Листопад только начался. Буки вдоль тротуара пока роняли на него лишь самую малость, но ждать той каши под ногами, что неизбежно сотворят осень и дожди, оставалось не очень долго. Людей на Сандерленд-авеню, где под нечасто стоящими фонарями желтели круги дымчатого света, почти не было: время — после полуночи, без чего-то час. На Бленнинг-роуд, где свет фонарей ложился такими же кругами, и на тротуаре тоже виднелись первые палые листья, мужчина выгуливал собаку. На Верден-креснт, открыв окно второго этажа, кто-то хлопнул в ладоши, чтобы прогнать кошку, рывшуюся в клумбе. Приблизилась машина, свернула на Сандерленд-авеню, ее передние фары потускнели, затем погасли, а задние стали вспыхивать оранжевым и красным. До этих спокойных улиц шум дублинского транспорта едва доходил, потревожить их безмятежность могла лишь случайная дальняя сирена полицейской машины или скорой помощи.
А менее чем в полумиле оттуда картина ночи была иная. В ночном клубе «Звезда» группа «Большой город», которая там всегда играла, взяла паузу, и молодежь слонялась снаружи. Соседний магазин еще был открыт, в дверях стоял зоркий индиец и оглядывал тех, кто приближался. Несколько машин уехало, но большая часть осталась. Потом, да так громко и внезапно, что в первую секунду могло почудиться, будто сработала пожарная или еще какая сигнализация, группа «Большой город» снова заиграла.
К половине второго и тут стало поспокойнее. Вышибалы «Звезды» разъехались, парочки потянулись к темному берегу канала. Иные из парней и девушек еще стояли у клуба, собирались кучками или, наоборот, расходились. Индиец, запирая свой магазинчик, отказывал желающим купить спиртное или картофельные чипсы, а те грубили ему в ответ. Отъезжали последние из припаркованных машин.
Двое друзей, которых не смущала часовая ходьба, отправились туда, где они жили, вместе. Один, хотя было прохладно, не стал пока надевать свою красную куртку — только накинул ее на рубашку, завязав рукава на груди; другой был одет в потрепанные джинсы и черный шерстяной свитер. Говорили о девушках, которые были сегодня в клубе, особенно об одной, хорошо знакомой им обоим; с другими они раньше не встречались. Обсуждали планы на будущее: торговый флот у одного, продажа автомобилей — дядин бизнес — у другого. Учиться им оставалось недолго, перемены были не за горами — перемены, которые навсегда отодвинут в прошлое очень многое из давно привычного: католических наставников, светских учителей, тесные классы, столы с нацарапанными переплетениями инициалов, сердцами и стрелами, все, что они усвоили в школе по части самосохранения и хитрости, помогающей выжить. Сожаления в том, что они говорили, не звучало.
Приостановились, и второй подождал, пока первый развязывал рукава, надевал и застегивал куртку. Оба за это время высказались в том смысле, что вечерок был классный. «Нехило, — сказал один. — „Большой город“ рулит». И пошли дальше, рассуждая про мощные дарования музыкантов группы.
Индиец, поднеся ко рту мобильный, стал громко жаловаться якобы в полицию: обычная его уловка в этот час, на самом деле он никуда не звонил. Его мучители, которым перепалка уже надоела, крепко обругали его напоследок и двинулись прочь. Всего компания насчитывала пять человек, включая двух девушек, — они-то ничего плохого ему не сказали, и это его удивило: девушки очень часто ведут себя хуже парней. Он следил, как пятеро удалялись все вместе; остановясь посреди улицы, они вынудили приближавшуюся машину ползти по-черепашьи. Индиец запер наконец магазин, довольный, что сегодня обошлось без серьезных неприятностей.
— Как дела, чувак?! — крикнул Мэннинг водителю машины. И забарабанил кулаками по капоту; двое его дружков — но не девушки — последовали его примеру. Машина двигалась вперед какое-то время, потом остановилась и дала задний ход. Поехала другой дорогой.
