери казематов, – оказалось, что в Бастилии к моменту штурма наличествовало семеро сидельцев. Четверо попали сюда за финансовые махинации. Один был заключен по просьбе отца, ибо несчастный родитель не видел иного способа отучить наследника от беспутства. Еще двое действительно имели трения с королевской семьей. А вот седьмому не повезло, иначе бы и он под восхищенные вопли и рукоплескания толпы обрел свободу. Его звали маркиз де Сад. За день до взятия Бастилии этого узника за зверские преступления перевели в другое исправительное учреждение.
Знала ли власть о возможных беспорядках? Конечно! Но побоялись «обострить ситуацию» – революционные призывы летали по Парижу из конца в конец. Пахло даже не порохом – кровью. За два дня перед взятием Бастилии «целое полчище оборванцев, вооруженных ружьями и кольями, заставляли открывать двери домов, давать им пить, есть, деньги и оружие». Средь бела дня начались грабежи и погромы. Эти «твари выдергивали серьги из ушей гражданок и снимали с них башмаки». После ухода бандитов из одного благотворительного приюта «там осталось тридцать трупов, включая беременную женщину».
Но Париж – город большой: каким-то фантастическим образом грабители и убийцы, действовавшие в одной части столицы, в другой в глазах горожан выглядели «поборниками свободы». Попробуй разберись, где бесчинства и погром, а где борьба за свои права!
Штурм Бастилии конечно же выглядел эффектно: клубы порохового дыма, вспышки огня, грохот осыпающихся камней, неистовые крики, падение мертвых тел с башен.
Каждый орудийный залп из крепости сопровождался восторженными воплями. Дамы аплодировали и просили объяснения у своих кавалеров, кто кого убивает и за что. Но, право же, разглядеть, что творилось у стен Бастилии, становилось все труднее и труднее: столбы пыли не успевали оседать. Бой шел уже который час. Любопытство зрителей стало ослабевать. Многие покинули бы свои места, но из-за толчеи выбраться было невозможно. Ловкие мальчишки сновали в толпе с кувшинами воды, предлагая ее желающим. Взятие крепости затягивалось.
Между тем Бастилия была обречена. Под началом коменданта де Лоня находилось чуть больше сотни солдат, из которых большая часть считалась инвалидами. Штурмующих же было примерно восемьсот человек.
...Вдруг по громадной толпе пробежал глухой гул! Люди показывали куда-то к подножию крепостных стен. Что там происходило, никто не мог объяснить, но мало-помалу впечатления очевидцев, оказавшихся вблизи побоища, достигли ушей тех, кто занял места повыше.
Передавали, что штурмующие, дабы побыстрее покончить с оборонявшими гарнизон, выволокли дочь одного из офицеров Бастилии. «Мы сожжем ее живьем, если вы не сдадитесь!» – кричали они отцу, видевшему эту сцену сверху. Девушку, распростертую на земле, стали обкладывать соломой. «Этот папаша как бешеный бросился ей на помощь, – рассказывал смеясь какой-то подросток, – но его ловко, словно воробья, подстрелили».
...Лиза, которая услышала эти слова и смех, вцепилась в руку матери.
– Je n’en peux plus, я больше не могу, – прошептала она.
– Je suis fixée. Comme vous avez raison? Si c’est pour jeunes filles? Понимаю. Ты права. Разве это для девушек? – встрепенулась Варвара Александровна. И тотчас, держа Лизу за руку, стала выбираться из толпы, в которой они оказались.
Ни своего, так нерасчетливо оставленного в отдалении экипажа, ни слуг княгине найти не удалось. На счастье, их заметил один из знакомых, проезжавший по улице Турнель, куда они вышли. Он-то и довез женщин до дома. Едва переступив порог, Лиза стала оседать на пол: мать и служанка едва успели подхватить ее.
На следующий день горничная Шаховской рассказала, что Пале-Рояль до глубокой ночи гудел как разворошенный улей. Здесь носилась толпа под предводительством человека с пикой в руках, на которую была насажена голова коменданта Бастилии де Лоне.
Вот уже который год французы отмечают 14 июля – День взятия Бастилии – как свой национальный праздник – с военным парадом на Елисейских Полях, с оглушительными рок-концертами на той самой площади перед мэрией Парижа, где когда-то земля была пропитана кровью казненных. Место же, где стояла злосчастная крепость, абсолютно ровное и гладкое, называется «площадь Бастилии». Нескончаемый поток машин шлифует ее днем и ночью, а беспечных парижан, заполняющих здешнее кафе, едва ли сколь-нибудь волнует то, что происходило здесь два с лишним столетия назад. Другие времена – другие проблемы...
* * *
До самого основания крепость разрушили без малого через два года. Приняв на себя первый удар революционных масс, Бастилия, как и следовало ожидать, оказалась на обочине всеобщего внимания: разборку стен производили уже не энтузиасты, а по приказу муниципалитета, старавшегося очистить площадь.
Часть известняковых блоков «цитадели монархизма» пошла на строительство одного из парижских мостов, который сначала назывался мостом Людовика XVI, потом мостом Революции и, наконец, мостом Согласия. Российские туристы, традиционно наводняющие столицу Франции, чувствуют что-то родное в череде этих переименований. У них, впрочем, как и у всех, есть шанс, немного перегнувшись через перила, увидеть легендарные камни крепости, последний день существования которой стал считаться первым днем Французской революции, во многом напоминающей нашу собственную. Правда, Россия в конце концов отказалась от традиции праздновать день, положивший начало кровавой распре – самого страшного, что может случиться с единой нацией. Для французов каждое 14 июля знаменуется парадом на Елисейских Полях, фейерверком и, как принято выражаться, народным гуляньем.
Ключи же от Бастилии – довольно увесистые и громоздкие – хранятся за океаном в Белом доме: один из героев революции, генерал Лафайет, подарил их президенту Америки.
В сегодняшней столице Франции достопамятное место обозначено изящной колонной, а сами очертания бывшей крепости выложены красноватой брусчаткой, правда, малозаметной под шинами бесконечного потока автомобилей.
...В тот далекий день 14 июля 1789 года Россия тоже не осталась без памятного сувенира. В Бастилии хранился архив небезынтересных документов, относящихся к истории Франции. Все это летело в окна, когда штурмующие вместо узников с досадой обнаружили в одном из помещений целые залежи совершенно ненужного им бумажного хлама.
А тем временем где-то внизу у стен крепости стоял человек, служивший в русской миссии. Он старательно подбирал все, что, уберегшись от огня, падало на землю. Теперь бумаги из Бастилии, представляющие собой большую историческую ценность, хранятся в российских архивах.
* * *
Итак, взятие Бастилии дало отсчет грандиозному событию под названием Французская революция. Гнев измученных нуждой простолюдинов – наиболее активная часть их стала называть себя санкюлотами – требовал отмщения. Разумеется, оно не прибавило тепла в их жалких лачугах, и хлеба не стало вдосталь. Но одно сознание, что теперь кто-то поплатится головой за то, что имел все, доставляло радость, ни с чем не сравнимую.
Пыль от рухнувших стен Бастилии еще не успела осесть, как в новом учреждении под названием Чрезвычайный трибунал подсчитали: каких-нибудь 20–30 тысяч голов, слетевших с плеч аристократов, – мера совершенно необходимая для обновления страны. Впрочем, почему только аристократов? А духовенство? А разного рода поэты и ученая братия – совершенно никчемные паразитирующие элементы, сеющие смуту в мозгах и расслабляющие нацию? А потому – бдительность и еще раз бдительность: «Республика (ею Франция была провозглашена вслед за падением Бастилии) в опасности!»
Науськанные вождями нового порядка сознательные граждане и гражданки отыскивали людей, принадлежавших к благородному сословию. Те предпочитали отсиживаться дома, не ездили в каретах, одевались так, чтобы не выделяться из толпы. Но это мало помогало. Достаточно было доноса кого-нибудь из слуг, чтобы пополнить ряды обреченных. Случайное слово, не снятое вовремя кольцо, прическа, жест, манера говорить вызывали подозрение: «Не из аристократов ли этот мсье? А у мадам что-то уж очень нежные руки».
«Раз животное попало в западню, его следует убить, – воспитывал граждан Камил Демулен. – Никогда еще такая богатая добыча не давалась победителям: две пятых имущества Франции. Сорок тысяч дворцов, отелей, замков будут наградой за храбрость... Нация будет очищена!»
И нация старалась изо всех сил. Изобретение господина Гильотена работало безотказно и безостановочно. Некоторое время основным местом казней была Гревская площадь – по традиции правосудие над преступниками совершалось именно здесь. Но никогда ее старые камни не видели такого количества обреченных.
В какой-то момент заметили: деревянный помост с гильотиной, под нож которой лицом вниз укладывали очередную жертву, стал крениться. Выяснилось, что кровь, ручейками стекавшая вниз, твердую, как камень, землю превратила в вязкое месиво. Казни стали обыденной приметой дня и происходили сразу на нескольких площадях. Бывали дни, когда смерти предавали по нескольку сотен человек.
Самое ужасное то, что всякий раз и в любом месте это зрелище собирало множество народа. Матери поднимали детей повыше, чтобы они могли лучше разглядеть происходившее.
...Многие особняки, потеряв хозяев, стояли сожженные изнутри, зияя разбитыми окнами. В порядке конфискации все до последнего кухонного ножа вывозилось и распродавалось на аукционах: новой власти нужны были деньги, а покупателей хватало. Невесть откуда объявились весьма расторопные люди – именно в их руках окажутся баснословные ценности старой аристократии, купленные теперь по бросовой цене. И когда революция свернет свои знамена, в стране появится огромное количество миллионеров. Эта народившаяся «элита», алчная, бесстыдная, полуграмотная, стоило ей открыть рот, обнаруживала свое недавнее прошлое – все повадки, все убожество вчерашних лавочников, шулеров, менял, барыг и проходимцев всех мастей. Нет, «очистить нацию» точно не удавалось!
Введенные новой властью милицейские, как их называли, рейды не избавляли жителей от насилия, убийств, грабежей. Жаловаться боялись. На защиту не надеялись.
...Тюрем не хватало. Под них приспосабливали варварски изуродованные церкви. Сюда с утра выстраивались длинные очереди, в большинстве своем из стариков, детей и подростков. Они приносили передачу узникам в надежде, что ее возьмут, а это означало: те, кому она предназначалась, еще живы. И хохот тюремщиков: «Зря тратились на булки, принесли бы лучше травы. Тем, кто здесь, – уже все равно что жевать».
Много позже историки, стараясь соблюсти объективность, не смогут унять свое перо, предрекая неминуемое:
«Несомненно, месть – своего рода справедливость, но подумайте, как это дико! О, безумие санкюлотизма, безумие бездны, вырвавшейся наружу в тряпье и грязи... Те, кто добивался, чтобы другие жрали траву, будут жрать ее сами – не так ли это все будет?..»
* * *
Революция революцией, но... Люди вопреки тяжелейшим временам упорно пытались связать воедино разорванную на части нить жизни.
Когда читаешь о Париже времен Дантона и Робеспьера, то будто видишь пустынный город, где холодный ветер шелестит наклеенной на стены угрюмых домов бумагой с разного рода пропагандистской трескотней, где редкие прохожие, встречаясь, втягивают голову в плечи и смотрят себе под ноги, где уже не услышишь ни детского смеха, ни болтовни хорошеньких женщин – словом, ничего из того, что составляет благословенную повседневность.
И все же хроники тех лет свидетельствуют: люди, сами того не понимая, делали героические усилия, чтобы сохранить остатки мирной жизни. Невероятно, но в Париже продолжали работать более двух десятков театров. В городе голодно, холодно, но занавес исправно поднимался – и отнюдь не перед пустующим залом.
Количество танцевальных помещений, где люди не только двигались под музыку, но знакомились и влюблялись, никто, конечно, не считал. Но они все же были, продолжали выступать в роли свах и сводников, невзирая на лозунг, ставший уже привычным для парижской жизни: «La mort sans phrases. Смерть без разговоров!»
И каждый день для одних означал конец суетным земным трудам, а другим сулил начало той сказочной поры, когда всеобщее сумасшествие, кровь, грязь, жестокость, страсть к изничтожению человека человеком окажутся дурным сном, который вот-вот развеется. Самым главным событием становится свидание, назначенное под сенью башни Сен-Жак или в каком другом месте, куда следует прибежать без опоздания и лучше с букетиком, купленным за пару су у торговки возле Нового моста...
При всех честолюбивых мечтаниях относительно будущего дочери Варвара Александровна не спешила дать согласие Аренбергу на брак с ее дочерью.
Прошло больше двух лет со дня той знаменательной встречи в особняке Ламбаль. За это время Аренберг, терпеливо и неотступно ждавший материнского «да», внушил Шаховской полное доверие. Она не сомневалась в серьезности его чувства к дочери. Но сама Лиза? Принц оказался ее первой любовью. Княгиня, зная способность дочери увлекаться до самозабвения – музыка, театр служили тому доказательством, – беспокоилась: насколько сильна ее привязанность к Аренбергу? Не видит ли она в нем только романтического героя? Достаточно ли для счастливого замужества очарованности прекрасной внешностью, благородными манерами и таинственным шлейфом печального прошлого принца, что не может не волновать неискушенное сердце?
Но Лизе уже исполнилось восемнадцать. Два года – и юное существо, заливавшееся краской смущения под взглядами гостей принцессы Ламбаль, превратилось в сдержанную, серьезную девушку. Лишь по выражению огромных темных глаз княжны опытный человек мог догадаться о страстности, даже непреклонности, ее натуры. Наверное, о том догадывалась и княгиня. Если у Лизы есть «ее принц», с этим уже невозможно сладить. Да и стоит ли идти поперек?
* * *
Было бы, конечно, любопытно узнать, что именно приготовил принц Луи Аренберг для невесты к знаменательному событию. Достоверно известен лишь день его бракосочетания с княжной Елизаветой Борисовной Шаховской – 4 февраля 1792 года.
Церемония венчания была совершена в православной и лютеранской церквях. Принцесса Елизавета Аренберг оставалась российской подданной, исповедующей православие.
Свадебный ужин ввиду известных обстоятельств вышел немноголюдным и тихим: некоторые гости были в трауре по казненным родственникам. Отсутствовала и принцесса Ламбаль, так близко принимавшая к сердцу любовь Аренберга и Елизаветы. Она находилась в Лондоне с целью уговорить английского короля спасти Людовика с семьей.
Миссия эта, правда, не удалась: британский монарх проявил полное равнодушие к судьбе французского короля.
Вспомним, кстати: через 125 лет при подобных же обстоятельствах хозяева Букингемского дворца поступят точно так же и по отношению к семье Николая II, связанной с английским троном к тому же родственными узами.
* * *
Посланник Российской империи при дворе Людовика XVI Иван Матвеевич Симолин на следующий день после бракосочетания принца и княжны Шаховской составил, как это полагалось, бумагу в Петербург, в которой известил императрицу об имевшем место событии. Донесение было послано курьерской почтой, которая даже в революционной сумятице действовала безупречно. Но о свадьбе в Париже императрица узнала еще раньше и, увы, не от своих подданных.
В конце того же февраля утром, когда куафер причесывал Екатерину II, случился не слишком приятный для присутствовавшего при этом графа Александра Сергеевича Строганова разговор.
– Как же это понимать, любезный? Княжна Шаховская, чай, не дальняя тебе родня, выходит замуж, а я узнаю об этом от посла австрийского, графа Кобленца. Каково! Что ты на это скажешь?
– А то скажу, матушка, что я со старшей Шаховской, с кузиной своей, давно в раздоре из-за одной пустыньки, – нашелся Строганов. – И что у них там за дела в Париже – не ведаю. Так, боком слышал, что Лизавете мужа приискали, а верно или нет, не могу сказать. Мало ли что. К примеру, про графа Зотова третьего дня было слышно, что помер, а вчера у Воронцовых его видели в картишки играющим.
– Ты, Александр Сергеевич, зубы мне не заговаривай! Русской императрице сторонние люди сообщают о свадьбе ее подданной. Да и с кем? С якобинцем! Позор! – И словно не для собеседника, а для себя добавила: – Je veux agir avec vigueur dans un pariel cas. В подобных случаях я собираюсь действовать решительно.
Строганов покосился в зеркало. Лицо императрицы сделалось красным. Это был плохой признак: Екатерина лишь в редких случаях выходила из себя.
Вечером граф, постоянный карточный партнер императрицы, которому единственному дозволялось ворчать на нее за «плохую игру», отговорился приступом подагры и во дворец не поехал.
* * *
События 1792 года, начавшегося так счастливо для Елизаветы и Аренберга, говорили о том, что Париж стремительно превращается в смертельно опасный город.
Гильотины тщетно пытались успеть за приговорами. Пропускная способность у этих апробированных средств казни не удовлетворяла вождей революции. И они придумывали новые, все более изощренные средства уничтожения «врагов трудового народа», превосходившие по цинизму самые страшные страницы многострадальной истории человечества.
К примеру, чье-то болезненно-маниакальное воображение побудило устроить так называемую якобинскую свадьбу. Несколько сотен мужчин и женщин связали попарно, вывезли на середину реки и сбросили в воду.
Остались воспоминания и о том, что матерей заставляли смотреть на изуверские казни их детей. Не щадили даже простолюдинов, находившихся в услужении у знати. Татьяна Меттерних в своей книге «Строгановы» приводит пример подобной расправы: маленького поваренка, обнаруженного в кухне королевского дворца Тюильри, обмазали слоем теста и положили на жаровню.
Все это происходило как раз в то время, когда вожди революции сочиняли Декларацию прав человека и гражданина, впоследствии приравненную к величайшим актам всемирной истории. Что говорить – в ней действительно «в законодательном порядке были сформулированы... главные гуманистические принципы революции конца XVIII века».
Основополагающий тезис состоял в том, что «люди рождаются и остаются свободными, равными в правах». Священными правами человека и гражданина признавались свобода личности, свобода слова, право на безопасность, право на сопротивление угнетенного, право собственности.
Все это, конечно, прекрасно, но как быть с несчастным поваренком? И стоили ли эти «в законодательном порядке» оформленные иллюзии – в чем современному человеку нетрудно убедиться – той крови, которая, по воспоминаниям свидетелей Французской революции, «ручьями текла по сточным канавам Парижа»?
...Закономерен вопрос: не рискованно ли российским подданным было оставаться в революционном Париже?
Ведь ясно, что жили они отнюдь не в лачугах и выглядели так же, как и обитатели Версаля.
Но революционный максимализм все же имел свои пределы, а якобинскую верхушку составляли люди не безграмотные. Они конечно же знали о праве на неприкосновенность граждан других государств, равно как и их жилищ.
Однако кто мог дать стопроцентную гарантию безопасности? Существует ли она вообще в условии разгула самых низких человеческих инстинктов, которым сопровождаются все без исключения социальные изменения, бунты, перевороты? Слово «революция», кстати, едва ли когда-либо вошло бы в широкий обиход, если б тот, кто стал его первым популяризатором, на досуге призадумался: в отличие от термина «эволюция», то есть движение вперед, слово «революция» являет собой полную этому противоположность. Это отход, движение назад. Это время, прожитое государством, народом непродуктивно, с большими издержками, с ужасающими потерями.
...Насколько напряженна и непредсказуема стала жизнь в Париже и для иностранных подданных, можно почувствовать по письму гувернера Оливье своим путешествующим хозяевам Голицыным в Лондон.
Если поначалу он успокаивал их, уверяя, что ни молодым князьям, ни дому ничего не угрожает, то теперь каждая неделя приносила тревожные новости. Напуганная размахом уличного бандитизма, власть требовала, чтобы каждый столичный дом выставил двух человек для патрулирования по улицам.
«Я объяснил, – писал Оливье Голицыным, – что особняк принадлежит подданному Российской империи, который не обязан подчиняться местной администрации». Но видимо, это не произвело должного впечатления. Человек с мандатом в руке гнул свое. От князей Голицыных поддерживать на улицах «революционный порядок» был послан их полотер.
Наталья Петровна особенно беспокоилась за сыновей: молодые, горячие – а ну что в голову взбредет в этом свихнувшемся городе? Но надо было знать юношей, вышколенных строгой матерью. Гувернер отвечал, что князья Борис и Дмитрий Владимировичи ведут себя примерно, из дома никуда не выходят и только младший, Дмитрий, жалуется на шум за окном, мешающий его занятиям.
Однако Наталье Петровне уже не сиделось на берегу Темзы. Скоро она с мужем явилась в Париж, оценила обстановку и засобиралась домой. «Голицыны уезжают в Россию», – читаем мы в одном из сообщений того времени.
...Берега Сены покидали не только иностранцы. Простые жители, пострадавшие от мародерства и напуганные угрозами разбушевавшейся черни, стремились вон из Парижа: на городских заставах еще стояли патрули с оружием в руках. Только когда они оставались позади, можно было дать волю чувствам.
«Хозяйка гостиницы, вся в слезах, сообщила нам, что обед подан, – записал один из таких путешественников. – Никто не хотел есть. С нами в дилижансе было четыре женщины; все они плакали... всем нам было жутко».
...Положение княгини Шаховской осложнялось тем, что зять являлся не только французским подданным, человеком на виду, известным давней оппозицией Людовику XVI. Он был мужем ее дочери. И этот факт поневоле заставлял княгиню думать о том, что с ними со всеми будет завтра.
Долгие годы прожив во Франции, она знала, что время от времени в стране вспыхивало недовольство королем и его окружением. Но все же это не носило столь угрожающего характера: постепенно все успокаивалось. Ей вспоминалось, как, путешествуя с Лизой по Европе, они совершили экскурсию на склоны Везувия. И тогда, ужаснувшись количеству людей, погибших когда-то при его извержении, она спросила их чичероне: «Неужели местные жители не чувствовали приближения катастрофы?» – «О, синьора, конечно, чувствовали, – ответил проводник. – Несколько дней до того над кратером вулкана вилось облако пепла, и даже землю потряхивало. Но все думали, что дело как-нибудь обойдется. И почти никто не решился оставить дом, скот... Потому все жители Помпеи и погибли!»
Некоторое беспокойство холодным сквознячком нет-нет и донимало ее сейчас. Но даже думать об отъезде было невозможно – как отнесется к этой идее зять, который, несмотря ни на что, свято верит в справедливость слов «свобода, равенство, братство»? Газеты весьма доказательно писали, что репрессиям и казням подвергаются дельцы, продажные министры, спекулянты, расхитители государственной казны, что нет иного способа покончить с коррупцией, которая поставила Францию на грань краха.
Разложение верхушки общества и для Аренберга, и для его русской семьи было совершенно очевидным, неспособность короля править – тоже. Но террор... но кровь... но тот ужас, в который, как в ледяную купель, был погружен Париж. Как быть со всем этим и где в конце концов правда?
...Стараясь подавить смутную тревогу, Варвара Александровна черпала душевное спокойствие в будничных делах. Исправность, с которой она получала деловую корреспонденцию, свидетельствовала о том, что дома, в России, все идет своим чередом. Она прочитывала отчеты, счета, сметы. Давала распоряжения по самым разным вопросам, вникала в каждую букву и цифру. Это помогало освободиться от тягостных размышлений о бесчинствах на парижских улицах. И уж совсем умиротворенное состояние духа Шаховской возвращала мысль о том, что дочка, видимо, действительно счастлива.
...Варвара Александровна старалась не докучать молодым. На их половину она отправлялась только после того, как являлся зять и уговаривал ее вместе провести вечер. Нередко молодая принцесса развлекала мать и супруга игрой на арфе, в чем достигла больших успехов. У нее составилась программа из нескольких пьес, всегда заканчивавшаяся собственными вариациями на тему прелестной мелодии Люлли, ноты которой ей преподнес в кафе «Корацца» ее супруг. Именно тогда она поняла, что этот подарок означает нечто очень важное: принц Аренберг протягивал ей обернутые пергаментом листки так, будто отдавал свое сердце.
Шаховская любовалась дочерью. Тихая, малоразговорчивая, она, несомненно, отличалась скрытностью. Даже ей, матери, всегда трудно было определить, какие чувства владеют на самом деле дочерью. Но замужество преобразило Лизу. Черты ее лица, которые никто не назвал бы идеальными, излучали не свойственную ей раньше энергию и радостное воодушевление. Всякая женщина, имеющая даже не слишком большой жизненный опыт, безошибочно назвала бы причину подобной метаморфозы. «Мое дитя расцветает в руках этого человека», – с удовольствием думала княгиня, наблюдая, с каким вниманием принц откликается на малейшие душевные порывы своей жены. Он поддерживал в ней тягу к искусству, находил это совершенно естественным для женщины вообще, а для такой одаренной, как Лиза, – в особенности.
– Маменька, Луи сказал, что у меня хороший голос. Надо только научиться правильно дышать и не жалеть времени на занятия. Он пригласил заниматься со мной мсье Жарри из Оперы, – с сияющими глазами сообщила Елизавета матери.
...Однажды во время урока пения принцесса Аренберг почувствовала себя дурно. Послали за доктором. Тот, явившись, недолго испытывал терпение Варвары Александровны и ее зятя, вышел к ним, прикрыл за собой высокую белую дверь и со сдержанной улыбкой объявил, что в семействе следует ждать прибавления.
Принцесса Ламбаль отозвалась на сообщенную ей новость с воодушевлением: «Я уверена, что смогу стать прекрасной тетушкой».
