Пасынки судьбы

Тревор Уильям

Рассказы

 

 

Танцзал «Романтика»

В воскресенье, а если это не получалось — по воскресеньям он часто был занят, — то в понедельник каноник О’Коннел приезжал на ферму и служил мессу специально для отца Брайди: тот уже давно нигде не бывал, потому что из-за гангрены ему отняли ногу. Когда это случилось, у них был еще пони с повозкой и мать была еще жива, так что вдвоем с матерью они без особого труда могли усадить отца в повозку и отвезти к мессе. Но года через два пони захромал, и пришлось его прикончить, а потом вскоре и мать умерла.

— Ни о чем не беспокойся, Брайди, — сказал каноник О’Коннел, имея в виду, что доставлять отца к мессе станет ей очень трудно, — я, Брайди, сам буду заглядывать к нему на неделе.

Каждый день на ферму заезжал грузовичок за единственным бидоном молока; мистер Дрисколл привозил крупы и муку и забирал яйца, накопленные Брайди за неделю. С тех пор как каноник О’Коннел сделал свое предложение — это было в 1953 году, — отец Брайди ни разу не оставлял ферму.

Столь же привычными, как посещения мессы по воскресеньям и сельского танцзала по субботам, были для Брайди ежемесячные поездки в городок за покупками. Она ездила туда на велосипеде в пятницу, в первой половине дня. Покупала всякую всячину для себя: отрез на платье, шерсть для вязания, чулки, а для отца — газеты и романы о Диком Западе в бумажных обложках. В лавках она болтала с бывшими своими школьными подругами, которые повыходили замуж за продавцов или лавочников или сами работали продавщицами. Но большинство обзавелось уже собственными семьями.

— Счастливица ты, — говорили они Брайди, — живешь себе спокойно там, наверху, а не торчишь в этой дыре! — Вид у них, почти у всех, был усталый из-за вечных беременностей и хлопот с большими беспокойными семьями.

Они и впрямь завидуют ее жизни, думала Брайди на обратном пути, взбираясь в гору на своем велосипеде, и это казалось ей удивительным. Если бы не отец, она пошла бы работать в город, скажем на фабрику мясных консервов или в магазин. В городе есть кинотеатр «Электрический», есть лавка, где торгуют жареной рыбой с картофелем, возле нее по вечерам собирается народ, и все едят из газетных кульков хрустящую картошку. Коротая вечера с отцом в их деревенском доме, Брайди часто думала о городе, представляла себе освещенные витрины с разными товарами, кондитерские, открытые допоздна, чтобы люди могли перед кино покупать шоколад и фрукты. Но до города было одиннадцать миль — слишком далеко, не прокатишься взад-вперед ради развлечения на один вечер.

— Скверное это дело, девочка, — искренне сокрушался отец, — что ты прикована к одноногому инвалиду! — И он тяжко вздыхал, ковыляя домой с поля, где ухитрялся кое-как справляться со своей работой. — Если бы только мать была жива… — повторял он и не оканчивал фразы.

Была бы мать жива, она бы ухаживала за ним, и помогала обрабатывать их скудный надел, и сумела бы подтащить к грузовику бидон с молоком и присмотреть за несколькими их курами и коровами.

— Без этой девочки я бы давно помер, — не раз говаривал отец канонику О’Коннелу, на что каноник О’Коннел неизменно отвечал, что с дочерью ему действительно повезло.

— Да чем же мне тут плохо? — спрашивала Брайди, но отец-то понимал: говорится это нарочно, и все печалился, что обстоятельства так жестоко вмешались в ее судьбу.

Отец называл ее девочкой, но Брайди исполнилось уже тридцать шесть. Была она высокой и сильной, кожа на ладонях и пальцах — жесткая, в несмываемых пятнышках. В них навсегда оставил след многолетний труд, словно соки поднялись из растений, а чернота — из самой почвы: с детства Брайди выпалывала колючие сорные травы, которыми по весне зарастали отцовские посевы свеклы, с детства копала картофель в августе, глубоко погружая руки в землю, разгребая и разрыхляя комья. Лицо у нее было обветренное, высмугленное солнцем, худая шея, тонкий нос, вокруг рта легли ранние морщинки.

Но когда наступал субботний вечер, Брайди забывала про возню с сорняками и землей. Надев новое платье, садилась она на велосипед и катила на танцы — отец эти поездки очень одобрял.

— Ну разве это тебе не на пользу? — спрашивал он, будто и вправду верил, что Брайди неохотно позволяет себе такое удовольствие. — Надо же и тебе развлечься!

Она приготовит ему чай, а потом отец усядется в кухне со своим приемником и ковбойским романом. Позднее — Брайди к тому времени еще не вернется из танцзала — отец пошурует в печке, расшевелит огонь и потащится к себе наверх спать.

Танцзал, собственность мистера Дуайра, располагался в одиноко стоящем придорожном здании; путь туда был неближний; перед входом — усыпанная гравием площадка, а вокруг — болотистая равнина без единого деревца. Название было выведено лазурными буквами по более темному фону на фасаде, выложенном розовой галькой; буквы выделялись отчетливо, со скромным достоинством провозглашая: ТАНЦЗАЛ «РОМАНТИКА». Над этой вывеской в урочный час вспыхивали четыре цветные лампочки: красная, зеленая, оранжевая и розовато-лиловая, в знак того, что место вечерних рандеву открыто для публики. Розовым был только фасад здания, остальные стены — обычного серого цвета. А внутри все, кроме розовых, в обе стороны распахивающихся дверей, окрашено в голубой.

Субботним вечером мистер Джастин Дуайр, маленький тщедушный человечек, отпирал металлическую решетку, охранявшую его собственность, и оттягивал ее назад — открывался вход в зал, откуда позднее польются звуки музыки. Подсобив жене вынести из машины корзинки с лимонадом и пачками печенья, мистер Дуайр занимал свой пост в крохотном тамбуре между решеткой и розовыми дверями. Там он сидел за складным столиком, разложив перед собой билеты и деньги. Толковали, что он уже сколотил себе целое состояние: он был владельцем еще нескольких сельских танцзалов.

Люди съезжались на велосипедах, в старых машинах; все это были, как и Брайди, жители с холмов — из деревушек, с отдаленных ферм. Люди, что подолгу никого не видели, — мужчины и женщины, парни и девушки. Уплатив за вход мистеру Дуайру, они вступали в его танцзал, где на бледно-голубых стенах двигались тени, а хрустальный плафон излучал мягкий матовый свет. Оркестр, он именовался «Романтический джаз-банд», состоял из кларнета, фортепиано и нескольких барабанов. Ударник, кроме того, пел.

Брайди посещала этот танцзал с тех пор, как вышла из монастырской школы сестер ордена Введения во храм, еще при жизни матери. Расстояние — семь миль туда и семь обратно — ее совсем не смущало, такой же путь она проделывала каждый день, когда ездила в школу к монашкам на том же самом, еще материнском, велосипеде, старом «радже», купленном в 1936 году. По воскресеньям она отправлялась за шесть миль к мессе, что тоже было не в тягость, настолько она к этим поездкам привыкла.

— Как поживаешь, Брайди? — осведомился мистер Джастин Дуайр, когда одним осенним вечером 1972-го в новом, алом платье она приехала в танцзал. Брайди отвечала, что все у нее в порядке, а на следующий привычный вопрос — что у отца тоже все в порядке.

— Я на днях у вас побываю, — пообещал мистер Дуайр; обещание это она слышала от него уже лет двадцать.

Брайди купила билет и вошла в распахнутые розовые двери. «Романтический джаз-банд» играл хорошо знакомый старый «Вальс судьбы». Вопреки своему наименованию оркестрик этот никогда не исполнял джазовой музыки, мистер Дуайр ее не жаловал, так же как всяческих новомодных танцев, что возникали и исчезали в последние годы. Джайв, рок-н-ролл, твист и прочие изобретения встречали твердый отпор со стороны мистера Дуайра, убежденного, что в танцзале все должно быть в высшей степени прилично и благородно. В «Романтическом джаз-банде» играли три музыканта: мистер Мэлони, мистер Суэнтон, а ударником — Дэно Райан. Это были немолодые люди, музыканты-любители, приезжавшие из города в машине мистера Мэлони; один из них работал на фабрике мясных консервов, другой — в Управлении энергоснабжения, а третий состоял на службе в Совете графства.

— Как живешь, Брайди? — осведомился и Дэно Райан, когда она шла мимо него в раздевалку. Барабаны его сейчас бездействовали, «Вальс судьбы» обходился без них.

— Все в порядке, — отозвалась она. — Ты сам-то здоров? Глаза получше? — В прошлую субботу Дэно пожаловался, что у него вдруг стали слезиться глаза, видать, от какой-то простуды. Начали слезиться с самого утра, и весь день не проходило, никогда с ним такого не было, сказал он, добавив, что вообще за всю свою жизнь и дня ничем не проболел. «Наверное, мне очки нужны», — заключил Дэно, и, входя в раздевалку, Брайди представила себе, как он в очках чинит дорогу — в Совете графства он служил рабочим-ремонтником. Где же это видано, чтобы дорожный рабочий носил очки, размышляла Брайди, может, и глаза у него стали болеть из-за пыли, от нее на такой работе не укроешься.

— Как дела, Брайди? — окликнула ее девушка по имени Эйни Макки, она была совсем юная, лишь в прошлом году окончила монастырскую школу.

— Какое у тебя платье чудесное! — сказала Брайди. — Это что, нейлон?

— Это трайсел. Гладить не надо.

Брайди сняла пальто и повесила его на крючок. В раздевалке была маленькая раковина с краном, над ней висело потускневшее овальное зеркало. На бетонном полу валялись клочки ваты, смятые бумажные салфетки, окурки. В углу зелеными деревянными панелями была огорожена туалетная кабинка.

— Потрясно выглядишь, Брайди! — заметила Мэдж Даудинг, дожидавшаяся очереди к зеркалу. Подойдя к нему вплотную, она сняла очки и принялась старательно красить ресницы. Пока, близоруко щурясь и напевая, она вглядывалась в свое отражение, другие девушки нетерпеливо топтались рядом.

— Да не копайся ты, Мэдж, бога ради! — крикнула Эйни Макки. — Что нам, всю ночь тут торчать?

Одна лишь Мэдж Даудинг была здесь Постарше Брайди. Ей стукнуло уже тридцать девять, хотя обычно она свой возраст скрывала. Девушки пересмеивались за ее спиной, все были согласны, что Мэдж Даудинг пора уже примириться со своей участью — в ее-то годы, подслеповата, кожа скверная — и перестать бегать за мужчинами. Это просто смешно. Да и кому она может понравиться? Уж лучше бы Мэдж Даудинг занималась по субботам добрыми делами, канонику О’Коннелу вечно требуется помощь!

— Что, здесь этот мужик? — спросила Мэдж, отойдя от зеркала. — Ну этот, длиннорукий? Кто-нибудь видел его?

— Он с Кэт Болджер танцует, — отозвалась одна. — Приклеилась к нему насмерть.

— Роскошный мальчик! — вставила Патти Бирн, и все захохотали, поскольку человека, о котором шла речь, вряд ли можно было назвать мальчиком, ему было, наверное, за пятьдесят, этому холостяку, лишь изредка приезжавшему в танцзал.

Мэдж Даудинг мигом выскочила из раздевалки, не потрудившись скрыть своей тревоги по поводу общения Кэт Болджер с длинноруким холостяком. На щеках ее вспыхнули два красных пятна, она в спешке споткнулась, и снова раздался дружный хохот. Девушка помоложе обязательно изобразила бы равнодушие. Брайди болтала с соседками, ожидая очереди к зеркалу. Кое-кто, чтобы не задерживаться, обходился зеркальцем в своей пудренице. Потом по двое, по трое, реже в одиночку вступали в зал и рассаживались на деревянных стульях с прямыми спинками, поставленных в ряд в одном конце зала; здесь они ожидали приглашения на танец. Мистер Мэлони, мистер Суэнтон и Дэно Райан заиграли «Луну в пору жатвы», затем «Кто же теперь целует ее» и «Я буду рядом с тобой».

Брайди пригласили на танец. Отец, наверное, уже задремал у очага; потихоньку мурлычет приемник, настроенный на «Радио Эйре». Отец прослушал передачи «Вера и порядок», «Ищем таланты». Ковбойский роман Джека Мэталла «Три быстрых всадника» соскользнул с его единственного колена на плиточный пол. Скоро он проснется, внезапно, резко вздрогнув, как это бывает каждый вечер, и забыв, какой нынче день, удивится, что ее нет рядом: обычно она сидит тут же у стола, чинит одежду или моет яйца.

