1
Когда после похорон прошло уже довольно много времени и начался следующий год, Люси решила разобрать одежду и вещи отца. Ничего неожиданного для себя она там не обнаружила. Складывая костюмы и сорочки, она думала о том, закончилась ли наконец многоактная драма в этом доме, который теперь принадлежал ей. Он выпил весь свой виски, столько, сколько хотел, и она ему не мешала. Он знал, что смерть потихоньку карабкается вверх по его дряхлеющему телу; не раз и не два он говорил, что если в чем и можно быть уверенным наверняка, так только в этом. Он с улыбкой принимал рачительную экономику природы, и она тоже вместе с ним старалась не придавать значения предчувствию смерти, вспоминать его таким, каким он был когда-то, медленно приучать себя к тому, что ее простили за все, даже за те упреки, которые так и остались невысказанными; полюбить его заново.
Кое-что из его вещей она решила оставить: набор запонок, его часы, трость, которую он в последнее время начал брать с собой, когда, от случая к случаю, ходил с ней вместе на прогулки, обручальное кольцо, которого он так и не снял. Одежду она отвезла в Инниселу, одной женщине, которая собирала пожертвования от имени св. Винсента. Его коллекцию открыток с видами она тоже отложила в сторону. Спальня, которая долгие годы пустовала и потому была похожа на могильный склеп, снова стала склепом: двери заперли, и никто туда больше не входил.
С уходом капитана из дома исчезла и определенная формальность, порядки, заведенные еще в дни его молодости, которые он любил и ценил и которые, словно сами собой, ожили сразу по его возвращении. «Не надо. Какой в этом смысл?» – раз и навсегда постановила Люси, которой не хотелось, чтобы Бриджит и Хенри по-прежнему сновали с подносами между столовой и кухней. Теперь уже скорее не они обслуживали ее, а ей самой приходилось за ними присматривать все чаще и чаще. Она опять заняла свое место за кухонным столом, как в детстве, а потом в те годы, когда отец еще не вернулся. Меняя привычный порядок вещей, она старалась ради их удобства, а не ради своего собственного. Если бы отец по-прежнему жил в доме, завтраки, обеды и ужины, как и раньше, накрывали бы в столовой и никто бы не жаловался: Люси знала, что бороться с этим было бы бесполезно, даже если бы он сам так решил.
Бриджит по-прежнему стояла у плиты; Хенри колол во дворе дрова, доил коров и боролся, как мог, с бурьяном в саду. По воскресеньям Люси брала их с собой на машине в Килоран, приезжая за полчаса до начала церковной службы, чтобы они успели к мессе, и по дороге они все трое вспоминали, что и здесь все переменилось, потому что раньше, много лет назад, все было с точностью до наоборот. Хенри покупал свои сигареты, а потом они ждали ее возле магазина. Бриджит с детства нравилось ходить к мессе, а потом здороваться с людьми, и в этом смысле она с тех пор ничуть не изменилась. Сторожка у ворот окончательно пришла в запустение, но когда по воскресеньям они проезжали мимо нее, обращать на это внимание было не принято. На кухне разговоры все больше шли о том, как Хенри, когда он только-только успел жениться и переехать в Лахардан, тосковал по морю и как Бриджит из-за этого чувствовала себя виноватой, потому что ей казалось, что она испортила ему жизнь, пока он немного не попривык к новому месту. «Человек, он рано или поздно ко всему привыкает», – говорил Хенри, вот и он привык, и все у него стало нормально. В те времена по окрестным дорогам ходил разносчик и продавал такие маленькие половички, которые делали в Египте, и пуговицы всех цветов и размеров, и деревянные шампуры, которые он сам вырезал из ясеня, а еще мел и коричневые бутылочки с чернилами. Таких теперь не увидишь, уже лет тридцать, как исчезли. А еще в Лахардан заходил человек, который продавал абажуры, и каждый год приходил продавец «Альманаха Старого Мавра». Лудильщики чинили во дворе кастрюли, а лошадей ковать нужно было вести за четыре мили.