Между тем революционная стихия продолжала набирать силу, затопляя все вокруг смертоносной яростью. Король с королевой, покинутые придворными, были заперты во дворце Тюильри на положении арестантов. Возле них оставалась только Ламбаль – верная, мужественная, хладнокровная. Очевидец описал сцену, которая могла уже считаться заурядной: «Мужчины и женщины, вооруженные ножами, вилами и пиками, со страшными криками и ругательствами бросаются к королеве. Один показывает ей прутья с надписью «Для Марии-Антуанетты», другой представляет ей модель гильотины, третий – виселицу с куклой в женском платье, четвертый везет королеве кусок кровавого мяса, вырезанного в форме сердца, с которого капает кровь».
С каждого нового заседания Национального собрания Аренберг, присутствовавший там на правах депутата первого сословия, то есть дворянства, возвращался все мрачнее и мрачнее. Лишь ради жены он придавал своему лицу безмятежное выражение, не желая ее тревожить: Елизавета и без того нелегко переносила беременность. Но с тещей принц был откровенен – никакой законности не соблюдается. Люди, абсолютно не замешанные в противодействии новой власти, отправляются на гильотину только из-за принадлежности к дворянскому классу. А те, кто возглавил революцию, те, в чью чистоту помыслов он верил, на его глазах превращались в банальных убийц.
А что же Бельгия? Ведь свои надежды принц возлагал на то, что революционный вал, очищающий Францию от монархической скверны, прокатится и по его родине, открыв перед ней путь к самостоятельности и возрождению.
Но чем дальше, тем яснее Аренберг понимал: парижские вожди, у которых руки по локоть в крови собственных граждан, ничего, кроме ужаса и разорения, не могут принести и своим соседям. Вместо сплочения патриотических сил его и без того несчастная страна получит самое худшее, что только может случиться с народом, – гражданскую войну.
От этих мыслей можно было сойти с ума. И только вблизи жены, глядя на ее подурневшее, с проступившими коричневыми пятнами и все-таки такое прекрасное лицо, понимал, сколь велик грех его отчаяния. Вот оно, его счастье, дарованное ему Господом Богом за неизвестно какие заслуги! Они с Элизой молоды, и впереди длинный путь, который они пройдут вместе, растя детей, радуясь весеннему ливню и звездному небу над головой.
Там, в этой революции, сплошь неудачники, которых не любят женщины! Одинокие ночи толкают их на трибуны коверкать чужую жизнь, изрыгать зло и яд. Да и что им остается – маленьким, никчемным, наделенным природой лишь одним: ловким, способным запутать кого угодно языком?
Легко найти десяток, другой, третий обиженных, которые, разинув рты, будут их слушать. Когда же соберется большая толпа – а так бывает! – эти краснобаи влезают ей на плечи и, захлебываясь от восторга, кричат: смотрите, вот он я, вот мои идеи – не угодно ли вам заплатить за мое возвышение?
Аренберг, знакомый со всей революционной верхушкой, понимал, каким образом бездарные выскочки достигают своего. Но и дворцовая камарилья во главе с королем – не лучше! Погрязшие в лени, пресыщенности, виртуозно поднаторевшие в казнокрадстве, они сделали это постыдное занятие своего рода развлечением, игрой, которой можно без зазрения совести похваляться. Те и другие, низы и верхи, не отдавая себе отчета, разваливают прекрасную страну!
Прочь, прочь от этого мира! Все чаще и чаще Аренберг ловил себя на мысли: укрыться с женой за стенами родового замка Эверле... Прикрыв глаза, принц вспоминал величественный, благородных очертаний дом своего детства.
Из высоких окон спальни родителей – пятого герцога Аренберга и его жены из древнего французского рода Ламарков – хорошо была видна квадратная подстриженная лужайка. Сюда же выходили окна гостиной матери, столовой и большого, великолепного, не уступающего королевскому, зала. Луи предписывалось играть именно здесь. Его, единственного наследника среди нескольких одна за другой рождавшихся девочек берегли с великой тщательностью.
Часы на стрельчатой башенке дворца отбивали время каждые пятнадцать минут. И каждые пятнадцать минут кто-то из слуг выглядывал из окна, чтобы убедиться: мальчик на месте и с ним все в порядке.
Боже, какими трогательными, милыми, согревающими сердце кажутся сейчас мелкие подробности той жизни, которую он покинул ради нынешней революционной круговерти. Неужели еще возможно такое счастье: он будет выглядывать в окно – пусть и не каждые пятнадцать минут, – чтобы видеть, как резвятся все на той же лужайке его собственные дети.
Желание порвать с Парижем все сильнее овладевало принцем. Событие страшное, но которое в сложившейся ситуации нельзя было назвать неожиданным, окончательно утвердило Луи в мысли покинуть Францию и вернуться в старый родительский дом.
* * *
Весть об аресте Ламбаль ошеломила Шаховскую и Аренбергов. Такое могло случиться с кем угодно, но только не с ней, сторонившейся всяких дворцовых интриг, любой скверны.
– В этом-то ее и беда! – удрученно говорил принц. – Каких только слухов о ней ни выходило из дворца – и все по милости придворных. Она была им вечным укором, презирала их. В отместку о ней сочиняли всяческие небылицы. Газетчики все это подхватывали, расписывали, настраивали Париж против нее. Сколько раз я говорил: «Мари, берегитесь! Люди с трудом верят честному и светлому, а гадостям – сколько угодно». Она только улыбалась в ответ. Упрекала меня за неверие в разум и совесть простого народа. Ах, Мари, Мари...
Усталое, болезненное от тяжелой беременности лицо Елизаветы розовело.
– Луи, надо что-то делать! Ведь ты имеешь влияние, ты знаком со всеми этими... Объясни им.
Луи брал в свои ладони холодные пальцы жены, целовал их:
– Дорогая моя! Знаком! Ты не представляешь, как все изменилось: наши вожди стали недосягаемы, они заняты по горло своими делами. Людей сначала казнят, а месяц спустя выясняется, что они ни в чем не виновны – их оговорили, оболгали.
Варвара Александровна, не пропускавшая ни слова из этого разговора, вдруг сказала:
– Я виделась вчера с одной своей знакомой. Она рассказала, как ее племянница спасла старика отца от гильотины. Когда того уже волокли на помост, девушка, вцепившись в него, кричала: «Поверьте, мы не аристократы! Нет, нет, нет!» И кто-то додумался до изуверской мысли: поднес ей чашку и сказал: «Выпей, если это правда, – там кровь аристократов!» – Княгиня запнулась, словно ей перехватило горло. – Бедная девочка выпила. Да, да, выпила! И все вокруг заулыбались, зааплодировали: «Отпустить ее! Она говорила правду!»
Елизавета побелела, поднесла шарф, накинутый на плечи, ко рту. Ее душили спазмы.
– Бог мой! Зачем я это говорю? Что за безумие! И они вдвоем, подхватив Лизу, повели ее к спальне.
– Прости, Лизонька, мать свою неразумную. Тебе беречься надо, а я язык распустила. Думала самой полегче станет – неделю от этой истории отойти не могу. Сейчас, душенька, потерпи... – И крикнула, горничной: –
Капель, да поскорей!
Успокоив, сколь можно, жену и дождавшись пока она уснет, Аренберг вернулся в гостиную и сказал княгине:
– Мне кажется, надо действовать через герцога Орлеанского. Теперь он господин Эгалите! Вы подумайте, «господин Равенство»! Накоротке с народными вождями: Бурбон в обнимку с революцией – какая картина! Впрочем, это не имеет значения – лишь бы он помог спасти Ламбаль.
...Герцог Филипп Орлеанский принял Аренберга со всей любезностью, но, узнав, в чем дело, досадливо сказал:
– Ах, дорогой Луи, как вы наивны! Чем я могу помочь? Видите, я сам сижу в своем Пале-Рояле на положении арестованного. Мне не доверяют. Для наших с вами, – он многозначительно взглянул на гостя, – друзей в красных колпаках я – брат короля, роялистская ветвь на древе династии, которую для полного спокойствия лучше отсечь.
– Мне кажется, – возразил Аренберг, – вы недооцениваете своего влияния. Вы – единственный из Бурбонов на стороне санкюлотов. Это производит впечатление, поверьте мне! Нынешние вожди, несомненно, ценят ту позицию, которую вы заняли в споре сословий! Да что там – все знают о ваших приязненных отношениях с самим Робеспьером. Жизнь Ламбаль в руках этого человека! Его слово заменяет закон. Напишите ему... Всего несколько слов. Вам это зачтется, ваше высочество.
Герцог буквально подскочил в кресле, оглянулся и громким шепотом сказал:
– Тс-с-с! Вы с ума сошли, милейший! «Ваше высочество»! Запомните, я – гражданин Филипп Эгалите. Все! – И, еще более понизив голос, добавил: – То, что мы сейчас беседуем с глазу на глаз, донеси об этом слуги, тотчас будет объявлено роялистским заговором. У Робеспьера до нас с вами просто не доходят руки. А вы хотите, чтобы я подал свой голос в защиту кого? Подруги королевы. Я еще не сошел с ума.
– Но вы же знаете эту женщину! Во Франции никогда не случилась бы революция, если б у аристократии была такая же совесть, как у Мари, и ее сострадание к обездоленным. – Аренберг подошел к сидевшему за столом герцогу и тихо проговорил ему на ухо: – Всего несколько слов – и Ламбаль будет спасена. Во имя Господа нашего – напишите.
Аренберг пододвинул герцогу чистый лист бумаги, протянул перо.
– Да что с вами, дорогой Луи! – почти взвизгнул герцог. – Вы задались целью упечь меня в застенок? Ни слова о Боге! Вы какой-то странный, право! Как будто не от мира сего. Ну да ладно, вы всегда были мне симпатичны, и от вас, кажется, не отвяжешься. Сядьте, не нависайте надо мною.
Написав первые несколько слов, герцог отложил перо:
– А как сказано! Кто только вознаградит мое красноречие? За пятнадцать – двадцать казненных палач получает луидор. Во сколько же вы оцените, принц, спасение мною одной души? Ха-ха, шучу! Что делать! Мое сердце мягкое, как яблоко. И вы этим пользуетесь.
Герцог снова принялся за письмо. Время от времени он подымал голову:
– Позвольте дать вам совет, Аренберг. Не ввязывайтесь в эту историю. Вы недавно женились. Я слышал, что она русская и очень мила. Не сомневаюсь – у вас хороший вкус. Тем более вам следовало бы держаться подальше от этой революционной кутерьмы. Зачем рисковать? Из-за Ламбаль вас могут объявить роялистом, и никакие ваши антимонархические тирады, о которых знает пол-Европы, не помогут. Подумали бы лучше о вашей молоденькой жене. Вы и ее подвергаете опасности.
– Мы едины в мыслях. Она не менее моего переживает за принцессу. Так случилось, что именно Ламбаль сыграла благую роль в нашем знакомстве. Мы с женой всегда будем помнить об этом.
– Похвально, у новой принцессы Аренберг благородное сердце. Это редко бывает у женщин! Поверьте моему богатому опыту: они жадны и корыстолюбивы. Вы думаете, мой брат погубил Францию? Он слишком глуп для этого. Его супруга упрекала меня, что я как последний барышник стригу купоны с Пале-Рояля. Но это все лучше, чем разворовывать казну на свои побрякушки. Ну вот, кажется, все.
Герцог картинным жестом положил перо на место, ласково взглянул на Аренберга и пододвинул ему бумагу:
– Берите! Вот вам доказательство, что я враг всякой жестокости!
Едва Аренберг вышел из кабинета, хозяин Пале-Рояля, лицо которого стало жестким и напряженным, набросал еще несколько строк и, позвонив .в колокольчик, передал записку тотчас явившемуся слуге.
– Это гражданину Робеспьеру. Он должен получить сию бумагу срочно. Я сказал – срочно!
Герцог Орлеанский оказался предателем в стане Бурбонов. Его популярность среди «третьего сословия», то есть народных масс, была огромна. Накануне взятия Бастилии клокочущие ненавистью к угнетателям парижане проносили по улицам его изображение с криками: «Да здравствует герцог Орлеанский!» Однако на самом деле никто не знает, что именно было на уме герцога: он презирал и чернь, и своих королевских родственников. Каждый год в день казни короля Людовика XVI на его могиле собираются потомки Бурбонов, но никогда никого не приглашают из ветви герцога Орлеанского.
* * *
Максимилиан Робеспьер, невысокий, изящно сложенный, тридцати с небольшим лет, походил на хорошенькую барышню – ему бы в пьесах Бомарше играть. Однако он зарекомендовал себя как человек, пожалуй, самый жестокий из всей революционной верхушки. Авторитет у него был огромный. Если кто-то и мог облегчить участь обреченной принцессы, то только он.
Бегло проглядев бумагу, Робеспьер сказал:
– Меч революционного правосудия не карает невинных! Женщины к тому же бывают опаснее мужчин – они мастерицы скрывать свои истинные мысли и намерения. Гражданка Ламбаль – самое доверенное лицо четы тиранов, короля и королевы. Благоразумно не делать для нее исключения. Таково мое мнение, гражданин Аренберг.
Однако посетитель был настойчив:
– Но я слышал, что недавно отменили смертный приговор сразу нескольким десяткам арестованных женщин.
– Знаю, знаю. Одна из них ждет ребенка. Другие, как было установлено, не совершали преступлений против сограждан. Именно это помогло им избежать наказания, – с важностью произнес Робеспьер.
– Но Ламбаль как раз истинный друг народа, – горячо продолжил Аренберг. – Она презирает придворных, считает их последними бездельниками и дармоедами. Те платят ей ненавистью и распускают порочащие ее слухи. Спросите у простого народа: кто такая Ламбаль? Вам ответят – честный и добрый человек. Революция не может очернить себя убийством этой прекрасной женщины.
Конечно, принцу не следовало произносить этих слов.
Робеспьера, много сил положившего, чтобы гильотина работала бесперебойно и таким образом справедливость восторжествовала, восставший Париж обожествлял и называл «неподкупным»... Что делать – простодушию угнетенных нет предела! Им всегда кажется, что кому-то на самом деле дороги их интересы. Увы, вся история человечества доказывает, что нет более надежного способа к собственному возвышению, нежели с праведным блеском в глазах вывести сограждан на площади с оружием в руках. Французы дорого заплатили за свою доверчивость. Робеспьер тоже просчитался, закончив жизнь на гильотине, куда отправил многих людей.
– А вы сентиментальны, гражданин Аренберг, – будто о чем-то размышляя, проговорил Робеспьер. – Революция вообще не может себя очернить – имейте это в виду. Одним словом, все решит суд, справедливый народный суд. И хватит об этом!
Когда Аренберг вышел, Робеспьер вынул из кармана черного сюртука записку, полученную из Пале-Рояля от герцога Орлеанского: «Ламбаль – это источник вечной смуты в нашей революционной столице. С ней лучше быстрее покончить. Преданный вам гражданин Филипп Эгалите».
Маленький клочок бумаги был смят и полетел в едва тлевший камин.
...На суде председатель городской коммуны после череды вопросов сказал арестованной гражданке Ламбаль:
– Присягните немедленно свободе и равенству, а также поклянитесь, что вы ненавидите короля и королеву.
– Я охотно присягну первому, но не могу поклясться в последнем – это против моей совести.
Посовещавшись, судьи произнесли:
– Наше решение – освободить принцессу.
Это была условная фраза, означавшая смертный приговор.
Тем временем по Парижу распустили слух, будто Ламбаль участвовала в дворцовом заговоре с целью возвращения на трон короля и расправы с взбунтовавшейся беднотой. Разумеется, жаждавшие мести парижане поверили во все эти россказни. Толпа, собравшаяся у зала суда, требовала передать «Ламбальшу» в их руки.
Этого как раз и хотела революционная власть. Суд народа! Разве он может быть несправедливым? Ведь «трудящиеся массы» никогда не ошибаются!
«Из зала суда, – писал очевидец, – вышла небольшого роста, одетая в белое платье женщина, которую палачи, вооруженные разным оружием, немилосердно били».
Крестный путь принцессы Марии-Терезы де Ламбаль начался.
О принцессе Ламбаль написаны книги. И спустя столетие ее образ волновал воображение художников и поэтов, причем не только французов.
Лауреат Нобелевской премии по литературе 1906 года итальянский поэт Кардуччи посвятил ей прекрасный сонет.
Ручьи печалятся, и внятен вздох глубокий
В летящих из-за гор Савойи ветерках.
Железа, ярости теперь настали сроки:
Маркиза де Ламбаль простерта на камнях.
Да, в золоте кудрей, что льются, как потоки,
Она, раздетая, повержена во прах;
И тело теплое цирюльник мнет жестокий
Рукой кровавою, забыв недавний страх.
«Какая белая! – бормочет в диком гневе. –
Не шея – лилия! А щечки – нам на горе!
С гвоздикой сходен рот – под стать чистейшей деве».
Без упоминания изуверской расправы над беззащитной женщиной едва ли обошелся какой-либо и научный труд, посвященный Французской революции. Патологическая жестокость этого самосуда осталась примером того, какие омерзительные, нечеловеческие инстинкты способна обнаружить толпа, почувствовав свою полную вседозволенность. И не важно, на каких широтах эта толпа беснуется. Недаром Пушкин, которому советская пропаганда настойчиво и бесполезно приписывала революционные взгляды, писал о русском бунте как «о бессмысленном и беспощадном».
А ведь Ламбаль, в сущности, – лишь одна из тысяч жертв «бессмысленной и беспощадной» ярости толпы.
...Итак, конец принцессы был предрешен. Но даже смерть на виселице или под ножом гильотины выглядела бы истинным благодеянием по сравнению с тем, что пришлось выдержать этой женщине, пока смерть не похитила ее из рук мучителей. Воистину, всякое сравнение их с дикими зверями, самыми кровожадными, можно считать оскорблением братьев наших меньших. Но помнить о расправе над Ламбаль следует хотя бы для того, чтобы иметь представление о том, во что в иных случаях может превратиться существо разумное и, как говорят, божественное по своей природе.
...Ламбаль вывели из зала суда. У дверей, возбужденно жестикулируя и перекрикивая друг друга, стояли мужчины и женщины. Они ждали появления принцессы, чтобы вырвать ее из рук стражи, которая тотчас пала под ударами ножей и пик. Осужденная оказалась в руках убийц, дождавшихся своего часа.
Все попытки Аренберга вырвать Мари Ламбаль из рук осатаневших от крови санкюлотов не увенчались успехом. На старинной гравюре изображено начало крестного пути беззащитной женщины, отданной на растерзание мучителям, среди которых нетрудно заметить и представительниц прекрасного пола. Кричит испуганный жутким зрелищем ребенок, и даже пес, испуганно оглядываясь на людское безумство, уходит прочь.
Автор знаменитой книги «Картины Парижа» Мерсье, не замеченный в симпатиях к аристократии, повинной, по его мнению, во многих общественных язвах, тем не менее не нашел никакого оправдания этому «столь же гнусному, сколь и бесполезному подвигу сентябрьской резни». Зверь почуял запах крови, и его ничто уже не могло остановить. Правда, кто-то пытался помешать самосуду и, взывая к милосердию, хотел пробиться ближе к несчастной, которой остервеневшие женщины уже наносили удары.
С заломленными назад руками, Ламбаль могла лишь прикрыть от ужаса глаза, увидев, как неведомых ей защитников толпа забила насмерть. Настал ее черед.
«Некий Шарла, парикмахерский подмастерье с улицы Святого Павла, ставший барабанщиком милицейского батальона, вздумал сорвать с нее чепчик концом сабли, – описывал первый акт этой драмы секретарь Комитета общественной безопасности. – Опьяневший от вина и крови, он попал ей повыше глаза, кровь брызнула ручьем, и ее длинные волосы рассыпались по плечам. Два человека подхватили принцессу под руки и потащили по валявшимся тут же трупам ее защитников. Спотыкаясь на каждом шагу, она силилась сжимать ноги, чтобы не упасть в непристойной позе».
Граф Ферзен спустя две недели после гибели принцессы сообщал в частном письме:
«Перо не в силах описать подробности казни мадам де Ламбаль. Ее терзали жутким образом в течение восьми часов. Вырвав ей грудь и зубы, ее старательно приводили в сознание, оказывая всяческую помощь, и все для того, чтобы она могла «лучше почувствовать смерть».
Почему-то даже не войны, а именно революции подают самые невероятные примеры превращения человека в зверя. Именно это случилось со вчерашними мирными горожанами, в руки которых попала Мари Ламбаль. Расправа над ней, которая словно в знак протеста против людского изуверства вызвала к жизни картины, стихи, романы, стала одной из постыдных страниц Французской революции.
Даже республиканцы, находившиеся в толпе, что с криком и гиканьем двигалась по улицам Парижа, оставляя за собой кровавый след, вспоминали впоследствии об этом с содроганием:
«Двое зверского вида верзил волокли за ноги обнаженный и обезглавленный труп принцессы со вспоротым животом... Все это делалось с таким хладнокровием и деловитостью, что наводило на мысль: в уме ли эти люди? Справа от меня один из главарей размахивал пикой с насаженной головой мадам де Ламбаль, и всякий раз ее длинные волосы касались моего лица, другой, с огромным ножом в руке, прижимал к груди внутренности жертвы».
Итак, прекрасной принцессы Ламбаль, неотразимо обаятельной женщины, про которую говорили, что «она смягчала своей красотой гнет власти», больше не существовало.
Эта постыдная расправа в воспаленном сознании толпы приравнивалась к взятию вражеской крепости: поистине о такой победе должен был знать Париж, а значит, в первую очередь Пале-Рояль.
Огюстен Кабанес и Леонард Насс в своей книге «Революционный невроз» описывали дальнейшие события так:
«Герцог Орлеанский, живший в Пале-Рояле, собирался садиться за стол в обществе своей любовницы госпожи Бюффон и нескольких англичан, его приятелей. Вдруг во дворе дворца раздались неистовые вопли толпы. Стоявшие у окна увидели на пике голову принцессы Ламбаль; охваченные ужасом, как сообщает один из свидетелей, они отступили на другой конец комнаты, где сидел герцог Орлеанский, заинтересовавшийся тоже происходившим на улице; на его вопрос ему ответили, что народ несет человеческую голову, насаженную на конец пики. «О, – сказал он, – только-то?! Ну, так давайте обедать!»
Затем он осведомился, убиты ли сидевшие в тюрьмах женщины, и, когда ему ответили, что некоторые из них погибли, спросил: «Скажите мне, пожалуйста, что сталось с госпожой Ламбаль?» Сидевший около него англичанин молча провел рукой вокруг шеи. «Я вас понимаю», – сказал герцог и тотчас перевел разговор на другую тему».
...Останки принцессы Ламбаль, словно по какой-то неисповедимой прихоти судьбы, были закопаны во дворе Воспитательного дома на маленьком кладбище, где хоронили подкидышей-младенцев, которых не удавалось выходить. Это место стало и ее собственной безымянной могилой.
* * *
«Говорили ли о Французской революции? Вы читаете газеты, следственно, происшествия вам известны», – интересовался Н.М. Карамзин в одном из писем.
Действительно, российская печать подробно освещала «пагубные плоды буйной свободы». И цензура, как можно было бы предполагать, отнюдь не свирепствовала. Дворянская интеллигенция, купцы и мещане, а в Зимнем дворце – внуки-подростки императрицы могли составить себе весьма правдивое представление о происходивших там событиях. Тон корреспонденции порой был даже сочувственный. К примеру, выражалась надежда, что Национальное собрание, составленное из представителей всех слоев населения, наконец-то найдет выход из кризиса, куда завело Францию неловкое управление Людовика XVI.
Однако по мере того как раскручивался маховик террора, настрой газет менялся. Правительственные «Ведомости» вовсю клеймили затеявших бунт «злодеев» из аристократии и «чернь» – шайку, «уподобившуюся первобытному обществу разбойников».
«Положение Франции становится изо дня в день более печальным. Почти все дворянство и все землевладельцы бежали, – писали русские газеты. – Их родина находится в руках бандитов, которые ее грабят, и редких негодяев, которые управляют ею или, вернее, разрушают ее до конца. Налоги отменены, законов нет, полиция отсутствует. Еще несколько лет анархии, и самое цветущее королевство Европы станет лишь пристанищем всех злодеев мира, будет являть собой картину разрушения».
...День Екатерины теперь начинался с чтения сообщений о положении во Франции. Она знакомилась с российскими и европейскими публикациями, с донесениями своих доверенных лиц непосредственно с места событий. Уже в самом начале Французской революции русская императрица, опережая других европейских монархов, почуяла опасность. Ее невозможно было обмануть человеколюбивыми лозунгами толпы. «Я не верю в великие правительственные и законодательные таланты сапожников и башмачников, – писала она одному из своих парижских конфидентов. – Я думаю, что, если бы повесить некоторых из них, остальные одумались бы...»
Лишенная, естественно, возможности действовать столь радикально, она не опускала рук: нельзя повесить – можно подкупить. И как вы думаете, на кого были направлены подобные намерения? На главного идеолога Французской революции – графа Мирабо. Посол России получил указание за ценой не стоять и действовать «со всей щедростью, если он еще не умер». Даже о состоянии здоровья этого красноречивого аристократа знала Екатерина. Увы, «революционный граф» все же скончался, так и не воспользовавшись русским золотом.