— Пора слушать известия? — автоматически спрашивает он.

Под хрустальным плафоном плавал туман из пыли и папиросного дыма, зал гудел от топота множества ног, визга и хохота девушек — за неимением кавалера кое-кто танцевал друг с дружкой. Музыка гремела, оркестранты поснимали пиджаки. В быстром темпе они сыграли несколько мелодий из «Большой ярмарки» и более романтично «Все это так просто…». В стремительном темпе прозвучал «Пол Джонс» для танца с обменом партнерами, и Брайди оказалась в паре с юнцом, поведавшим, что он копит деньги и собирается эмигрировать, потому что в Ирландии, по его мнению, все идет к концу.

— Я у дяди живу, на холмах, — говорил он, — вкалываю по четырнадцать часов в сутки, разве это жизнь для молодого парня? — Брайди знала его дядю, каменистое поле которого отделяла от отцовского лишь одна ферма. — Все кишки надорвал, вкалывая на него, — бубнил парень. — Ну скажи мне, Брайди, есть в этом смысл?

В десять часов в зале поднялась кутерьма: появились три пожилых холостяка, они прикатили на велосипедах прямо из пивной Кэри. Холостяки приветствовали танцующих громкими возгласами и свистом. От них несло крепким портером, виски и потом.

Каждую субботу они прибывали сюда точно в этот час; мистер Дуайр, продав им билеты, сложил карточный столик и запер вечернюю выручку в жестяную коробку: больше никто в танцзал не пожалует.

— Как делишки, Брайди? — осведомился один из холостяков, прозванный Выпивохой Игеном.

Второй, Тим Дэли, справился о том же у Патти Бирн.

— Потанцуем? — предложил Мэдж Даудинг Пучеглазый Хорган, тут же прижавшись своим синим пиджаком к ее тонкому платью. А Брайди пошла с Выпивохой Игеном, который сообщил, что она сегодня исключительно хорошо выглядит.

Никогда эти холостяки не женятся, считали девушки, посещавшие танцзал. Они и так уже повенчаны — с портером и виски, с собственной ленью, со старыми мамашами, засевшими там, на холмах, на своих фермах. Длиннорукий танцор не пил, но во всем остальном ничуть от них не отличался: и у него был тот же безнадежно холостяцкий облик, нечто такое чувствовалось в физиономии.

— Здорово! — бормотал Выпивоха Иген, выделывая сложные, путаные па на свой собственный нетрезвый манер. — Здорово пляшешь, Брайди, детка!

— Ты что это делаешь? — прорезался сквозь музыку визгливый голос Мэдж Даудинг. Пучеглазый Хорган сунул два пальца за вырез ее платья на спине и теперь изображал, будто они попали туда случайно. Смутная ухмылка блуждала по его широкому, красному, потному лицу, выпученные глаза — из-за них он и получил свое прозвище — налились кровью.

— С этим типом надо поаккуратней! — выкрикнул Выпивоха Иген, хохоча так, что брызги летели Брайди в лицо. Эйни Макки, танцевавшая поблизости, тоже засмеялась и подмигнула Брайди.

Дэно Райан положил свои палочки и запел. «О, как я томлюсь по нежным твоим поцелуям, — выводил он негромко и с чувством, — как я хочу тебя обнять…»

Никто в зале не знал имени длиннорукого. Единственной фразой, которую он произносил в этом зале, было приглашение на танец. Это был застенчивый человек, и если он не танцевал, то всегда стоял один в сторонке. А потом уезжал на велосипеде, ни с кем не попрощавшись.

— Кэт сегодня заставит попрыгать этого дяденьку! — сказал Тим Дэли, танцуя с Патти Бирн; живость, с которой Кэт отплясывала вальс и фокстрот, была всеми замечена.

— «Я думаю лишь о тебе, — пел Дэно Райан, — я только хочу, я только хочу, чтобы ты была рядом…»

Дэно Райан, вот он, пожалуй, подошел бы, часто думала Брайди, он не похож на других холостяков; какой-то он одинокий, словно устал жить сам по себе. Эта мысль, что Дэно Райан подошел бы ей, возникала у Брайди каждую субботу, да и на неделе она продолжала об этом размышлять. Дэно Райан подошел бы, потому что — Брайди это чувствовала — согласился бы поселиться на ферме вместе с ее отцом-инвалидом. Жить втроем не дороже, чем вдвоем, а что до самого Дэно Райана, то хоть он и потеряет жалованье дорожного рабочего, зато выгадает на плате за квартиру. Однажды после танцев Брайди придумала, будто проколота шина на заднем колесе ее велосипеда, и Дэно возился с колесом, пока мистер Мэлони и мистер Суэнтон ждали его в машине. Он подкачал шину автомобильным насосом и сказал, что, надо полагать, она продержится.

Всем в танцзале было известно, что Брайди питает сильные надежды по поводу Дэно Райана. Однако известно было и то, что Дэно Райан прочно утвердился в своей колее, в том образе жизни, что ведет уже несколько лет. Он квартировал у вдовы, миссис Гриффин, которая жила со своим умственно отсталым сыном в коттедже на окраине. Говорили, что Дэно добр к больному мальчику, приносит ему сласти и катает на раме велосипеда. Часа два в неделю Дэно проводил в церкви Пресвятой Богородицы, он хранил неизменную верность своему работодателю мистеру Дуайру. Дэно выступал еще в двух сельских танцзалах мистера Дуайра и отказывался от приглашений играть в городском, более шикарном зале, хотя тот был близко да и платили там побольше. Но ведь мистер Дуайр открыл Дэно Райана, и Дэно никогда этого не забывал, как, впрочем, и мистер Мэлони с мистером Суэнтоном — они тоже были открыты мистером Дуайром.

— Может, возьмем лимонаду, — предложил Выпивоха Иген, — и пачку печенья, а, Брайди?

В «Романтике» никогда не торговали спиртным, поскольку зал не имел лицензии на его продажу: возбуждающие средства здесь не требовались. Мистер Дуайр сознательно не выправлял лицензий для своих танцевальных заведений, будучи убежден, что романтика и алкоголь — товары несовместимые, тем более в приличном и благородном танцзале. Позади стульев, где сидели девушки, толстенькая миссис Дуайр обслуживала желающих лимонадом в бутылках с соломинками, печеньем и хрустящими хлебцами. Торгуя, она говорила без умолку, главным образом о своих индюшках. Однажды она призналась Брайди, что индюшки для нее все равно что дети.

— Спасибо, — сказала Брайди, и Выпивоха Иген подвел ее к буфетному столу на козлах. Скоро объявят перерыв, и трое музыкантов тоже придут сюда подкрепиться. Брайди стала придумывать, что она спросит у Дэно Райана.

Когда Брайди только еще появилась в «Романтике» — ей в ту пору было шестнадцать, — Дэно Райан (он старше ее года на четыре) был уже там и уже играл на барабанах в оркестре мистера Дуайра. В то время она едва замечала его — ведь он не танцевал и казался просто принадлежностью танцзала, наподобие стола на козлах, корзин с лимонадом и самого мистера Дуайра с супругой. Молодые люди в синих выходных костюмах, танцевавшие с Брайди, стали постепенно исчезать — кто осел в городе, кто перебрался в Дублин или уехал в Англию, и оставались лишь те, кому суждено было стать позднее пожилыми холостяками с холмов. В то время она была влюблена в одного юношу — Патрика Грейди. Шла неделя за неделей, и каждый раз, возвращаясь из танцзала «Романтика», Брайди уносила с собой этот образ: бледное узкое лицо под шапкой черных волос. Танцуя с Патриком Грейди, она чувствовала себя как-то необыкновенно и догадывалась, что то же самое происходит и с ним, хотя он ни разу в этом не признался. Она мечтала о нем по ночам, да и днем тоже, помогая матери на кухне и отцу в коровнике. Текла неделя за неделей, и она подкатывала на велосипеде к танцзалу «Романтика», издалека улыбаясь его розовому фасаду, и шла танцевать в объятиях Патрика Грейди. Сколько раз стояли они рядом, потягивая через соломинку лимонад, стояли безмолвно, не зная, как заговорить. Брайди чувствовала, что и он любит ее, и верила настанет день, и он уведет ее из романтического полумрака танцзала, от всего этого розового и голубого, от матового свечения хрустального плафона, от этой музыки. Верила: он уведет ее на яркий солнечный свет, в город, в церковь Пресвятой Богородицы, к венцу, к улыбающимся лицам. Но другая заполучила Патрика Грейди — городская девчонка, никогда не танцевавшая в придорожном зале. В один момент она сцапала Патрика Грейди, так что он и оглянуться не успел.

Узнав об этом, Брайди разрыдалась. Много ночей она тихо плакала, лежа в постели в своем деревенском доме, слезы катились по волосам, и от них сырела подушка. Просыпалась ранним утром все с той же неотвязно грызущей думой, которая не оставляла ее весь день, вытеснив прежние мечтания о счастье. Позднее кто-то сказал, что Патрик Грейди уехал с молодой женой в Англию и поселился в Уолверхэмптоне, а Брайди все пыталась представить себе, как он живет в этих чужих, недоступных ее воображению краях, работает на фабрике, обзаводится детьми, приобретает тамошний выговор. Без него танцзал «Романтика» стал для Брайди совсем другим, долгие годы никто больше не привлекал ее внимания, никто не предлагал замужества, и Брайди стала замечать, что все чаще задумывается о Дэно Райане. Уж если нет любви, то был бы человек порядочный.

Выпивоху Игена вряд ли можно отнести к таковым, да и Тима Дэли тоже. И каждому ясно, что Кэт Болджер и Мэдж Даудинг только зря тратят время на длиннорукого кавалера. Весь зал давно уже потешался над Мэдж, наблюдая, как она бегает за холостяками, а если Кэт Болджер не опомнится вовремя, то и с ней будет то же самое. Да и вообще ничего не стоит оказаться здесь предметом насмешек, и вовсе необязательно для этого быть перестарком, как Мэдж Даудинг; совсем молоденькая девчонка, только что из монастырской школы, спросила однажды у Пучеглазого Хоргана, что это он носит в кармане брюк, а тот ответил: перочинный ножик. И после в раздевалке она рассказала, что попросила Пучеглазого Хоргана не прижиматься так сильно во время танца, а то его перочинный ножик торчит и колется.

— Иисусе, ну и младенец! — в восторге завопила Патти Бирн, и тут же поднялся общий хохот, все знали, что Пучеглазый Хорган только за этим и таскается на танцы. Какая девушка на него польстится?

— Два лимонада, миссис Дуайр, — сказал Выпивоха Иген, — и две пачки «Кэрри кримс». Так, Брайди?

Брайди улыбнулась и подтвердила: «Кэрри кримс» — это очень вкусно.

— Какая же ты сегодня нарядная, Брайди, — заметила миссис Дуайр. — Правда, красный цвет ей к лицу?

Мистер Дуайр стоял у дверей и покуривал, залов сигарету в левом кулаке. Маленькие его глазки зорко следили за происходящим. От него не укрылось беспокойство Мэдж Даудинг, которой Пучеглазый Хорган сунул два пальца под вырез платья. Он отвел взгляд в сторону, предпочтя не раздувать инцидента, но, если понадобится, у него будет особый разговор с Пучеглазым Хорганом, что уже не раз бывало. Конечно, нередко молодые парни слишком тесно прижимаются к своим столь же юным дамам, а те по неопытности и от смущения не знают, как тут поступить. Но это, рассуждал мистер Дуайр, совсем иной коленкор, потому что они пареньки порядочные и вскоре начинают ухаживать за девушкой серьезно, а там, глядишь, и оказываются, подобно ему самому и миссис Дуайр, в прочном супружестве, с общим домом и общей постелью. А вот за пожилыми холостяками нужен таз да глаз, они мчатся сюда со своих холмов, как горные козлы, освободившись на вечер от своих престарелых мамаш, от запахов скота, земли и навоза. Мистер Дуайр продолжал наблюдать за Пучеглазым Хорганом: не слишком ли он набрался?

Дэно Райан допел свою песенку, мистер Суэнтон отложил кларнет, мистер Мэлони встал из-за фортепиано, и вся троица неспешно двинулась к буфетному столу, где торговала миссис Дуайр.