— Куда тебе против нас! — засмеялся Мэннинг, провожая машину взглядом с середины мостовой. Он был в компании самый высокий, рыжеватые волосы — он, говорили, очень гордился своей шевелюрой — свободно падали ему на лоб. Во всех его повадках, в улыбке, в походке с этакой ленцой сквозила беззаботность. Над Донованом и Килроем — своими нынешними и всегдашними спутниками — Мэннинг верховодил. Его девушку звали Эшлинг; светловолосая и привлекательная, с выразительными голубыми глазами, она была младше Мэннинга на год с лишним. Со второй девушкой ни она, ни парни раньше не были знакомы; у клуба девушка спросила, куда они идут, оказалось, ей с ними по пути, живет в тех же краях, и она напросилась в их компанию. Ее звали Фрэнси.
Идя с Мэннингом, Эшлинг льнула к нему. Килрой, обняв Фрэнси одной рукой, все время притормаживал: надеялся, когда они отстанут, урвать что-нибудь посущественней. Но Фрэнси не замедляла шага. Она была миниатюрная, ее часто называли малявкой, но характер у нее был твердый, он не давал ей потерять голову. Она тоже была миловидная, но не такая яркая, как Эшлинг, про которую Мэннинг любил говорить, что она сногсшибательная. Эшлинг с этим комплиментом не соглашалась, но, повторяемый регулярно, он не был ей неприятен.
Сейчас она слушала, как он честил бритоголовых вышибал «Звезды»: обыскивая его при входе, они изъяли у него маленькую бутылочку виски, а потом сказали, мол, ничего не брали, — считают, гады такие, что им все можно, ноги его больше не будет в этом клубе.
— Ты дорогу нюхал когда-нибудь, ковбой? — обратился он к Доновану через голову Эшлинг.
— Дорогу? Я не собака!
— Идиотина!
Мэннинг опять засмеялся — пьяноватым смехом, подумала Эшлинг. Слегка под мухой, не вдрызг. Пару раз она сама бывала нетрезвая, и ей не понравилось: все кружится, и утром чувствуешь себя не очень.
— Ну, нюхал, нет? Колись! — напирал Мэннинг, предлагая Доновану сигарету.
Донован сказал: нюхал, конечно, и много раз; Эшлинг знала, что все это предназначено ей и девушке, которая к ним прибилась, — она забыла, как ее зовут.
— Обалденно, — сказал Донован, зажигая сигарету от той же спички, что и Мэннинг свою. Кроме них, никто в компании не курил.
Они шли теперь мимо красильной фабрики; Мэннинг как-то раз перелез на ее территорию через высокую шипастую ограду. Тоже чтобы произвести на нее впечатление — на нее и еще на одну девушку, на Мору Баннерман. Когда он перелез, включилось охранное освещение, и сквозь ограду они видели, как Мэннинг бродит по территории, время от времени заглядывая в окна массивного здания из красного кирпича, которое раньше, говорили, было психушкой.
Эшлинг слышала, как у нее за спиной Килрой рассказывает про тот вечер девушке, которую он монополизировал. Наверху, сказал он, между остриями, там колюче-режущая проволока; никто не понял, как Мэннингу это удалось, тем более что он был, как сегодня, слегка поддатый.
Хитроватые глазки-щелочки Килроя наводили на подозрение в ненадежности. А Донована считали несообразительным. Ростом почти с Мэннинга, он был массивнее, в движениях неуклюж, говорил медленно. Малорослому же Килрою тем более недоразвитый вид придавала прическа: прилизанные назад черные волосы уплощали макушку. Эшлинг не особенно нравился ни тот, ни другой.
Когда она впервые пришла в «Звезду» и впервые увидела Мэннинга — всего-навсего лицо в толпе, — он вызвал у нее восхищение. Он заметил, признался он ей потом, что она им заинтересовалась; Мэннинг сказал, что она его поля ягода, и она не колебалась, когда он предложил ей стать его девушкой. Мано — так его на дублинский манер звали друзья. Для домашних он был Мартин, и Эшлинг называла его так мысленно, когда думала о нем на занятиях в монастырской школе и каждый вечер, перед тем как заснуть. Они любовная пара, сказал он ей. Раньше Эшлинг ни с кем не составляла любовной пары.
— Я тысячу баксов дал бы за то, чтобы нюхнуть кокса, — проговорил он сейчас, опять со смехом в голосе и чуть громче нужного. — Где нам нюхнуть, ковбой?