Такие теперь шли разговоры, и Люси слушала, как в тот день, когда она родилась, туман стоял все утро и что ее могли бы назвать Дейзи или Алисией. А под самое Рождество, в первый год ее жизни, в гостиной загорелась сажа в каминной трубе. На день Святого Стефана ребята из деревни тоже что-то такое устроили в честь новорожденной. Ханна шла как-то раз домой через пляж и услышала банши.
– Да ветер это просто был, и все, – сказал Хенри, – дует сквозь расщелину в скале, отсюда и вой.
Но Бриджит сказала, что Ханна видела бесплотную фигуру, как будто из тумана, в ярде от того места, где она стояла.
* * *
Желание капитана исполнилось. Ясным мартовским утром 1953 года Люси увидела могилу матери.
Хелоиз Голт, на 66-м году жизни.
Из Лахардана, Ирландия.
Темные буквы четко выделялись на фоне шероховатого неполированного гранита, и Люси попыталась представить себе, как должно было измениться с возрастом лицо, которое она помнила с детства. Кладбище в Беллинцоне было крошечное; кроме нее никого там не было. Она встала на колени и помолилась.
Потом, в привокзальном кафе, она заказала кофе. Все вокруг казалось ей странным: она еще ни разу в жизни не выезжала за пределы Ирландии. Долгие путешествия на поездах по Англии, Франции и Швейцарии открыли ей то ощущение заграницы, которое до сей поры она встречала только в книгах. Ей никогда не приходилось слышать, как говорят на том языке, на котором обратился к ней официант, принесший кофе, – ни слова не понятно. Классические швейцарские ходоки пришли целой компанией и заполнили все столики вокруг нее, разложив по незанятым стульям свои рюкзаки и палки. Где-то в этом городишке жил добрый доктор.
Следующее путешествие перенесло ее на ту сторону итальянской границы. В тот же вечер, в Монтемарморео, в маленьком номере единственной на весь город гостиницы, она распаковала синий чемодан, который когда-то купили специально для нее, хотя ей так и не представилась возможность вытиснить на коже свои инициалы. Она заказала поесть, понятия не имея, что ей в итоге принесут.
Рано утром она отыскала виа Читтаделла и дом башмачника, с товаром, выставленным в окнах нижнего этажа. На выходящем на улицу балконе второго этажа как раз хватало места для столика и двух стульев. Она не стала тревожить башмачника ни в тот день, ни позже, и только один вопрос какое-то время не давал ей покоя: сын ли это того самого башмачника или дело купил какой-то другой человек.
Она прошлась по узким, тесным улочкам. В церкви, выстроенной в честь св. Цецилии, был иконостас. На прилежащей улице городские власти решили улучшить освещение: в ямы, выкопанные по краю тротуара, ставили новые столбы, движение было перекрыто. Она выучила свои первые итальянские слова: ingresso, chiuso, avanti. Она отыскала ресторанчик, о котором ей рассказывал отец, очень скромный, на тихой улочке. За городом она обнаружила заброшенные мраморные каменоломни.
Маме здесь было самое место. Она умудрилась присвоить этот маленький городок в гораздо большей степени, чем Англию, даже чем Лахардан, и сделать своей родиной Италию. Люси по-прежнему помнила некую смутную тень и отдаленное эхо голоса, но и в уличной суете, и по дороге к каменоломням она чувствовала себя посторонней. Я здесь немного задержусь, написала она в отправленной на имя Бриджит и Хенри открытке и подумала: а вдруг и ей – благодаря какому-нибудь неожиданному росчерку судьбы – придется остаться здесь навсегда.
Она услышала историю св. Цецилии. Историю ей рассказала хрупкая женщина с негромким, мягким голосом, которую она и раньше приметила в церкви и которая теперь подошла к ней между пустых скамей. Обратите внимание, сказала женщина, у образа на иконостасе чудодейственные глаза. Они вместе посмотрели на бледно-голубые глаза и на пряди светлых волос; золотая фольга доканчивала нимб, платье было такое светлое, что казалось бесцветным, и лира в тонких руках. Еще ребенком, сказала женщина, святая Цецилия услышала всю ту музыку, которую впредь суждено сочинить людям.