— До чего же у тебя ноги мировые! — шептал Пучеглазый Хорган Мэдж Даудинг, но ее внимание было приковано к длиннорукому, который, оставив Кэт Болджер, направился в сторону мужской уборной. К буфету он никогда не подходил. Мэдж двинулась туда же, чтобы занять позицию перед дверью, Пучеглазый последовал за ней.

— Хочешь лимонаду, Мэдж? — У него есть при себе бутылочка виски, если они встанут в уголок, можно будет добавить в лимонад каплю-другую.

— Я в рот не беру спиртного, забыл ты, что ли? — отчеканила Мэдж, и Хорган отстал.

— Извини, я отойду на минутку, — сказал Выпивоха Иген, поставив на стол свою бутылку лимонада. Он пересек зал и скрылся в уборной. Брайди знала: и у него с собой бутылочка виски. Она видела, как Дэно Райан, остановившись посреди зала, наклонив голову набок, слушает какую-то байку, что рассказывает мистер Мэлони. Дэно Райан был крупным, крепко сбитым человеком с черными волосами, чуть тронутыми сединой, с тяжелыми ладонями. Он посмеялся, когда мистер Мэлони окончил свою историю, и наклонил голову в другую сторону, готовясь выслушать историю мистера Суэнтона.

— Ты одна, Брайди? — спросила, подойдя, Кэт Болджер, и Брайди ответила, что ждет Выпивоху Игена. — Выпью-ка я, пожалуй, лимонаду, — сказала Кэт.

Парни и девушки, те, что помоложе, стояли, все еще не разомкнув рук, в очереди к буфету, те, кто совсем не танцевал по неумению и робости, толпились группками у стен, курили и отпускали шуточки. Девушки, которых еще не приглашали, оживленно беседовали друг с другом, тянули через соломинку лимонад, беспокойно шаря глазами по залу.

Брайди не спускала глаз с Дэно Райана — представляла, как он, надев очки, о которых упомянул раньше, пристроился на кухне их деревенского дома и читает какой-нибудь отцовский роман о Диком Западе. Вот они втроем сидят за ужином, что она приготовила: на столе яичница с ветчиной, картофельные оладьи, хлеб с маслом и джемом, хлеб двух сортов — домашней выпечки и из магазина. По утрам Дэно выходит из кухни и отправляется в поле на прополку свеклы, и отец ковыляет вслед, и оба работают рядом. Потом представила сенокос: Дэно идет с косой — за эти годы самой Брайди пришлось выучиться этому делу, — отец старательно орудует граблями. И себя она увидела в этих картинках, ведь, если в хозяйстве появится еще один работник, она сможет наконец заняться делами, до которых руки не доходят. Тюлевые занавески в спальне надо починить, кое-где поотставали обои, надо их подклеить мучным клеем. Давно пора побелить кладовку.

В тот вечер, когда Дэно Райан подкачивал шину велосипеда, Брайди показалось, что он вот-вот поцелует ее. Было темно, он низко пригнулся над колесом и, приложив ухо к резине, послушал, не выходит ли воздух. Потом выпрямился и заметил, что все как будто в порядке. Лицо Дэно было совсем близко, и Брайди улыбнулась ему. И надо же, именно в тот момент мистер Мэлони нетерпеливо нажал на клаксон своего автомобиля.

А вот Выпивоха Иген целовал Брайди частенько: в те вечера, когда ему удавалось навязаться ей в провожатые, проехать рядом часть дороги домой. Перед крутым подъемом они слезали с машин; провожая Брайди в первый раз, Иген нарочно споткнулся и налетел на нее, схватив за плечо, чтобы удержаться на ногах. И тут же она ощутила на своем лице его влажные губы, услышала громыханье его велосипеда по каменистой дороге. Переведя дух, Иген предложил ей посидеть в поле.

Было это девять лет тому назад. С тех пор, при сходных обстоятельствах, Брайди иногда целовали и Тим Дэли, и Пучеглазый Хорган. С каждым из них она иногда соглашалась посидеть в поле, позволяла обнимать себя, слушала их тяжелое, шумное дыхание. Бывали моменты, когда она пыталась представить себя женой кого-либо из них, представить кого-то из них на ферме, рядом с отцом, хотя и понимала всю призрачность этих фантазий.

Брайди стояла с Кэт Болджер; ясно, что Выпивоха Иген не так скоро вынырнет из уборной. И тут к ним приблизились мистер Мэлони, мистер Суэнтон и Дэно Райан, и мистер Мэлони вызвался принести из буфета три бутылки лимонада.

— Ты очень красиво спел последнюю вещь, — сказала Брайди Дэно Райану, — и песенка сама очень красивая, правда?

Мистер Суэнтон заявил, что лучшей песни он никогда не слыша:! Кэт Болджер не согласилась: лично она предпочитает «Дэнни-бой», по ее мнению, это лучшая песня на свете.

— Извольте! — произнес мистер Мэлони, вручая по бутылке лимонада мистеру Суэнтону и Дэно Райану. — А как себя чувствует сегодня наша Брайди? Отец здоров, Брайди?

Брайди ответила, что у отца все в порядке.

— Говорят, скоро откроется цементная фабрика, — сказал мистер Мэлони. — Кто-нибудь слыша:! об этом? Вроде бы обнаружили залежи какого-то сырья, из него получается хороший цемент. На глубине девяти футов, где-то рядом с Килмолофом.

— Значит, появится работа, — объявил мистер Суэнтон. — Работа для всех — вот что здесь совершенно необходимо.

— Об этом рассказывал каноник О’Коннел, — продолжал мистер Мэлони. — Деньги вкладывают янки.

— Сюда приедут янки? — заинтересовалась Кэт Болджер. — Они сами поведут дело?

Мистер Мэлони, занявшись своим лимонадом, не услышал вопроса, а Кэт Болджер его не повторила.

— Знаешь, есть такое средство, «опторекс» называется, — вполголоса проговорила Брайди, повернувшись к Дэно Райану, — отец им лечился, когда застудил глаза. Может быть, тебе попробовать опторекс, чтоб глаза не слезились?

— Да ладно, что там, не так уж это мне мешает.

— Нет, нет, это скверное дело, если глаза не в порядке. Этим не шутят. Ты зайди в аптеку, Дэно, и купи опторекс. К нему дают и рюмочку, чтобы промывать глаза.

Такая же история случилась у отца: глаза у него покраснели, даже неприятно было смотреть. Она тогда съездила в городскую амбулаторию Риордана и объяснила, в чем дело, и мистер Риордан посоветовал опторекс. Все это она сообщила Дэно Райану, добавив, что с тех пор отец на глаза совсем не жалуется. Дэно Райан выслушал ее и молча кивнул.

— А вам говорили, миссис Дуайр, про цементную фабрику в Килмолофе? — спросил мистер Мэлони.

Миссис Дуайр, собиравшая в корзину пустые бутылки, утвердительно наклонила голову.

— Да, — отвечала она, — разговоры о цементной фабрике идут, это просто замечательная новость, давно такой не было.

— Килмолоф сам себя не узнает, — примкнул к обсуждению ее муж и тоже начал собирать пустые бутылки.

— Да, дела здесь поправятся, это уж несомненно, — снова подал голос мистер Суэнтон, — я только что говорил, Джастин, и опять повторяю, что нам прежде всего нужны рабочие места, чтобы на всех хватало.

— А что же янки, разве они… — снова начала Кэт Болджер, но мистер Мэлони прервал ее:

— Что касается янки, Кэт, то они будут лишь заправлять делом на самом верху, а может, и вообще только вложат капитал.

— Янки тебе не изловить! — хохотнул мистер Суэнтон. — Эти субчики быстро бегают!

— Мало тебе отечественных холостяков? — добавил мистер Мэлони. Он тоже фыркнул и, выбросив соломинку, опрокинул в рот бутылку с остатками лимонада. Кэт Болджер сказала, чтобы он оставил свои советы при себе. Она подошла к мужской уборной и заняла позицию перед дверью, не обменявшись ни словом с Мэдж Даудинг, все еще там стоявшей.

— Ты приглядывай за Пучеглазым Хорганом, — предупредила мужа миссис Дуайр, об этом она предупреждала его каждую субботу в один и тот же час, зная, что Хорган пьет виски в уборной. В пьяном виде он становился самым неуправляемым из всех холостяков.

— Послушай, Дэно, а ведь у меня осталось немножко этого опторекса, — тихо промолвила Брайди. — Если хочешь, я принесу тебе в следующую субботу. Ну, этого средства для глаз…

— Ах, да не хлопочи ты, Брайди!..

— Какие же хлопоты? Честное слово…

— Миссис Гриффин записала меня на проверку к доктору Криди. Вообще-то мои старые гляделки совсем меня не беспокоят, только когда газету читаю или в кино. Миссис Гриффин говорит, я их напрягаю, потому что не ношу очков.

Произнося эти слова, Дэно смотрел в сторону, и Брайди внезапно поняла, что миссис Гриффин решила женить его на себе. Брайди поняла это безошибочно, инстинктивно — миссис Гриффин намерена выйти замуж за Дэно Райана, потому что, если он съедет, женившись на другой, трудно ей будет найти жильца, который так относился бы к ее ненормальному сыну. Дэно станет отцом ненормальному сыну миссис Гриффин, к которому и сейчас добр. Это так понятно, ведь все шансы у миссис Гриффин, она его видит каждое утро и каждый вечер, а не довольствуется субботними встречами в танцзале.

Брайди подумала о Патрике Грейди, снова увидела перед собой его бледное узкое лицо. Сейчас она могла бы уже стать матерью четверых его детей, а может быть, и семи-восьми. Она могла бы жить в Уолверхэмптоне, по вечерам ходить в кино, вместо того чтобы сидеть на ферме и ухаживать за увечным стариком. Если бы не жестокие обстоятельства, не стояла бы она сейчас в сельском танцзале, оплакивая женитьбу дорожного рабочего, которого и не любит вовсе. На миг ей показалось, она и вправду сейчас расплачется от этих нахлынувших мыслей о Патрике Грейди, что живет теперь в Уолверхэмптоне. Слезам не было места в ее жизни на ферме — ни дома, ни в поле. Слезы были бы роскошью, как цветы на посевах свеклы, как свежая побелка в кладовке. Плакать в кухне, когда отец сидит рядом и слушает передачу «Ищем таланты», было бы нечестно, несправедливо по отношению к нему: он, безногий, имел куда больше права на слезы. Страдания его серьезнее, а между тем он все так же добр к Брайди, так же тревожится за нее.

Здесь, в танцзале «Романтика», она чувствовала, как подступают к глазам слезы, которым негоже было бы дать волю в присутствии отца. И ей хотелось дать им волю, чтобы они струились по щекам, хотелось, чтобы ей сострадали: и Дэно Райан, и все, кто ее окружал сейчас. Хотелось, чтобы все стояли вокруг нее и слушали, и рассказывать им — про Патрика Грейди, что живет теперь в Уолверхэмптоне, про то, как умерла мать и как идет с тех пор собственная ее жизнь. Хотелось, чтобы Дэно Райан обнял ее за плечи и чтобы она могла прильнуть головой к его руке. Чтобы он глядел ей в лицо, по-хорошему, как он умеет, и гладил ее ладони своими загрубелыми пальцами дорожного рабочего. Она могла бы проснуться в кровати рядом с ним и на миг вообразить, что это — Патрик Грейди. Могла бы промывать ему глаза и верить, что любит его.

— Ну, за дело! — скомандовал мистер Мэлони и повел своих музыкантов к инструментам.

— Передай отцу, что я о нем справлялся, — сказал, отходя, Дэно Райан.

Брайди улыбнулась ему и пообещала, словно ничего и не случилось, что обязательно передаст.

Она танцевала с Тимом Дэли, потом снова с парнем, который собирался эмигрировать. Видела, как стремительно кинулась Мэдж Даудинг к вышедшему из уборной длиннорукому, перехватив его у Кэт Болджер. Кэт пригласил Пучеглазый Хорган и, танцуя, стал уговаривать, чтобы она разрешила ему проехать часть пути вместе. До него явно не доходило, что Кэт Болджер сейчас снедаема ревностью к Мэдж Даудинг, танцевавшей с длинноруким своим кавалером — они выделывали па квикстепа. Кэт было уже тоже далеко за тридцать.

— Ну-ка, малый, катись отсюда! — заявил Выпивоха Иген, вклиниваясь между Брайди и ее молодым партнером. — Ступай домой к мамочке! — И он обхватил Брайди, продолжая твердить, что она сегодня выглядит просто мирово. — Слыхала про цементную фабрику? — тоже спросил он. — Вот повезло Килмолофу, а?