Революция в Париже тем временем разрасталась, и расстояние, отделяющее обезумевшую столицу от пограничных застав России, вовсе не казалось Екатерине спасительным. Из дневников ее секретаря А. В. Храповицкого видно, как тщательно продумывались ею меры противодействия «французской заразе».
«Уже в продолжение 1792 года, – писал он, – существовало опасение, что революционная Франция готова отправить в различные страны агентов для распространения революционных мнений или даже для совершения преступлений».
Полиция и сыск Российской империи находились в состоянии полной готовности: реакция на любое экстраординарное сообщение должно было оказаться столь же продуманным, сколь и молниеносным.
Екатерине докладывали, что из Франции начался нерегулируемый отток граждан. Он увеличивался с каждым днем, хотя в Париже у городских ворот беглецов уже сторожили вооруженные санкюлоты.
Большинство старалось покинуть пределы Франции из-за опасения за свою жизнь. А те, кто разделял идеи революции, имели совсем иные намерения. И тут неоценимую услугу России оказала сеть осведомителей, весьма прозорливо созданная по настоянию Екатерины. Результаты не заставили себя ждать.
К примеру, было получено сообщение, что через Константинополь с «зажигательными снарядами» пробирается специальная группа с заданием спалить русский флот.
Лишь на первый взгляд это выглядело неправдоподобным. Нельзя упускать из вида, что в Париже вершила политику отнюдь не безмозглая чернь: отношения с другими странами выстраивали люди, достаточно просвещенные, в том числе военные, хорошо наслышанные о силе армии и флота России.
Русский десант, высаженный, скажем, в каком-нибудь французском порту, мог стать для революционных лидеров неприятной неожиданностью. Кстати, Екатерина в какой-то момент вовсе не исключала силового решения «французского вопроса».
В Париже об этом, конечно, знали и сложа руки не сидели. Сначала угрожали физической расправой российскому посланнику Симолину, затем дело приняло совсем крутой оборот.
В апреле 1792 года в Петербурге была получена секретная депеша, в которой извещалось, что француз, выехавший из Кенигсберга (ныне Калининград), направляется в Петербург «со злым умыслом на здравие ее величества». «Были приняты, меры предосторожности – писал М. И. Пыляев, – даны приказы смотреть за приезжающими в Царское Село, в особенности за иностранцами».
Внимательный взор Екатерины Великой был направлен в сторону революционной Франции. Женщина опытная, она прекрасно понимала, как податливы люди на всякого рода посулы, – кровавая пугачевская бойня многому научила ее, но не тех, кто, ни за что в государстве не отвечая, опять начнет мутить – только дай волю. Как в Париже: все равны и все разделить меж всеми. Но она-то доподлинно знает, чем это кончается... И государыня приняла свои меры.
«Меры предосторожности» оправдали себя: недаром русский сыск считался самым результативным в Европе. Французская революция же позволила ему еще раз подтвердить свою высокую репутацию. Вот несколько примеров.
Однажды в поле зрения соответствующих служб попал некий граф Монтегю, до революции служивший у себя на родине капитаном корабля.
Отпрыск древнего и знаменитого аристократического рода искал защиты под скипетром российской короны – казалось бы, место ли тут каким-либо подозрениям? «Под видом эмигранта он был принят императрицей в Черноморский флот, – читаем в «Древней и новой России» за 1876 год. – Проезжая через Шклов, он притворился больным и оставался там некоторое время».
Полиция заштатного городка, однако, ревностно выполняла свои обязанности. Несчастный беженец от якобинского террора находился в зоне ее неусыпного внимания. Тем более что из Риги, где побывал Монтегю, дали знать, что на его имя были адресованы иностранные газеты.
Стали они приходить и в Шклов. Местный полицмейстер решился распечатать пакет, тщательно просмотрел корреспонденцию, заметил неоднородность бумаги и, когда поднес газетный лист к окну, ясно увидел между строк иной текст. Вызвали понимающих в этом толк людей. Выяснилось, что Монтегю был якобинцем и прибыл в Россию для поджога кораблей Черноморского флота.
Концовка этой истории такова: Монтегю отправили в Петербург, после расследования «изломали над ним шпагу и сослали в Сибирь на каторгу».
Велика, казалось бы, Российская империя. Трудно ли прошмыгнуть где-либо в ее пределы? Остается удивляться, как безо всяких технических средств удавалось обеспечивать безопасность границ, да еще в тот исторический период, когда множество людей самых разных сословий устремилось по дорогам Европы в Россию.
Сохранившиеся бумаги и отчеты наглядно свидетельствуют, что охотились буквально за каждым подозрительным лицом. Под особым наблюдением находились Москва, Петербург и прилегающие к нему летние резиденции царской семьи.
Как всегда, у нас не обходилось без перегибов и курьезов. Об одном таком случае рассказывал князь Сергей Михайлович Голицын. Так, петербургский обер-полицмейстер Рылеев, наслышанный, что бунтовщики против власти ходят в Париже в красных колпаках, надолго сделался посмешищем в городе. Проезжая возле Адмиралтейства, он заметил в окне дома господина в халате и в том самом возмутительном головном уборе. Незамедлительно явившись к подозрительному лицу в его квартиру, он велел ему одеваться и повез перепуганного до крайности старика прямо во дворец. Шум был большой: Екатерине доложили, что в самом центре ее столицы схвачен якобинец. Она пожелала взглянуть на находку и тут же выяснила, что перед нею французский генерал в отставке, на свое несчастье не успевший снять ночной колпак неподобающего цвета.
Императрица, разбранив Рылеева, удвоила старику пенсию и велела доставить того домой. Но такие курьезы никоим образом не уменьшали тревогу, которую она теперь постоянно испытывала.
Каждодневно, а то и по нескольку раз на протяжении суток к ней поступали сообщения из Франции. Они были на редкость однообразны: судорожные попытки новой власти накормить по-прежнему голодные рты, списки казненных, конфискации, продажа с торгов вещей из особняков, кои не успели разграбить или сжечь, – Париж зиял черными пятнами пожарищ. На фонарях висели трупы.
Как все это могло случиться? Задолго до кровавых событий Екатерина равнодушно скользила глазами по газетной хронике парижской жизни. Все одно и то же: диспуты в Пале-Рояле, составление памфлетов, забавные карикатуры, куплеты, стишки в адрес короля и правительства. Брат короля, устроитель Пале-Рояля, отрекается от своего имени и называет себя Эгалите – «Равенство». В домах знати каждодневные приемы, то у маркизы N. то у графа М. На этих сборищах каждый оратор старался перещеголять другого в хуле и осмеянии власти. Это так модно, так возвышает над обыденностью, в самом выгодном свете выставляет среди людей твоего круга, да и в самом деле дает пищу уму.
Ах ты, Боже мой! А разве она, Екатерина, долгие годы не переписывалась с парижскими мудрецами, проповедующими безбожие и глумящимися над правительством? К ней, знающей почем он, фунт власти, и у которой на руках огромная страна, – эта крамола не пристанет, ну а к другим? Вот они, эти самые тлеющие угли, из-под которых – пришел час! – и полыхнуло. Все донельзя просто. Французская нация устала от однообразия. Она жаждала новых ощущений. И она их получила.
Но так ли спокойно у нее в России? Недавно ей сообщили, что на Невском несколько хорошо одетых господ, потряхивая над головой газетами, обнимались друг с другом и восклицали: «Да здравствует Франция! Да здравствует свобода!» Императрица не спала всю ночь. Поутру, глянув на себя в зеркало, она увидела, что яркая бирюза ее глаз, которой втайне так гордилась, поблекла, а веки опухли. Не завелся ли здесь якобинский клуб? Тут надо примечать. Ибо случись что, те же либеральные болтуны закричат: «Где власть? Почему бездействует?», бросятся в свои кареты и поспешат в более спокойные края – только их и видели. А она останется с десятками миллионов других – не таких проворных.
Ужас пугачевщины преследовал не только ее, Екатерину. Из поколения в поколение будет передаваться правда об этой страшной беде, пронесшейся над Россией. И двадцати лет не прошло. Сожженные города, опустошенные плодороднейшие области страны, убытки, не поддающиеся никакому исчислению, тысячи погибших, которых никакой живой водой не воскресить... Что было бы тогда, кабы не Суворов? Вот почему ей, императрице, очень даже надо примечать.
* * *
О том, что приехал Симолин, Варвара Александровна поняла по зычному голосу его кучера, раздавшемуся снизу. Весь Париж знал этого громадного мужика, возившего российского посланника.
Испуг кольнул сердце княгини: в неурочный час случился этот визит, вроде бы без всякой надобности. Лишь два дня назад Симолин приглашал к себе соотечественников, продолжавших жить в революционном Париже. Разговор вышел тревожный, сумбурный, как-то не клеился, и все разъехались раньше обычного. Но обмен новостями все-таки произошел, и теперь княгиня ума не могла приложить, что привело к ней нежданного гостя.
Она приняла Симолина в своем кабинете.
Тот начал с порога:
– Простите, любезнейшая Варвара Александровна, что я поневоле должен потревожить вас. И вот по какому, не совсем приятному поводу. Уж помилосердствуйте, не гневайтесь, я и сам не свой, – говорил он себе под нос, доставая из кармана бумагу, сложенную вчетверо. Развернул ее и протянул княгине: – Это письмо ее величества ко мне. Прочтите сами. Надеюсь, у меня не будет повода пожалеть о моем доверии к вам.
Та взяла протянутую бумагу.
«...Принцу Аренбергу, участнику в двух бунтах, Французском и Брабантском, не владеть никогда крестьянами Шаховской, у них до 13000 душ в Перми; по его развратности, от чего, Боже сохрани, может выйти беда... княгине Шаховской возвратиться немедленно в Россию, в противном случае лишена будет своего имения, и дети, от ее дочери рожденные, не могут быть ее наследниками, ибо имение княгини состоит в железных рудниках и соляных варницах, а по закону Петра Великого имения такого рода могут принадлежать лишь российским подданным...»
Княгиня, словно змею, судорожно отбросила бумагу. Та, скользнув по шелку диванчика, на лету была подхвачена проворным посланником.
– «Лишена имения, возвратиться немедленно», – шептала Шаховская. Глаза ее блуждали, лицо скривилось, как от нестерпимой муки.
Симолин испугался и позвал слуг. Вбежала горничная со стаканом воды в одной руке и флаконом в другой. Но Шаховская быстро пришла в себя, знаком отослала служанку из гостиной и тихим, но твердым голосом сказала:
– Иван Матвеевич, друг мой, что же мне делать? У меня Аизавета на сносях. Вот-вот родит. Как мне подняться, как двинуться? Боже мой, голова как будто не моя, мысли путаются... Писать, писать ей буду. Не помилует ли нас грешных, а пуще дитя невинное, еще на свет не явившееся?
– Дорогая княгиня, – горячо заговорил Симолин, обрадованный, что тягостная для него миссия имеет хоть какое-то разрешение, – я и от себя государыне напишу. Время-то все правит. Может, сменит она гнев на милость. Или отсрочку даст – ввиду ваших семейных обстоятельств. Крепитесь... Хотя я понимаю – удар силен.
Полученное известие «так сильно поразило княгиню Шаховскую, – писал мемуарист, – что с ней сделался паралич, от которого у нее отнялась нога».
Лежа в постели, княгиня денно и нощно твердила про себя молитвы, просила Бога помиловать ее – умереть сейчас ей невозможно. Пусть и калекой она останется, но у дочери будет какая-никакая опора. Кто мог подумать, что все сложится именно таким образом? Как быстро все рухнуло! Еще вчера она была уверена в полном благополучии молодых и радовалась, глядя на их согласие.
...Принц выказывал Лизе такую нежность, такое внимание, о которых Варвара Александровна читала в романах с усмешкой: чего только не нафантазируют любители марать бумагу!
Но оказалось, именно так и бывает в жизни. Молодые супруги часами разговаривали друг с другом: княгиня не могла вспомнить ничего подобного в своей семейной жизни. Видно было, что Луи – не просто муж, а поверенный дум, желаний, планов Лизы. Варвара же Александровна всю свою жизнь все решала сама, не находя в супруге внимательного слушателя и советчика. Ладно, пусть так и будет – она привыкла к полной самостоятельности, но не хотела этого для дочери. И радовалась, когда слышала от Лизы: «Луи сказал. Луи думает так. Мы посоветовались и решили», – все эти мелочи для княгини, умудренной печальным личным опытом, говорили о многом. Варвара Александровна полностью одобрила намерение Лизы взять к себе дочку Луи. С горящими глазами та говорила, что мечтает заменить маленькой Мари мать. Однако доводы, приводимые Аренбергом против этого, были весомы – в Париже сейчас слишком опасно. И вот уже княгиня с зятем в два голоса убеждали Лизу в этом. Но сам по себе порыв дочери говорил о ее любви к мужу, о желании крепить семью.
Прочтя письмо императрицы, княгиня поняла: перед ней разверзлась пропасть. Подавляя смятение, она решила сохранить втайне от дочери и зятя известие, принесенное посланником. К физическим мукам прибавились душевные. Прикованная к постели, она только и думала, как, хоть на некоторое время, отвести смертельный удар от своего
дома. Боже, какой наивной теперь казалась ей мечта увидеть дочь на бельгийском престоле!
Сознание княгини работало с привычной энергией, а рука в состоянии была держать перо. Послание императрице она сочинила в сильных, но вместе с тем простых искренних выражениях. Всецело признавая свою провинность в том, что не испросила разрешения на брак княжны Шаховской, она умоляла Екатерину дать им отсрочку к возвращению. Как только дочь оправится от родов, а ребенок будет в состоянии выдержать долгий путь, они свято подчинятся воле государыни.
Теперь все зависело от ответа императрицы. Варвара Александровна не теряла времени даром: она должна подняться с постели! Все, что только можно было предпринять для этого, ею выполнялось неуклонно. В сумятице и полной неразберихе, царивших в Париже, были найдены опытные медики. Каждодневно знающие свое дело целители массировали ее тело, используя лечебные масла и смеси. Порой она кричала от боли, но просила не обращать на это внимания.
У ног княгини к спинке кровати по ее приказанию привязали две веревки. Ухватившись за них, больная старалась приподняться. Тело, ставшее тяжелым и неуклюжим, поначалу поддавалось плохо: в поту и изнеможении она вновь бессильно падала на подушки. Лизе запрещено было наблюдать за этими мучениями, княгиня выгоняла ее из своей спальни, но та, стоя подле закрытой двери, с тревогой прислушивалась к тяжелым вздохам.
Настойчивость, с которой княгиня решилась одолеть болезнь, приносила свои плоды. Через две недели после случившегося удара Шаховская, опираясь на палку и плечо служанки, сделала первые шаги. С каждым днем ее путь удлинялся. Нога волочилась и еще не слушалась, но все-таки княгиня чувствовала себя значительно бодрее. И лишь томительное ожидание ответа из Петербурга, необходимость ради спокойствия дочери хранить тяжелую тайну удручали ее.
Наконец приехал Симолин. По его довольному лицу Шаховская поняла, что ответ императрицы положителен: ввиду особых обстоятельств им давалась отсрочка.
Странное дело, радость была недолгой – вспыхнула и тут же погасла. Мысли о будущем вновь и вновь терзали сердце княгини. Аренберг, ее зять... В глазах Екатерины он был преступником, непрощаемым, а стало быть... Что кроется за строчками императрицы, которые дал ей прочитать посланник: «Принцу Аренбергу не владеть никогда крестьянами Шаховской»? Екатерина как будто сбрасывала Лизиного мужа со счетов – его нет, он не существует, не имеет ни малейшего отношения к ее подданным: матери и дочери Шаховским.
* * *
Второго декабря 1792 года принцесса Елизавета Аренберг родила дочь. Девочку назвали Екатериной. Вполне вероятно, что это было маленькой лестью императрице, которой теперь княгиня постоянно посылала слезные верноподданнические депеши. Однако в жизни семьи произошла трагедия: девочка не прожила и года. Смерть крошечной Екатерины наводит на мысль, что ребенок от рождения был очень слаб.
То, что несчастная мать стоически, без слез и жалоб переносила утрату, очень беспокоило княгиню. За этим чувствовалось отчаяние, которое почти равносильно небытию. Аренберг, изменившийся до неузнаваемости, старался не покидать жену, но, кажется, даже его присутствие было Елизавете в тягость.
Однажды она ровным голосом, поглаживая руку матери, сказала:
– Не беспокойтесь за меня. Я знаю, почему моя малышка покинула нас. Что ей было делать в этом страшном мире? Но мы встретимся с ней. Рано или поздно – встретимся. Ведь Бог устроил так, что все истинно любящие друг друга встречаются на небесах, радуются и уже не разлучаются никогда. Надо только жить так, чтобы заслужить эту встречу. Поскорее заслужить...
* * *
Первый месяц 1793 года резко ужесточил противостояние двух стран – России и Франции.
Жестокой оказалась судьба короля Людовика XVI – ведь он и его близкие были в одном шаге от спасения. Шестерка лошадей уже унесла их далеко от революционного Парижа. Но в одной из таверн, где беглецы остановились пообедать, внешность осанистого человека показалась хозяину заведения примечательной – его профиль был вычеканен на монете. Он послал за пикетом санкюлотов, стоявших вдоль дорог, которые вели из столицы. Король был опознан, возвращен в Париж и предстал «за измену Отечеству» перед судом. 387 голосами против 334 Людовик был приговорен к смертной казни. Беспрецедентный в истории случай – хозяин Пале-Рояля, герцог Филипп Орлеанский, голосовал за то, чтобы родной брат отправился на эшафот.
...21 января 1793 года Людовика XVI со связанными за спиной руками положили на дощатый помост, возвышавшийся на королевской площади. Вся округа, сколько хватало взгляда, была запружена народом. Страшная толкотня, шум, ругань – каждый старался пробиться поближе к месту казни. «Смерть королю! Смерть изменнику! Да здравствует республика!» – раздавалось над площадью.
Офицерик-артиллерист, постоянный посетитель кафе «Корацца», едва ли замечаемый тогда дамами Шаховскими, впрочем, как и вообще кем-либо, тоже стоял на площади и наблюдал за громадной, взбудораженной толпой. «Подумать только, было бы достаточно трех рот солдат, чтобы разогнать всю эту сволочь!» Мысль эта вряд ли дошла бы до будущих поколений, если бы офицеру не предстояло навсегда запечатлеть свое имя в великой книге Истории.
Через каких-нибудь полгода, поставленный во главе отрядов революционной армии – полуголодных, одетых в рванье, – он выбьет из важнейшего порта страны, Тулона, прекрасно вооруженных, имевших выгодную позицию англичан, внешнего врага революционной Франции. Так устремится вверх звезда Наполеона Бонапарта.
Стоит упомянуть и об этом – с ним неисповедимые пути судьбы сблизят героев нашей истории.
О короле Людовике XVI многие современники отзывались как о человеке доброго, простого нрава и крайне нерешительного характера. Это настоящая беда для властителя! Людовик не мог справиться с мошенниками и аферистами, превратившими казну в свою кормушку. По справедливости именно они, беззастенчиво разорявшие страну, дружной шеренгой должны были отправиться на гильотину, а совсем не Людовик с его увлечением слесарным делом и географией. Передавали, что, поднявшись на эшафот, он спросил у палача: «Скажи-ка, братец, нет ли каких вестей об экспедиции Лаперуза?»
4. Начало конца
Итак, 21 января 1793 года Людовик XVI был обезглавлен. Через десять дней об этом узнали в Петербурге. «С получением известия о злодейском умерщвлении короля французского, – записал Храповицкий в дневнике, – ее величество слегла в постель, и больна, и печальна». Другой мемуарист свидетельствовал, что с императрицей сделались судороги.
Как бы то ни было, Екатерина подписала указ о разрыве дипломатических отношений с Францией. О гражданах этой страны, которые пребывали в России, в указе говорилось следующее:
«Доколе оставалась еще надежда, что порядок и сила законной власти восстановлены будут, терпели мы свободное пребывание французов в Империи нашей. Ныне, когда, ко всеобщему ужасу, в сей несчастной земле преисполнена мера буйства, будут приняты особенные меры».
Дипломатам предлагалось в трехнедельный срок «оставить место их настоящего пребывания», «прочим французам» давался на сборы тот же срок. Причем покинуть пределы России они должны были исключительно через те пропускные пункты, которые им указывались.
Высылали и рядовых французов – «не пожелавших отречься от нечестивой родины». Тем же, кто не хотел возвращаться домой, такую возможность предоставляли. Для этого необходимо было написать прошение установленного образца об отказе от французского гражданства. Если городское начальство не имело претензии к просителям, им назначали день и час присяги на верность новой родине.
Помимо всего прочего, ужесточались меры для эмигрантов из «впавшей в безумие страны»:
«Строжайше возбранялось впускать как сухим путем, так и водою в Империю нашу французов» вне прохождения специальной процедуры: рекомендации членов королевской семьи или тех, чьи монархические взгляды были вне всяких подозрений. Причем большие шансы получить российское гражданство имели те, кто мог оказаться полезен «для вступления в службу или же для художеств и ремесел».
Само собой разумеется, что разрыв отношений с Францией повлек запрет любого вида торговли для «нашего купечества». Русским подданным запрещалось «какое бы то ни было сообщение с французами в отечестве их до специального разрешения». Прекратилась доставка в Россию периодических изданий. Из указа неясно, как обстояли дела с частной перепиской, но перлюстрация становилась делом совершенно естественным.
Этот указ Екатерины ударом погребального колокола прозвучал для княгини Шаховской и ее семьи. Положение Варвары Александровны сделалось безвыходным – ей пришлось рассказать дочери и зятю всю печальную правду: предстояло возвращение в Россию.
...– Элиза, мы не расстанемся. Это невозможно. Я еду с вами.
– Нет, Луи, нет. Ты же знаешь – это смерть, немедленная смерть. Тебя схватят если не на выезде из Парижа, то на границе.
– Но всегда есть шанс! Хотя бы один.
– Не убивай меня такими словами. Что такое один шанс?
– Я боюсь потерять тебя. Как только ты уедешь, мир обернется пустыней. Что мне здесь делать?
– Послушай, не говори так. Это не годится. Сейчас мы должны быть тверды как никогда.
– Ты не любишь меня. Кто может рассуждать так здраво и холодно, тот не любит, – с отчаянием говорил Аренберг, садясь в кресло и обхватив голову руками.
Елизавета опустилась на пол рядом с ним, стараясь разжать его руки.
– Луи, мы должны сберечь друг друга. Казни, кровь – это не может продолжаться долго. Наша разлука лишь на время, поверь мне! Я твоя жена, ты мой муж – это уже свершилось, мы дали Богу обет, и Он принял его. Надо пережить это испытание.
...Вещи, которые предполагалось взять в Россию, были уже уложены. Мебель, зеркала, ковры, все тяжелое и громоздкое оставлялось на произвол судьбы, то есть на неминуемое разграбление.
Княгиня Варвара Александровна в последний раз обходила комнаты и по-хозяйски плотно прикрывала за собой двери. Возле лестницы, ведущей на второй этаж, где была спальня Лизы, она увидела ее горничную-француженку, молоденькую девушку, недавно взятую в услужение. Через ее руку был переброшен так знакомый княгине наряд – платье Розины.
Перехватив удивленный взгляд хозяйки, девушка смущенно сказала:
– Это подарок мадам Элизы. Какое красивое! Я не верю своим глазам. – Со счастливой улыбкой она приложила платье к плечам и добавила: – Совсем как по мне сшито. Мадам Элиза сказала, что оно ей не нужно. Да, да, сударыня, так и сказала: я его больше никогда не надену.
...В карете Аренберг сидел рядом с женой, держа ее руки в своих. Лиза высвободила одну руку и провела по волосам мужа.
– Ты начал седеть, Луи. Боже мой, а я этого даже не заметила, – сказала она с безмятежной улыбкой, будто они ехали на прогулку. – Не забывай навещать могилу нашей малютки. Как мы договорились, посади куст шиповника. Знаешь, он очень неприхотлив, у тебя не будет с ним хлопот. Я так люблю запах этих цветов, нежный и неуловимый.
Аренберг опустил голову на колени жены, пряча лицо в складках ее платья. Лиза поняла, что он плачет, и принялась успокаивать его, как мать расстроенного ребенка:
– Луи, дорогой мой, не надо. Как мне объяснить тебе, что я всегда буду с тобой рядом. Да-да, каждое мгновение! Ты почувствуешь это – поверь мне. Ах, если бы люди знали, какое счастье слышать звук родного голоса, иметь возможность говорить, смеяться, смотреть на небо, обедать, даже ссориться с тем, кого любишь. Мы не ценили этих мгновений, Луи, да-да, не ценили! Нам казалось, что это навсегда. Но теперь мы все поняли и будем жить по-другому, оберегая друг друга и радуясь каждой минуте, проведенной вместе. Мы с тобой никогда не расстанемся.
Показались ворота Сен-Мартен. Карета остановилась. Было договорено, что Аренберг выйдет из нее чуть раньше – чтобы не показываться на глаза страже у пропускного пункта. На этом настояла Лиза и была права: Луи могли заподозрить в попытке бегства из Парижа.
Аренберг вышел и затворил дверь кареты, которая тут же тронулась. Он сделал вслед за ней несколько шагов. Но та поехала быстрее и, завернув за угол, вовсе исчезла.