Люси догадалась, что ее мать – и, вероятно, из того же источника – знала о том, что святая Цецилия родилась специально, чтобы стать мученицей, и была убита за то, что насмехалась над древними богами, а после смерти стала святой покровительницей музыкантов, так же, как св. Катерина покровительствует седельщикам, Карл Борромео – варщикам крахмала, так же, как св. Елизавета приносит облегчение всем страдающим от зубной боли.
Женщина попросила милостыни на восстановление храма, после чего удалилась.
* * *
Из Монтемарморео Люси уезжала нехотя, хотя и знала, что больше никогда сюда не вернется. Ей были уготованы иное время, иное сочетание обстоятельств, чем матери, чем отцу. Притворяться не было смысла.
Когда наступила зима и воспоминания о долгом путешествии начали утрачивать живость, она перечитала – методично, в том порядке, в каком они были написаны, – все письма, полученные ею от Ральфа. Тлеющая под спудом любовь шевельнулась в ее душе, но те люди, о которых шла речь в этих письмах, стали теперь совсем другими, как стали другими ее отец и мать. Она вынула из ящика незаконченную вышивку и завернула в нее отчаянные Ральфовы мольбы, перевязав сверток веревочкой, которую сплела из разноцветных шелковых ниток.
2
Однажды днем в Инниселе Люси принялась высматривать черный велосипед. Она искала его возле маяка, где подходили к берегу рыбацкие лодки, и в бедной части города. Однажды ей показалось, что она его увидела, у входа в зал Лиги Креста, а потом еще раз, на улице Мак-Суини, но оба раза, подойдя поближе, она понимала, что ошиблась. Она взяла в привычку сидеть в кафе при булочной, за столиком возле окна. Она не знала, что станет делать, если увидит, как велосипед едет мимо, что станет делать, если увидит его стоящим у витрины магазина или у стены, как в предыдущие два раза. Необходимость действовать именно так, а не иначе проистекала из какого-то неведомого ей источника и, казалось, только подпитывалась от постоянных неудач. В конце концов она открыто начала наводить справки и выяснила, что человека, которого она ищет, отправили в сумасшедший дом.
Она вернулась с этой новостью в Лахардан, но там она не вызвала ни какой-то специфической реакции, ни даже особенного интереса. Сложилось молчаливое мнение, что именно к этому все и шло; Люси даже показалось, что она слышала эти слова произнесенными вслух на кухне, когда ее там не было, с выраженной ноткой удовлетворения, – в качестве финальной ремарки в разговоре, суть которого осталась ей неизвестна. В следующий раз, приехав в Инниселу, она подъехала к психиатрической клинике, прямо к забору возле высоких железный ворот. У стоящего на холме кирпичного здания вид был довольно-таки запустелый, как будто больных там и вовсе не было, но она прекрасно знала, что это не так. Запертые ворота выглядели устрашающе. На стойке ворот висела цепочка, а на другой стороне – колокольчик на железной скобке.
Она развернулась и уехала прочь.
* * *
Она расстелила на обеденном столе очередную холстину, придавив все четыре угла книгами. Потом аккуратно перенесла на холст недавно законченный набросок акварелью: маки на охряном фоне. Она отобрала нитки и разложила их в ряд.
Интересно, сколько раз она уже делала все это раньше и сколько раз, закончив вышивку, она произносила одну и ту же фразу: «Может быть, оставите ее себе?» Ей так и не удалось найти лучшего способа притвориться, что в этом подарке нет каких-то особенных достоинств, что вышивкой она не дорожит и не видит в таком подарке чего-то экстраординарного. Ей нравилось делать подарки, и, когда она говорила, что на стенах в Лахардане уже просто нет места для очередной работы, это преувеличение было частью общего удовольствия.
Она сделала пробные стежки, чтобы наметить цвета: оранжевый и красный для маков, с полдюжины разных оттенков, четыре разных зеленых цвета для зубчатых листьев, а к охре добавить немного серого. На работу уйдет не один месяц, считай, вся зима.
* * *
– Подай миссис Голт ее чай.
Жена булочника из-за хлебной стойки отдала распоряжение девочке в перепачканном мукой комбинезоне. Значит, она благополучно вернулась домой, постановили в кафе после того, как она приехала назад из Италии и Швейцарии; причина ее поездки была всем известна, но на этот счет разговоров не было.