Брайди была с этим согласна. Повторяя слова мистера Мэлони и мистера Суэнтона, она сказала, что цементная фабрика даст работу жителям всей округи.

— Можно я с тобой сегодня немного проеду, а, Брайди? — искательно осведомился Выпивоха Иген, но она предпочла не расслышать вопроса.

— Ну же, Брайди, разве ты не моя подружка, ведь ты всегда была моей подружкой! — продолжал Иген, но и на это, совсем уж несуразное, заявление она ничего не ответила.

Настойчивый шепот его все звучал рядом: что он женился бы на ней хоть завтра, да только мать не желает другой женщины в доме. Брайди сама знает, напомнил он, каково это — заботиться о престарелых родителях, на помойку их не выбросишь, чти отца и мать своих, правильно я говорю?..

Брайди шла в танце под «Звон колоколов», двигалась в лад с Выпивохой Игеном и через его плечо смотрела, как Дэно Райан выбивает легкую дробь на маленьком барабане. Да, миссис Гриффин заполучит его, хоть ей уже под пятьдесят, хоть там и поглядеть не на что: расплывшаяся тетка с толстыми руками и ногами. Миссис Гриффин сцапает Дэно, как та девчонка сцапала когда-то Патрика Грейди.

Музыка умолкла, но Выпивоха Иген все не отпускал Брайди, пытаясь прикоснуться лицом к ее лицу. Народ вокруг них свистел и хлопал в ладоши — танцевальный вечер подходил к концу. Брайди пошла прочь от Выпивохи Игена, уже твердо зная, что никогда больше не танцевать ей в зале «Романтика». Что смехотворны ее старания окрутить пожилого дядю, работающего на ремонте дорог в Совете графства, и сама она так же смешна, как Мэдж Даудинг, переплясавшая свое время.

— Жду тебя снаружи, Кэт! — крикнул Пучеглазый Хорган, закурив и двинувшись к выходу.

Длиннорукий (говорили, что руки у него вытянулись потому, что он вечно таскает камни со своего участка) уже уехал. И все прочие быстро выбирались на площадку. Мистер Дуайр расставлял по местам стулья.

В раздевалке девушки накидывали пальто и условливались встретиться завтра на мессе. Мэдж Даудинг куда-то спешила.

— У тебя все о’кей, Брайди? — спросила Патти Бирн, и Брайди подтвердила: да, все о’кей. С ласковой усмешкой она глядела на молоденькую Патти Бирн: неужто наступит когда-нибудь день и она тоже станет посмешищем в сельском танцзале?

— Ну, доброй всем ночи, — произнесла Брайди, выходя из раздевалки, и девушки, все еще стрекотавшие там, тоже пожелали ей доброй ночи. Брайди немного задержалась в зале. Мистер Дуайр наводил порядок: протирал и ставил в ряд стулья, собирал пустые бутылки. Жена его мела пол.

— Доброй тебе ночи, Брайди! — сказал мистер Дуайр.

И жена его повторила:

— Доброй тебе ночи!

Чтобы стало виднее, Дуайры включили лишние лампочки. В резком свете голубые стены выглядели грязновато: в жирных пятнах там, где мужчины прислонялись к стене напомаженными головами, с нацарапанными именами и инициалами, с изображениями пронзенных стрелою сердец. В беспощадном этом свете тонуло слабенькое свечение хрустального плафона — оказалось, что по всему шифону идут обычно невидимые трещины.

— И вам доброй ночи, — сказала Брайди супругам Дуайр. Потом прошла через розовые двери и спустилась по трем бетонным ступенькам на усыпанную гравием площадку. Еще толпились люди, беседовали, разбившись на группки, стояли у своих велосипедов. Брайди увидела, что Мэдж Даудинг уезжает вместе с Тимом Дэли. Молодой парень отъехал, усадив подругу на раму велосипеда. Зачихали автомобильные моторы.

— Доброй ночи, Брайди! — бросил ей Дэно Райан.

— Доброй ночи, Дэно! — ответила она.

И зашагала по гравию к своему велосипеду. Где-то позади раздавался голос мистера Мэлони, все повторявшего, что с какой стороны ни взгляни, а цементная фабрика — великое дело для Килмолофа. Она услышала, как громко хлопнула дверца машины, и поняла, что эго машина мистера Мэлони, потому что мистер Суэнтон, усевшись, всегда очень громко хлопал дверцей. Пока Брайди шла к велосипеду, дверцы стукнули еще дважды, потом раздалось тарахтенье мотора и зажглись фары. Брайди потрогала обе шины, проверяя, нет ли прокола. Машина мистера Мэлони со скрежетом пересекла гравий, выехала на дорогу и покатила бесшумно.

— Доброй ночи, Брайди! — прозвучал чей-то голос в темноте, и она ответила, подталкивая велосипед к дороге.

— Можно я проеду с тобой немного? — спросил Выпивоха Иген.

Они покатили рядом, а когда добрались до подъема, где надо было слезать с машин, Брайди обернулась назад, на далекие уже огни четырех разноцветных ламп, украшающих фасад танцзала «Романтика». Они стали гаснуть у нее на глазах одна за другой; Брайди представила себе мистера Дуайра, который запирает на два висячих замка решетку перед входом в свое заведение. А жена, наверное, уже сидит в машине на переднем сиденье и держит в руках жестяную коробку с выручкой.

— Послушай, что скажу, Брайди, — начал Выпивоха Иген. Ты сегодня выглядишь — ну просто блеск! — Он вытащил из кармана свою бутылочку виски. Вынул пробку, приложился и предложил выпить Брайди. Она взяла и отпила глоток, — Действительно, почему бы тебе не выпить! — проговорил несколько удивленный Иген: она еще никогда не пила в его компании. Вкус виски показался Брайди неприятным, раньше она пробовала его лишь дважды, как средство от зубной боли, ей и тогда не понравилось. — Да какой тебе от этого вред? — продолжал Выпивоха Иген, видя, что Брайди снова подняла бутылочку ко рту. Впрочем, бутылочку он тут же перехватил, испугавшись, как бы Брайди не выпила и его долю.

Брайди смотрела на Игена: он тянул из горла куда более умело. Никогда он не бросит пить, думала Брайди. Так и останется лентяем, будет бездельничать на кухне с «Айриш пресс» на коленях. Ухнет все их сбережения на подержанную машину для того только, чтобы объезжать городские пивнушки по ярмарочным дням.

— Она нынче сильно сдала, — говорил тем временем Иген, это относилось к его матери. — Больше двух лет не протянет, я так полагаю. — Он швырнул в канаву пустую бутылку и зажег сигарету. Потом сказал: — Ее не станет, Брайди, и я продам эту проклятую ферму со всеми потрохами. Все продам к черту, и свиней, и рухлядь. — Помолчал, поднес сигарету ко рту, затянулся. — А монеты, что выручу от продажи, я мог бы, слышь, Брайди, вложить в другое хозяйство.

Они дошли до калитки в ограде, тянущейся вдоль поля с левой стороны, и машинально прислонили к ней велосипеды; Иген перелез через калитку, и Брайди за ним.

— Посидим тут, Брайди? — спросил он, как будто идея эта лишь сию минуту пришла ему в голову, будто они залезли на чужое поле с какой-либо иной целью, — Мы могли бы вложить эти денежки в твое хозяйство, как думаешь, Брайди? — И правой рукой он обнял ее за плечи. — Поцелуемся? — Он поцеловал ее, больно прикусив зубами. Умрет его мать, он продаст ферму и тут же растранжирит все деньги в городе. И только тогда надумает жениться — ведь понадобятся ему домашний очаг и женщина, чтобы стряпала пищу. Иген поцеловал ее снова, губы у него были жаркие, потные щеки липли к ее лицу. — Иисусе, ну и здорово ты целуешься! — пробормотал он.

Брайди поднялась и сказала, что ей пора домой, и они снова перелезли через калитку.

— Лучше субботы ничего нет! — с чувством произнес Выпивоха Иген. — Доброй тебе ночи, Брайди!

Он взобрался на велосипед и покатил вниз с холма, а Брайди еще некоторое время вела свою машину в гору, потом тоже поехала. Сквозь ночную темь катила она дорогой, по которой проезжала каждую субботу, год за годом, и по которой больше никогда уже не поедет, ибо вышел ее срок и наступил тот самый возраст. Теперь ей остается только одно — ожидание: придет день, и к ней заявится Выпивоха Иген, потому что у него умерла мать. Отца Брайди к тому времени тоже, наверное, уже не будет в живых. И Брайди станет женой Выпивохи Игена, потому что жить на ферме совсем одной очень одиноко.

 

Выбор

Площадка второго этажа была покрыта коричневым линолеумом, а у дверей каждой из спален лежал черный коврик. От этой площадки с тремя ковриками и окном на задний двор поднимались голые ступеньки в мансарду, где спала наша служанка Бриджет. А вот лестницу на первый этаж, к ванной, уборной и спальне моих родителей, устилал ковер с узором из красных цветов — ковер тянулся и дальше, до самой прихожей, где пол тоже был покрыт коричневым линолеумом. В прихожей, рядом с вешалкой, стояло какое-то высокое растение в латунной посудине, а на столе, в полном одиночестве, — фигурка Пресвятой Девы. Обои и на площадке, и в прихожей, и вдоль лестницы были уныло-кремового цвета, без рисунка, только шероховатые — так было модно у нас в городке на западе графства Корк в дни моего, детства. Стену украшали две коричневатые картинки. На одной быки на рассвете вспахивали плугом неровное поле, а на другой фермер на закате вел лошадь к ограде двора. И вот, прильнув к балясинам на площадке второго этажа, я увидел на фоне этой кремовой стены и быков на рассвете, как отец целует Бриджет — было это в самом конце моих летних каникул.

В тот теплый сентябрьский вечер я вышел из своей комнаты, чтобы встретить Генри Дьюклоу, который всегда приходил пожелать мне доброй ночи. Я опустился на колени у перил и прижался лицом к балясинам, прижался очень крепко: я хотел, чтобы меня можно было заметить, чтобы Дьюклоу увидел меня и улыбнулся. «Черт побери, ты сегодня — первый сорт!»— прошептал отец, я хорошо расслышал этот шепот; потом он обнял Бриджет за плечи, грубо стиснул и прильнул к ее губам.

Мне было семь лет; отец называл меня Поздним цветочком». Братья и сестры мои уже выросли, но тогда я еще не понимал, что им родители отдали слишком многое и на мою долю почти ничего не осталось. Когда-то наша семья была самой обыкновенной, дети один за другим вырастали и покидали родной кров, и вот тут-то, когда матери пора было отдохнуть, а отцу убедиться, что жизнь состоит не из одних тягот, появился я. Я никогда не сомневался в чувствах моих родителей, но за те шесть месяцев, которые провел в нашем доме Дьюклоу, я понял, что он любит меня не меньше, чем они. «Пожелай ему спокойной ночи за меня!» — я не раз слышал эти слова матери, брошенные вдогонку Дьюклоу, когда он поднимался ко мне, чтобы рассказать непременную ежевечернюю сказку, и я вырос с убеждением, что моя мать — человек усталый (так оно и было на самом деле). В волосах — седина, лицо — утомленное. Дьюклоу говорил, что она, наверное, плохо спит. Многие люди плохо спят, сказал он, сидя на краю моей кровати однажды вечером (мне было тогда семь лет), и рассуждал на эту тему, пока я не уснул.

Дьюклоу, занимавший комнату рядом с моей, научил меня играть в шарики на нашем заднем дворе: двор был весь в ухабах. Из валявшихся повсюду тяжелых кусков дерева он сделал для меня аэроплан и еще объяснил мне, что звезда, хоть она и может свалиться с неба, на землю никогда не упадет. Он рассказывал истории о Колумбе и Васко да Гаме, о великих европейских монархах и о битве при Йеллоу-Форде. То, чем он интересовался в школе, он помнил отлично, а все остальное давно уже перезабыл и сам признавался: «Ученый из меня — хуже некуда!» Он пересказывал мне фильмы, которые видел, а также пьесу «Пока сдержи свой гнев». Говорил он спокойно, отвечал на все мои вопросы, роста был небольшого, тонкий, как ива, сухопарый, бледный и — сразу видно — утонченный, в отличие от моего отца. Ему было пятьдесят семь лет, отцу — пятьдесят девять.

В тот вечер, когда отец поцеловал Бриджет, Дьюклоу пришел ко мне еще раз; было уже очень поздно. Он сразу включил свет; на нем была серая пижама в полоску, порванная во многих местах.

— Услыхал, как ты плачешь, — сказал Дьюклоу. — Что с тобой?