* * *
Шаховская с дочерью чрезвычайно медленно добирались до России. Имея на руках свидетельства врачей о приключившемся с ней ударе, княгиня, как ей думалось, имела право на это промедление. Она написала императрице очередное письмо о том, что пытается воспользоваться целебной водой и грязями знаменитых европейских курортов, дабы окончательно встать на ноги. И действительно, лечение в Марианских Лазнях дало свои результаты. Варвара Александровна сначала ходила с палочкой, а потом и без нее, лишь едва заметно припадая на больную ногу.
Верная себе, она везде искала поддержки местных влиятельных особ, чтобы с помощью их ходатайств изменить отношение к себе Екатерины.
Однажды, казалось, ей очень повезло. В Карлсруэ, столице маленького немецкого княжества, где она остановилась на несколько дней, находился граф Николай Петрович Румянцев. Княгиня поспешила с ним встретиться и как со старым знакомым, и как с человеком, которого Екатерина очень ценила.
Румянцев был в прекрасном расположении духа: он выполнил деликатную миссию – выбрать среди немецких принцесс невесту для Александра, любимого внука Екатерины. Сразу две юные претендентки, родные сестры, были готовы отправиться в Россию.
Поздравив графа с удачей, Шаховская рассказала ему о своей беде и о покаянных письмах, которые писала государыне. Однако дошли ли они до нее – об этом ничего не известно. И тут вся надежда на него, добрейшего Николая Петровича. «Княгиня умоляла его, – читаем в «Знаменитых россиянах» , – при личной встрече донести императрице о ее болезненном состоянии».
Румянцев, видимо, пообещал Варваре Александровне выполнить ее просьбу. Несомненно, посулила содействие и мать девушек, которые собирались в Россию, – владетельная принцесса Баден-Баденская была хорошо знакома с обаятельной русской дамой и ее дочерью по их прежним посещениям Карлсруэ.
Увы! Судя по тому, как далее развивались события, эти ходатайства успеха не имели. На границе путешественниц ждали известия, которые окончательно перечеркивали все надежды и упования на милость судьбы.
* * *
Возмущение Екатерины тем, что ее подданные – да еще такой громкой фамилии – пренебрегли правилами, не испросили дозволения на брак с иностранцем, было, несомненно, подогрето немаловажным обстоятельством: свадьба княжны Елизаветы Шаховской свершилась как раз в разгар революции. И где свершилась! В самом логове якобинцев, там, где убивали королей, – в Париже.
Однако с момента, когда императрица узнала об этом, прошло изрядно времени: Варвара Александровна, как мы уже знаем, всеми правдами и неправдами старалась отсрочить возвращение на родину. Очевидно, одна из причин – дать возможность остыть гневу государыни. Тут княгиня тоже выказала свою отменную дальновидность: все знали, что Екатерина отходчива и быстро меняла гнев на милость.
Но в случае с бедной женой принца Аренберга эта привлекательная черта характера совершенно изменила императрице. Екатерина, умевшая сочувствовать женщинам в их несчастьях, не приняла во внимание, что перед ней жертва первого увлечения сердца, которое не разбирает, кто бунтовщик, а кто человек благонамеренный. Что «якобинская свадьба» не состоялась бы, не попустительствуй тому так необдуманно сама княгиня. Что, наконец, Елизавета – молодая мать, недавно потерявшая своего первенца...
Но нет, императрица в данном случае была неумолима и действовала, как и обещала, решительно.
Дважды она напоминала митрополиту петербургскому и новгородскому о необходимости признать брак принцессы Аренберг незаконным. Стараясь все-таки не нарушать закон, Екатерина тем не менее требует от отцов церкви быстрейшего рассмотрения вопроса о браке урожденной Шаховской, «толико ея отягощающем». Разумеется, в последних словах – вердикт самой Екатерины, с которым Синод не посмеет не считаться. И наконец, императрица спешит сообщить – это тоже выглядит приказом! – о своем «позволении» Елизавете Шаховской «вступить в брак новый, роду и состоянию ея приличный».
...На пропускном пункте российской границы офицер, взяв паспорта прибывших, вслед за тем огласил волю государыни, закончив фразой: «А принца Аренберга в пределы Империи не пускать».
5. Яд
Приезд в Петербург княгини Шаховской с дочерью вызвал немало пересудов. Те, кто не был знаком с ними прежде, интересовались: что скрывается за всей этой историей, если в ней участвует сама императрица? По ее велению вчерашняя принцесса Аренберг вновь становится княжной Шаховской? Вот расплата за необдуманный поступок – брак с карбонарием!
«Qielle horreur! Ça n′a pas de norm! Какой ужас! Этому нет названия!», – возмущались одни. «L’amour embelit tout. Любовь все украшает», – пытались защитить бедную княжну другие.
Но все желали выведать подробности романа, который окончился таким скандалом. Однако время шло, а никто толком так ничего и не узнал: Шаховская не спешила ни объявиться в обществе, ни принимать у себя. Объяснялось все это ее плохим самочувствием. «Bienheureux ceux qui croienf. Блаженны верующие», – ворчали в свете, потихоньку успокаиваясь.
...Чье-либо мнение вообще мало трогало Шаховскую. И сейчас главным источником ее забот являлась дочь, абсолютная безучастность, которую Лиза выказала при известии о разводе и – главное – при оглашении желания императрицы устроить ее новый брак. Поначалу княгиня радовалась этому спокойствию. Потом Варвара Александровна встревожилась: здесь было что-то не так. Лиза затаилась. Похоже, она обдумывала какую-то очень важную для нее мысль, а может, даже приняла решение, по сравнению с которым все остальное уже не имело значения.
Не раз Шаховская пыталась вызвать дочь на откровенность, но ничего не получалось. Лишь в угоду матери та на некоторое время принимала довольный вид, а потом опять все возвращалось на круги своя. Дочь не говорила о прошлом, о Луи, даже об умершей Катеньке. Она не задавала вопросов о грядущей свадьбе и вообще ни о чем не спрашивала.
Безо всякого интереса и, вероятно, только не желая обидеть мать, Лиза слушала новости об их имущественных делах. С момента возвращения в Россию княгиня неустанно хлопотала, обратилась к прежним знакомым, писала бесконечные ходатайства, чтобы обезопасить себя от намерения императрицы, пусть даже и сгоряча высказанного, назначить опеку над их имуществом или даже отобрать его в казну. Сколько крови попортила княгине эта угроза, сколько бессонных ночей пришлось ей провести, прежде чем дело было улажено!
А от Лизы Варвара Александровна только и услышала: «Слава Богу, матушка. Я рада, что вы довольны и покойны». «Кто ж радуется так!» – хотелось воскликнуть Варваре Александровне, но она молчала, боясь любого своего слова не к месту и невпопад.
Ах, Лиза, Лиза! Скажи кто-то, что в обмен на счастье дочери Варвара Александровна должна не только лишиться своих миллионов, но и в рубище бродить по дорогам в поиске ночлега и пропитания, – она целовала бы руки этому благодетелю. Собственная жизнь ничего не стоила в глазах княгини, если Лиза несчастна.
Нигде не было покоя Варваре Александровне. Ночь не приносила облегчения: несчастная мать корила себя за неумение предвидеть, что принесет дочери брак с чужеземцем, будь он сам король. Где была ее опытность? Со стыдом вспоминала она свое желание видеть Лизу на троне пусть даже небольшого государства. Какой невероятной глупостью сейчас казались ей эти фантазии.
Надо было увозить дочь в Россию, подальше от заморских женихов! Вот подруга ее, Голицына, не польстилась ни на что – и верно сделала...
Теперь все надежды Варвара Александровна связывала с новым замужеством дочери. Оно и только оно могло поставить крест на прошлом.
* * *
Слухи о том, что у Шаховских грядет свадьба, подлили масла в огонь всеобщего интереса к «парижанкам». А когда стало известно имя жениха, оставалось лишь развести руками – да что же это происходит на белом свете?
Весь Петербург знал: князь Петр Шаховской неизлечимо болен. Про таких говорят – «не жилец». В частной переписке, где обсуждалась эта изумившая всех новость про едва живого жениха, свидетельствовалось, что тот «сильно кашляет, знаки давно примечены – у него чахотка». «Надолго ли сие – не знаю, – имея в виду будущее супружество, рассуждал автор письма и, неодобрительно вспомнив на этот счет поговорку, добавлял: – Как быть? Хоть на час, да вскачь!»
Но венчание состоялось... Поневоле закрадывается мысль: а вдруг Варвара Александровна как раз и делала ставку на то, что «сие супружество» ненадолго? Может, это и требовалось, чтобы дочь осталась вдовой? Именно вдовой, а не презренной «разведенкой». При таком раскладе выбор жениха, стоявшего одной ногой в могиле, надо признать весьма дальновидным. Немного терпения, Елизавета свободна и – со строгановскими капиталами-то – снова завидная невеста!
Как знать! Может, эта третья попытка принесет дочери долгожданное благополучие?
Во всяком случае, такой ход размышлений вполне согласуется с характером Варвары Александровны, умевшей даже в глубоком «расстройстве чувств» собраться с мыслями и найти выход из сложной ситуации.
* * *
Между тем Петр Шаховской, женившись, не только не чувствовал ухудшения здоровья, но, напротив, выглядел отменно бодро. Супружеская жизнь молодой четы шла своим чередом: 1 февраля 1796 года у Шаховских родилась дочь. Девочку назвали в честь бабушки – Варварой.
Порядком измученная испытаниями последних лет, старая княгиня, приняв на руки кружевной сверток со своей тезкой, излучала счастье, описать которое словами было невозможно. Она впала в то состояние, когда человек, устремляя взгляд в небеса, спрашивает: «Боже! Неужели все испытания позади?»
...То лето 1796 года княгиня Шаховская с дочерью, зятем и крошечной внучкой проводила на даче, купленной ею совсем недавно, но устроенной на широкую ногу.
Летняя резиденция Варвары Александровны была прелестна. Недаром это место еще при Петре первым облюбовал Меншиков, понимавший толк в приобретениях. Затем тут жили братья-богачи Разумовские, отчего этот кусок земли с вековыми деревьями и водным простором южного побережья Финского залива получил название «Гетмановская мыза».
Новая же хозяйка действовала в своем духе: прикупила соседние участки, набрала громадный штат землеустроителей и садовников, которые в самое короткое время превратили запущенное поместье в райский уголок. Княгиня назвала его Монкальм – «Мой покой».
Впервые за долгое время Шаховскую отпустила судорога страха за Лизу. В тысячный раз она перебирала в уме все обстоятельства нынешнего положения дочери и не находила в них ни малейшего изъяна. Капиталы, титул, муж, наследница – крошечное чудо, родившееся с темными волосенками и, как у всех женщин Строгановых, бархатными глазами. Что, скажите, можно еще пожелать после того ужаса, который пережили Варвара Александровна и Лиза?
...Привлеченные раздольем и хлебосольством, в Монкальм потянулись родственники, знакомые, знакомые знакомых и так далее.
Главная задача у Варвары Александровны была одна – устроить жизнь так, чтобы у Лизы окончательно зарубцевались раны сердца, а над тяжелыми воспоминаниями опустился плотный занавес забвения. Этим, видно, и объясняется то обстоятельство, что большую часть гостей, наезжавших в Монкальм, составляла молодежь – сверстники Лизы.
«Нас жило тогда у княгини очень много, – вспоминал мемуарист. – Елизавета Борисовна с мужем и сестрой его, княжною Шаховскою, всякий день бывала у своей матери. В одном из домиков на взморье жили родные племянники княгини Варвары Александровны, князья Голицыны и я, в другом – два француза, эмигранты г-да Брессоль и Бушера».
Судя по всему, здесь никто не скучал. Обширность поместья и разнообразие пейзажа позволяли каждому проводить время по своему вкусу и встречаться с остальными обитателями прелестного имения только за обеденным столом.
Вечера посвящались романтическим прогулкам под луной в переплетении темных аллей, где тишину нарушал мерный шум прибоя или звуки оркестра – Варвара Александровна нередко приглашала музыкантов из Петербурга, чтобы молодежь танцевала и веселилась.
«Часто все общество ездило по окрестным местам, – читаем в воспоминаниях графа Е. Ф. Комаровского, знакомого Шаховских еще по Парижу. – Между всех поездок самая приятная была в Ропшу. По возвращении оттуда всякий выбрал самое примечательное из того, что случилось в течение двух дней, проведенных там; после все это соединено было вместе и составило довольно интересное сочинение под названием «Поездка одного общества в Ропшу».
Впечатления, надо думать, оказались сильными, как всегда бывает на месте трагических событий. В ропшинском дворце за три десятилетия до этой развлекательной поездки «при невыясненных обстоятельствах» был убит муж императрицы Екатерины – Петр III.
Так случилось, что Монкальму наряду с Ропшей тоже предстояло стать местом трагического события и тоже «при невыясненных обстоятельствах».
* * *
Второго октября 1796 года княгиня Елизавета Борисовна Шаховская после двухдневных страданий скончалась. Ей шел двадцать третий год. Судя по воспоминаниям, это несчастье было словно оглушительный раскат грома средь ясных безоблачных небес.
Примечательно, что предположение о какой-либо болезни или, скажем, случившемся с молодой княгиней внезапном сердечном приступе с фатальным исходом даже не выдвигалось. Тягостное, чудовищное слово «самоубийство», кем-то произнесенное, повергло в ужас обитателей веселой, безмятежной усадьбы.
В Монкальме, разумеется, был доктор, который быстро понял, в чем дело. Антидоты – средства, употребляемые в медицине для нейтрализации попавшего в организм яда, были использованы им во всем разнообразии. Но ничто не помогло.
Близкий к Шаховским человек, граф Е. Ф. Кемеровский, лучше других был осведомлен о том, что послужило причиной трагедии. Но именно доверие, которое всегда испытывали к нему Шаховские, заставило этого благородного человека умолчать о многом.
«Я не стану описывать причину плачевного конца жизни княгини Елизаветы Борисовны, а скажу только, что известно было всем: она отравила себя ядом».
Однако эти строчки увидели свет много лет спустя после гибели Елизаветы Борисовны. По горячим же следам дело старались представить так, что несчастная женщина не отравила себя ядом, а приняла его случайно, по неосторожности. Скажем, лекарство, которое надлежало принимать по каплям, оказалось выпитым залпом.
Все, что могло указать на смерть «по своему деланию», видимо, стараниями княгини-матери было утаено. Это давало возможность Варваре Александровне похоронить дочь не так, как требовало погребение самоубийц – без отпевания, за кладбищенской оградой, а по православному обряду. Что и было сделано. Маленькой Варваре Шаховской в это время исполнилось девять месяцев.
* * *
После трагедии в семействе Строгановых-Шаховских в свете вновь начались утихнувшие было толки. Впрочем, оно и понятно – слишком длинный шлейф разного рода событий тянулся за княгиней и ее покойной дочерью: муж-невидимка, оставшийся в Париже, далее новая скоропалительная свадьба, которую называли «не совсем обыкновенным случаем» не только из-за всем известного состояния здоровья жениха, но и потому, что невеста, как писали, «по самому родству Петра Шаховского могла считаться его теткой, хотя, конечно, не родной».
Медальон с портретом дочери ее мать хранила до своего последнего часа. На миниатюрном изображении была романтическая Лиза, верящая в идеальную любовь, потеря которой равнозначна смерти.
Этому переплетению обстоятельств, из ряда вон выходящих, похоже, было предопределено завершиться необыкновенным образом. Так оно и вышло – необыкновенно страшно. Но любопытствующие догадывались, что знают не всю правду. Разные версии происшедшего рождались и обсуждались в гостиных: несмотря на все ухищрения Варвары Александровны, мало кто верил в «нечаянное отравление».
В записной книжке князя М.А. Белосельского суть событий дословно излагалась следующим образом:
«В 1796 году, в октябре, дочь княгини Варвары Александровны Шаховской, коя Строганова, была замужем за князем Шаховским и по полтора года жизни с ним от дурной жизни окормилась ядом и в три сутки скончалась».
«Сие происшествие» имело и иное толкование – пусть очень романтическое, но отнюдь не невозможное. Вот что говорили о трагедии в Монкальме:
«Поэтическая личность безвременно погибшей красавицы княгини уже окружена легендой, повествующей, что влюбленный в жену Аренберг пробрался в Россию и явился к княгине, ставшей женой другого, в виде садовника в парке, на даче княгини-матери. Жена узнала его, и в результате – двойное самоубийство...»
В этой версии, повторим, нет ничего, что не могло бы случиться на самом деле. Во всяком случае, трудно поверить, что Аренберг, расставшись с любимой женщиной, не сделает попытки переиграть судьбу. Ведь принц явно был человеком незаурядным. Пережив семейную трагедию, разочаровавшись в революции, потеряв в новом счастливом браке ребенка, он конечно же видел смысл жизни в том единственном, что у него оставалось, – в своей русской жене.
Разумеется, при всех пограничных сложностях для опытного и весьма богатого человека не представляло большого труда затеряться среди множества имигрантов, хлынувших в Россию, и попасть-таки на родину Елизаветы. Где искать ее – это тоже не большая загадка: в парижском доме Шаховских Аренберг, конечно, познакомился со многими соотечественниками жены и тещи, на осведомленность которых мог надеяться. И главное, что надо иметь в виду: Аренберг, безусловно, продолжал считать Елизавету своей женой, с которой разлучен насильно, жестоко, несправедливо, вопреки всем Божеским законам.
И это убеждение вполне могло стать главным мотивом, заставившим его вопреки, казалось, непреодолимым обстоятельствам броситься на поиски любимой женщины.
Весьма вероятно, что встреча произошла летом 1796 года на просторах Монкальма, где легко затеряться, выжидая миг, чтобы появиться перед Елизаветой Борисовной. Надо иметь в виду сложную, экзальтированную натуру молодой женщины, чтобы представить себе ее потрясение. Могла ли она за каких-то неполных два года забыть прощание у ворот Сен-Мартен?
Незаладившаяся жизнь с новым мужем, о чем ходили глухие слухи, придала этому нечаянному свиданию в Монкальме особый трагизм. Несчастная женщина понимала: исправить уже ничего нельзя. Но был выход – страшный, безвозвратный. И она им воспользовалась.
Что тут сказать? Âme pour qui mort fut une gué rison – душа, для которой смерть стала исцелением.
...Пожалуй, то же самое можно сказать и о принце Луи Аренберге. Его смерть, почти совпавшая с уходом из жизни Елизаветы Борисовны Шаховской, наводит на мысль о преднамеренности этого рокового шага. Впрочем, трудно что-либо утверждать наверняка: никаких подробностей на этот счет не сохранилось. Известно, правда, что Арен-берг умер в Риме. Видимо, оставаться на берегах Сены, где счастье лишь поманило его, не дав им насладиться, он не счел для себя возможным.
* * *
Трагедия княгини Варвары Александровны взбудоражила весь Петербург. К ней ринулись было с выражением сочувствия, но она решительно выказала нежелание касаться горестной темы, выглядела спокойной и благорасположенной к окружающим. В обществе ее видели редко, но у себя она принимала.
Все знали, что Варвара Александровна предпочитала водить дружбу с сильным полом. Те тоже искали общества уже весьма пожилой, по меркам того времени, дамы.
Столичные тузы, люди умудренные и молодежь постоянно толклись в ее доме. Это неудивительно. От княгини не слышали пустых речей, вздора, которые даже в устах молодых и хорошеньких дам так раздражают мужчин: ведь их смирение перед благоглупостями – показное и временное. К Шаховской ездили за деловым советом, доверяли семейные секреты, зная, что дальше нее ничего из сказанного не уйдет.
Вероятно, как и все высокопоставленные дамы, княгиня Шаховская имела свой парадный портрет. Но до нас дошел именно этот, очень скромный и куда более выразительный, чем те, что рисует льстивая кисть художника, с одинаковой прилежностью выписывая и черты лица, и шелка, и перья, и драгоценные побрякушки... Даже тот, кому неизвестна история Варвары Александровны, может, кажется, лишь по выражению ее глаз, где застыла бесконечная грусть, догадаться, сколько пришлось испытать этой женщине. Испытать, но наперекор всему не потерять интереса к жизни и людям, не окостенеть душою.
Однако общение с родными и знакомыми иной раз вызывало у княгини досаду: она жалела свое время, а разум и память старалась не засорять прилипчивой паутиной чужой жизни – на поддержание равновесия своей собственной у нее уходило много сил.
Привычка жить без Лизы давалась Варваре Александровне трудно. Бывали, правда, дни, когда под натиском неотложных дел или когда вдруг хворала внучка, что заставляло княгиню совершенно терять голову, она словно забывала о своей потере. Но стоило в доме воцариться спокойствию, тут же снова одолевали неотступные думы о пережитом. Являлась тоска, от которой освобождал только сон – да и то прерывистый, беспокойный.
Измученная своим состоянием, княгиня замечала, что некоторое умиротворение она испытывает в пасмурную погоду, когда небо в тучах, а за окном либо дождь, либо метель. Но голубые небеса, яркое солнце, улицы, полные гуляющей публики, были ей нестерпимы. Сияние земного прекрасного дня вызывало в памяти одно и то же – сырой мрак Лизиной могилы.
* * *
Через восемь лет после смерти дочери Шаховская обратилась к работавшему тогда, в Петербурге, очень модному среди знати художнику-французу Жану-Лорану Монье и попросила его написать большой портрет покойной дочери.
Большой портрет погибшей дочери Варвара Александровна заказала спустя несколько лет после семейной трагедии, стараясь уберечь черты любимого дитя для будущего, для подрастающей внучки. Обращают на себя внимание изумительно написанные художником руки молодой женщины – руки музыкантши, арфистки, – так неожиданно и страшно оборвавшей мелодию своей жизни.
Тот, избалованный обилием заказов, отнекивался, и это понятно: любой художник подтвердит, что такая работа изнурительна и неблагодарна. Но в конце концов Монье сдался: напору Шаховской трудно было противостоять.
Основой для работы послужили два миниатюрных изображения Елизаветы Борисовны, сделанные с натуры еще в Париже. Художник владел прекрасной техникой письма. Его кисть была эффектна и вместе с тем романтична. Он умел представить своих родовитых заказчиков чуть-чуть более привлекательными, нежели те были на самом деле. Это «чуть-чуть» использовалось очень деликатно и не нарушало сходства. Однако в случае с портретом Шаховской получилось несколько иначе. Если бы до нас не дошли прижизненные миниатюры несчастной Елизаветы Борисовны, можно было думать, что картинно красивая брюнетка, холодно и бесстрастно взирающая с полотна, – это она и есть. Но тут несходство бросается в глаза.
Дело даже не в том, что господин Монье уж слишком старательно затушевал неправильности в лице молодой Шаховской, лишив его оригинальности и выразительности. Гораздо досаднее, что полотно не передавало ее характера: артистичного, нервного, возвышенно-пылкого, подвластного сиюминутным настроениям. То истинное, что совершенно ясно читалось на крохотном медальоне, увы, исчезло на парадном портрете. Кажется, художник употребил все свое старание только для того, чтобы эффектно написать темные бархатные глаза Елизаветы и соболиные брови Строгановых.
...Едва ли художественные достоинства портрета волновали Варвару Александровну. В печальной красавице, задумчиво смотревшей с полотна, она признала свою дочь – чего же боле?
Долго раздумывала княгиня, куда повесить портрет, пока не пришла к мысли об отдельной небольшой комнате, подальше от чужих любопытных глаз. Там она смогла бы побыть одна, подумать о своем.
Так все было и исполнено: вышло что-то вроде укромной гостиной – мягкий ковер во весь пол, небольшой стол с мраморной крышкой, пара кресел. А в простенке меж двух окон, прямо перед входной дверью, висел Елизаветин портрет. Всякий раз, входя сюда, княгиня пристально всматривалась в него. Потом опускалась в кресло, иной раз сидела подолгу. Прислуга знала, что барыня не любит, когда ее в это время тревожат.
...Из дома княгиня старалась не отлучаться, не доверяя внучку никому. У нее постоянно жил кто-то из сибиряков, приезжавших с докладами и деловыми бумагами. Управляющий из подмосковной Шаховских и вовсе представал перед княгиней два раза в месяц, рассказывал обо всем обстоятельно, с подробностями, как того требовала хозяйка.
– Да вот еще, ваше сиятельство, – однажды, отчитавшись перед Варварой Александровной, добавил он. – Никитична всякий раз нижайше вам кланяется, теребит меня расспросами, как, мол, жизнь у моей княгинюшки? А тут привязалась, скажи да скажи – пусть возьмет меня в дом. Я ей: куда ты, старая, годишься, и так на свете зажилась! Не твое дело, отвечает, передай, что лишним ртом у нее не буду, кусок хлеба да полкружки молока – много ли мне надо...
Пока управляющий все это говорил, Варвара Александровна, не глядя на него, просматривала одну бумагу за другой, на некоторых делала пером пометки и откладывала в сторону.
– Никитична мысль такую имеет, – продолжил управляющий, – может, говорит, их сиятельство допустит меня до княжны-ангелочка Варвары Петровны? Статочное ли дело молодым нянькам ее доверять? Народ нынче косорукий, непутевый. А я пригляжу, у меня не забалуешь.
Никитичну в дом Строгановых двенадцатилетней девчонкой взяла еще матушка Варвары Александровны. Так и оставшись у господ, она замуж выйти не захотела, а когда у ее воспитанницы, молодой княгини Шаховской, появилась дочка Елизавета, безотлучно состояла при ней. Но пришло время, и Лизу увезли в Париж. Никитична заходилась в плаче, словно по покойнице, долго тосковала, а потом отпросилась в деревню.