Она повесила зонтик на спинку второго стоящего за ее столиком стула. Посреди дня ни с того ни с сего вдруг пошел дождь.
– Ужас, а не погода, – громко сказала стоявшая за стойкой женщина, явно обращаясь к ней.
Волосы у нее когда-то были рыжими, а теперь начали седеть, и в глазах появилось тихое чувство облегчения, как будто она про себя благодарила Бога за то что вышла из детородного возраста, родив десять девочек и мальчика. Ее муж в кафе не появлялся никогда, но зато снабжал половину города хлебом, а также кексами, булочками и пончиками.
– Кексы, да, мисс? – спросила девочка, смахнув рукой крошки с покрытой пятнами скатерти, а заодно вытерев молоко, которое не успело до конца впитаться в пробковую подставку. – Разных принести?
– Да, спасибо.
У девочки были заострившиеся черты лица, пальчики на руке, расставившей в должном порядке сахарницу и молочник, распухли в суставах. Другая рука была забинтована.
– Вот льет, да, мисс?
– Да уж. Ты ведь Эйлин? Я все время путаю тебя с сестрой. Не обижайся.
– Которая старшая?
– Да, наверное.
– Старшую зовут Филомена.
– А ты Эйлин?
– Да, конечно. Погодите немного, сейчас принесу вам чай.
Гипсовая фигура над дверью во внутреннее помещение, поднявши руку, благословляла кафе. Люси проследила за девочкой, как та прошла под фигурой, а потом порылась в сумочке и отыскала трехпенсовик, чтобы не забыть потом. Монетку она сунула за отворот перчатки, зная, что все время будет там ее чувствовать. По написанным на стекле широкой, наполовину задернутой шторами витрины буквам стекала дождевая вода. По улице бежали люди, натянув плащи на голову.
– Мэтти, да ты же нас всех тут утопишь! – крикнула женщина за стойкой только что вошедшему оборванцу, с чьей вымокшей насквозь одежды ручьем текла на пол вода. Уличный нищий, играет на аккордеоне, сшибает медяк-другой.
– Ну да, зато полы не надо будет мыть! – Он сел возле самой двери, поставив перед собой на столик аккордеон.
– Остались только эти, – сказала девочка по имени Эйлин о кексах, которые как раз принесла.
Из каждого кекса был вырезан треугольный кусочек, освободившееся место заполнили малиновым джемом с искусственными взбитыми сливками и положили кусочек на место. Шесть кексов на тарелке.
– Все равно они самые лучшие, мисс.
– Очень красиво получилось, Эйлин.
На пробковую подставку осторожно поставили давно не чищенный металлический чайник, нож положили рядом с простой, без узора, тарелкой.
– Может, еще несортовых вам принести, мисс?
– Нет-нет, Эйлин, этого вполне достаточно.
Она налила себе крепкого черного чая и разбавила его молоком. Она отлепила бумажку от нижней части кекса. С улицы заходили люди, еще и еще, рядом со столиком аккордеониста приткнулась детская коляска, кто-то стряхивал воду с красного зонта; когда зонт закрыли, одна из спиц нелепым жестом выставилась в сторону.
– Он здесь решил навеки поселиться, – сказал кто-то, и вокруг засмеялись.
Как ей хотелось, чтобы и к ней обращались так же легко и по-свойски, как к аккордеонисту! Как ей хотелось на равных принять участие в этом беззлобном обмене шпильками! «Там женщина-протестантка все еще ждет сдачи», – сказала недавно в Домвилле одна из девушек за стойкой. Вот так они ее и воспринимают, именно так они говорят о ней, когда забывают ее имя или просто не знают имени, именно это явствует для них из ее манеры говорить и одеваться, из ее внешности, именно так они себя по отношению к ней и ведут. Женщина-протестантка есть в своем роде реликт, наследие прошлого, сама по себе она может вызывать чувство уважения, но все равно она не здешняя. А в ее случае чувство непохожести было еще сильнее. В тот день в Домвилле, после того как она уехала, той девушке за стойкой, которая была не в курсе, наверняка рассказали всю историю с начала до конца.