Он носил очки в металлической оправе, а от лица, казалось, остался один нос, длинный и тонкий. Волосы у него были черные и блестящие, а руки — как у скелета. Когда Дьюклоу впервые появился в нашем доме, отец сразу привел его на кухню; был вечер, и мать, сидя за столом, читала «Айриш пресс», а Бриджет штопала черный чулок. «Я нанял этого человека»,— сказал отец и отступил в сторону от дверей; внезапно и безмолвно перед нами предстала согбенная фигура Дьюклоу, а отец сделал такой жест, словно объявлял цирковой номер. Дьюклоу держал в руке картонный чемоданчик, до отказа набитый одеждой. Я до сих пор помню кусок фланелевой рубашки, который высовывался из этого плохо закрытого чемоданчика…

— Почему ты плачешь? — снова спросил он. — Что случилось?

— Уходите, мистер Дьюклоу…

На его бледном лбу появилась морщина. Он ушел, не выключив света, и через минуту вернулся с пачкой сигарет и зажигалкой, моим подарком, — я купил ее в универсальном магазине в Корке на прошлое Рождество. Курил он всегда «Экстру», уверяя, что на эти сигареты идет табак высшего сорта. Вот и теперь он закурил «Экстру» и присел ко мне на кровать. И стал, уже в который раз, вспоминать, как он впервые вошел в наш дом, а перед тем, как войти, постоял немного на улице.

С улицы наша дверь была окрашена под красное дерево. На ней висели медный молоток и почтовый ящик — Бриджет каждое утро (кроме воскресного) чистила их пастой «Брассо». Направо от двери начиналась непомерно большая витрина отцовской мясной лавки; там можно было увидеть подвешенный на крюке бараний бок, потроха в белом эмалированном поддоне, говядину, и колбасы, и фарш, и жир.

Позже, когда мы подружились, Дьюклоу рассказал мне, как он сошел с автобуса, идущего из Бэнтри, и сразу оказался перед этой витриной. Руку оттягивал чемодан, а он стоял и смотрел на витрину, теряясь в догадках об этой лавке, и доме, и о моем отце. Он приехал не из самого Бэнтри, а с холмов, где тоже служил в одной семье. Он просто вышел на перекресток и дождался автобуса; когда он вошел к нам на кухню в тот вечер, ботинки у него были все в пыли. «Я смотрел на мясо в витрине, — рассказывал он мне потом, — и думал, что, пожалуй, лучше бы мне вернуться». Но отец, поджидавший его, вышел из лавки и пригласил его войти. Отец был человек рослый и рядом с Дьюклоу казался гигантом.

Дьюклоу сидел на моей кровати и курил «Экстру». Потом стал рассказывать про то объявление, которое отец, решив нанять себе помощника, дал в «Корк икзэминер». Дьюклоу повторил это объявление слово в слово и сказал, что даже читать все это ему было страшновато. «Я ничего этого не умел, — объяснял он мне, — потому и боялся».

В тот вечер, шесть месяцев назад, лицо его и впрямь выражало испуг. «Присаживайтесь, мистер Дьюклоу, — сказала ему тогда моя мать. — Вы уже пили чай?» Он торжественно пожал руки матери, мне и Бриджет, стараясь скрыть свое смущение. Сказал, что чай уже пил, хотя впоследствии признался мне, что это была неправда. «Может быть, вы все-таки выпьете чашечку? — предложила мать. — С кексом, который я сама приготовила?» Бриджет сняла с плиты чайник и плеснула кипятка в маленький чайник для заварки, чтобы он нагрелся. «Э-э, да он, наверно, хочет чего-нибудь покрепче! — аппетитно хохотнул отец. — Заглянем-ка к Кьоу в подвальчик, а, Генри?» Но мать настаивала, что перед тем, как приступить к крепким напиткам, и прежде даже, чем войти в приготовленную для него комнату, Дьюклоу должен выпить чашку чаю с кексом. «Он только порог переступил, — с упреком сказала она отцу, — а ты уже куда-то его тащишь!» Отец, большой весельчак, снова расхохотался. «Но должен же он познакомиться со здешними жителями! — воскликнул отец и, обращаясь к Дьюклоу, пояснил: — Городок у нас что надо! Торговля идет — первый сорт!»

У отца было только восемь пальцев: остальные два (в том числе один большой) он, человек неуклюжий, потерял в разных ситуациях, занимаясь своей работой. «Когда у меня совсем не останется пальцев, — любил говорить отец, — уйду на покой». Потом, разразившись своим обычным хохотом, он добавлял: «Мясник с одними обрубками вместо пальцев — такого, пожалуй, клиенты не вынесут».

— Я часто вспоминаю, как добра была ко мне твоя мама в тот первый вечер, — сказал Дьюклоу.

— Он целовал Бриджет в прихожей, — выговорил я. — Сказал, что она потрясающе выглядит.

— Ну что ты!

— Я спрятался за перилами и все видел.

— Тебе, верно, приснился дурной сон. Позвать маму?

Нет, сказал я, мне не снился дурной сон, и не надо звать маму… Мама лежит с отцом в одной постели и не знает, что он только что целовал служанку.

— А то она уйдет, — сказал я. — Мама от нас уйдет.

— Ну что ты!

— Он Бриджет целовал.

Однажды, пожелав мне доброй ночи, Дьюклоу вдруг взял и поцеловал меня, но этот поцелуй был совсем не похож на тот, в прихожей. Мама слишком устала, чтобы подниматься по ступенькам, вот Дьюклоу и поцеловал меня — чтобы я не чувствовал себя покинутым. В другой раз, так же внезапно, он достал из жилетного кармана флорин, сунул его мне под подушку и сказал, чтобы я купил себе конфет. «Откуда ты это взял?» — спросил отец на другой день; когда я объяснил, он ударил себя кулаком по ляжке, но я так и не понял, почему он сердится, А потом я услышал, как он кричал на маму, кричал, что Генри Дьюклоу дал мне два шиллинга и что, собственно, мама на это скажет? Отец иногда вел себя совсем не понятно. Рядом с ним мамино спокойствие было еще заметнее, и я любил ее за это спокойствие.

— Вечером он выпил…

— Значит, он был пьяный? Да, мистер Дьюклоу?

— По-моему, да.

— А мама…

— Рассказать тебе что-нибудь?

— Нет, не надо.

Мне снова пришла в голову мысль, которая не оставляла меня, пока я лежал в постели: Бриджет, наверное, собирается выгнать маму из дому. Я вдруг представил, как мама возится на кухне вместо Бриджет, а та стоит у двери и смотрит на нее. Бриджет была толстушка, краснощекая, черноволосая и кудрявая. Руки-ноги — полные, а ростом ниже мамы. Было ей лет двадцать пять, а маме, как сказал мне Дьюклоу, пятьдесят один. Бриджет приносила мне полые шарики из зеленого стекла (рыбаки пользуются ими, чтобы удержать сети на плаву): она жила у моря и часто находила их на берегу. Она не рассказывала мне таких историй, как Дьюклоу, зато иногда читала мне романы, которые брала в библиотеке у монашек. На всех книгах, чтобы они не запачкались, были обложки из оберточной бумаги, а на обложке, чернилами, название. Я не помню нашего дома без Бриджет, без этих книжек в оберточной бумаге, которые она приносила по воскресеньям в корзинке, вместе с рыбой и овощами. Бриджет мне нравилась, но она была не такая, как мама, маму я любил больше.

— Если бы мама умерла, — сказал я, — он бы женился на Бриджет. Она же не сердилась, что он ее целовал!

Дьюклоу покачал головой.

— А может, он застал ее врасплох, — сказал Дьюклоу, — может, она и сердилась, но не успела ничего сказать. Может, она сказала потом, уже после того, как ты убежал к себе. Она гуляет со швейцаром из Манстерско-Ленстерского банка, — добавил Дьюклоу. — По уши в него влюблена.

— Отец богаче.

— Ты об отце не беспокойся. Это сущий пустяк — случилось однажды, и ладно. Твой отец — порядочный человек.

Вот всегда так — называет отца порядочным, а ведь знает, что тот его не любит. Работал Дьюклоу лучше отца и, когда стал посмелей, лучше рубил мясо; невозможно и представить себе, чтобы он оттяпал свои тонкие пальцы или по неловкости пырнул себя ножом. Отец говорил, что Дьюклоу должен еще многому научиться, а на самом деле это отец многого не умел — прежде всего потому, что толком учиться чему-либо был неспособен. Как-то раз одна женщина, миссис Тай, принесла мясо обратно и пожаловалась, что оно пахнет. «Намотай себе на ус, Генри», — сказал отец, когда она ушла. А ведь миссис Тай не говорила, что мясо ей продал Дьюклоу. Я увидел лицо Дьюклоу и понял, что отец сам продал миссис Тай это скверное мясо. «Такое мясо, — сказал мне отец, — идет на фарш». Но я понимал — никогда Дьюклоу так не сделает, не пустит он на фарш мясо с душком — даже не потому, что это нечестно, а просто, в отличие от отца, он был уважающий себя мясник, хоть и всего лишь помощник. Дьюклоу это мясо выбросит, подумал я, сунет в отбросы, чтобы отец его не ругал, что товар пропадает.

А теперь, сидя у меня в спальне, где висела желтоватая картинка, стоял белый комод и шкаф с умывальником, тоже белые, Дьюклоу сказал, что мне не стоит волноваться. Над кроватью висело маленькое распятие — мама повесила, а напротив — изображение Девы Марии, так что, лежа в постели, я мог видеть ее лицо.

— Помолись-ка, — посоветовал Дьюклоу и указал худой рукой на эти вещественные напоминания о вере. — Я бы на твоем месте помолился святой Агнессе.

Он не торопясь вытащил и зажег еще одну сигарету. «Твой отец — порядочный человек». — повторил он. Наверно, потом он ушел — когда я проснулся, свет был выключен. Часы показывали полвосьмого, и сперва я подумал: «Сегодня — последний день каникул». А потом уж вспомнил, как отец целовал Бриджет, а Дьюклоу разговаривал со мной поздно ночью.

Мы все вместе завтракали на кухне: мама — на одном конце стола, отец — на другом, Бриджет — рядом со мною, а Дьюклоу — напротив. Мы всегда так садились, но раньше я не замечал, что Бриджет сидит рядом с отцом.

— Две дюжины отбивных, — сказал отец, садясь за стол; он даже рук не отмыл от крови. — Я говорил тебе, Генри? Сходи в гостиницу к миссис Эш.

— Хорошо, я нарежу, — спокойно, как всегда, ответил Дьюклоу.

— Опоздал, приятель, — захохотал отец, — я их сам нарезал! — Он еще раз хохотнул. Потом взглянул на Бриджет, которая присела, чтобы открыть дверцу духовки, и добавил: — Запомни, Бриджет, нарезать до завтрака отбивных — лучший способ поднять аппетит.

Я разглядывал гренок на тарелке, глаз от него не отрывал, но чувствовал, что Дьюклоу на меня смотрит. Он знал, что я ревную — зачем это отец говорит не с мамой, а с Бриджет? Ревновал я вместо мамы — сама она ревновать не могла, потому что ничего не знала. Дьюклоу видел решительно все, словно смотрел на мир под каким-то особым углом. А отбивные для миссис Эш вышли бы куда привлекательнее, если бы их резал Дьюклоу: и мясо было бы порезано умнее, и отходов было бы меньше, и сделал бы он все это вдвое быстрее.

— Вот это здорово! — сказал отец, когда Бриджет поставила перед ним тарелку с жареным беконом и сосисками. Потом она спокойно села рядом со мной. Ни она, ни мама еще не сказали ни слова с тех пор, как я вошел на кухню.

— А картофельных котлет больше не осталось? — спросил отец, и мама ответила, что как раз собиралась их делать.

— Последний раз в них были комки, — заметил отец.

— Да, — согласилась мама, — были комочки.

Нож и вилку отец держал неуклюже, ведь руки у него были изуродованы. Иногда он цеплял вилкой слишком много, и кусочки бекона падали. А вот Дьюклоу, ел красиво.

— Ну что, братец кролик, — сказал отец, обращаясь ко мне, — сегодня у тебя последний день каникул?

— Да.

— Я в твои годы работал на каникулах. С шести с половиной лет мясо разносил клиентам, понятно?

— Да.

— Времена меняются. Верно, Бриджет?

Бриджет сказала, что меняются. Тогда отец спросил Дьюклоу, работал ли он в детстве, и тот ответил, что летом работал в поле: полол, копал картошку, косил.