Покончив с бумагами, Варвара Александровна положила перо и внимательно взглянула на управляющего:
– Все ли ты мне доложил, Матвей? Не забыл ли чего? Тот недоуменно развел руками:
– Все как есть, матушка, так и рассказал.
– А про Завьялову рощу, что ж молчишь? – хлопнула Шаховская рукой по столику, за которым сидела. Кольца на ее руке угрожающе звякнули о мраморную крышку. – Про то, что мужики едва ль не наполовину вырубили ее безо всякого на то разрешения. А? Это как же так?
С выражением крайней муки на лице Матвей прижимал к груди шапку:
– Дак пожары же, ваше сиятельство! А в Завьяловой роще лес ровный, сухой. Эх! Нечистая попутала – пожалел я народ, а вон оно как перед вами вышло. Простите, матушка. – Он опустился на колени. – В первый раз так оплошал.
– А второго я не потерплю, Матвей, – отозвалась хозяйка. – Не мужики, а ты первый на конюшне под розгой окажешься. Что до пожаров, то такие дела не воровством поправляются. Отказу погорельцам в помощи не было бы! Их счастье, что зима на пороге – а то избы их нынешние по бревнышку раскатать бы велела. Пусть в землянках живут. Встань! Иди с глаз долой.
На лице княгини пылали красные пятна. Поклонившись, Матвей на подгибающихся ногах направился к двери, взялся было за ручку, когда за спиной снова услышал голос Варвары Александровны:
– А Никитичну, коли у нее охота не отпала, безотлагательно ко мне доставить.
* * *
Нянька из подмосковной Шаховских прибыла вовремя: ей одной удавалось справиться с приступами отчаяния, которые преследовали старую княгиню.
Порой в ночной тишине можно было различить глухие, но все-таки явственные звуки: то протяжные стоны, то, особенно пугавшее обитателей заснувшего дома, что-то похожее на сдавленный вой существа, которое не может жить с терзающей его раной.
Однажды дверь в спальню Варвары Александровны отворилась, и на пороге появилась Никитична в белой рубахе и с тонкой седой косицей на плече.
– Что ж ты такое творишь? – подняв свечу над ничком лежавшей на кровати хозяйкой, грозно шептала нянька. – Что творишь-то, мать моя? Почто воешь? Не нас, холопьев твоих убогих, а внучку бы свою пожалела.
Варвара Александровна повернула распухшее лицо от подушки:
– Что? Что внучка?
– А то, что бедное дите не спит! Хоть и не слышит, как ты убиваешься, а не спит – беспокоится, вроде как ей нехорошо, а не знает отчего. Она махонькая, а все чует... Я уж и травкой ее поила, и баюкала, а у нее губы дрожат. Матерь Божия, Пресвятая Богородица, спаси и помилуй. – Никитична истово перекрестилась на икону. – Пожалей хоть ты горемычную сироту Варварушку, коли родной бабушке все равно! Вот, глядите на нее: ей и дела нет, что бедное дитя мается.
От этих разговоров, повторявшихся не раз, княгиня обычно затихала. Никитична тяжело садилась на ее постель, гладила по спине, по плечам и не уходила до тех пор, пока Варвара Александровна глухо, но уже спокойно говорила:
– Иди, няня, к себе. Я не буду больше, иди...
6. Шувалов
Весной 1803 года Варвара Александровна решила перебраться в Москву. Отчего, почему – сама не знала, но это желание не давало ей покоя. Постепенно, как водится, и причины нашлись для такого шага. В Первопрестольной у Шаховских было большое хозяйство: и дома, и богадельни, которые основала еще мать княгини. Деньги Варвара Александровна исправно посылала, но своим глазом за долгие-то годы взглянуть не мешало.
Резон к переезду виделся и в том, что московский климат, не в пример петербургскому, здоровее. Об этом следовало думать, имея маленького ребенка на руках. Понятно, что летом подмосковная усадьба Шаховских – сущий рай. Варваре Александровне представлялась темноволосая головенка Вареньки, мелькающая среди душистых трав и цветов. Что еще надо?
...О Монкальме, где с момента страшного происшествия она не бывала, Варвара Александровна старалась не вспоминать. И управляющие всякий раз ломали голову, когда надо было испросить указаний княгини насчет этого разнесчастного имения.
Однако княгиня не спешила расстаться с ним, сдавала на летние месяцы внаем дачникам: желающих отдохнуть на финском побережье было много. Лишь на излете своих дней, в 1822 году, Шаховская продала Монкальм. О его дальнейшей судьбе стоит сказать несколько слов, поскольку он имел своего преемника, благополучно дожившего до наших дней.
Прежние владения Шаховской приглянулись императору Николаю I. Тот как раз искал землю для строительства летних резиденций для сыновей. В конце концов, каждый получил свое: Константин – одноименный дворец, Николай – Знаменку, а Михаил – бывший Монкальм – Михайловку, отстроенную в 1831 году.
Это название сохранилось до сих пор. Так именовалась детская колония, затем база отдыха с пансионатом. Огромные потери Михайловка понесла во время войны с фашистами. Лишь в 2003 году это место было объявлено памятником истории, а сейчас здесь расположилась Высшая школа менеджмента.
Тому, кому посчастливится побродить по аллеям «Михайловской дачи», будет что вспомнить: как здесь учился, как катался на лыжах или в Нижнем парке слушал шум прибоя. Но хочется верить, что найдутся и те, кто под сенью трехсотлетних дубов припомнит давнюю историю о княгине Елизавете – историю, до сих пор не позволившую разгадать себя.
* * *
Итак, Шаховская готовилась к отъезду. В доме было шумно и суетливо. К хозяйке то и дело приходили за распоряжениями. И потому, когда на пороге «Лизиной комнаты» в очередной раз появился камердинер, Варвара Александровна, сидевшая в кресле, укоризненно сказала:
– В доме прорва народа. Вы хоть что-нибудь можете сами решить, меня не беспокоить?
– Простите, ваше сиятельство. Тут вот какое дело: гость явился, вроде бы как незваный. Военный! Представительный такой! Доложи, говорит, княгине.
– Ты же знаешь, что нынче день у меня неприемный.
– Говорил, матушка, говорил. А он, мол, нужно видеть их сиятельство, да и только.
– Да кто таков – спрашивал?
– Как же-с! Только он: скажи барыне – старый -престарый знакомый. А сам-то как есть молодой. Видать, удалец! Мундир-то, мундир...
Княгиня вздохнула:
– Будет тебе: «мундир, мундир». Проводи в большую гостиную.
...Варвара Александровна тихо вошла в комнату, остановилась на пороге и стала внимательно вглядываться в посетителя. И он, до того смотревший в окно, как будто почувствовал ее взгляд, обернулся и с улыбкой шагнул к ней.
Княгиня всплеснула руками:
– Павлуша! Павел Андреевич!
Шувалов склонился к ее руке, а она чуть отступила назад, оглядела гостя, его ордена, блестевшие на сукне мундира, и, показывая на них, воскликнула:
– О господи! Когда же? Ах да что там: наш пострел везде поспел!
– Я от государя, дорогая Варвара Александровна, – точно оправдываясь за свой щегольской вид, сказал Шувалов. – Решил вас повидать: не забыли ли меня? Завтра уезжаю. Насколько – Бог весть...
– В Глухов? – поинтересовалась княгиня, указывая гостю на кресло. – Матушка ваша, помнится, говорила, что вы там полком командуете.
– Командовал, вернее. – Шувалов, качнув головой, вздохнул. – Теперь вот иное. В Европу государь посылает.
Они стали беседовать. Взволнованная и обрадованная этим визитом, Варвара Александровна хотела лишь одного – чтобы гость обошел стороной тяжелую для нее тему.
Шувалов, словно поняв это, не задавал никаких вопросов, удовлетворяясь тем, что княгиня рассказывала сама и что желала знать о нем.
Только под конец, поняв, что у Шувалова перед отъездом немало дел и надо завершать разговор, Варвара Александровна упомянула о внучке:
– Жаль, Павел Андреевич, не застали вы мою мадемуазель. Кузина со своей детворой заезжала, взяла Вареньку ледоход на Неве смотреть. Восьмой годок ласточке моей пошел. Тиха и робка – не в бабушку. Я ведь тоже уезжаю. В Москву. Нет мне покоя. – И вдруг, словно на что-то решившись, она поднялась: – Пойдемте же, мой друг.
Княгиня под руку повела гостя по узкому коридору и у самого его конца толкнула белую крашеную дверь. Обе створки разошлись. Шувалов увидел перед собой портрет молодой незнакомой ему женщины. Но чем больше вглядывался, тем память настойчивее подсказывала ему, кто именно изображен на портрете. Он уже не сомневался. Почувствовав сквозь сукно мундира, как мелко дрожат пальцы княгини, унизанные перстнями, Шувалов опустил на них свою большую теплую ладонь.
* * *
В Москве житье заладилось.
Шаховская очень скоро ощутила на себе благотворное влияние этого города – спокойного, умиротворенного. Здесь все оставалось на своих местах, как ей помнилось смолоду. Будто зачарованная, ходила она по громадному отцовскому дому, останавливалась у тяжелых рам с потемневшими полотнами, брала в руки вещи, памятные еще с давних пор, и с суеверной радостью чувствовала, что та острая боль, которая доводила ее до крика, стала как будто ослабевать.
Да, здесь, как говорится, даже стены лечили: Москва была не просто другим местом, а родиной. Спасительная память воскрешала в душе Варвары Александровны образы далекой юности: отчий дом, что белел на одном из семи холмов Первопрестольной, над самой Москвой-рекой, дедовы и родительские могилы возле их строгановского храма в Котельниках, сады везде и всюду. Это был тот позабытый мир, что без обид и досады ждал ее эти долгие годы.
Единственное, чего хотелось княгине, о чем сейчас страстно она мечтала, – это остаться одной в полусумрачном отцовском храме и, чувствуя коленями холод чугунных плит, рассказывать, захлебываясь слезами, про себя все-все. Как прельстили ее безмятежность, удобство и разного рода приятности чужого края, как овладела ею тщеславная мысль о дочкином возвышении и о страшном грехе Лизы, в котором, как ни крути, повинна и она. Во всем этом, неприятном и горьком, теперь надо было открыться Тому, кто и без ее причитаний знает все: Он – забытый ею.
...Только раз за годы жизни на чужбине, которая так ей нравилась, что-то вроде укоризны остро, до испуга, коснулось ее сердца.
Это случилось, когда они с Лизой путешествовали по Фландрии. Гуляя в песчаных дюнах, набрели на одиноко стоявший большой деревянный крест с образом Спасителя в центре. Преклонили колени, прочитали «Отче наш». Подняв глаза и приглядевшись, Варвара Александровна заметила на кресте выдолбленные почерневшие, но не вытравленные временем слова:
Я – Свет, а вы не видите Меня.
Я – Путь, а вы не следуете за Мной.
Я – Истина, а вы не верите Мне.
Я – Жизнь, а вы не ищите Меня.
Я – Учитель, а вы не слушаете Меня.
Я – Господь, а вы не повинуетесь Мне.
Я – ваш Бог, а вы не молитесь Мне.
Я – ваш лучший друг, а вы не любите Меня.
Если вы несчастны, то не вините Меня.
Помнится, она все оглядывалась и оттого спотыкалась, когда они с Лизой уходили. А ведь ей хотелось вернуться, что-то сказать, объяснить, попросить прощения. Но, не желая смущать дочь, она подавила свое желание, и, когда оглянулась в последний раз, креста уже не было видно.
* * *
Портрет Лизы, конечно, взяли с собой и разместили в небольшой комнате, уютной и теплой, где на подоконнике взяла манеру греться под апрельским солнцем рыжая с белым кошка – настолько безмятежно спокойная, что даже на скрип двери не поднимала голову и лишь чуть-чуть приоткрывала глаза.
Когда-то огромный строгановский дом на одном из московских холмов был виден едва ли не от Кремля. Нынче он спрятан «высоткой» на Котельнической набережной. Однако, обойдя ее со стороны Москвы-реки, можно по тропинке добраться до стен, которые две с лишним сотни лет безмолвно наблюдают течение московской жизни с ее бедами, радостями и где взяла начало история, рассказанная в этой главе. Правда, более эффектно это когда-то одно из самых больших зданий Первопрестольной смотрится со стороны Гончарной улицы. В доме, построенном Строгановыми и сменившем немало хозяев, сейчас размещается крупный банк, для которого старая ограда из толстых кованых прутьев с железными наконечниками, понятно, дело не лишнее. Ограда эта старинная, подлинная, а потому достойна внимания.
Московская неспешная жизнь навела княгиню на мысль подумать о собственном здоровье. Не для себя – для внучки. Заболей она или умри – что будет?
Правда, отец девочки, князь Петр Шаховской, которого врачи приговорили к неминуемой смерти, совершенно оправился от чахотки. Через некоторое время после гибели Елизаветы Борисовны он сочетался новым браком. (В будущем же он стал отцом четверых детей, почти на полстолетия пережив первую жену.)
Так что вся ответственность за внучку лежала на бабушке. Вот почему в своих молитвах Варвара Александровна просила Господа о здравии. А ведь сама была ленива на этот счет! Но через великую неохоту взялась: и к травникам ездила, и питалась с осторожностью – лишнего куска, как злого врага, боялась.
В Москве тогда повальным увлечением была метода доктора-немца Лодера. Карл Иванович, как его здесь называли, проповедовал, по крайней мере полчаса в день, ходить весьма быстрым, без расслабления шагом. Вроде бы проще некуда. Но большинство знакомых Шаховской, с азартом начав, быстро охладели. Предлогов как всегда нашлось много.
Варвара же Александровна, хоть некогда недвижная нога и давала о себе знать, была настойчива и даже в плохую погоду отправлялась на прогулку: карета рядом, а она, знай, идет себе версту за верстой. Возвращалась уставшая до полусмерти, но зато тяжелых мыслей в голове как не бывало, и засыпала тут же, без всяких капель.
А утром – за дела. До сих пор все хозяйство на ней лежит. Это только кажется, что добро само по себе прибывает. Нет! Все сибирские начальники да старосты знают, что ее не объегоришь. Поворовывают, конечно, по малости, но страх перед нею все же имеют.
...Когда княгине приносили газеты и она прочитывала их, ей казалось, что все тревожные вести, доходившие сюда из Европы, никакого отношения ни к Первопрестольной, ни к ней не имеют. И только беседы с графом Ростопчиным, с которым она успела сдружиться, омрачали ее настроение. Тот доказывал, что с Францией Россия обязательно схлестнется.
– Полноте, Федор Васильевич, они после своей революции не скоро опамятствуют.
Да, действительно, помосты с гильотинами там вроде бы убрали. Какая жуткая гримаса истории: вожди, отправившие под смертоносное лезвие десятки тысяч людей, кончили свою жизнь так же. Не избежал этой участи даже такой оригинал, как герцог Орлеанский, – его обезглавленное тело «оказалось в яме, куда сбрасывают навоз».
Столица Франции, вволю набушевавшись, похоже, обнаружила тягу к покою. Население в подавляющем большинстве вернулось к домашним заботам. А с теми, кто готов был продолжать смуту, в два счета расправился молодой офицер-артиллерист, на практике применив все то, чему его учили в военной школе. Пушки, выставленные им на улице Сент-Оноре, били прямой наводкой по церкви, где эти несчастные пытались укрыться.
«Неправда, что мы стреляли холостыми зарядами, – поправлял газетчиков решительный офицер. – Это было бы напрасной тратой времени».
«Да, это неправда, – имея в виду гору трупов, выросшую на широких ступенях церкви, подтверждал впоследствии историк Томас Карлейль. – Пальба производилась самыми разрушительными снарядами, для всех было ясно, что это не шутка». Церковь, настоящий шедевр архитектуры с мраморными фигурами святых внутри, была изрядно покалечена. Но до того ли тогда было? «Явился нужный человек. Вот он пришел к вам, и событие, которое мы называем «Французская революция», развеяно им в прах и стало делом прошлого!»
«Finita la comedia», – как говорили на родине «нужного человека».
Прошло не так уж много времени с момента пальбы у церкви Сен-Рок, как ее устроитель возвысился неслыханно, невообразимо и беспримерно. Не зря же толкуют о «звездных часах» истории. Время от времени они выпадают если уж не на долю всей нации, то хотя бы достаются отдельным ее представителям.
Итак, тот, не желавший терять времени впустую стрелок, в 1804 году стал императором. Не королем, заметьте, а именно императором – на манер лучших представителей Древнего Рима.
...Пачкая пальцы типографской краской, Варвара Александровна следила за карьерой, поневоле наводившей на мысль о вмешательстве мистических сил. Имя нынешнего повелителя Франции она уже знала – Наполеон Бонапарт!
Разумеется, как всякую женщину, Шаховскую интересовала внешность этого необыкновенного человека. Она внимательно рассматривала не слишком-то четкие в типографском тиснении его портреты. Рассматривала – и всякий раз ловила себя на смутном беспокойстве. Это лицо казалось ей знакомым. Но где она могла видеть его?
* * *
Как-то вечером, обсуждая с Ростопчиным очередные новости из Франции, Шаховская услышала:
– Да, у этой легкомысленной нации теперь новый хозяин. Кажется, весьма строгий. Подумать только! – Чуть помолчав, граф добавил: – Стоило ли отправлять на тот свет два миллиона людей только для того, чтобы короновать какого-то капитана-артиллериста.
В этот момент словно пелена упала с глаз Шаховской. Капитан. Капитан-артиллерист! Да-да! Конечно же – вот он сидит за угловым столиком, куда не достает свет, льющийся сквозь окна кафе «Корацца». Щупловатая фигура с узкими плечами, худое, словно терзаемое нездоровьем лицо, взгляд исподлобья.
Так вот кто это был!
* * *
Весной, как раз в пасхальные дни, занемогла Никитична. Слегла без видимых причин и уже больше не встала. Варвара Александровна велела перенести няньку из людской повыше – в теплую комнату, куда не доносились посторонние звуки. Хозяйка сама кормила ее, сидела часами рядом. Никитична помутневшими глазами смотрела на нее, о чем-то думала и под конец разборчиво сказала: «Сироту нашу береги. Смотри, а то с того света явлюсь».
...Барыня распорядилась копать могилу вблизи семейных надгробий Строгановых. Из вещей Никитичны ей передали маленький холщовый мешочек с позолоченной чайной ложкой внутри и с семнадцатью рублями серебром. На клочке бумаги было коряво написано: «Вареньке».
* * *
Как всегда, прежде чем отойти ко сну, княгиня поднялась в комнату внучки. Отворила дверь и с удовольствием полной грудью вдохнула свежий, мягкий воздух. Верно она сделала, распорядившись, чтобы полы в спальне Вареньки были выстланы из некрашеных липовых досок. Это так для здоровья, особенно для груди полезно!
Девушка-горничная, задремавшая было в кресле рядом, тотчас вскочила.
– Все слава Богу, ваше сиятельство. Только с барышней сладу нет – читает, аки заговоренная. Я ей: охота вам глазки-то ваши красивые портить? Ну, куда там! – горячо шептала она. – Ночь-полночь, а мы все читаем. Иди к себе, говорит. А как уйти? Заснет, поди, свечу не загасимши, вот и пожар!
Хозяйка махнула рукой: мол, будет тебе. Взяла со столика раскрытую книгу. Сквозь кисейную занавеску падал лунный свет, высвечивая на голубоватой бумаге строки:
«Не требуйте, чтобы я описал вам то, что чувствовал, или пересказал вам последние ее слова. Я потерял ее, она и в самую минуту смерти не уставала говорить мне о своей любви. Это все, что я в силах сообщить вам об этом роковом и горестном событии...
Восхитительно красивая работа художника Антуана Гро позволяет взглянуть на будущего, хотя и сильно идеализированного Наполеона в момент, когда его счастливая звезда, подгоняемая революционным вихрем, устремилась прямо в зенит. Вы думаете, он всерьез воспринимал крики толпы: «Свобода, равенство, братство»? Нет и нет! Время социальных потрясений и трескучих лозунгов – это всегда беспроигрышный вариант для личного возвышения честолюбцев.
Намерением моим было умереть там же, но в начале второго дня я рассудил, что после моей смерти тело ее станет добычей диких зверей. Я решил похоронить ее и ждать смерти на ее могильном холме».
Княгиня взглянула на обложку: аббат Прево, «Манон Леско».
Лежа в постели, она долго ворочалась, не шли из головы прочитанные в Барином томике слова: «Намерением моим было умереть там же...» Умереть! Дети, дети – глупые дети! Откуда вам знать, что такое небытие, безвозвратность? Горе, лишь приглушенное, заставляло Шаховскую без всякого восторга относиться к романам, которыми зачитываются молоденькие дурочки. Вольно сочинителям смущать женскую душу! Они получают деньги и славу, а легковерные читательницы сверяют свою живую жизнь с вымыслами. И приходят, наконец, к заключению, что им беспощадно и непоправимо не повезло: страстей, подобных тем, о которых пишут в книгах, у них не случилось. Никто не сказал им: «Любовь или смерть!» Никто не клялся в верности до гробовой доски, не сошел с ума и не постригся в монахи от их холодности – это ли не повод для всякой впечатлительной души думать о том, что судьба-мерзавка обманула, надсмеялась?
И вот уже мир нехорош, сер и угрюм, все его сокровища неинтересны и не нужны, если не свершилось главного – той самой страсти, испытать или внушить которую женщина и рождается.
Вспоминая себя молодую, Варвара Александровна понимала, что ее отношения с супругом всегда были прохладными, но она никогда от этого особенно не страдала.
Не случилось у нее романтической страсти и прочих иде-альностей – это тоже легко простилось ею судьбе. Она ей послала дочь, жизнь среди интересных людей в прекрасном Париже, много впечатлений, здоровье, наконец.
Нет, княгине никогда в голову не пришло бы роптать на свою долю, если бы не единственный, но невероятный по своей жестокости удар.
Бедное ее дитя! Почему она, мать, женщина умудренная и проницательная, не додумалась предупредить ее, что всякая радость не навсегда, что удовольствия скоро-преходящи и быстро обращаются в привычку, что человеческое счастье зыбко. Как много твердости нужно, чтобы пережить боль, разочарование, даже безысходность, чтобы понять: они – не вечны! Все уступает лишь терпению и силе характера. Для дочки она ничего не жалела, все чудеса дальних краев ей показала, все прелести искусства – а вот этим-то важным вещам не научила. Лишь смерть обрывает все! Лишь она не знает никаких надежд.
Ах, если б у нее был увлекательный слог, она бы его употребила на прославление каждого дня жизни – самого скучного, неудачного, даже мучительного, – лишь бы миновало то, что ей пришлось пережить. Да и сейчас Господь не скинул с рук: у нее есть Варя.
* * *
Шаховская помнила, сколь долго ломала голову, не зная, как рассказать внучке историю ее матери – пусть и без лишних откровений, способных смутить юную душу. По мере взросления девочки она сообщала ей подробности, которые та уже могла осознать. Семейная трагедия, даже в смягченном изложении, не могла не наложить своего отпечатка. Варвара росла тихой, робкой, во всем послушной бабушке.
...В 1812 году княжне Шаховской исполнилось шестнадцать лет. Понятно, что все мысли Варвары Александровны сосредоточились на устройстве судьбы внучки – а стало быть, на поисках достойного спутника жизни.
Варенька, конечно, еще очень молода. Но недаром девичьи годы сравнивают с водицей, утекающей меж пальцев. Неотвязная дума об этом заставила княгиню снова собираться в дорогу. В Петербург! Потому что всем известно: если Москва славна невестами, то завидных женихов – а другие нам не надобны! – следует искать на берегах Невы.
Этот совершенно справедливый расклад мыслей, казалось, обещал княгине быстрый и полный успех. Приданое было отменным, но и сама княжна представляла собой тот женский тип, к которому особенно неравнодушны сильные, крепко стоящие на ногах мужчины. Ее, такую нежную и тихую, хотелось окружить заботой, устранить с ее пути все, что могло бы потревожить, расстроить, обидеть.
Но увы! Наступавшие события очень усложнили задачу княгини.
...В ту последнюю мирную зиму почему-то особенно много танцевали. Окна особняков пылали до утра: балы, маскарады, рождественские и масленичные гулянья словно давали возможность напоследок насладиться мирными забавами перед годами испытаний и потерь. Молодежь повесничала, а маменьки с лорнетами в руках любовались на хорошеньких дочек и статных сыновей.
Впрочем, опытный глаз даже в этих безмятежных сборищах заметил бы знаки приближающейся грозы: в залах и гостиных было слишком много для мирного времени военных с новенькими боевыми наградами на мундирах. Русские уже мерились силами с Наполеоном на полях Европы.
* * *
23 июня 1812 года французские войска перешли границу Российской империи. Вторжение Наполеона началось.
Вероломное нападение Франции вызвало в России прилив всеобщего, без сословных различий, патриотизма. Рядом с отпрысками аристократических семей сражались крепостные. Даже слушателям семинарий дозволено было взяться за оружие.
В этом единении, в презрении россиян к смерти Наполеон еще не чувствовал приговора себе: его войска медленно, но неуклонно продвигались вперед. С тяжелыми боями русская армия все же вынуждена была отступать.