Она налила себе еще чаю и попросила кипятку, который ей подали через некоторое время. В окошко пробился блеклый солнечный свет, исчез, потом прорезался снова. Фасады домов на противоположной стороне улицы стали ярче – зеленые и розовые, – и блестят сланцевые кровли. К тому, что она не похожа на всех, она привыкла так же, как привыкла к одиночеству. А может быть, это вообще одно и то же; во всяком случае, нелепо обижаться на такие вещи.
Внезапно накатившее настроение ушло. Возбуждение – даже воодушевление – стало для нее привычным состоянием за те несколько месяцев, которые ушли на вышивку с маками. Она не пыталась докопаться до причин, она просто следовала какой-то внутренней логике происходящего, зная, что это и ее собственная внутренняя логика тоже, и делала то, что должна была делать. Еще какое-то время она сидела и наблюдала за публикой в кафе: аккордеонист допил чашку чая, денег за которую с него требовать не стали, ребенок спит в коляске, семейная пара ест рыбу с жареной картошкой, две женщины о чем-то оживленно говорят между собой. Она нащупала в перчатке трехпенсовик и оставила его под блюдечком. Расплатилась она у стойки.
Выйдя наружу, она направилась к тому месту, где оставила автомобиль, по тротуару, который уже начал подсыхать, отдельными пятнами. Клянчили милостыню дети-нищие; где-то за спиной заиграл аккордеон.
Какое-то время она ехала прямо, в поисках места, где можно было развернуться, потом вернулась той же дорогой назад, снова мимо Банка Ирландии и товарных складов Кофлана, по улицам, по улицам и за город.
Доехав до железных ворот, она остановилась прямо возле решетки, как и в прошлый раз. Вышивка, на которую у нее ушла вся зима, была забрана в ясеневую рамку, такую бледную, что она казалась почти белой. Она достала ее с заднего сиденья и вместе с ней пошла к той стойке ворот, на которой висела цепочка звонка.
Тяжелый колокольчик приржавел к штырю и поначалу раскачивался совершенно беззвучно; потом раздался звон и эхом отразился от холма. Она подождала, но никто не вышел. Ни даже какой-нибудь там садовник или разнорабочий. На короткой, круто поднимающейся в гору аллее было по-прежнему пусто. Она постояла еще немного, потом уехала.
Подъехав к первому же перекрестку, она увидела впереди цепочку идущих друг другу в затылок людей и остановилась. Их было десять или одиннадцать, все в темной одежде. Впереди шел санитар, еще один замыкал колонну. Она подождала, пока они подойдут поближе, потом вышла из машины.
– Сегодня он с нами не пошел, – сказал, услышав фамилию, тот санитар, который шел во главе колонны. – Но если вы хотите что-нибудь ему передать, то я передам.
Она отдала ему вышивку в рамке. Другой санитар спросил:
– Это вы сами сделали, мэм?
Все столпились вокруг нее, чтобы взглянуть на вышивку.
– Красиво, – сказал тот же самый санитар.
– Красиво, – повторил один из пациентов, за ним другой, а затем еще один.
Она спросила, нельзя ли ей будет время от времени посещать получателя этого подарка.
* * *
– Нет, все-таки, а смысл-то в этом какой? – пробормотал себе под нос Хенри, когда прошли весна и лето и началась следующая зима.
Бриджит вытерла чашку и положила ее в другую, обе на бочок, а под ними блюдца. Пальцы у нее сегодня как-то плохо слушались для такой тонкой работы: отказывались разгибаться, и все тут.
– Никакого, – сказала она. – И все-таки.
– С ней все в порядке, а, как ты думаешь?
Не зная, что сказать в ответ, Бриджит попросту не стала отвечать. Она отнесла чашки с блюдцами к большому зеленому серванту, развесила чашки за ручки на гвоздиках, а блюдца выстроила вдоль стенки за сушилкой. Это все от сырости такая мука. Когда холодно, суставы на пальцах не болят и эдак вот не застывают.
– И возвращается такая усталая, – сказал Хенри.
– Еще бы.