Можно, ответил Донован, в «Дерти Дойл»; Килрой предложил Кейпел-стрит. Эшлинг знала, что это такая игра: Мартин Мэннинг строит из себя крутого парня, сказал бы ее отец. Она привыкла к этому давным-давно.
Они дошли до тихих улиц: вот церковь святого Стефана на углу Гудчайлд-стрит, вот, впереди, Сандерленд-авеню с тенистыми раскидистыми деревьями по обеим сторонам.
— Что это за придурки? — вдруг воскликнул Донован, и все остановились, не соображая в первую секунду, куда смотреть. Потом он показал, и они увидели красную куртку.
— Это сучонок Далгети, — сказал Мэннинг.
Двое друзей расстались на Сандерленд-авеню, Далгети свернул на Бленнинг-роуд. Оставшись один, он двинулся чуть быстрее, но приостановился, когда увидел, что калитка, ведущая в сад при одном из домов, приглашающе открыта. Он прошел через калитку, пересек лужайку и встал в укромном месте около дома, где его не могли увидеть из окон. Там, в тени декоративного куста, он помочился.
Возвращаясь из ночного клуба, друзья пару раз слышали голоса позади себя, но, увлеченные разговором, не оборачивались. Сейчас до ушей Далгети никаких голосов не доносилось, и он подумал, что компания, видимо, направилась куда-то в другую сторону. Свет в доме не зажегся, хотя такое могло случиться в саду, удобном для дела, ради которого он свернул с пути. Он расстегнул молнию на куртке, заметив, что она в одном месте разошлась. А когда стал застегивать обратно, почувствовал удар по голове с правой стороны. Кто-то, решил он, вышел из дома, хотя странно, что он не слышал, как открывается входная дверь, — и тут его ударили еще раз. Он пошатнулся и упал на траву, и чей-то ботинок въехал ему в челюсть. Он попытался встать, но не смог.
Эшлинг смотрела с улицы. Фрэнси отвернулась. В саду Донован, вначале стоявший позади и не принимавший участия, потом, когда парень уже лежал, подошел к нему. Килрой остался с девушкой. Пока длилось избиение, все молчали — и в саду, и на улице.
Эшлинг пыталась представить себе, что этот парень им сделал, какой обмен оскорблениями произошел в «Звезде» или раньше, на что они так разозлились. Опять повеяло хмельным, безрассудным настроением ночного клуба, чем-то от энергии этой музыки, от буйства то в одном, то в другом лице на танцполе, которое возникает перед тобой на несколько секунд, а затем всасывается в душную тесноту толпы. Они пошли дальше, снова впятером, и по-прежнему все молчали.
— Кончай меня лапать! — вдруг крикнула Фрэнси. — Кончай, понял?
Она высвободилась из объятий Килроя, яростно отказывая ему в том, что разрешала до сих пор.
— Отлипни, ясно тебе?
— Веди себя прилично, ковбой, — нежестко одернул его Мэннинг, и, глядя на него, пока он это произносил, Эшлинг увидела его зубы — белые, блестящие. Он знал, когда вмешаться и как. Он был хорош в этом. Она часто замечала, как он мгновенно становился серьезным, когда серьезность была нужна.
И замечала, как он, не колеблясь ни секунды, действовал, если чувствовал, что так надо. Наверняка у того, что произошло сейчас, была причина.
Килрой что-то проворчал. Несколько минут воздерживался, потом опять распустил руки и опять был резко отвергнут. На Чарлстон-роуд Фрэнси, не попрощавшись, отделилась и быстро ушла.
— Скажите пожалуйста! — процедил Килрой.
Эшлинг его мнения о ней не разделяла. Девушка попросилась в их компанию, чтобы вернуться домой, и случившееся застало ее врасплох, расстроило. Про тех, с кем шла, она, по существу, ничего не знала и не имела оснований сделать скидку, предположить, что была веская причина. Ей даже могло показаться, что объятия Килроя и избиение в саду — явления одного порядка; ее испуг вполне можно понять. Эшлинг сама испугалась бы на ее месте.