Война принесла Варваре Александровне заботу, с которой во все времена сталкивались те семейства, где были девушки на выданье. Можно сказать так: за кого девиц-то выдавать, когда мужчины воюют на фронте? И воюют затяжно, с огромными потерями. Потому вместо сообщений в газетах о бракосочетании такого-то с такой-то – бесконечные списки с крестами против фамилий.
...Большой ценой давался французам каждый шаг по земле, казавшейся легкой добычей. В объятом пламенем Смоленске, среди раскаленных камней, насмерть стояли и те, кого маменьки возили когда-то в Париж полюбоваться красотами этого города, кто танцевал, веселился и ухаживал за молоденькой Аизой Шаховской в особняке ее матери.
Сутками не выходили из боев сыновья Натальи Петровны Голицыной: князь Борис, которому суждено умереть от ран, князь Дмитрий, кому когда-то в Париже мешал «шум на улице» и кому выпадет честь как градоначальнику восстанавливать сожженную Москву.
Но ведь до этого времени надо дожить! Надо было не только вышвырнуть наглецов за пределы России, но дорогами Европы сквозь дым новых сражений дойти до берегов Сены. Дойти, чтобы там поставить точку – окончательную точку во всем, что натворил когда-то такой неприметный офицер -артиллерист.
* * *
Какое оно невероятно долгое, бесконечное время военных испытаний! Но фортуна уже подкуплена геройством русских и стала на их сторону. Слабаков она никогда не любила. «Пусть победит достойнейший!»
Армия Кутузова шла на Запад. И кто-то погибал уже на чужой земле, но все равно – за Россию.
В первый день января 1814 года под снегом, ветром и дождем русские полки вступили на землю Франции.
«Едят они весьма дурно, как поселяне, так и жители городов; скряжничество их доходит до крайней степени; нечистота их отвратительна, как у богатых, так и у бедных людей. Народ вообще мало образован, немногие знают грамоте. Дома поселян выстроены мазанками и без полов, – записывал свои впечатления молодой офицер Н. Н. Муравьев. – Я спрашивал, где же очаровательная Франция, о которой нам говорили, и меня обнадеживали тем, что впереди будет, но мы двигались вперед и везде видели то же самое».
«Двигались вперед» – значит на Париж. Началось сражение за столицу – это стоило жизни шести тысячам русских солдат. К вечеру, понимая, что войско Александра I и его союзников уже ничто не удержит, Наполеон заговорил о сдаче города.
...30 марта 1814 года, около девяти часов утра, русские полки с развернутыми знаменами под барабанную дробь начали входить в Париж через ворота Сен-Мартен.
Наступала весна – парижская весна, способная кому угодно вскружить голову.
Первая настороженность местного населения по отношению к оккупационным войскам быстро прошла. Наши офицеры прекрасно говорили по-французски и не испытывали нехватки средств – жалованье русской армии за 1814 год было выдано в тройном размере. Неудивительно, что они пользовались невероятным успехом.
Пале-Рояль снова стал центром общения парижан и победителей, средоточием самой развеселой жизни. Дворец, уже позабывший своего неудачливого хозяина, герцога Орлеанского, в описаниях русского офицера Черткова представляется настоящим вертепом:
«На третьем этаже – сборище публичных девок, на втором – игра в рулетку. И лишь на первом для отвода глаз – ружейная мастерская».
Доходы девиц Пале-Рояля, понявших, что победители отнюдь не прижимисты, взлетели вверх. Даже если солдаты не знают по-французски, то на что же тогда существует язык любви?
«Вдруг являются обольстительные прелестницы. Они расхаживают с припрыжками, затрагивают всех мимо ходящих, припевая непристойные песни, и толпятся между множеством мужчин, собирающихся в сие время кучами...»
Конечно, увеселения Пале-Рояля привлекали далеко не всех. Париж есть Париж – невозможно не оценить все то, что столица Франции предлагала образованному человеку: театры, библиотеки и даже научные лекции, которые посещали русские офицеры.
«Как нам, так и солдатам хорошее житье было в Париже, – писал один из них. – Нам и в голову не приходила мысль, что мы в неприятельском городе».
На балу оставленная Наполеоном его первая жена Жозефина, танцуя с Александром I, сказала: «Ваше величество, мост Аустерлиц, вероятно, будет вами переименован? Ведь он назван в память того сражения, где вы были разбиты». «Вовсе нет, мадам! У меня даже не возникало подобной мысли, – улыбнулся Александр. – Мне вполне достаточно, что мои солдаты прошли по этому мосту».
Действительно, у русского государя было немало серьезных забот. И первая из них – дальнейшая судьба поверженного французского императора.
Война, вероломно развязанная Наполеоном против России, привела нашу армию в Париж. В Пале-Рояле появились русские казаки. Они моментально прославились среди местных красоток своей щедростью. Дамы были в восторге и старательно опустошали кошельки своих поклонников в экзотичных шароварах. Смех, песни – под аркадами Пале-Рояля уже ничто не напоминало об ужасах революционного и военного времени.
* * *
Точка была поставлена в Серебряном зале Елисейского дворца 6 апреля 1814 года. Здесь состоялся акт отречения Наполеона от власти. Со стороны России присутствовал генерал Павел Андреевич Шувалов.
Участники этого потрясающего своим драматизмом события нередко вспоминали его на склоне своих дней. Все подробности многократно описывались и в стихах, и в прозе. Художники использовали его как очень сильный, эффектный сюжет. Нечего и говорить, сколь детально о нем по горячим следам сообщали газеты и сколько самых разноречивых чувств вызвало оно у людей во всей Европе.
Каждый ощущал и великий трагизм, и великую справедливость свершившегося в Елисейском дворце. Разумеется, при этом особое внимание вызывала фигура генерала Шувалова, олицетворявшего собой народ-победитель.
...В церемонии, что состоялась в Елисейском дворце, все было тщательно продумано. И неудивительно, что из всей блистательной плеяды генералов 1812 года именно Павлу Андреевичу император Александр I поручил столь важную миссию. Шувалов много раз выполнял весьма сложные дипломатические задания. Одни только переговоры в Вене, например, шли несколько месяцев. И пожалуй, генерал куда лучше чувствовал себя в жаркой схватке среди свистящей картечи, чем под ледяным взглядом, например, императора Австрии. Однако никакой нажим, никакие уловки не могли заставить Шувалова поставить свою подпись на соглашении, хоть малейшим образом урезавшем интересы России. «Ревность его к оному и привязанность ко всему русскому были неограниченны», – писали о генерале современники.
Все кончено! Тот, кто считал себя властелином мира, теперь был вынужден сдаться на милость победителей. Носить потертый мундир, заказывать в «Корацце» самое дешевое блюдо, потом надеть императорскую корону и потерять ее? «Какой все же удивительный роман – моя жизнь!» – сказал однажды Наполеон.
Обходительный, великолепно образованный, Павел Андреевич мог бы сделать большую карьеру на дипломатическом поприще. Но от судьбы не уйдешь – он был чисто военная косточка, из тех, кто знает: «Есть упоение в бою у мрачной бездны на краю». И эта бездна разверзалась перед ним неоднократно. Совершая в войсках Суворова знаменитый переход через Альпы, Шувалов получил тяжелое ранение: пуля попала в бок. Он долго лечился, вернулся в строй, в двадцать лет был награжден «Георгием». В двадцать пять лет стал генералом. Могущественная родня тут была ни при чем – Павел Андреевич начал служить в звании подпоручика.
За два года до нападения Наполеона Шувалов отличился в войне со Швецией. Беспримерный марш-бросок наших войск через льды Ботнического залива был достоин войти в анналы всемирной военной истории: Шувалов первым ворвался на шведский берег.
Почти два десятилетия он провел в армии, в сражениях. Оттого, видимо, и не женился – времени не хватало, как не хватало на мундире места для наград. В «Биографиях российских генералиссимусов и генерал-фельдмаршалов» их составитель указывает, что Павел Андреевич «имел все русские ордена до Святого Александра Невского включительно и много иностранных».
Шувалов выделялся даже среди блистательного ряда генералов – героев войны 1812 года. Это был удалец в полном смысле слова: куда ни поставь, он на своем месте. И отношение к нему Александра I, по его собственному признанию, было особенное: не просто как к своему флигель-адъютанту, а как к человеку, мнением которого он дорожил. Примечательно, что именно Шувалов убеждал Александра в необходимости назначить Кутузова главнокомандующим русской армии, чему сам император внутренне сопротивлялся.
На этом фрагменте картины изображен генерал с треуголкой в руке. Это Павел Шувалов. Он присутствует при самых трагичных мгновениях фантастической судьбы Наполеона: повергнутый император на лестнице замка Фонтенбло прощается со старой гвардией – с теми, с кем начинал свой беспримерный путь. Ни торжества, ни злорадства нет на благородном лице Шувалова. Напротив, в эти минуты он понимает чувства поверженного Наполеона.
...После отречения Наполеона главы победивших государств решили вывезти поверженного императора за пределы Франции. Необходимо было принять меры предосторожности, так как население, особенно в южных провинциях, крайне враждебно относилось к Наполеону – его считали виновником бедствий простого народа.
Говорили даже о готовящейся расправе. Конечно, смерть французского императора не входила в планы победителей. Это выглядело бы весьма скверно с моральной точки зрения – как расправа над безоружным человеком. Поэтому люди, сопровождающие его к месту ссылки, отбирались с крайней строгостью. Шувалов оказался самой подходящей кандидатурой. В предписании, полученном им, говорилось:
«Его императорское величество узнал о деликатности, с какой вы, граф, выполнили его намерение по отношению к императрице Марии-Луизе (жена Наполеона, которую по поручению русского начальства Шувалов доставил на ее родину и сумел внушить доверие перепуганной женщине. – Л.Т.). Он не сомневается, что та же деликатность будет соблюдена и в исполнении вашего настоящего поручения».
* * *
Когда Париж остался уже далеко позади, «русский комиссар», как называли Шувалова, на одной из остановок обратился к Наполеону так, как требовал прежний титул низвергнутого императора:
– Ваше величество, есть подозрения, что на вас готовится покушение. Я готов предложить свой мундир, вы переоденетесь в него, а мне отдадите свою шинель. Мы с вами примерно одного роста, поэтому злоумышленники скорее нападут на меня, а не на вас.
Невероятно удивленный этим предложением, Наполеон спросил, зачем это нужно русскому генералу. И услышал ответ:
– Мой император поручил мне доставить вас к месту ссылки в целости и сохранности. Я выполняю его приказ.
Наполеон поблагодарил Шувалова, но переодеваться не стал. Несмотря на несколько острых моментов, путь был завершен благополучно. В маленьком городке Фрежюс на Лазурном Берегу Франции Наполеон должен был пересесть на корабль, курс которого лежал на остров Эльба.
– Прощайте, генерал, – сказал Наполеон, пристально глядя в лицо Шувалову. – Возьмите на память. – И протянул ему свою шпагу.
...Шпага Наполеона долго хранилась в семье Шуваловых. По одной версии, весной 1912 года, когда Россия готовилась отметить 100-летний юбилей войны с Наполеоном, графиня Воронцова-Дашкова, урожденная Шувалова, передала московскому музею саблю своего пращура.
Бытовала история и о том, что в 1918 году, после разграбления усадьбы Шуваловых, шпага попала в руки красного командира. Он погиб, и ею завладел какой-то махновец. Разумеется, тот не знал французского языка. Заманчиво, однако, предположить, сколь озадачен был бы новый хозяин оружия, если б кто-то потрудился перевести ему четкую надпись на лезвии:
«Первому консулу за египетскую кампанию. 1799 год».
В 1926 году шпага попала в Исторический музей, а в 2005-м экспонировалась на выставке «Наполеон и Александр».
* * *
Надежды маменек и барышень на выданье, что герои-женихи вот-вот вернутся в родные края, не спешили сбываться. Известие же о том, что русский оккупационный корпус останется в побежденной Франции на два-три года, и вовсе навело уныние не только на обе столицы, но и на все города и веси любезного Отечества. Эдак и в старых девах немудрено остаться. Приворожил, что ли, наших орлов этот Париж, будь он неладен!
Подобные опасения и досады у прекрасной половины российского населения появились отнюдь не на пустом месте. Кто, позвольте вас спросить, способен за такой срок выдержать осаду прелестных парижанок? Они-то вполне, с тех пор как русские вошли в Париж, успели оценить их мужскую привлекательность и, главное, щедрость.
Теперь не проходило и дня, чтобы на перекличке в полку кого-нибудь да недосчитывались. Солдатики потихоньку навсегда отчаливали из части, офицеры же обращались к начальству за разрешением сочетаться законным браком.
Самое интересное в музеях все-таки не предметы роскоши, даже высочайшего художественного достоинства и огромной ценности. В сущности, их можно увидеть во многих европейских сокровищницах. Куда интереснее взглянуть на мемориальные вещи, за которыми порой стоит такая история, что берись за перо и пиши роман. Подарок Наполеона русскому генералу Павлу Шувалову из их числа.
Случалось, долгое стояние во Франции приносило вполне зримые плоды. К примеру, подполковник С. С. Федоров, начальник инженеров в корпусе графа Воронцова, обвенчавшись с дочерью французского офицера Сидонией-Лаурой Вердевуа, готовился возвратиться домой в Россию не только с женой, но и с крошечной дочкой Софией.
Доподлинно также известно о свадьбах двух очень заметных лиц в Париже: командующего русским корпусом графа Михаила Семеновича Воронцова и кавалера многих военных орденов князя Сергея Петровича Трубецкого. Первого в недалеком будущем ожидает почетный пост новороссийского генерал-губернатора, а второго – сибирские рудники. Но тогда в Париже стрела Амура угодила одинаково в обоих: оба оказались женихами девиц, ехавших с маменьками на европейские курорты.
Избраннице Воронцова, Лизе Браницкой, к моменту венчания шел двадцать седьмой год – возраст для невесты того времени катастрофический. Ее энергичная мать поступила совершенно верно, решив, что в их Богом забытой Белой Церкви на Украине дочка может остаться в почтенном звании девицы навечно.
Другой путешественнице, Катеньке Лаваль, очаровательной толстушке, было восемнадцать. Князю Сергею – на десять лет больше. Колокола русской церкви на улице Бери заливались радостным перезвоном. Никто тогда не знал, что после венчания со ступеней церкви сойдет будущая героиня русской истории. Она первой отправится в Сибирь вслед за мужем-декабристом, проведет неразлучно с ним двадцать семь лет и умрет в ссылке. Она – княгиня Екатерина Ивановна Трубецкая.
* * *
Пришел долгожданный час – герои вернулись домой, увешанные боевыми наградами, в ореоле романтической славы победителей.
Вернулся и генерал Шувалов. Сколько нежной грусти вызвал он у своей давней-предавней знакомой, княгини Шаховской: только и осознаешь, сколько тебе лет, когда видишь тех, кого знала детьми!
Маленький, неумелый танцор, страдавший по ее Лизе, превратился в прославленного военачальника и, кстати сказать, очень красивого мужчину, а она стала бабушкой очаровательной девушки. Что-то из всего этого непременно должно было получиться! Кажется, сама судьба давным-давно задумала некий сюжет, чтобы сквозь годы и испытания вести его к счастливой развязке. Так оно и случилось.
В 1816 году состоялось венчание княжны Варвары Шаховской и графа Павла Шувалова.
Жених был на двадцать один год старше невесты, что, впрочем, по тем временам совсем не выглядело редкостью.
* * *
Впервые за долгие-долгие годы Варвара Александровна почувствовала, что с ее плеч спала тяжелая ноша. Подспудная тревога за внучку, боль воспоминаний сменились умиротворением. Что ни говори, она одолела свой скорбный путь – от самого страшного в жизни дня, когда осталась с девятимесячной внучкой на руках, до того момента, когда встретила ее после венчания на пороге дома молодой супругой.
Как хватило сил? Где-то прочитала: «Бог, поражая смертью то, что мы любим, показывает нам энергию нашей души и наполняет ее Собою». Теперь ей доподлинно известно – так оно и есть.
...С Шуваловым княгиня была на редкость дружна. Не потеряв своей любознательности, она вела с ним долгие беседы, благо тому было что рассказать.
Обоих волновала судьба Первопрестольной. Но когда княгиня сказала, что собралась в Москву посмотреть собственными глазами, как там дела, проведать семейные могилы, внучка и Павел Андреевич стали дружно ее отговаривать. Мол, надо подождать, что сердце рвать – строят, говорят, Белокаменную, подымают. Генерал Голицын, сын давней бабушкиной приятельницы Натальи Петровны, там командует – через год-другой картина станет порадостнее.
Но уж если Варвара Александровна что решила – так тому и быть.
Собиралась княгиня в Первопрестольную долго и основательно. Из гардеробной изымались в круглых коробках шляпки и капоры, наряды, висевшие в несколько рядов под холщевыми чехлами. Среди них – давние, парижские. Один, синего шелка, княгиня, наблюдавшая за упаковкой вещей, тотчас вспомнила: она позировала в нем художнику Ротари. На шее у нее, если не изменяет память, была бархатка в тон платью и такая же наколка в волосах. Украшения пропали, а вот платье осталось. Сдернув чехол, княгиня приподняла охапку невесомой материи, опустила в нее лицо. Почувствовала запах туберозы – свой любимый. Как давно все это было, а материя будто новенькая, только вот она сама состарилась. Никогда особенно не любила смотреться в зеркало, а сейчас и подавно.
...Шуваловы не ошиблись – Варвара Александровна вернулась скоро, и вернулась потрясенной. Рассказывала внучке с зятем, как плакала на кладбище, где лежат вся ее строгановская родня и нянюшка Никитична. Могилы-то французы, считай, опоганили: чугунные плиты сдвинули, все перерыли – искали нечестивцы, видно, церковную утварь. А сам храм, дом священника и все деревянные строения вокруг них сгорели.
Огонь, бушевавший в Москве, крепко задел владения Строгановых. Родовой каменный дом на Таганском холме зиял пустыми глазницами окон, обугленный, страшный. Местность на взгорке, всегда словно веселящаяся под солнышком, выглядела единым пожарищем.
С надеждой смотрела княгиня с этой омертвелой возвышенности направо, пытаясь рассмотреть Кремль – вечный ориентир не только для москвичей, но и для всякого русского человека. И что же! На горизонте темной изломанной грядой выделялись кремлевские постройки с колокольней Ивана Великого, на треть срезанной дьявольской силой взрыва – последняя месть французов, покидавших столицу русских.
«Развалины Москвы, – как писали, – развязали страсти: находили вполне естественным сжечь Париж, овладеть его сокровищами».
– Ну хотя бы и не жечь – мы ведь не варвары какие! – кипятилась Варвара Александровна. – Надо контрибуцию взять, да такую, чтобы гадкому этому племени лет десять одной травой питаться. Что мы, русские, за дураки такие! А, Павел Андреевич? Наполеошку бы я вот этими самыми руками придушила. – Княгиня, распаляясь, ожесточенно потрясла перед собою согнутыми, в перстнях, пальцами. – И за грех бы не сочла. – Но тут же перекрестилась: – Прости меня, Пресвятая Матерь Божия.
* * *
Шувалов, человек сугубо военный, практически никогда не имел времени заниматься своим огромным состоянием: слишком тревожное время выпало на его молодость и зрелость. Да и хозяйственные заботы по его холостому положению не слишком привлекали.
Но, женившись и выйдя в отставку, Павел Андреевич задался целью навести порядок в делах. И в немалой степени появившемуся в нем энтузиазму способствовало то, что любезная супруга с разницей в два года родила ему сыновей: в 1817 году – Андрея, в 1819-м – Петра.
...Если Варвара Александровна и молила Бога за свою сироту – а могло ли быть иначе? – то надо сказать: вымолила. Все есть у внучки – молодость, красота, богатство, муж, два сына. О чем еще можно мечтать?
Павел Андреевич Шувалов принадлежал к тем редким личностям, которые в сановном Петербурге вызывали безусловное уважение и симпатию. Исключительно богатый, личный друг императора, казалось, уже этого было достаточно, чтобы заиметь тайных недоброжелателей, и даже то печальное обстоятельство, что к концу жизни Шувалов свое нездоровье усугублял излишними возлияниями, не вызвало в его адрес ни слова злопыхательства.
С момента свадьбы Вареньки целых семь лет отпустила судьба княгине Шаховской любоваться семейным благополучием Шуваловых. Каждый день перед сном по привычке беседуя с портретом дочери, с полным правом она могла сказать:
– Вот, Лизонька, смотри: труды мои, беспокойства, слезные просьбы к Господу – все недаром было. Нам с тобой счастья не выпало, так пусть хоть Варенька за нас грешных поживет. Я же теперь спокойно лягу да и закрою глаза. Хватит, пора и отдохнуть.
...Княгиня Шаховская тихо отошла в вечность в октябре 1823 года, двух месяцев не дожив до своего восьмидесятитрехлетия.
Почтенный возраст усопшей ни на йоту не смягчил в семействе горечь утраты. Это был друг, не потерявший ни ясности ума, ни здравости рассуждений. Боевой генерал Шувалов плакал, как дитя. По кончине Шаховской он в ее память увеличил пенсии, которые она когда-то назначила нуждающимся, – на иждивении Варвары Александровны существовало несколько семей.
Мог ли думать Шувалов, будучи без малого на четыре десятка лет моложе Варвары Александровны, что дни его собственной жизни в буквальном смысле сочтены? Сердце, которое так долго оставалось неуязвимым для картечи, для осколков ядер, вдруг стукнуло в последний раз и остановилось.
...В Петербурге неожиданная кончина Шувалова, как писал о том очевидец, всех поразила и всех огорчила. «Он был добр, счастлив, богат до чрезвычайности».
Похоронили Павла Андреевича день в день через полгода после смерти Шаховской. Обе могилы рядом – возле Георгиевской церкви, куда генерал делал большие вклады, на Большеохтинском кладбище.
Графиня Варвара Петровна снова осиротела.
7. Варварина любовь
Две утраты – одна за другой – самых близких людей лишили молодую вдову опоры в жизни. Что ни говори, до этого трагического момента она, выросшая без родителей, все-таки чувствовала себя опекаемым, любимым ребенком, которого не касались никакие житейские заботы.
Этот несчастный для Варвары Петровны год принес кроме гнетущего чувства одиночества неизбежные думы о том, что ей делать с многохлопотным наследством бабушки и мужа.
Особенно оказалось запущенным шуваловское хозяйство, до которого у Павла Андреевича руки так и не дошли. В результате тот, кто был «богат до чрезвычайности», заимел колоссальный долг. Эту проблему следовало решать теперь вдове. Подсчитали, что «долг В.П. Шуваловой в 1824 году составлял более 5 миллионов рублей». Фантастическая сумма!
Понятно, что неразбериха в финансовых делах при любом кошельке опасна. Но что могла поделать совершенно неопытная женщина с ворохом непонятных ей бумаг, испещренных цифрами? Казалось, сердце вот-вот остановится от страха.
В отчаянной ситуации Варвару Петровну выручил существовавший в старой России обычай: осиротевшим семействам назначали попечителя. Он выбирался из родственников или добрых знакомых, которые имели хорошую репутацию в обществе и соглашались взять на себя немалые порой обязанности.
Таким человеком для Варвары Петровны с ее мальчиками стал давний друг семьи Шуваловых – М. М. Сперанский. Весьма влиятельный в придворных кругах человек, хотя и изрядно постаревший с тех лет, когда занимался имуществом еще графа Андрея Петровича, – он не только ободрил растерянную женщину, но и вселил в нее надежду, что жизнь еще повернется к ней светлой стороной.
– Уныние, любезная Варвара Петровна, – говорил он, – совершенная пагуба для человеческой души. Разве не призваны мы радоваться жизни, даже если она не всегда к нам милостива? Всему свой срок, как говорится, когда печалиться, а когда – по-другому. Не знаю, примете ли вы мой совет, а только я на вашем месте поехал бы в теплые края. Солнце, море, прелестные виды... Какое сердце не возрадуется! Заботы ваши, графиня, оставьте мне. Попробую в память незабвенных мне людей и по душевному расположению к вам все уладить. Знаете поговорку: «Старый конь борозды не испортит». А вы решайтесь да и поезжайте со спокойным сердцем.
Поначалу Варвара Петровна лишь отмахивалась от этой мысли. Ей страшно было представить, что она окажется где-то далеко от дома одна, с маленькими детьми. Как с этим справиться, как распорядиться теми же слугами, которых следует взять с собой, – они и тут-то вовсю пользуются тем, что она строго взыскивать не умеет. И мысль о поездке, снова ненароком возникшая, прогонялась разного рода опасениями.
Не скоро по окончании траура Варвара Петровна появилась в свете. И сразу же ощутила на себе заинтересованные взгляды. Еще бы – молодая богатая вдова, причем такая прелестная!
Очарование дамы в синем тюрбане нельзя описать обычными словами: «красивая», «блистательная» и прочее. Эти строгановские бархатные глаза, спокойный, чуть грустный взгляд!.. Она – прелестная. Она – графиня Варвара Петровна Шувалова.
Да, именно прелестная. Нет другого слова, которое более подходило бы к описанию внешности Варвары Петровны. Достаточно взглянуть на ее знаменитый портрет кисти Росси, где она в бальном наряде выглядит чуть смущенной, неуверенной. Ничем не напоминает графиня надменных львиц императорской столицы, что и поныне смотрят на нас из золоченых рам, словно говоря: «Ну вы же видите сами. Что к этому можно добавить?»