Пять лет прошло с тех пор, как этот человек приходил в дом, тридцать четыре года – с тех пор, как он приходил в первый раз. Бриджит вспомнила, как тогда, в первый раз, она вышла утром из сторожки на подъездную аллею, а Хенри сказал: что-то не так; как он вспомнил про собак, которых отравили с неделю или около того назад, и как он потом убирал гравий, потому что на камешках осталась кровь. Она вспомнила, как Люси, вся такая разнаряженная, пришла в кухню, когда пришел этот человек, и сказала, что сама отнесет в гостиную чай. А потом одна только Люси ни слова не сказала о том, о чем говорила и она, и Хенри, и капитан: что сумасшедшего, вероятнее всего, нельзя винить, если он действует другим людям на нервы. И Люси тут не виновата. Разве она виновата в том, что ненавидит этого человека всей душой.
– Об этом уже разговоры идут, – сказал Хенри. – О том, что она туда ходит.
– Да это уж непременно.
Люди потому и говорили об этом, что ничего не могли понять, как не могли этого понять здесь, на кухне. Разве мало того, что все, в конце концов, встало на свои места, – капитан, с его настойчивым желанием принять участие в жизни собственной дочери, добился, чего хотел, они куда-то все время ездили вместе, и его любовь, его дружба нашли наконец дорогу к ее сердцу? И разве не мало ей памяти о былой любви и того, что эта память не умерла за все эти годы? «И чего ты там забыла?» – Эта фраза была у Бриджит наготове вот уже который месяц, но она старательно держала ее при себе.
– В змейки-лесенки они там играют, – сказал Хенри.
3
Однажды, когда с момента ее первого визита прошло не так много времени, санитар сказал ему:
– Я тебя научу, как точить бритвы.
На столе стояли тарелки после завтрака, с ножами и вилками крест-накрест, все ножи затуплены напильником, и жестяные кружки с остатками чая. Была его очередь убирать со стола, составлять на поднос и передавать в окошко, а потом ждать, когда поднос отдадут обратно, пока санитар расставлял по шкафчикам все остальное – соль, перец, неиспользованные приборы, тарелочки с сахаром. Сегодня утром санитар был – Мэтью Кверк. Пальто он снял, рукава подтянул резиновыми ленточками, а кепку положил на сундук у двери.
– Это привилегия, – сказал мистер Кверк. – В смысле, насчет бритв.
Бритвы никому нельзя было трогать, кроме самого Мэтью Кверка. Он брил пациентов; с тех пор, как Юджин Костелло припрятал бритву, а на следующее утро его обнаружили, всех пациентов брил только Мэтью Кверк, такое теперь было правило.
– Ну, что там такое? – раздался голос по другую сторону от окошка, и руки вытолкнули наружу поднос, с которого успели стереть даже потеки воды. Это руки Макинхи, по голосу можно узнать.
– Ты меня понял? – спросил санитар. – Понял, что я тебе говорю?
Мистер Кверк сказал ровно столько, сколько сказал, ничего лишнего.
– Все ты понял, – продолжил он, выжимая тряпку в миску с водой.
Мистеру Кверку нужно только раз взглянуть на тебя, и он уже знает, понял ты или нет.
– Я никому другому бритвы даже близко не доверю, – сказал он.
Из Южного Типперери, вот он откуда, хотел стать священником, но что-то не заладилось.
– А теперь протри-ка тот стол, – сказал он. – Длинный оставь мне, а потом выйдем через черный ход.
Мастерская с окнами, закрашенными черной краской, находилась на той стороне двора, а посреди двора была канава. На двери два висячих замка, один наверху, другой внизу. А внутри надо включать свет.
За спиной у них закрылась дверь, щелкнула щеколда. Свет был – электрическая лампочка на проводе над верстаком. Санитар размотал сверток из зеленой байки и вынул бритвы, потом капнул масла на точильный камень.
– Вот здорово, что она к тебе приходит, правда? – сказал он.
Первую бритву зажали в тиски, чтобы стереть шкуркой пятнышко ржавчины, потом лезвие прижали к точилу, потом вытерли суконкой перед тем, как туго натянуть висящий на крючке кожаный ремень.