— Дерьмо он собачье, этот Далгети, — сказал Мэннинг, когда она спросила, за что они его так. — Забудь, проехали.
— Никогда эту фамилию не слышала, — сказала Эшлинг. — Далгети.
— Паршивец один.
Разговор на этом выдохся, но, когда проходили отель «Гринбэнкс», Донован начал рассказывать про сестру: что она записалась на психотерапию, но до того эти сеансы ненавидит, что часто их пропускает, хоть они и всего раз в неделю.
— Лезет к девушке, домогается, — сказал Донован, — а потом ей терапия нужна.
Развивать тему он не стал; остальные промолчали. Тишина, которую он прервал своим рассказом, длилась еще некоторое время, и когда заговорили, то о другом. Вот оно что, думала про себя Эшлинг. Она чувствовала облегчение, всем телом его испытывала; натянутые нервы теперь могли расслабиться. Этот Далгети обидел сестру Донована, хотел добиться от нее своего против ее желания, и ей из-за его настырности понадобилась психиатрическая помощь. Злость, которой на глазах у Эшлинг парни дали волю в саду, теперь тронула ее, событие выглядело иначе, чем в ту минуту, когда она смотрела на происходящее.
— Адью, Мано, — сказал Донован. — Пока, Эшлинг.
Она попрощалась с ним. Донован пошел по Кембридж-роуд, Килрой тоже вскоре свернул.
— С ним ничего страшного? — спросила после этого Эшлинг.
— С кем?
— С Далгети.
— Да ничего, конечно, боже ты мой.
Они пошли к Спайр-Вью-лейн, как всегда ходили, если загуливались допоздна.
— Ты сегодня просто супер, — прошептал Мэннинг, запустив обе руки ей под одежду. Она прикрыла глаза и ответила на его поцелуй, ощущая кожей его ночную щетину. Ее шершавость возбуждала Эшлинг неизменно с первого же раза.
— Мне вообще-то пора домой, — сказала она, не желая на самом деле никуда уходить.
Подошла собака, обнюхала их — собака мелкой породы, черная или серая, в темноте не поймешь. Потом хозяин свистнул, и она убежала.
— Я тебя провожу, — сказал Мэннинг, как всегда говорил, когда ей надо было идти. Зажег сигарету — это он тоже всегда делал. Ее одежда теперь будет пахнуть дымом, и дома ее об этом спросят, если кто-нибудь не будет спать, — хотя обычно все спят.
— Я оглянулся, посмотрел, — сказал Мэннинг. — Он был на ногах.
«Звонила Бернадетт, — прочла она в записке, оставленной для нее на кухне. — И сестра Тереса хотела знать, выучила ли ты текст для четверга».
Все спали — иначе не было бы записки. Эшлинг сделала себе какао и стала пить его с печеньем, сидя за столом и читая «Ивнинг геральд»; потом она отодвинула газету. Она сожалела, что это произошло, и в то же время думала о Хейзел Донован; она еще не допила какао, как усомнилась в том, что и вправду сожалеет.
Она могла уйти после этого сразу домой, но не ушла, и она помнила сейчас, что не хотела. «Привет, стальной», — говорили ему друзья при встрече; они хорошо его знали, как и она, знали, что он дерзкий парень, всегда готовый рискнуть. «Да ладно, чего ты трусишь!» — уговаривал он ее однажды сесть к нему на раму велосипеда; поехали, а навстречу ее отец, тоже на велосипеде, с ветеринарной сумкой на руле. «Чтобы я ничего подобного не видел больше!» — набросился на нее отец, когда она вернулась домой. Тем хуже было для нее попасться, что она его любимица, объяснила ей мать. Ни он, ни она Мартина Мэннинга не одобрили. Не понимали они.
Она вымыла над раковиной кружку из-под какао и закрыла коробку с печеньем. Взяла печатные страницы, полученные от сестры Тересы, и пошла к себе. «Сцены из Гамлета» — так сестра Тереса назвала монологи, которые свела воедино, впервые замахиваясь на нечто большее, нежели пьеса из заурядного набора.