Варвара Петровна – другая. Почему-то вспоминается пушкинское: «Без взора наглого для всех, без притязаний на успех...» Миловидное лицо с неброскими чертами. Темные глаза, в которых заметна грусть. Голова Шуваловой чуть наклонена, словно этот роскошный наряд и эффектный густо-синий с пером тюрбан – лишняя тяжесть – вовсе не по сердцу ей, а просто так сейчас надо. Но лишь кончится сеанс у художника, она тут же бросится переодеваться в привычное домашнее платье.
...Все знали, что графиня очень религиозна. Забегая вперед, скажем, что в каждом доме, где она жила – в Петербурге или в Москве, – ею устраивалась домовая церковь. Разумеется, глубоко верующую графиню весьма беспокоила загробная участь ее бедной матери. Она старалась отмолить этот грех, сторонясь земных страстей, много и тайно помогая бедным.
Безусловно, семейная история Шаховских повлияла на жизнь этой одной из самых богатых женщин Северной Пальмиры. Ореол замкнутости, тишины и добропорядочности выделял Варвару Петровну, еще такую молодую, среди роскошных красавиц большого света.
И кто из петербургских кавалеров, подай графиня лишь малейший знак, отказался бы стать ей опорой и защитой? Время шло, но Варвара Петровна продолжала вести жизнь спокойную и уединенную. А потом и вовсе исчезла из Петербурга, как-то неожиданно для всех. Сказывали – уехала в Европу... Ускользнула, стало быть. Словно в урочный час кто-то позвал, и она решилась, медленно, но верно приближаясь к месту встречи.
...От путешествия Шуваловой по Италии остались изображения самой Варвары Петровны и двоих ее сыновей – маленьких красавчиков в гусарских куртках. Рисовал их родной брат «великого Карла» Александр Брюллов на фоне излюбленного, кажется, всеми путешественниками пейзажа: Неаполитанский залив, Везувий со струящимся над ним дымком.
Конечной целью передвижения от одной достопримечательности к другой стало местечко Веве в Швейцарии, где у Шуваловых была вилла на берегу Женевского озера. Здесь Варвара Петровна и остановилась.
Вокруг жило немало русских: людей творческих привлекали чудесные виды, тишина, обособленность от суеты больших городов, а тех, кто надеялся избавить себя от недугов, – чудесный воздух и мягкий климат.
Жизнь на чужбине освобождает от многих условностей. На вилле Варвары Петровны с большим удовольствием собирались те, кого в петербургских гостиных едва ли можно было встретить вместе: вечно безденежные и полуголодные художники, аристократы, имеющие здесь дома и угодья, путешествующий люд, снующий туда-сюда по Европе, уроженцы здешних мест, привлеченные хлебосольством, теплотой и дружелюбием обстановки, которой вообще отличаются русские дома.
Так ли уж было по сердцу Варваре Петровне это многолюдство?
Д.Н. Свербеев, встречавший ее в это время в Швейцарии, писал: «Милая эта женщина, чрезвычайно робкая и застенчивая, вменяла себе в общественную обязанность быть для всех гостеприимной, хотя, видимо, тяготилась приемами у себя два раза в неделю, на обед и на вечер, всего русского общества, а иногда и французов».
Кто-то из тех, кто наслаждался гостеприимством шуваловской виллы, в качестве некой новости и донес до Петербурга слух, что сердце прелестной Варвары Петровны напрочь поражено стрелой Амура.
Впрочем, кто бы удивился, окажись избранником графини человек ее круга. Но называли имя какого-то Адольфа Полье.
Кто это, что это? Петербургский свет исходил любопытством, но никакого объяснения не последовало. Напротив, прошел еще один слух, что этот никому не ведомый мсье Полье уже побывал раз в России – с армией Наполеона. Ах, вот как, решили в Петербурге, все знают, какой сброд приходил сюда под знаменами злодея в треуголке! Бедная, бедная Варвара Петровна! Не иначе как обморочил ее, такую доверчивую, неопытную, смазливый плут. Они же, французы, большие мастаки по этой части. Пропала она! Втянет в какую аферу, ограбит, ославит – и был таков. Словом, дамы в гостиных получили на растерзание душещипательную новость: в благородном семействе
Варвара Петровна Шувалова в пору своего первого вдовства, когда она, гонимая тоской, отправилась в теплые края. Неаполитанский залив с дымящим на горизонте Везувием – едва ли найдутся русские путешественники, которые не пожелали бы быть запечатленными на этом месте. Но мысли молодой женщины, похоже, очень далеки от этих красот: руки ее безвольно опущены, а пальцы едва удерживают шелковую ленту шляпки...
Строгановых-Шаховских снова замаячила фигура иностранца. Неужели бедную вдову ждет участь ее матери или что-то в этом роде?
Обширная родня графини в несколько рук строчила письма в Веве с разного рода предостережениями и мольбами опомниться. Та писала в ответ о чем угодно, но не касалась интересующей родственников темы.
А что, собственно, она могла им написать? Что с ней произошло то, что может произойти с любой женщиной? Как объяснить людям, что так бывает: жизнь вновь начинается с чистого листа, и совершенно не важно, сколько тебе к этому времени стукнуло лет и сколько у тебя детей. Как, спросим еще раз, это объяснить, если сама не веришь, что такое могло случиться? Почему именно здесь, а не в каком-нибудь другом месте? Почему сейчас, когда она ни сном ни духом не ведала, что может так влюбиться – оголтело, безрассудно и без всякого удержу?
Но вот случилось же. И зеркало, привыкшее отражать меланхоличную даму в темных платьях, теперь показывало совсем другую Варвару Петровну – веселую и счастливую.
...Итак, в 1826 году почти тридцатилетняя женщина влюбляется в человека двумя годами старше. Ее роман развивался отнюдь не по нарастающей – он сразу ринулся в зенит! Что-то подобное случилось с пушкинской Татьяной, которая, увидев Онегина, тут же сказала себе: «Это он». Но Варваре Петровне повезло больше: перед ней предстал не холодный ментор, а человек, распознавший во вдове с двумя мальчиками женщину своей судьбы.
Мысль о браке возникла в один миг, без раздумий и сомнений с обеих сторон.
* * *
Адольф Полье, француз швейцарского происхождения, принадлежал к очень богатому роду. Сокровища, вывезенные когда-то его отцом из Индии, послужили причиной семейной трагедии: при попытке ограбления их дома в Лозанне глава семьи был убит. Адольф родился вскоре после гибели отца. Мать дала своему единственному сыну прекрасное образование. Усилия учителей падали на благодатную почву – ребенок отличался великолепными способностями и жаждой знаний, которые позволяли надеяться: перед ним большая дорога. О, если бы все зависело только от человека!
Совсем молодым Полье действительно попал в Россию в составе инженерных войск. Скудность биографических данных не позволяет сказать, чем он занимался к моменту встречи с русской вдовой. Но несомненно, семейные капиталы позволяли ему жить безбедно. А вся дальнейшая история супружества с Шуваловой не дает ни малейшего намека на какую-то корысть с его стороны.
Влюбленные часто покидали виллу Варвары Петровны. Они много путешествовали. И везде графиня старалась знакомить Полье со своими соотечественниками. Видимо, дружеские связи возникали легко и естественно. Судя по всему, избранник Шуваловой умел расположить к себе людей.
Сильвестр Щедрин, например, характеризует Полье так: «Славный молодец и рисует прекрасно». Похвала такого мастера много значит. Но природной склонностью к карандашу и кисти дело не ограничивалось: Полье был человеком широких интересов, много читал, знал, умел рассказывать, заражая собеседника своими мыслями и рассуждениями. Однообразие и скука несовместимы с тем, кто умеет видеть красоту мира и готов приохотить к тому ближнего. Для всякой женщины такой человек – находка, а для Варвары Петровны, чья жизнь была омрачена горькими потерями, – находка в стократ. Видимо, она, робкая и нерешительная, поняла это. Что уж тут думать, надо ехать в Петербург к государю за разрешением выйти замуж за иностранца. Горький семейный урок прошлого понуждал Варвару Петровну к этому, хотя всю сложность задачи она себе представляла.
Ни для кого не было секретом: Николай I всячески противился международным бракам. Ему вообще не нравились долгие отлучки подданных в Европу, что приводило к оскудению хозяйств, к приобретению инакомыслия и ослаблению православной веры.
Так что никто из влюбленных не знал, суждено ли им быть вместе. Как страшит их мысль о предстоящей разлуке! Швейцарская вилла давно оставлена, они вместе с мальчиками Варвары Петровны постоянно в пути, словно избегая того места, где один из них останется, чтобы смотреть вслед удаляющейся карете!
И вот наступил момент, когда повторилось давнее расставание Елизаветы Шаховской-Аренберг с принцем Луи.
Снова Париж. Снова ворота Сен-Мартен. Снова сцепленные руки, бессвязные слова, приступ пронзительной, словно боль, нежности друг к другу. Варвара Петровна и Полье. «Мы с тобой никогда не расстанемся...»
Но что значит слабый человеческий голос перед всевластием судьбы, которая никогда не объясняет своих деяний, не назначает сроков, не предупреждает об опасности, о тщетности надежд?
...Приехав в Петербург и поделившись с родственниками своими планами, Шувалова не встретила ни понимания, ни поддержки. Какой такой Полье? Ей не стесняясь говорили, что она делает глупость, о которой пожалеет, но будет поздно, призывали образумиться, внять советам умудренных жизнью людей.
Но очень скоро родня и светские знакомые убедились, что произошла неожиданная метаморфоза. От той хранимой заботами энергичной бабушки и мужа-генерала молоденькой дамы не осталось и следа. Варвара Петровна почувствовала сладость самостоятельности. Свет увидел уверенную в своем праве, окрыленную блистательной мечтой женщину, которую не так-то легко было сбить с толку.
...Шестым октября 1826 года датировано прошение Шуваловой о браке с иностранным подданным.
Потекли дни ожидания, недели ожидания. Зимний дворец безмолвствовал. Зато одно за другим Варвара Петровна получала письма из Парижа. Голубую тонкую бумагу (письма Полье до сих пор хранятся в одном из московских архивов), испещренную новостями городской жизни, перечнем встреч и разговоров, как лезвием, разрезала одна-единственная мысль, ради которой и писалось письмо: ну когда же? Отчего так долго? И тоска, безумная нежность и тоска любящего сердца...
* * *
Трудно сказать, какие чувства двигали строгим Николаем I, когда на прошении Шуваловой появились заветные слова: «Дозволить вступить в новое супружество». Если когда-то из стен Зимнего дворца вышел вердикт, сломавший судьбу матери, то этот предоставлял дочери право на счастье.
Почему в данном случае император поступил именно таким образом? Ведь он прекрасно знал, что в руках графини Шуваловой сосредоточилось «хозяйство» двух самых могущественных семейств России. Умри она – все под Богом ходят, и молодые, и старые! – ее муж получит половину всего колоссального имущества, а там одной земли со среднее европейское княжество, не говоря уже о заводах и прочем. Как распорядится всем этим чужестранный господин Полье? Ведь император тогда еще не мог предполагать, что тот обратится к нему с просьбой о российском гражданстве. Да и рассуждениями «о влечении сердца», на которые, надо думать, графиня не поскупилась, трудно было взять государя. Тот и слыл, и был человеком весьма приземленным, знающим цену слезам, клятвам до «гробовой доски» и всему такому прочему.
И все-таки – да! И все-таки императорское перо твердо выводит – «дозволить»!
...Возможно, в памяти Николая всплыла печальная картина, которой он, еще будучи великим князем, три года назад оказался свидетелем. Похороны генерала – героя Шувалова, два мальчика возле хрупкой фигуры матери, ее скорбное лицо под черной вуалью, и он сам, склонившийся к маленькой, словно детской руке вдовы. Бог весть, как оно было! Сказано же Пушкиным: «Он человек, им властвует мгновенье!» Это мгновенье для Варвары Петровны и того, кто ждал решения своей судьбы в Париже, оказалось счастливым.
...Полье спешно заканчивал все свои дела: имущественные, банковские, служебные. На эту волокиту уходили не дни, не недели – месяцы. Собираясь в Россию, Полье хотел быть в дальнейшем материально совершенно независимым. Никто не должен заподозрить его в неблагородных помыслах по отношению к самой богатой вдове России. Именно поэтому – что видно из его писем Варваре Петровне в Петербург – Полье, приводя в порядок свои финансы, пытался получить какой-то большой долг, а также выгоднее распорядиться имевшейся у него недвижимостью.
Были, конечно, и родственные, и дружеские привязанности, которые накладывали определенные обязательства. К примеру, Полье съездил во Флоренцию к доброму знакомому Шуваловой Н. Н. Демидову. Видимо, гость находился в таком приподнятом настроении, что хозяин даже решил: свадьба свершилась, и называл Варвару Петровну «бывшей графиней Шуваловой», а Полье ее мужем. «Граф Полье приезжал ко мне прощаться – намерен ехать в Россию, чтоб остаться там навсегда».
Эти строчки чрезвычайно важны. Они показывают суть и силу отношений совсем недавно встретившихся людей: Полье ехал в Россию навсегда. Он готов был признать родину невесты своим Отечеством. В России намеревался жить, стать полезным гражданином, служить ей с открытым сердцем, не жалея сил.
Это достойно особого упоминания, если вспомнить, сколько чужестранцев приезжало сюда «на ловлю счастья и чинов». Для них Россия была лишь местом быстрого обогащения: более ничего не занимало, не возбуждало интереса и симпатии – эта страна оставалась чужой, а за пределами столичных застав просто пугающей.
...Бракосочетание Варвары Петровны и Адольфа Полье не повлекло за собой перемены вероисповедания. Муж графини остался лютеранином, она – православной.
Если что изменилось и изменилось резко, так это отношение великосветского Петербурга к необычному супружескому союзу. В избраннике Варвары Петровны признали благородного, умного и дельного человека. Это не произошло само собой – получив статус подданного России, Полье весьма скоро доказал: он не собирается быть лишь мужем богатой жены.
Российский биографический словарь сообщает, что Адольф Александрович, как теперь именовали Полье в обществе, «по слабости своего здоровья не мог продолжать военную службу, но употребил все усилия, чтобы сделаться полезным подданным нового своего Отечества».
Достаточно взглянуть на портрет графа Полье, чтобы понять чувства Варвары Петровны, которая, встретившись с ним, полюбила его сразу и навсегда. Это был настоящий принц из рождественской сказки, о котором каждая женщина втайне мечтает всю свою жизнь. Полье был красив, умен, талантлив, бескорыстен – что еще можно пожелать?..
Служебные успехи в Министерстве финансов, куда поступил служить Полье, оказались замеченными. Из коллежского асессора он довольно быстро стал надворным советником. В высшем свете, весьма настороженно относившемся к «чужакам», он тем не менее приобрел репутацию интересного собеседника, человека, с которым приятно иметь дело, и обзавелся добрыми знакомыми, среди них был и Александр Сергеевич Пушкин.
* * *
Наконец-то Варвара Петровна собралась мужу показать главную жемчужину княжеской короны: громадное угодье Парголово с парком, когда-то окружавшим «охотничий домик» императрицы Елизаветы Петровны.
Именно «дщерь Петрова» подарила эту изумительной красоты и разнообразия землю «другу милому», фельдмаршалу И.И. Шувалову. Таким образом, заядлая охотница-императрица, помимо всего прочего, отмечала его государственные, воинские и иные заслуги перед Отечеством, ну и, понятно, перед нею лично.
Парголово, кстати, являлось родовым имением. Его нельзя было делить, продавать, а можно только передавать по завещанию члену семьи прежнего владельца. Царский подарок вполне мог называться маленьким княжеством не только по размеру, но и благодаря тем природным сокровищам, которые долгие столетия украшали эту землю. Здесь все было огромно, пышно, в изобилии. Если ели, то под тридцать метров высотой, если озеро, то с каким-то загадочным двойным дном: местным жителям, что-либо случайно утопив, уже никогда не удавалось возвратить пропажу.
Неохватные дубы, как тут шла молва, хранили клады, браться за раскопку которых не советовали никому – смельчаки умирали дурной смертью. Глубокие овраги, непроходимые леса, обилие зверья, отнюдь не безопасно), внушали местным жителям, потомкам финнов, страх уважение к богатой, таинственной земле. Летописи X–XIII веков даже упоминали о землетрясениях в этих местах.
...Получив сказочный подарок, фельдмаршал поставил церковь, посадил сад, устроил оранжереи, тем и успокоился. Прошло лет десять – все заглохло. Ни у него, ни у его потомков руки до необыкновенного угодья не доходили: то Шуваловы заняты государственными делами, то они на войне, то путешествуют. И так кряду пятьдесят лет – до свадьбы генерала Шувалова с прелестной Варварой Шаховской. Они, было, взялись восстанавливать совершенно одичавший парк, но дело не слишком продвинулось вперед, а со смертью Петра Андреевича и вовсе застопорилось.
Однако надо сказать, что именно запущенный вид и сегодня придает этому месту неизъяснимое очарование. Осенью, когда золото листьев чередуется с темными гигантскими стрелами елей, парк становится необыкновенно красив. Через каждые пятнадцать – двадцать метров картины природы перед глазами паломника меняются. Прелестная березовая роща, напоминающая шедевр Куинджи, чередуется с мрачноватым лесом из кедров, туи, лиственниц, среди которых – необыкновенных очертаний пруд с черной смоляной водой. За ровной, как стекло, поляной вдруг поднимается гряда крутых и труднопроходимых холмов.
То-то здесь раздолье для поэтических, с богатым воображением натур! К примеру, жена Александра I обожала это таинственное место и предпочитала его идеально расчерченному, роскошному парку Екатерининского дворца в Царском Селе. Кстати, однажды она призналась, что «сделалась стара», чтобы карабкаться по таким крутым склонам. А было ей тогда тридцать лет...
В окрестностях Петербурга нет другого места, столь доблестно устоявшего перед веками. Стоит покрыть дороги асфальтом, поставить палатки с сувенирами и кока-колой – вот и конец шуваловской сказке. Но Бог милует! От станции метро «Озерки» маршрутное такси по петербургскому шоссе легко домчит вас до того не слишком заметного поворота, куда, въезжая в зеленые кущи, сворачивала карета императрицы Елизаветы, а много лет спустя и коляска влюбленной пары – Варвары Петровны и Полье.
...Оставя возницу, они шли пешком по затененной огромными елями дороге. Влажная и мягкая от толстого слоя хвои, она словно заманивала все дальше и дальше в это зачарованное царство.
Полье, обычно разговорчивый, молчал от душевного волнения, которое овладело его восприимчивой ко всему необыкновенному душой. Молчала и Варвара Петровна. Волшебное таинство здешней природы не располагало к беседе.
Даже самый холодный человек не мог остаться равнодушным к терпкому запаху вечности, который источала эта древняя земля. Копни, кажется, лопатой, и тут же на поверхности появятся лезвие ножа, пуговица с истлевшего мундира, старая шведская монета, а то и полусгнившие человеческие кости. Все это свидетельства давних стычек петровских воинов, отбивавших эту землю у шведов. И сейчас, пожалуй, не отличить, где холмы, созданные природой, а где могильные насыпи, затянутые мелколесьем.
...Медленно и тихо, лишь обмениваясь короткими фразами, шли Варвара Петровна и Полье, замечая, что дорога поднимает их все выше и выше, а мрак от сомкнувшихся над их головами крон деревьев постепенно уступает место свету.
На возвышенности, куда они добрались, стоял старый барский дом, облупившийся, с кое-где выпавшими из кладки кирпичами.
Полье, сняв пальто, бросил его на широкую, из крупного белого камня лестницу, местами поросшую травой и мелким кустарником.
Варвара Петровна присела на ступеньку. Она с удовольствием поглядывала на мужа, пристроившегося рядом. Было видно, что тот находился под впечатлением от увиденного и ему хочется поделиться с женой.
– Невероятно! – заговорил он, потирая лоб. – Невероятно интересное место! Но, Бог мой, как все заброшено и как грустно от этого! La nature peut-elle être sentie par les hommes sans enthousiasme? Возможно ли людям общаться с природой без энтузиазма?
Волнуясь и мешая русские фразы с французскими, Полье стал говорить, что не так уж и много следует сделать, чтобы в этом безлюдье и запустении вновь началась созидательная жизнь, размеренная и радостная. Здесь все есть для покоя и счастья!
– Для покоя? Не обольщайтесь, мой друг, – не без грусти возразила Варвара Петровна. – Вы даже не представляете, как в моем хозяйстве все запутано. Над шуваловским наследством тяготеет огромный долг. Налоги, недоимки. . . Мне страшно смотреть на эти бумаги, на цифры с нулями, от которых хочется плакать.
Полье с нежностью взглянул на жену:
– Вы же знаете, моя дорогая, le jour où je pourrai faire quelque chose pour vous sera un beau jour pour moi. День, когда я смогу для вас что-нибудь сделать, будет прекрасным для меня.
Впечатление от поездки в шуваловское имение у Полье не проходило. Каждый вечер он прикидывал на разложенных листах бумаги, как можно преобразить это чудесное произведение природы и человеческих рук.
По его плану следовало различать две части парка. Нижнюю, как памятник петровского и екатерининского времени, надо сохранить, не трогать развалины, курганы, дорожки, проложенные века назад. Никакого вмешательства в прошлое. «Будем почтительны, – говорил он Варваре Петровне. – Освободим эту местность только от повалившихся деревьев, разросшегося кустарника и бурьяна! »
Что же касается верхней части, парка, то именно на него Полье направил свой творческий пыл.
...Супруги сделались домоседами, отказывались от всякого рода приглашений и увеселений. Полье сажал Варвару Петровну за стол с рисовальными и чертежными принадлежностями и показывал ей наброски, набело выполненные схемы расположения новых построек и посадок, рисунки мостиков, беседок, клумб. Берега одного из озер, видных с холма, где стоял старый дом, показались Полье очень интересными. Он предлагал жене придать им форму треуголки Наполеона.
– Ты представляешь, дорогая, очертания этого озера сами собой подали мне эту идею. Надо лишь кое-где немного подправить.
Полье просто фонтанировал идеями, а Варвара Петровна снова и снова призывалась в качестве соавтора и советчицы по поводу грядущей новостройки.
Муж не расставался с циркулем и линейкой, то и дело листал атласы и альбомы.
– Comment cela va ici? Ну, как идут дела? – спрашивала Варвара Петровна, заходя в кабинет, а потом рассматривала новые проекты и, напустив на себя серьезный вид, говорила: – Прекрасно, мсье! Мне кажется, вы сегодня заслужили свой ужин.
И Полье, подхватив жену на руки, нес ее в столовую.
Que le bonheur arrive lentement,
Que le bonheur s’écoule vitesse.
Как медлит счастие прийти,
Как быстро счастье пролетает.
* * *
Неожиданно уединенный любовный мир, в который с головой погрузились Варвара Петровна и Полье, оказался нарушен.
Из Германии пришло сообщение, что ученый с мировым именем, барон Александр фон Гумбольдт, решил совершить научное путешествие на Урал.
Полье рассказывал жене о том, что он уже давно переписывается с этим непререкаемым в области естественных наук авторитетом. Видимо, увлеченность Полье минералогией, те познания, которые он выказывал в письмах к Гумбольдту, и даже идеи, удивительные для дилетанта, вызвали интерес ученого к его корреспонденту. Он предложил Полье совершить путешествие вместе.
Варвара Петровна горячо поддержала эту идею: нельзя отказываться от возможности сотрудничества с человеком, который многие годы был для мужа образцом для подражания!
Графиня привела в пользу поездки еще один довод, совершенно убедивший Адольфа Александровича не отказываться: пришло время ему познакомиться с ее владениями на Урале и понимающим глазом оценить, как там идут дела.
* * *
Экспедиция отбыла на Урал. В общей сложности предстояло проехать тысяч пятнадцать верст.
Не без тревоги ждала Варвара Петровна вестей. Как муж, привыкший к европейскому комфорту, перенесет русский бедлам и «неустройства», которые обычно клянут на чем свет стоит те, кто здесь родился и вырос?
Однако после первых же весточек, где фразы «какое великолепие», «как жаль, что ты этого не видишь», «сколько красоты и необычайности» повторялись на каждой странице, она совершенно успокоилась. Адольфа Александровича покорила величественная и суровая красота Урала. По сравнению с этими впечатлениями бытовые неудобства отходили на второй план, это были мелочи, не стоившие чернил и бумаги.
Какой он молодец, писал Полье жене, что догадался взять с собой рисовальные принадлежности. Те наброски, что она получит, – лишь крохи того, что ей предстоит увидеть, когда он вернется. «Я, мой друг, сделал много весьма хороших видов!»
...К сожалению, ни набросков, ни альбомов – свидетельств сибирской экспедиции Полье – пока не обнаружено. Та же история и с его портретом, который, несомненно, был: невозможно представить, чтобы Варвара Петровна не имела изображения столь любимого ею человека. Тем более это выглядит совершенно непонятно, если принять во внимание, что Александр Брюллов, великолепный рисовальщик, входил в круг ближайших друзей графской четы. Остался, правда, его карандашный набросок супругов, сидящих рядом за столом, который хранится теперь в Русском музее, да еще две зарисовки уже скончавшегося Полье, сделанные, видимо, по просьбе его вдовы. А тогда, в пору исполненного радостных надежд сибирского путешествия, невозможно было предположить, какая тонкая грань отделяла его от небытия!