— А у нынешних детей легкая жизнь, — сказал отец, обращаясь ко всем, кроме мамы. Потом он подтолкнул свою чашку в сторону Бриджет, а Бриджет передала ее маме, чтобы та налила отцу еще чаю.

— Легкая жизнь… — повторил отец.

Я заметил, что он разглядывает руки Дьюклоу, словно не верит, что эти руки способны накопать так уж много картошки. И я подумал, что тут отец ошибается: Дьюклоу наверняка копает картошку быстро, аккуратно, чуть двинет кистью руки — и картофелина уже в мешке, он, конечно, и в этом деле мастер.

Со двора в кухню вошел почтальон, мистер Дайси, маленький такой, любопытный, косоглазый. Нашей семье он вручал письма вот так — когда мы сидели за завтраком. Пока письмо распечатывали, он оставался на кухне и пил чай.

— Отличное сегодня утро, — сказал он. — И день будет отличный.

— Если только дождь не пойдет, — ответил отец и хохотал, пока весь не побагровел, а потом вдруг умолк, заметив, что никто вместе с ним не смеется. — Как дела, Дайси? — спросил он уже спокойнее.

— Спина болит, — ответил Дайси, передавая маме письмо.

Дьюклоу только кивком приветствовал почтальона. На кухне Дьюклоу иногда сидел так тихо, что отец спрашивал, уж не захворал ли он.

— Я вот тут говорил мальчишке, что в его годы я разносил мясо из лавки, — сказал отец. — Времена меняются, а, Дайси?

— Да, времена уже не те, — согласился Дайси. — Да и как им не меняться?

Бриджет передала Дайси чашку чаю. Он положил туда сахар, размешал и сказал, что видел Бриджет накануне вечером. По слухам, Дайси был такой любопытный, что иногда распечатывал письма, подержав над паром, и доставлял их на сутки позже. Дайси интересовался каждым жителем городка и всегда старался разузнать последние новости.

— А вы меня и не заметили, — сказал он Бриджет. Потом помолчал, отпил чаю и добавил: — На другого смотрели.

— Да, у Брайди ухажеров хватает, — сказал отец.

— Особенно в банке, — засмеялся Дайси. — А письмо — от вашей дочки, — сказал он маме. — Я уж ее круглые буковки знаю.

Мама, поглощенная чтением, только кивнула.

— Брайди может выбрать самого лучшего, — сказал отец.

Я взглянул на него и заметил, что он посматривает через стол на маму.

— Да, Брайди может выбрать самого лучшего, — повторил он нарочито громко. — Скажешь не так, Дайси? Красавица она у нас, верно?

— Конечно, конечно, — согласился Дайси. — Спору нет.

— Чего ж она не выбрала Генри Дьюклоу? — Отец закашлялся и расхохотался. — Ведь она мота выбрать самого лучшего, а, Генри? Ведь на ней женится любой, на кого она глаз положит?

— Пойду отнесу миссис Эш отбивные, — сказал Дьюклоу и встал из-за стола.

— Генри Дьюклоу такими вещами не интересуется, — засмеялся отец. — Понял, Дайси?

— Отчего же он такими вещами не интересуется? — спросил Дайси (сам-то он всем интересовался).

Дьюклоу подошел к раковине помыть руки. Потом вытер их полотенцем, которое висело на кухонной двери; это было особое полотенце, только для него и для отца.

— А он не из тех, кто женится, — объяснил отец. — Верно я говорю, Генри?

Дьюклоу улыбнулся и молча вышел из кухни. Дайси хотел было что-то сказать, но отец перебил его.

— Генри не из тех, кто женится, — повторил отец и положил кусочек хлеба на тарелку — там оставалось много жира. Он вычистил тарелку хлебом, съел его и запил чаем. Дайси поставил свою чашку на стол и сказал Бриджет, что чай она заваривает — лучше некуда. Во всем городе ни у кого не бывает такого чая, как на этой кухне. Ему хотелось задержаться, повертеться у нас, посмотреть, не случится ли чего: наверное, чувствовал, какая тяжелая атмосфера была тогда у нас на кухне, и удивлялся не меньше моего.

Мама все читала письмо, а отец все смотрел на нее. Неужели он хотел ее задеть? Неужели он нарочно, чтобы ее расстроить, говорил, что Бриджет может женить на себе любого, кого только захочет?

Мама протянула мне письмо, чтобы я передал его отцу. Я успел заметить, что оно от моей сестры Шейлы, которая уже два года как вышла замуж за торговца канцелярскими товарами. Я отдал письмо отцу и стал смотреть, как он читает.

— Ну, дела! — воскликнул он. — Она ребенка ждет!

Когда отец произнес эти слова, я лишь на секунду задумался о том, что они означают. Бриджет, как и полагается, ахнула, а потом все замолчали; отец смотрел на маму. Мама натянуто улыбнулась ему: приличия требовали улыбки, но делить с отцом сколько-нибудь серьезное чувство ей не хотелось.

— Шейла? Не может быть! Прямо не верится! — воскликнул Дайси, разыгрывая изумление. По его голосу было ясно, что письмо известно ему во всех подробностях. Потом он стал говорить, что вот совсем недавно Шейла сама была ребенком. Он говорил и говорил, а его косящие глаза бегали с одного лица на другое. Он был явно заинтригован маминым спокойствием — такие новости, а она ни слова не сказала. Всякий бы разволновался на ее месте, а она — нет, это сразу бросалось в глаза.

Отец попытался восполнить недостаток возбуждения, радостно сообщив, что он никогда еще не был дедом. Мама еще раз ему улыбнулась, а потом, как Дьюклоу, встала и вышла из кухни. Дайси, к великому его сожалению, тоже пришлось уйти.

Бриджет собрала со стола тарелки и отнесла их в раковину. Отец закурил сигарету. Потом он налип себе еще чаю и замурлыкал один из своих мотивчиков — как всегда, фальшиво.

— Ты сегодня тихий, прямо как Генри Дьюклоу, — сказал он мне, и я хотел ответить, что мы все тихие, кроме него самого, но промолчал.

Порою, когда он смотрел на меня, я вспоминал, как однажды он сказал мне, что хотел бы знать, приму ли я лавку, когда вырасту, и стану ли мясником. «Братья твои отказались. Не по душе им такое ремесло», — сказал он беззлобно, но с какой-то грустью в голосе, дружелюбно улыбнулся мне и добавил, что он человек счастливый, что он сам основал свое дело и не хотел бы, чтобы оно погибло. Тогда, помню, у меня вызвала отвращение мысль о том, чтобы целыми днями разделывать мертвых животных, резать на куски кровавое мясо, выискивать почки. Я часто смотрел, как отец работает; он сам хотел, чтобы я смотрел, даже заманивал. «Взгляни-ка, братец кролик, вот на тот кусок печенки для миссис Берк — правда, хорош?!» — кричал он и суетился в лавке, облачившись в белый фартук. Взвешивая клиентам мясо, он часто говорил с ними обо мне и уверял их, что я быстро расту и веду себя обычно хорошо — только иногда забываю, как это делается. «Ты, наверное, будешь мясником, как папа?» — спрашивали меня покупательницы, и каждый раз я чувствовал, что отец напрягается, но не понимал почему. А однажды я увидел, как Дьюклоу делает ту же работу, только по-своему, красиво; с тех пор я стал отвечать, что, возможно, и впрямь стану мясником. Я следил, как работает Дьюклоу, и у меня совсем не возникало ощущения, что он разрезает на части мертвых животных: у Дьюклоу это получалось как-то культурно.

В то утро я сидел на кухне до тех пор, пока отец не допил чай и не собрался уходить — я боялся, что он опять будет целовать Бриджет, если они останутся одни. Он сказал, чтобы я поторапливался и помог матери, но я нарочно тянул время, и в конце концов он устыдился и вышел из кухни раньше меня. Бриджет стояла у раковины и молча мыла тарелки, словно не понимала, что происходит.

Я пошел в спальню к родителям, где мама застилала постель. Она попросила меня взяться за край простыни и потянуть на себя, чтобы ей не обходить вокруг кровати. Мама уже научила меня помогать ей. Я взялся за край простыни, потом — за край одеяла.

— Если ты уйдешь, — сказал я маме, — я тоже уйду.

Она взглянула на меня. Переспросила, и я повторил. Она ничего не ответила, и мы дальше застилали постель, а когда кончили, мама сказала:

— Нет, милый, это не я ухожу.

— Бриджет?

— С какой же стати Бриджет…

— Я видел, как он…

— Это он так…

— Ты тоже видела?

— Неважно. У Шейлы будет маленький. Здорово, правда?

Я не понял, почему она вдруг заговорила о ребенке, которого должна родить сестра, и какое это имеет отношение к тому, что отец целовал Бриджет.

— Ну не он же уходит? — спросил я, понимая, что кто-кто, а уж отец вряд ли уйдет.

— Вчера Бриджет мне призналась, что она выходит замуж за швейцара из нашего банка, — сказала мама. — Это секрет, не говори отцу, мистеру Дайси и вообще никому.

— Мистер Дьюклоу…

— Вот мистер Дьюклоу от нас и уходит.

Мама набросила на кровать вышитое «фитильками» покрывало. Она указала мне пальцем на край, который был ближе ко мне, чтобы я его расправил.

— Мистер Дьюклоу? — переспросил я. — А почему…

— Он все время переезжает с места на место. И работу делает самую разную.

— Его уволили?

Мама пожала плечами. Я все расспрашивал, но она сказала, чтобы я успокоился. Я пошел за ней на кухню и стал смотреть, как она делает картофельные котлеты; на кухню то и дело заходила Бриджет. Время от времени они говорили друг с другом, и вполне дружелюбно: видно, у них-то отношения были самые хорошие. Я вспомнил, как Бриджет сказала мне однажды, что мама всегда была к ней очень добра, даже добрее ее собственной матери. Бриджет сказала мне тогда, что она очень любит маму, а в это утро я и сам ощутил, как они друг к другу привязаны, причем сейчас даже больше, чем раньше, хотя накануне вечером отец целовал Бриджет в прихожей. Я не спускал с мамы глаз и ждал, что она растолкует, в чем тут дело, объяснит, почему Дьюклоу, который, как он сам говорил, хотел бы на всю жизнь остаться работать в отцовской лавке, вдруг уходит от нас, не пробыв и шести месяцев. Я и представить уже не мог нашего дома без Дьюклоу и что, когда я лягу в постель, никто не придет мне рассказывать про Васко да Гаму. У меня в голове не укладывалось, что никогда больше я не увижу, как он закуривает сигарету, чиркнув зажигалкой, которую я ему подарил.

— Нет, ужас-то какой! — сказал отец, когда мы все сели за стол обедать. — Генри Дьюклоу нас покидает!

Дьюклоу явно нервничал. Он поглядывал то на меня, то на маму; он, конечно, не знал, что мама уже догадалась о его отъезде и сказала мне.

— Мы так и думали, — сказала мама. — Ведь ремесло он уже изучил.

Отец набил рот картошкой и заговорил о тушеном мясе, которое мы ели. Теперь он был не такой, как утром: покачивал головой и уверял маму, что мясо она приготовила отлично. Нудно рассуждал о том, что во всей стране, наверно, не найдётся женщины, которая мота бы так приготовить тушеное мясо. Спросил, согласен ли я с ним, и я ответил, что да, согласен.

— Завтра ты снова пойдешь в школу, — сказал отец, и с этим я тоже не стал спорить. — Скажи всем, что кто-то в вашем классе скоро станет дядей. И не забудь, улыбнись учителю.

Он громко засмеялся и двумя обрубками пальцев оттолкнул от себя тарелку.

— А что, Генри, не заглянуть ли нам к Кьоу? — предложил отец. — Там и обсудим твои планы.

— Можете и здесь поговорить, — строго сказала мама. Она, конечно, понимала, что если сейчас, среди дня, отец отправится к Кьоу, то до вечера он оттуда уже не выйдет.

— Давай, Генри, пошли! — сказал отец и отодвинул кресло, так что ножки заскрежетали по каменному полу. — А мясо было — первый сорт! — повторил он, громко процедил слюну сквозь зубы (к этому звуку мы уже привыкли) и добавил: — Жду тебя у Кьоу, Генри.

— Присмотри за ним, — негромко сказала мама, когда отец вышел. Дьюклоу кивнул.

— Я хотел было рассказать тебе все этой ночью, — пояснил Дьюклоу, — но потом решил сначала договориться с твоим отцом.