— Вот вам укроп, — бормотала Эшлинг, уже в полусне, — вот водосбор…
В доме 6 по Бленнинг-роуд пожилая женщина, которая семь месяцев назад овдовела и с той поры жила в нем одна, была разбужена посреди сновидения, где она снова была девочкой. Она вышла к лестнице, ведущей на первый этаж, перегнулась через перила и крикнула в направлении входной двери, спрашивая, кто там. Ей ответили только повторным звонком в дверь. Этого недостаточно, подумала она, чтобы я открыла кому-то в такую рань.
После звонка начался стук, и послышался голос, который доносился до нее словно издалека, потому что она не успела вставить слуховой аппарат. Даже когда загрохотал почтовый ящик на двери, и голос сделался громче, она все равно не могла разобрать ни слова. Она вернулась в спальню за слуховым аппаратом, а затем с трудом спустилась в прихожую.
— Что вам надо? — крикнула она в почтовый ящик.
В прорези ящика появились пальцы, открывшие клапан.
— Прошу прощения, миссис. Извините, но в вашем саду кто-то лежит.
— Сейчас полседьмого утра.
— Вы не могли бы позвонить в полицию, миссис?
Вслух она не ответила, только покачала головой, стоя в прихожей. Потом спросила, где в саду лежит человек.
— Тут прямо, на траве. Я бы сам позвонил, но у меня телефон разрядился.
Она позвонила. Нет причин отказываться, подумала она. Она все равно собиралась переехать из этого дома, который и для двоих-то был велик, а для нее одной велик до нелепости. Собиралась еще до случившегося, а теперь точно знала, что приняла правильное решение. Это опять пришло ей в голову, когда она увидела в окно столовой полицейскую машину; чуть погодя появилась скорая помощь. Тогда она открыла входную дверь, и у нее на глазах лежавшего пронесли к машине. К ней подошел мужчина — сказал, это он говорил с ней через почтовый ящик. Тот, кого нашли под декоративным кустом, мертв, сообщил один из полицейских.
В новостях точного адреса называть не стали. Сказали — в саду перед домом, и назвали район. Заметил молочник по пути на базу. Вот пока что и все.
Когда Эшлинг в пять минут девятого спустилась из спальни, на кухне говорили об этом. Она поняла мгновенно.
— Ты нормально себя чувствуешь? — спросила мама, и она ответила утвердительно. Вернулась в спальню: мол, кое-что забыла.
В дневном выпуске «Ивнинг геральд» про это написали на первой странице. Обвинения пока никому не предъявлены, но, вероятно, будут ближе к вечеру. Хозяйка дома, около которого нашли труп, умершего не знала, и ночью, по ее словам, ее ничто не будило. Личность найденного на данный момент не установлена. Кое-какие подробности газета все же сообщила: юноше было примерно шестнадцать лет, он погиб в результате избиения. Свидетелей просили предоставить сведения.
Эшлинг затаилась, но девушка, прибившаяся к их компании, явилась в полицию. Друг погибшего, с которым они шли из клуба «Звезда», назвал время, когда они покинули клуб, и примерное время, когда они расстались. Вышибалы «Звезды» старались помочь следствию, но мало что могли добавить к тому, что уже было известно. Девушку, которая пришла в полицию, продержали там несколько часов. Похвалив ее за четкость показаний, от нее требовали, чтобы она постаралась вспомнить, как звали четверых, с которыми она возвращалась. Но она не знала имен, сообщила только, что к рыжеволосому обращались Мано, а он называл двоих своих приятелей ковбоями. Незадолго до полуночи прошли аресты.
Обо всем этом Эшлинг прочла наутро в «Айриш индепендент», которую они выписывали. Днем прочла примерно то же самое в «Айриш таймс», купив газету в киоске там, где ее не знали. Обе газеты упомянули о «второй девушке», которую полиция очень хотела найти, то есть о ней. Опубликовали фотографию: полицейский уводит кого-то в куртке, наброшенной на голову и плечи, приковав его руку к своей наручниками. Второй арест — в Ренела — ничего нового не принес. Фамилий поначалу не обнародовали.
Когда они появились в газетах, Эшлинг пришла в полицию, призналась, что «вторая девушка» — это она, и, таким образом, включилась в эту историю. Разговоров о случившемся никто с ней заводить не пытался, а в монастырской школе это было прямо запрещено, но людям, даже не знакомым с ней, порой трудно было сдерживать любопытство, которое то и дело отчетливо читалось на их лицах.