– Этим надо пользоваться, – сказал санитар. – Это же здорово, а, как ты думаешь? – сказал он.
Ответа не требовалось. Мистер Кверк знал, что ответа не будет. Новый санитар, который поступил вместо мистера Суини, поначалу не понял, пока Бриско не объяснил ему, что один из пациентов отказывается говорить.
– Конечно, здорово, – сказал мистер Кверк.
На обратной дороге в тот день попался бар Майли Кеоха, там на стойке стоял кувшин с водой.
– Отличный у вас велосипед, – сказала женщина, а он так и не смог попросить налить ему глоток воды, хотя женщина стояла и ждала.
Никто не сможет даже попросить глоток воды, увидев, что стало с домом и какие там теперь живут люди. После такого вообще всю жизнь говорить не сможешь.
– Хорошо у тебя получается, – сказал санитар. – Давай-ка потрудись еще немного шкуркой.
Когда бритва засияла, он сказал: хватит.
– Вот ты с ней уже и подружился, – сказал санитар. – Разве не это в конечном счете самое главное?
Мистер Кверк дал ему еще шкурки. Он вынул из байки следующую бритву и зажал ее в тиски. На этой ржавчины было больше, чем на предыдущей.
Мистер Кверк сказал:
– С этой не торопись.
По тому, как здесь все складывается, торопиться некуда. Какой день ни возьми, час за часом следует безо всякой спешки. Из этого можно сделать вывод. Спешить некуда.
– Отлично, отлично, – сказал мистер Кверк.
Он тихонько насвистывал себе под нос, еле слышно. Насвистывал «Дэнни Бой», потом стал напевать. Бритва все равно темнеет, где ее ни держи, но можно сделать так, что она снова станет блестящей, сказал мистер Кверк, раз плюнуть. Когда они с ней разделаются, она будет лучше, чем новенькая, прямо с фабрики.
Работа в маленькой мастерской продолжалась час, потом еще того дольше. На стене висел календарь с горным пейзажем, а спереди лесоповал и срубленные деревья, дни недели написаны поверх картинки. Она всегда приезжала в начале и в середине месяца, и утром, когда просыпаешься, всегда знаешь, что сегодня приедет. Какой день недели, не важно, важно, что именно в этот день она как раз и приедет. Сегодня не тот день.
– Ну вот, потрудились на славу, – сказал санитар. Он обернул байкой первое из начищенных лезвий, потом второе, потом еще одно. Потом закрепил поверх байки резинкой.
– А может, смастеришь дуплянку? – сказал он. – Вешаешь ее на дерево, а потом малиновки вьют в ней гнездо.
Он нарисовал ее на куске фанеры. Он показал, как нужно выпилить стенки, две боковины со скосом, задняя стенка выше, чем передняя, и отметить место, куда прикрепить петлю, чтобы можно было открывать крышку и смотреть внутрь. Размеры он написал на фанере красным карандашом. 9x4 – задняя стенка, 6¾х4 – передняя. 5x4 и 4x4 – это крышка и донце, а боковины – 8x4x6¾.
– Может, ей как раз и подаришь? – сказал мистер Кверк.
Колокол пробил двенадцать.
– Контора закрывается, – сказал мистер Кверк и прислонил фанеру к подоконнику.
– Ну что, будет тебе теперь о чем подумать? – заговорил он снова, уже во дворе, а потом еще раз, в коридоре. – Когда она в очередной раз тебя обыграет, может, вручишь ей приз?
В холле пациенты собрались для молитвы: анжелюс. Дежурным сегодня был мистер Кверк, он и пошел к трибуне. Если бы стал священником, был бы сейчас отцом Кверком, служил бы по воскресеньям воскресную службу, и все на свете для него сложилось бы совсем иначе.
Когда молитва закончилась, люди начали шаркать ногами; пошли разговоры, потом кто-то крикнул, и еще раз, кто-то другой. Завернешь, и будет она у тебя наготове, сделанная точь-в-точь, как научил мистер Кверк. Она выкинет шесть очков и поднимется по лесенке, а потом еще четыре, и вот она уже в домике. Ты ей отдашь, а она скажет: «А это еще что такое?» Скажет-скажет, она всегда так говорит.