— Мистер Дьюклоу останется у нас еще на месяц, — улыбнулась мне мама. — Он успеет еще рассказать тебе уйму всяких историй.

Но Дьюклоу не остался у нас на месяц. Вечером того же дня, когда они вернулись от Кьоу, отец, жизнерадостный как никогда, заявил:

— Мы прекрасно обо всем договорились! Если Генри соберет сейчас свои пожитки, он как раз успеет к половине седьмого на автобус.

Дьюклоу ничего не сказал. Он просто вышел из кухни, и я заметил, что, в отличие от отца, он твердо держится на ногах.

Отец даже шляпы не снял. Он достал из жилетного кармана свои часы-луковицу и внимательно на них посмотрел.

— Не вижу без очков, — сказал он. — Глянь-ка ты, малыш.

У него и не было очков, но, вернувшись от Кьоу, он частенько повторял эту шутку. Я сказал, что сейчас двадцать минут седьмого. Он погладил меня по голове двумя обрубками пальцев и сказал, что я парень что надо.

— Знаешь, — добавил он, — а ведь через шесть месяцев ты станешь дядей!

Он всегда гладил меня не пальцами, а именно обрубками, и ими же отталкивал от себя тарелку после еды.

— Не забудь сказать об этом учителю, — напомнил он мне. — Ему, наверно, не каждый день приходится учить дядю!

Мама взяла коржик и намазала его маслом, чтобы Дьюклоу поел перед уходом. Бриджет передвинула чайник на плите туда, где было погорячее, и он сразу закипел.

— Поджарить ему что-нибудь? — спросила Бриджет у мамы.

— Там есть бекон и кусок кровяной колбасы, — сказала мама. — Сделай ему яичницу, Бриджет, и картофельных котлет тоже дай.

— Уезжает, — сказал отец. Его лицо побагровело больше обычного, на висках выступил пот. — Уезжает, — повторил он.

Я сидел на конце стола, передо мной лежал журнал с комиксами. Я вполглаза смотрел на отца и в то же время разглядывал целую кучу человечков на картинках.

— Так-то вот, — сказал отец.

Он стоял покачиваясь, ноги его как будто вросли в кухонный пол, и сам он был вроде статуи, которую вот-вот опрокинет ураганом. На нем был костюм в синюю полоску — он всегда надевал его, когда кончал работать, — а руки безвольно свисали по бокам.

— И не стыдно тебе, а? — внезапно сказал он, и я решил, что это он мне. Но он не глядел ни на кого из нас — он глядел вверх, в потолок, куда-то в угол.

— С проходимцем, который дарит мальчишке монетки в два шиллинга!.. — продолжал отец. И тут я догадался, что все это обращено к маме, хотя она никак не реагировала на его слова.

— Сам черт его принес. Специально чтобы творить всякие гадости!.. Ты прости меня за вчерашнее, Бриджет.

Бриджет качнула головой, давая понять, что не придает этому значения. Я понял — речь идет о том, что произошло в прихожей вчера вечером.

— Передайте Генри Дьюклоу, что я буду ждать его у остановки, — сказал отец и шагнул к черному ходу; он объяснил, что возвращается к Кьоу, а прямо оттуда придет проститься с Дьюклоу, и добавил:

— Мясника из него никогда не получится, и вообще ни черта из него не выйдет!

Я закрыл журнал с комиксами и стал смотреть, как мама и Бриджет в последний раз готовят еду для Дьюклоу. Они молчали; от испуга притих и я. Я так и не мог понять, почему все это случилось. Пробовал сопоставлять одно с другим, но ничего не выходило. Мне казалось, что все обо мне забыли, и, хотя я сидел здесь, за столом, они вели себя так, словно меня и на свете не было. Наверное, они считали, что я совсем еще глупый.

Все было тихо, и тут появился Дьюклоу; в руке он держал тот самый чемоданчик, с которым вошел к нам на кухню шесть месяцев назад, и чемоданчик этот был перевязан вроде бы той же самой веревкой. Ел Дьюклоу молча, а Бриджет и мама сидели за столом и тоже молчали. Я притворился, что смотрю комиксы, а сам все время думал, что лучше бы отцом моим был Дьюклоу. Я все думал и думал и стал представлять, как отец садится в автобус до Бэнтри, а Дьюклоу остается с нами, ведь и с лавкой он управится лучше отца, и мясо нарежет ловчее. Я вообразил, что Дьюклоу лежит на большой кровати с мамой, лежит рядом с нею и отит. Вот его руки на белой простыне — худые, умные, совсем не похожие на те, другие, от которых хочется отвернуться. Еще я представил, как мы с мамой и с Дьюклоу выходим на воскресную прогулку и он рассказывает нам про Васко да Гаму и Колумба. И если бы он посидел у Кьоу, он потом не шатался бы и не клонился из стороны в сторону. И никогда бы он не стал целовать служанку.

— Жаль, что я его огорчил, — сказал вдруг Дьюклоу. — Он порядочный человек.

— Все это ни при чем, — отозвалась мама. — Просто он выпил лишнего.

— Да, — согласился Дьюклоу.

По кусочкам, словно сквозь туман, передо мной вырисовывалась правда, но некоторых кусочков все еще не хватало. Дело в том, что за эти шесть месяцев Дьюклоу стал заправским мясником, лучше, чем отец, и тот ревновал его к своему ремеслу. Ревность заставила отца смотреть на Дьюклоу как на чудовище; ревность охватывала все и вся, распространилась на меня и на маму, терзала самолюбие отца, так что в конце концов он решил, что должен показать свой характер.

— Ну что ж, будем прощаться, — сказал Дьюклоу.

В тот момент я ненавидел отца за мелочность и глупость. Мне хотелось, чтобы Дьюклоу подошел к маме и поцеловал ее, как отец целовал Бриджет. Мне хотелось, чтобы Дьюклоу поцеловал и Бриджет — у него это получилось бы куда красивее, чем у отца.

Но ничего такого не произошло, и я даже не спросил, почему, несмотря ни на что, он назвал отца порядочным человеком. Дьюклоу попрощался за руку с каждым из нас и вышел из кухни. Я снова сел за стол, а мама с Бриджет стали заваривать чай. Они молчали, но, глядя на раскрасневшуюся Бриджет, я был уверен, что думает она сейчас о том, насколько такой, как Дьюклоу, лучше, чем швейцар из банка. Мама выглядела совершенно бесстрастной, но я представлял, какое было бы у нее лицо, если бы она не скрывала своих чувств.

Я снова уткнулся в комиксы, но думал о том, что так бесшумно происходило в нашем доме, о том, как совершенно на ровном месте все было испорчено отцом с его грубостью. Только он мог не любить Дьюклоу, только он один был способен на это — краснолицый человек с обрубками вместо пальцев, который, вернувшись от Кьоу, натыкался на стулья, шатался и не мог разобрать, что показывают часы. Я думал о том, как уродлива ревнивая душа отца, не простившая чужой доброты. «Сам черт его принес! — звучал в моих ушах нелепо запинающийся голос. — Специально чтобы творить всякие гадости!» Как могло случиться, что я — сын этого человека, а не того, другого?

— Ну что, братец кролик? — сказал отец, вернувшись через некоторое время на кухню. Я взглянул на него и заплакал, и мама сказала, что я очень устал, и увела меня наверх спать.

 

Былые дни

И в городе и за городом они считались безобидными чудаками. С заскоком, говорили про них, и со временем эта аттестация покрылась умилительной патиной.

Худощавые, неразговорчивые друг с другом, удивительно похожие брат с сестрой унаследовали фамильную внешность. Костистое, скуластое лицо со светло-голубыми глазами, острый, хорошей лепки нос. И отец их был такой, только в отличие от них безответственный, ветреный, и на щеках у него просвечивали красные прожилки. Прежде их называли Мидлтоны из Карраво, но теперь они стали просто Мидлтонами: Карраво никто больше значения не придавал, кроме них, конечно.

Четыре коровы, порядочно кур, ну и сам дом, километрах в пяти от города, — вот и все их достояние. Просторный, построенный при Георге II дом являл собой памятник семейной фортуны, отражая и в дни своего величия, и позднейшего упадка ее повороты. Брат с сестрой старели, и крыша все хуже защищала их от непогоды, ржавчина разъедала водосточные желоба, бурьян буйствовал в канавках по обочинам аллеи. Отец заложил наследное поместье, если верить местной молве, чтобы содержать по высшему разряду — коньяк, бриллианты — свою любовницу, дублинскую католичку. В 1924 году, когда он умер, брат с сестрой обнаружили, что у них осталось всего пять гектаров. Местные опять же говорили, что испытания закалили их волю и прежде всего благодаря им они прониклись такой любовью к жалкому клочку прежнего Карраво, какой никогда бы не воспылали ни к мужу, ни к жене. В своих невзгодах они винили не только дублинскую католичку, которую и в глаза не видали, но и новые ирландские власти, как-то ухитряясь на свой причудливый манер связывать их. При англичанах такие особы знали свое место: одно, как говорится, к одному.

Дважды в неделю, по пятницам и воскресеньям, Мидлтоны наезжали в город, сначала в двуколке, позже в машине марки «форд англиа». В магазинах, да и везде, где только можно, они ненавязчиво выказывали свою неизменную верность былому. По воскресеньям они посещали службу в близкой им по духу протестантской церкви святого Патрика: там по-прежнему молились за здравие короля, чье владычество их страна скинула. Революционному порядку скоро конец, ничтоже сумняшеся заявляли они его преподобию Пекему: ну покрасили почтовые ящики в зеленый цвет, ну ввели свой тарабарский язык — вот и все их дела, а что проку-то?

По пятницам они отвозили в город яйца, то семь, то восемь дюжин, и тогда обряжались в наглаженные твидовые костюмы и непременно брали с собой очередного ирландского сеттера — эту породу испокон веку держали в Карраво. Они сбывали яйца бакалее Кьоу, потом пропускали стаканчик с миссис Кьоу в отведенной под бар части лавки. Мистер Мидлтон пил виски, его сестра — шерри. Поездки в бакалею их радовали: они испытывали симпатию к миссис Кьоу, и она платила им взаимностью. Потом они разъезжали по магазинам, обсуждали с хозяевами какие ни на есть новости, напоследок наведывались в гостиницу Хили — пропустить еще стаканчик-другой, после чего отправлялись восвояси.

Выпивка была их главным удовольствием в жизни, благодаря ей им и удалось, несмотря на верность былому, наладить такие компанейские отношения с горожанами. Жиряк Дрисколл, хозяин мясной лавки, тот был даже не прочь пошутить насчет былых времен — стоял ли он с ними в баре гостиницы Хили, отрубал ли им отнюдь не сочные отбивные за прилавком у себя в лавке, или тонко резал печенку.

— Вам небось ввек этого не забыть, мистер Мидлтон? А ведь, шевельни вы пальцем, я бы дал драпака.

И тут Жиряк Дрисколл — раскачивался ли он на пятках со стаканом портера в руке или швырял мясо на чашку весов — заходился смехом. А мистер Мидлтон улыбался ему в ответ.

— Что и говорить, мистер Дрисколл, вид у вас был перепуганный, — бормотала мисс Мидлтон и тоже не могла сдержать улыбки, вспоминая этот давний случай.

Жиряк Дрисколл вместе с одним фермером по фамилии Магуайр и другим, по фамилии Брин, засел в передней Карраво — все при дробовиках. Мидлтонов — они тогда, можно сказать, еще дети были — заперли вместе с матерью, отцом и теткой в комнате наверху. Тем дело и кончилось: британские солдаты вопреки ожиданиям так и не прибыли, и троица в конце концов сняла вахту.

— Спят и видят бойню устроить, — сказал отец Мидлтонов, когда они ушли. — Головорезы окаянные.

Началась вторая мировая война. Мидлтоны заподозрили, что супружеская чета, немцы по фамилии Винкельманн, владельцы местной перчаточной фабрички, шпионят в пользу Третьего рейха. В городе над ними потешались, Винкельманнов здесь хорошо знали и очередным мидлтоновским выдумкам веры не давали: что с них возьмешь — успокаивали всполошившихся Винкельманнов. Вскоре после войны его преподобие Пекем умер, вместо него назначили его преподобие Брэдшо, этот был помоложе, он тоже посмеивался над Мидлтонами — считал их ископаемыми. Когда у святого Патрика перестали служить молебны за здравие королевской фамилии, они заявили протест, но его преподобие Брэдшо счел их протест такой же дикостью, как и сами молебны. Зачем, спрашивается, молиться за правящую династию соседнего острова, когда их островом сейчас правит избранный народом президент? Мидлтоны не удостоили его ответом. Но если при его преподобии по Би-би-си передавали «Боже, храни короля», они слушали гимн стоя, а в день коронации Елизаветы II прикатили в город, выставив в заднем стекле машины британский флаг.