Прошло время, и дело передали в суд. Вынесли вердикт. В предумышленном убийстве двоих подсудимых виновными не признали, и срок составил одиннадцать лет. Приняли во внимание их хорошее поведение в прежние годы, и суд учел, что в произошедшем был элемент случайности: оба они не знали, что у парня, на которого они напали, слабое сердце.
Отец Эшлинг не стал повторять былых своих резкостей по поводу дружбы, которую он не одобрял с самого начала: событие было слишком тяжелым для заурядных обвинений. Раздражительный, нетерпимый снаружи, он был способен на великодушие. «Что ж, придется нам с этим жить», — сказал он, словно подразумевая, что жестокость пятнает и его самого, что вина легла неизбирательно.
Для Эшлинг наставшее время было более странным, чем все дни и ночи в прошлом. Ничто не осталось прежним. Читая Шекспира с наспех сооруженной сцены в монастырской школе, она знала текст идеально, и зал был к ней добр. Но к аплодисментам примешивалась жалость: она несправедливо пострадала от последствий трагедии, которой была свидетелем. Она понимала, что ее жалеют, и в глубине души — сама не зная, почему — переживала эту жалость как насмешку.
Спустя долгое время пришло письмо. Цветистый почерк оживил волнение, которое она некогда испытывала, получая его секретные записки. Никаких притязаний на нее в письме не было, никаких уверений в преданности наподобие тех, что она так часто читала прежде. Он уедет. Он не будет помехой никому. Он теперь другой человек. Ему очень помог один священник.
Достаточно длинное для покаяния, письмо вместе с тем было коротким. На единственной странице, где оно уместилось, отсутствовало то, что не прозвучало и на суде: что погибший домогался сестры Донована. На фотографии (газеты много раз публиковали одну и ту же) темноволосый Далгети слегка улыбался, черты лица у него были правильные, из особых примет только родинка на подбородке. Эшлинг, часто видевшая фото, всякий раз представляла себе его грубые приставания к Хейзел Донован, и невинность этих черт казалась ей обманчивой. Очень странно, что об этих домогательствах как о причине нападения не говорилось на суде, и еще более странно, что о них не говорилось в письме, где, наряду с сожалением и раскаянием, объяснению причины, казалось бы, самое место. «Лезет к девушке, домогается», — сказал тогда Донован.
Своим рассказом об этой неприятности в его семье он нарушил повисшее молчание — похоже, считал, что кто-нибудь должен что-нибудь сказать. Тон был разговорный, заставлявший ожидать от Донована продолжения, но его не последовало. Жадно ища повод для прощения, Эшлинг в его неуклюжий отвлекающий маневр бездумно вплела человека, которого он не имел в виду, и приняла это за истину. Из заблуждения ее вывело только время.
После школы Эшлинг прошла подготовку, позволившую ей работать в главном офисе издательства учебной литературы. Ей стало нравиться проводить время в одиночестве, вечерами она часто ходила в кино одна, в выходные гуляла — то в Хоуте, то в Долки по морскому берегу. Однажды побывала у могилы, потом приходила к ней часто. Там поставили камень; надпись, выбитая, казалось, совсем недавно, была краткой: имя, фамилия, даты рождения и смерти. Люди при Эшлинг навещали другие могилы, но не эту, хотя цветы на ней время от времени появлялись.
На печальном кладбище Эшлинг просила прощения у мертвого за самообман, к которому прибегла, защищаясь от неприглядной правды. Молча смотрела она в ту ночь на сумасбродство, совершенное, подобно другим сумасбродствам, ради того, чтобы произвести на нее впечатление, заслужить ее любовь. И смотреть ей не было неприятно. Удовольствие, хоть и краткое, она испытала.
Она могла бы и сама куда-нибудь уехать, и она часто думала, что ей стоило бы это сделать: обрести покой другого времени и места, избавиться от призрака показной бравады. Но не уезжала, тоже став теперь другим человеком, чувствуя, что должна быть там, где это случилось.
Copyright © William Trevor, 2007