...Однако вернемся к тем дням, когда Полье ощущал себя осчастливленным любовью прекрасной женщины. Впереди были события, сделавшие его имя причастным к русской истории. Кажется, лишь вчера он пересек границу Российской империи, а жизнь его уже исчислялась несколькими месяцами.
* * *
Незадолго до приезда Полье на принадлежавший жене Бисеровский прииск здешний подросток нашел необычный камень и принес его в контору, рассчитывая на награду. Парню действительно выдали деньги. Такой порядок был, возможно, заведен согласно высочайшему указу от 1828 года, который гласил: «...для поощрения к отысканию алмазов учредить приличные денежные награды тем, которые будут находить драгоценное ископаемое в округах казенных заводов».
Едва ли паренек получил сколь-нибудь значительную сумму – камень приняли за топаз, что особой редкостью здесь не считали. Когда же приехал Полье, то вместе с прочими «минеральными гальками» ему показали и последнюю находку. Внимательно разглядев ее, Полье пришел к выводу – это алмаз. Работники прииска замахали руками: «Что вы, барин! У нас такого отродясь не бывало».
Тогда он обратился за консультацией к Гумбольдту. Тот не спешил с выводами, проверил камень своими методами и все-таки в конце концов подтвердил правоту коллеги.
Следовательно, решил ошарашенный таким поворотом дела Полье, надо искать, обязательно искать! Гумбольдт поддерживал его энтузиазм, давал советы.
Как писал «Горный журнал» об истории обнаружения первых алмазов в России, Полье, резко изменив обычную технологию, «приказал промывать вторично грубые шлихи, остающиеся после промывки золотоносных песков».
Дружелюбный взор еще молодого и симпатичного Гумбольдта словно обращен к зрителю с призывом восхититься сокровищами нашей планеты. Путешествие же в Россию стало для великого естествоиспытателя исполненной трудностей, но по-особому интересной, незабываемой страницей жизни.
И вот найдены еще два «прозрачных камешка» – два алмаза.
Знания, интуиция, упорство настоящего ученого, которые ценил в нем сам великий Гумбольдт, – все было у Полье. Но где взять время на все, что задумано! И в Петербург Варваре Петровне летели послания человека, окрыленного такой жизненной удачей, о которой и не мечталось: «Жди, любовь моя, я вернусь и расскажу тебе обо всем, что здесь со мною приключилось. Это невероятно грандиозно! Господин Гумбольдт так помогает мне, и каждый час, проведенный с ним, – лучшая школа для меня».
...Полье понимал, что оговоренного на службе отпуска никак не хватит. Ему необходимо продлить свое присутствие на Урале. Поэтому в письме петербургскому начальнику, министру финансов графу Е.Ф. Канкрину, он подчеркивал ценность сделанного здесь открытия.
«5 июля я приехал на россыпь вместе с молодым минералогом, которому намеревался доверить управление рудником. В тот же самый день между множеством кристаллов железного колчедана и галек кварца, представленного мне золотоносного песка открыл я первый алмаз...»
Да, это был первый алмаз, найденный в России, что положило начало их промышленной добыче! По своим качествам и характеристикам эти, как их описывали, «бесцветные, совершенно прозрачные, сильно блестящие камни» не уступали эталонным образцам – бразильским, традиционно считавшимся самыми лучшими.
И снова министру направляются исполненные азарта строчки первооткрывателя, именем которого назовут тот счастливый прииск – Адольфовский. Надо искать дальше!
«Это только начало. Урал, как Бразилия, и я твердо уверен в том, что еще во время вашего министерского правления здесь будут открыты алмазы».
Первый русский алмаз был передан музею Горного института в Петербурге. Немецкому же ученому Полье подарил крупный камень в день 60-летия ученого, который они отмечали вместе на Урале во время той незабвенной экспедиции. Сейчас он хранится в Берлинском музее.
...Прошло четыре месяца разлуки. Полье вернулся в Петербург к супруге с подарками, достойными его любви и ее красоты. Известно, что впоследствии Варваре Петровне с прииска имени ее мужа было доставлено двадцать девять алмазов. Один из них был тридцати карат, стало быть, вес его составлял шестьдесят граммов.
О результатах уральской экспедиции и находке алмазов доложили Николаю I. Тот всегда придавал особое значение такого рода событиям.
Состоялось торжественное заседание Академии наук, где очень тепло чествовали немецкого ученого. Барон Гумбольдт был награжден орденом Святой Анны I степени – «за признание всем миром заслуг на поприще естественных наук и во внимание к тяготам, принятым им на себя при объезде Урала».
...Полье еще ранее почувствовал расположение к себе императора: он был пожалован в камергеры, получил придворную должность церемониймейстера. Уральская же удача и рвение, которые проявил Адольф Александрович в обнаружении российских сокровищ, были той же осенью 1829 года оценены орденом Святой Анны II степени. «Анна» давалась за государственную службу.
Как тут не вспомнить историю, случившуюся, когда соотечественник Полье Александр Дюма приехал в Россию. Его поклонники просили императора дать знаменитому романисту «хотя бы Станислава» – весьма скромную, признаемся, награду. «Довольно будет и перстня с вензелем», – сказал Николай. Разумеется, золотой перстень с бриллиантами, составляющими императорский вензель, в десятки раз превышал стоимость «Станислава». Но император дал понять разницу между скромным крестиком, символизирующим государственную награду, и пусть очень дорогим, но всего лишь личным подарком государя.
Поэтому можно себе представить, с каким чувством принимал Полье восьмиконечную звезду, в центре которой на красном фоне золотом было написано: «Любящим справедливость, благочестие и верность»!
Должно быть, эти знаки императорской благосклонности для Варвары Петровны имели даже большее значение, чем для Полье. Те, кто когда-то иронизировал над ее романом с чужестранцем, кто видел в человеке, которому она отдала руку и сердце, лишь «какого-то француза», оказались окончательно посрамлены. И это переполняло ее гордостью. Но и суеверным страхом: она не привыкла чувствовать себя настолько счастливой, настолько любимой.
От деревянного особняка, свидетеля короткого счастья Варвары Петровны и Полье, ничего не осталось. На его месте новое поколение Шуваловых построило внушительное каменное здание, дошедшее до нынешнего времени, как это у нас водится, в печальном состоянии. От старинной же литографии веет довольством славно налаженной жизни. Весело реет над башенкой княжеский стяг, поднятый в честь приезда гостей. И еще никто не знает, как хрупко, ненадежно счастье бедной графини Полье...
Четырехмесячная разлука с Полье заставляла ее задавать себе один и тот же вопрос – а если бы они не встретились вовсе?
* * *
Между тем с Урала Полье вернулся расхворавшимся: как изволил выразиться государь, тягот досталось ему немало. Лето на Урале в тот год выдалось отвратительное – таких холодных ветров и дождей, подчас со снегом, давно не бывало. Полье, уже изрядно понимавший по-русски, убедился, что значит «продрогнуть до костей».
Однако, едва спал жар и поутих кашель, он чуть ли не силком заставил Варвару Петровну ехать в Парголово, о котором не забывал даже там, на Уральских горах.
Адольф Александрович был поражен изменениями в шуваловских владениях. Он никак не предполагал такой энергии в своей супруге. Зная, как мучительно хлопотно всякое строительство, ему и в голову не могло прийти, что Варвара Петровна рискнет заняться им. А главное – успехи были невероятные! Дом, который перед его отъездом на Урал существовал только в проекте, уже подвели под крышу, оштукатурили, что сразу придало зданию законченный и весьма нарядный вид. И все это за одно лето!
...Внутри шли отделочные работы. Здесь было значительно прохладнее, чем на воздухе, где еще чуть-чуть пригревало осеннее солнышко, и графиня послала за теплым плащом для мужа. Осматривая с ним помещения, она рассказывала, что все уже продумала самым тщательным образом: где каким штофом покрыть стены, в какой гостиной поставить рояль и как устроить зимний сад с яркой, вьющейся по стенам зеленью, чтобы угрюмое северное небо не мешало обитателям дома радоваться каждому новому дню.
В свои комнаты Варвара Петровна уже заказала мебель, в основном из карельской березы – теплого, солнечного дерева. В кабинет мужа – из ясеня или ореха. «Нет, нет, и не спорь со мной!» – волновалась хозяйка в ответ на возражения графа. И тот, смеясь, предпочитал уступить.
Одно из нескольких имен Полье, которые по обычаям его веры давали новорожденному, было Пьер. И Варвара Петровна предпочитала называть его так, как было привычнее уху.
– А вот здесь будут жить мальчики! – говорила она, открывая очередную дверь. – Там дальше – библиотека. Книги, что ты привез с собой, до сих пор не разобраны! Теперь, Пьер, во всем будет порядок.
...Месяцев пять назад, занимаясь проектированием нового дома, Полье в торце восточной части дома задумал устроить себе мастерскую. И, описывая жене, как все это должно в конце концов выглядеть, говорил и о застекленном потолке, куда будет проникать достаточно света, и о том, что придумал даже специальные экраны и механизмы к ним, с помощью которых можно было регулировать освещенность.
И вот теперь, победно толкнув двустворчатую дверь, Варвара Петровна с сияющим видом торжественно произнесла:
– Смотри, Пьер, смотри! Все, как тебе хотелось. Свет! – Она закружилась, подняв руки. – Сколько света!
– Что я вижу! Нет, этому невозможно поверить! – Полье с восхищением оглядывал комнату. – Дорогая моя! Я знал, что Бог послал мне в жены самую прекрасную женщину на свете и что всей жизни моей не хватит, чтобы изъяснить ей всю мою любовь. Но что эта нежная красавица может быть столь разумна и деятельна, нет, такого я никак не предполагал. Уж не грежу ли я?..
– Вовсе нет! Да что же тут странного? Ты ведь, уезжая, оставил все свои зарисовки и чертежи. Я показала их Александру Брюллову. Спросила его, возможно ли сделать так, как начерчено? И он, изучив твои бумаги, дал ответ: «Почему же нет, сударыня? Это, собственно, готовый проект и дома, и парка». Если бы ты знал, как я обрадовалась: значит, я могу сделать тебе сюрприз. Мне было очень трудно сдержаться и не выдать в письмах тебе, что тут у нас творится. – Сияя глазами, Варвара Петровна говорила горячо и быстро: – Ты не думай, тут тебе еще хватит работы! Нужно поставить теплицы. Ты же знаешь, как я люблю цветы. Вон на той большой поляне хочу посадить рододендроны и азалии. Помнишь клумбы в Пале-Рояле? Розовые, белые, сиреневые? Сказка!
Полье подхватил жену на руки, сделал несколько шагов и тут же отпустил ее, согнувшись и страшно закашлявшись. Потом сел на скамейку, сбитую строителями из остатков досок, и запрокинул голову, не отнимая платка ото рта.
– Что? Что это? – кричала Варвара Петровна и не слышала своего голоса.
...Через неполных пять месяцев после возвращения с Урала, 10 марта 1830 года, граф Полье скончался от скоротечной чахотки.
* * *
Бывает, что помутненное скорбью сознание заставляет совершать совершенно невозможные поступки. Варвара Петровна решила похоронить Полье не на кладбище, а вблизи дома, у подножия небольшого холма.
...Несколько дней и даже ночами при свете факелов крестьяне, собранные с окрестных деревень, кирками долбили каменистую почву холма. Образовался грот, внешняя стена которого имела вид стрельчатой готической арки с крестом наверху и была облицована гранитом темно-красного цвета.
В глубь усыпальницы вели двойные двустворчатые двери: первые – отлитые из железа, вторые – дубовые.
Внутри были выкопаны два углубления в размер могилы, в одном из которых покоился гроб Полье, закрытый массивной каменной плитой. Могилу рядом графиня предназначала для себя.
Любопытствующий путник, увидев открытые створки дверей, ведущих в склеп, мог услышать глухие рыдания и слова, повторяемые как заклятье: «Мы с тобой никогда не расстанемся!..»
Внутри мрачное и таинственное помещение украшала мраморная фигура коленопреклоненной женщины. «Руки ее, – как писали, – были простерты к драгоценному праху».
...Смерть мужа настолько потрясла графиню, что казалось, возврата к нормальной жизни уже не будет никогда. Порой Варвара Петровна выглядела полубезумной: прислуга отводила глаза, когда несчастная женщина, ни во что не вдаваясь и никого не замечая, шаркающей походкой брела к домовой церкви, где в молитве проводила долгие часы.
Иногда вдове отказывали ноги, но она требовала, чтобы ее подвели к иконам, и тогда горничные, по воспоминаниям, вели свою госпожу под руки.
Крепкий организм Варвары Петровны, как видно, не сдавался: через некоторое время она окрепла и уже выходила из дома самостоятельно, каждый день совершая один и тот же маршрут – к склепу. Причем появлялась она здесь обычно в сумерки, когда утихали дневные звуки: пенье птиц, голоса работавших в парке людей.
Конечно, «о чудесах», которые, как выражались, «творила вдовствующая графиня Полье в этом гроте», знала вся округа. Быть может, совсем не со зла, а по привычке не слишком доверять затянувшимся вдовьим переживаниям над Варварой Петровной посмеивались.
Остались любопытные воспоминания М.Ф. Каменской, дочери известного художника и модельера Федора Толстого, напечатанные в «Историческом вестнике» за 1894 год. Летом она жила в Парголове на даче и, конечно, много слышала о «неутешной вдовице», как называли Варвару Петровну, намекая, что не слишком верят во все эти «страсти по почившему Адольфу». Нельзя не заметить и откровенной иронии, которой сдобрен рассказ Каменской, сам по себе, надо признать, весьма выразительный.
Так выглядит сегодня склеп Полье, вернее, это печальные остатки того великолепия, в который превратила Варвара Петровна последний приют своего второго супруга Адольфа Полье. От этого необычайного памятника любви и вечной скорби, чье описание сохранилось в старых бумагах, остался лишь чугунный вход в подземелье – настолько мощный и крепкий, что никакие вандалы не смогли с ним справиться.
«О чудесах, которые творила вдовствующая графиня Полье в этом гроте на первых порах своего неистового горя по боготворимому мужу, может быть, и не все знают, и мне хочется о них рассказать, потому что они очень забавны... Плиту над телом покойного мужа графиня всякий день убирала своими руками богатейшими цветами.
Но ей этого было мало: так как половину ночи она проводила в гроте, где было темно, ей хотелось украсить так могилу своего Адольфа, чтобы и ночью она поражала своею красотой.
И вот графиня придумала для этого такой способ: она стала приказывать деревенским девчонкам и мальчишкам собирать для нее светящихся червячков и, говорят, платила за них по пятиалтынному за штуку.
Нанесут ей их, бывало, тьму-тьмущую, а она, как только смеркается, этих светляков по всему гроту разбросает... И поползет живая иллюминация, переливаясь фосфорическим светом, по пальмам, розам и лилиям! А графиня сидит в гроте далеко за полночь, любуется этой картиной, обливается горючими слезами и со своим Адольфом разговаривает. ..
Наконец, видно, ей спать захочется, пойдет домой отдохнуть, и мальчишки, и девчонки караулят ее и, как только она уйдет, шасть в грот! И давай собирать своих червяков в баночки и коробочки, а наутро новеньких немного добавят и опять продадут графине.
И не одни ребятишки приглядывали за неутешной вдовицей; кроме них, каждую ночь забирались в грот какие-то шалопаи-студенты, прятались по темным уголкам и оттуда следили за каждым движением графини: как она то полежит на плите, то походит по гроту, плачет, рыдает, слезы свои собирает в богатый батистовый носовой платок.
Все это, должно быть, сначала очень забавляло шалунов-студентов, но скоро им надоело быть только наблюдателями: им самим захотелось принять участие в этой ночной трагикомедии.
Вот раз, перед приходом графини, один из них спрыгнул в склеп и притих, а другие задвинули за ним плиту и попрятались... Приходит графиня, как всегда плачет, рыдает и упрекает обожаемого супруга за то, что покинул ее одну на белом свете... И вдруг из недр земли страшный замогильный голос отвечает:
– Я здесь, я жду тебя, приди ко мне!..
Быстрее молнии улепетнула вдова из грота, студенты с громким хохотом убежали восвояси по Адольфовой аллее».
...Не только местные жители, но и светские знакомые к потере Варвары Петровны особого сочувствия не проявляли. Вот и Пушкин писал своей невесте Натали: «Графиня Полье почти сумасшедшая; она спит до шести часов вечера и никого не принимает».
Но разве это новость, что человеком, потрясенным своим горем, владеет желание отстраниться от обыденной суеты и хотя бы во сне найти забвение и отдых от душевных мук? Вот причина удивившего Пушкина распорядка дня, нежелания никого видеть – вдова не хотела слышать слов, очевидно, ей не нужных. Впрочем, поэт мог позволить себе некую небрежность в описании странностей графини из опасения вызвать ревность Натали – Варвара Петровна оставалась одной из самых привлекательных женщин Петербурга, со спокойной, благородной манерой поведения, что, как известно, исключительно ценилось Александром Сергеевичем.
...Потянулись годы вдовства, закрепившие за Варварой Петровной репутацию человека, который щедро и безымянно помогает страждущим. Ни единая сплетня, ни единое дурное слово ее не коснулись. В петербургском обществе, где злословили обо всех, начиная с императора и кончая какой-нибудь верткой хористкой, такое явление – исключительная редкость.
И вообще, эта все еще красивая, знатная и богатая женщина жила весьма одиноко. Крайне редко появлялась она на дворцовых приемах, гуляньях, всевозможных увеселениях.
Впрочем, Варвара Петровна не слишком была привязана к Петербургу. Сыновья выросли и, как водится, отдалились, увлеченные собственной молодой жизнью. Графиня много путешествовала.
В Европе она повстречала маститого дипломата-вдовца, англичанина Джорджа Вильдинга, который получил титул усопшей жены, уроженки Италии, и стал князем Бутера ди Ридали. Оттого в мемуарах о нем писали как об итальянце.
Он настолько увлекся прелестной русской графиней, что выхлопотал себе назначение неаполитанским посланником в Петербург, где его звали попросту – князь Бутера.
Заговорили о грядущем браке. Но тут резко воспротивились сыновья Варвары Петровны, считая, что при определенных обстоятельствах этому соискателю, стань он законным супругом матери, может отойти часть их наследства. Дошло до того, что, как утверждала молва, один из сыновей в знак протеста подал просьбу императору отправить его на Кавказ под пули горцев.
Молодежь эгоистична: никто из молодых графов Шуваловых – на деле вполне славных ребят – не принимал в расчет чувство страха перед подступающими годами, которое угнетало Варвару Петровну. Лучшие годы ее жизни остались позади, близких подруг или внимательной родни не случилось. Кто бы в положении графини не думал о неизбежной старости, о желании иметь рядом живую душу, советчика, опору?
Вот почему Шувалова, несмотря на очень осложнившиеся отношения с сыновьями, осуждаемая родней, все же в 1836 году в третий раз сочеталась браком с влюбленным в нее англичанином. Это дало автору «Знаменитых россиян» семь десятков лет спустя написать по этому поводу:
«По странной иронии судьбы наследница огромного строгановского состояния, перехода коего к иноверцам так опасалась Екатерина II, была последовательно замужем за двумя иностранцами».
Князь Бутера между тем весьма быстро освоился в Северной столице. В. Вересаев в «Спутниках Пушкина» писал о Варваре Петровне, которая после женитьбы поэта на Н.Н. Гончаровой стала пусть дальней, но родней поэта: «Вечера, задававшиеся ею в Петербурге, отличались сказочною роскошью». На них бывали Пушкин с женой и Дантес.
Один наблюдатель так описывает дворец графини: «На лестнице рядами стояли лакеи в богатых ливреях. Редчайшие цветы наполняли воздух нежным благоуханием. Роскошь необыкновенная! Поднявшись наверх, мы очутились в великолепном саду; перед нами анфилада салонов, утопающих в цветах и зелени. В обширных апартаментах раздавались упоительные звуки музыки невидимого оркестра.
Совершенно волшебный, очаровательный замок. Большая зала с ее беломраморными стенами, украшенными золотом, представлялась храмом огня – она пылала».
...Третий брак Варвары Петровны продолжался неполных пять лет – в 1841 году князь Бутера умер.
В том же году скончался и ее отец, князь Петр Федорович Шаховской, которому когда-то врачи предсказывали скорую смерть от злой чахотки и который пережил свою несчастную жену Елизавету Борисовну на сорок пять лет.
...Удивительна доля Варвары Петровны Шуваловой-Полье-Бутера. Богатство буквально преследовало ее: от своего последнего супруга она унаследовала огромные художественные ценности, виллу в Палермо, где у нее гостил Николай I с женой. Но это богатство не принесло ей благоденствия, в котором судьба зачастую не отказывает совершенно заурядным женщинам.
В особняке Шуваловых на Фонтанке долгое время хранились семейные реликвии – свидетельства бурных перипетий, которые пришлось пережить представителям этого рода. Если бы дошла до нас семейная переписка, сколько интереснейших историй узнали бы мы! Но многое исчезло безвозвратно, и порой кажется, что в наступающих сумерках – там, за высокими окнами, все еще блуждают бесплотные тени, дают нам знаки, словно прося выслушать, понять, простить...
За шесть лет до своей смерти Варвара Петровна разделила все свое движимое и недвижимое имущество между двумя сыновьями, не обидев никого из них и сделав каждого исключительно состоятельным человеком.
Если мать Варвары Петровны провела свою молодость в Париже, то и она сама на склоне лет осела там. Те, кто видел графиню уже пожилой в ее парижской квартире, вспоминали обилие икон и русский самовар, стоявший на обеденном столе.
Сыновья Варвары Петровны, Петр и Андрей Павловичи, оба генералы, достойно служили Отечеству. В шуваловском парке уже подрастало новое графское поколение: дом, построенный когда-то Полье, заменил внушительный каменный дворец, существующий и по сию пору.
...Есть в старом шуваловском парке еще один памятник прошлого, о котором хочется сказать особо. Это церковь, которая тому, кто впервые попал сюда, поначалу покажется видением, чудом.
Среди зарослей и бурелома, среди тишины и безлюдья стоит она на холме и кажется светящейся благодаря розоватому оттенку камня, из которого выложена. Удивительное, ни на одно из православных культовых сооружений не похожее здание!
Проект церкви святых апостолов Петра и Павла Варвара Петровна заказала Александру Брюллову, с которым была дружна всю жизнь. Очевидно, по ее просьбе тот решил придать своему творению черты церквей Западной Европы – в память графа Полье, чей склеп находился в основании холма – месте будущего строительства.
Сыновья Варвары Петровны выросли вполне достойными людьми, с прекрасной внешностью, положением в обществе и большим состоянием. Но все эти дарованные судьбой блага не поубавили в них молодого эгоизма: оба не одобряли попыток матери обрести счастье в замужестве. Особенно они возмутились, когда она собралась под венец в третий раз. О.С. Павлищева, сестра Пушкина, писала по этому поводу: «Полье... выходит наконец заму ж за итальянца – не графа, но очень богатого, Бутера... Ее сын так этим удручен, что уехал на Кавказ и поступил в армию». Но и третье замужество Варвары Петровны было недолгим. На портрете она вновь в траурном платье.
Как положено, Варвара Петровна обратилась за разрешением на строительство в консисторию. Любопытная деталь: ее прошение удовлетворили, но поставили условие – между могилой Полье, как иноверца, и возводимым православным храмом должно сохраняться оговоренное расстояние. Не приходится сомневаться, что это было выполнено.
Здание церкви, чрезвычайно трудоемкое, возводили пятнадцать лет. По воспоминаниям, даже холм был засажен растительностью, которая создавала совершенно необыкновенную цветовую гамму, особенно осенью.
В наши дни, конечно, все выглядит намного проще, но нельзя не изумиться самому факту восстановления и содержания в безупречном порядке уникального здания. Церковь и сегодня выполняет свою главную и сокровенную миссию, как всякий русский храм. С каким-то особым чувством читаешь выставленное в витрине у входа пояснение:
«Церковь святых апостолов Петра и Павла – это памятник, который воздвигнут женской Любовью и безграничной Скорбью над могилой самого дорогого, самого близкого человека».
...Склеп Адольфа Полье сохранился, правда, с утратами: была, вероятно, разбита или украдена беломраморная фигура плакальщицы, исчезли двойные двери. Таким образом, гробница оказалась открыта настежь. И никто так и не разгадал загадку, о которой в описаниях шуваловской усадьбы сказано: «Непонятно, что сталось с прахом бедного Адольфа: могила пуста и на удивление чиста...» Сама графиня скончалась в 1870 году в возрасте 74 лет и была похоронена в усыпальнице Шуваловых в Висбадене.
Чем в наш век можно удивить человека? Чем вызвать оторопь и восторг? Но именно тот, кто не испугается безлюдья и мрачного сумрака шуваловского парка, увидит чудо – храм святых Петра и Павла. Он ни на что не похож. Возле него надо постоять в тишине, в одиночестве, не отвлекаясь и не торопясь. И тогда легко почувствовать, что оно рядом – то прошлое, которое мы привычно называем далеким и невозвратным.
Никем не был отмечен тот день, когда Варвара Петровна навсегда покинула Россию, Петербург и шуваловский парк. И уж подавно никто не знает, что именно она увезла с собой отсюда, где все напоминало о ее коротком счастье, о той любви, которая посылается нам в жизни только один раз.
«Мы с тобой никогда не расстанемся...» Но кто принимает всерьез подобные обещания? Кто, наконец, верит одинокому женскому голосу?