— Ну вы и отчубучили! — не сдержал смеха Жиряк Дрисколл. Он доставал из прилавка поднос со свиными отбивными, и тут его взгляд упал на флаг. Мидлтоны улыбнулись.

— Сегодня — великий день для Содружества Наций, — пояснили они.

Заявлением этим они еще больше потешили Жиряка Дрисколла, и он в свою очередь потешил им пивную Фелана.

— За ее британское величество, — реготал его дружок мистер Брин.

Раскинувшемуся в прославленной своей красотой долине, вблизи богатых рыбой речушек и пернатой дичью болот, городу принес процветание послевоенный приток туристов. Хили в ночь сменил название своей гостиницы, переименовав ее в «Нового Ормонда». Владельцы освежили краской фасады магазинов, а мистер Хили учредил ежегодный День форели. Даже каноник Келли, который поначалу сурово порицал повадки туристов и в особенности туристок с их откровенными летними туалетами, в конечном счете все-таки признал, что нравственности его паствы они не нанесли ущерба.

— Хвала Создателю и здравому смыслу, — заявлял он, подразумевая «хвала Создателю и его, канониковым, наставлениям». Со временем он даже исполнился гордостью: вон сколько в город наезжает людей с совершенно иными устоями, а устои его паствы ничуть не пострадали.

Городские бакалейщики теперь имели в продаже иностранные сыры на всякий вкус — и бри, и камамбер, и грюйер, предлагался и богатый выбор соответствующих им вин. Шикарный коктейль-холл в «Новом Ормонде» задавал тон: жена адвоката, некая миссис О’Брайен, раз, а то и два раза в год устраивала там приемы — мужу поручала смешивать джин с мартини в стеклянных кувшинах, а сама обносила гостей всевозможными орешками и малюсенькими японскими крекерами. Каноник Келли, как правило, наведывался на эти приемы и самолично убеждался, что все идет чин чином. Не одобрял он только пойло в кувшинах, по-прежнему предпочитая при случае хлопнуть стаканчик ирландского виски.

Лореттские монашки смотрели из окон своих келий на длинные лоснящиеся автомобили с английскими номерами, ветерок доносил до их слуха обрывки английского и американского говора. Матери, отдраив ребятишек, посылали их в гольф-клуб на заработки — пусть подносят мячи. Кондитерские торговали сувенирами. Черным, Пресным хлебом с коринкой из пекарни Мёрфи и Флада не могли нахвалиться. Мистер Хили нанял вдвое против прежнего местных девчонок — в его ресторане не хватало официанток, а зимой 1961 года подрядил рабочих — пристроить новое крыло к гостинице; Манстерско-Ленстерский банк дал ему на строительство ссуду в двадцать две тысячи фунтов.

Но чем больше процветал город, тем сильнее клонился к упадку Карраво. Мидлтонам шел седьмой десяток, с каждым годом им жилось все трудней, и они принимали это как должное. На пару рыскали они по просторным чердакам — крыша их дома давно прохудилась, — расставляя банки из-под краски и цветочные поддоны. По вечерам они ужинали тощими отбивными в столовой, некогда такой великолепной, да и теперь еще по-своему великолепной, если б не запушенная, рассохшаяся мебель да повыцветшие от старости обои. Со стены в передней на них из рамы черного в позолоте дерева взирал отец в мундире ирландского гвардейского полка. Он имел честь беседовать с королевой Викторией, и даже теперь — а им уже шел седьмой десяток — они явственно слышали, как он говорит, что Господь Бог, империя и королева — это триединство дороже всего сердцу каждого честного солдата. В передней висел фамильный герб и вытканный на ирландском полотне крест святого Георгия.

Сеттер, которого Мидлтоны возили за собой нынче, носил кличку Терлох — они тряслись над ним, понимая, что вырастить еще одного резвого щенка им уже не по силам. Терлоху шел четырнадцатый год, он еле ползал, ничего не видел и почти ничего не слышал. Он не давал им забыть, что старость не за горами, что все труднее ходить за осотом и еженедельно собирать яйца. Они все с большим нетерпением ждали пятниц — им хотелось наведаться к приветливой, компанейской миссис Кьоу, поболтать в гостинице с мистером Хили. Теперь они дольше задерживались у миссис Кьоу и в гостинице, дольше болтались в магазинах, медленнее ехали домой. Они по-прежнему предавались воспоминаниям о былых днях — все более туманным, но тем не менее исполненным горячей преданности, — и, о чем бы они ни говорили: о Карраво, каким он некогда был, и о королеве, которая не раз удостаивала беседы их ветреного отца, — их слушали беззлобно.

Туристов потчевали рассказами о Мидлтонах, и они ахали. Для меня неожиданная радость, говорили многие туристы, что старые раны могут полностью затянуться: вот ведь Мидлтоны не отреклись от своей преданности былому, а в городе их уважают. Когда мисс Мидлтон свалилась с пневмонией в 58-м году, каноник Келли два раза в неделю возил в Карраво цыплят и уток, приготовленных его экономкой.

— У них что на уме, то и на языке, — так говорил каноник о Мидлтонах во всеуслышание и, по слухам, добавлял, что даже самые дикие воззрения не приносят столько вреда, сколько коварство.

— Пусть у нас разные взгляды, но за оружие мы не хватаемся, — возглашал мистер Хили у себя в коктейль-холле, и туристы по большей части отвечали, что иначе и быть не может — недаром же у нас христианская страна. Наезжавшие летом туристы все дивились, как это Мидлтоны могут покупать мясо у человека, который когда-то запер их наверху, а сам устроил в передней засаду английским солдатам. Воистину век живи, век учись — такой вывод преподносили они мистеру Хили.

Размышляя о своей жизни, Мидлтоны нередко втайне признавались, что ее нельзя назвать нормальной. По ночам они — каждый в своей одинокой постели — порой недоумевали, почему сорок восемь лет назад, после смерти отца, они не продали Карраво, почему эти узы оказались такими прочными и почему они вопреки всему старались их укрепить? Уяснить себе до конца почему, они не могли, а обсуждать эту тему избегали. Чутье удержало их в Карраво, чутье подсказало, что уехать отсюда — значит праздновать труса. И все же культ былых дней теперь нередко мнился им не более чем игрой, в которую они играют. А порой им мнилось, что он так же много значит в их жизни, так же важен для них, как жалкие пять гектаров, оставшиеся от поместья, как сама усадьба.

— Стыд и срам! — сказал как-то мистер Хили — шел 67-й год. — Мистер Мидлтон, вы слышали, в Белфасте взорвали несколько почтовых отделений разом?

Краснощекий, стриженный под гребенку мистер Хили сказал это без умысла — просто поддерживал после обеда разговор с посетителями в коктейль-холле. Так же трактовал он эти события и поутру за завтраком, оторвавшись от «Айриш индепендент». Да и не только он, все в городе говорили: просто стыди срам, что в Белфасте взрывают филиалы почтовых отделений.

— Скверная история, — заметил Жиряк Дрисколл, заворачивая мясо для Мидлтонов. — Не хотелось бы, чтобы снова-здорово начались старые распри.

— Тогда тоже не мы начали, — напомнила ему мисс Мидлтон.

Жиряк рассмеялся, засмеялась и она, к ним присоединился и ее брат. Да, это всего лишь игра, подумала она, болезни и — тяготы старого мясника, его ревматизм, боязнь уйти на покой — вот что на самом деле существенно, вот что важно. Интересно, гадала она, а брат втайне тоже так думает?

— Ко мне, старикан Терлох, — сказал сеттеру Жиряк Дрисколл и погладил его носком башмака по боку, а она подумала: поди пойми, какие у Жиряка мысли. Ясно одно, какие бы мысли у него ни были, они такого толка, что в разговоре их лучше обходить стороной.

— Я завернул для него чуток фаршу, — сказал Жиряк Дрисколл — он теперь частенько баловал Терлоха под тем предлогом, что, мол, иначе фарш хоть выбрасывай. По усадьбе в тот вечер, когда он поджидал в передней солдат, тоже бегал сеттер: Брин и Магуайр затолкали его в погреб, чтобы ненароком не цапнул.

— Добрая вы душа, мистер Дрисколл, — пробормотала мисс Мидлтон и на прощанье с улыбкой кивнула ему. Они были одногодки — что ей, что ему шел шестьдесят седьмой год: ему давно пора было уйти на покой. И он бы тут же ушел, разоткровенничался как-то с ними Жиряк Дрисколл, будь у него сын — тогда он о ставил бы лавку на него. А так лавку не миновать продать, но всякий раз, как доходит до дела, у него просто рука не поднимается подписать купчую.

— Ну совсем как у нас с Карраво, — сказала она ему тогда, хотя на первый взгляд никакого сравнения тут и быть не могло.

Все вечера подряд они просиживали на просторной, запущенной кухне, слушали новости. Беспорядки идут только в Белфасте и Дерри, сообщало радио, кроме Белфаста и Дерри, везде тишь да гладь. По пятницам они слушали разговоры в баре миссис Кьоу и в гостинице.

— Слава тебе господи, Юга это не касается, — часто повторял, словно заговаривая себя, мистер Хили.

Первые английские солдаты высадились на севере Ирландии, и вскоре люди хоть и повторяли по-прежнему, что, кроме Белфаста и Дерри, везде тишь да гладь, но не так уж часто. Стычки случались и в Фермане, и в Арме, и в пограничных деревеньках и городках. Один премьер-министр ушел в отставку, за ним другой. К войскам относятся неприязненно, писали газеты, у правительства вошло в практику интернирование. В городе, и в протестантской церкви святого Патрика, и в Успенской церкви, служили молебны о ниспослании мира, но мир не наступал.

— Дело — табак, мистер Мидлтон, — сказал как-то утром в пятницу мистер Хили. — Если нынешним летом приедет десяток туристов, нам, можно считать, повезет.

— Повезет?

— Еще бы, ну кто поедет в страну, когда в ней такая заваруха?

— Не у нас же, на Севере.

— Это вы вашим туристам расскажите, мистер Мидлтон.

Процветание города пошло на убыль. До границы было километров сто с гаком, но клочья военной мглы, окутавшей границу, доползли и до них. Город нищал, среди горожан росло недовольство, а с недовольством пошли и хорошо знакомые по былым дням разговоры. Разговоры о том, какие зверства творили одни и какими зверствами отвечали им другие, и о винтовках, и о взрывчатке, и о правах народа. Ожесточение — торговля-то захирела — вдруг дало о себе знать в баре миссис Кьоу, давало оно знать о себе и в опустевшей гостинице.

По пятницам Мидлтоны — поначалу лишь от случая к случаю — нарывались на молчание. Можно подумать, горожане через двадцать лет вдруг припомнили им британский флаг в окне машины и посмотрели на него иными глазами. И не нашли ничего смешного ни в нем, ни в их взглядах, которые они так ненавязчиво высказывали, да и сами Мидлтоны перестали быть для них просто старыми чудаками. Мало-помалу в городе повсюду назревали перемены, и вот уже Жиряк Дрисколл сердился, когда вспоминали, что он, бывало, откладывал фарш для их пса. Он устроил засаду во вражеском доме, поджидал с винтовкой солдат, чтобы они не ушли оттуда живыми, — вот это бы и вспоминали.

А один раз, завидев их машину, каноник Келли отвел глаза, и они заметили, хотя он вовсе того не хотел, как он повернул голову. А в другой раз миссис О’Брайен — а ведь, бывало, она разлеталась к ним в гостинице — не ответила, когда они заговорили с ней.

Мидлтоны, само собой, эти щелчки по носу никогда друг с другом не обсуждали, но каждый втайне знал, что нет такой темы, на которую они могли бы поговорить с горожанами. Верность былому, которую они хранили и пронесли через все эти годы, перестала забавлять горожан. И прикати они теперь в город с британским флагом, их бы — вот что уму непостижимо — пристрелили.

— Это никогда не кончится, — горько заметил он однажды вечером, прислонясь к комоду, на котором стоял приемник.

Она вымыла после ужина тарелки, потом ножи, вилки.

— При нашей жизни — нет.

— На этот раз будет еще хуже.

— Да, еще хуже.

Они убрали со стены в передней портрет отца в мундире ирландского гвардейского полка: негоже в такое время оставлять его на виду. Убрали и фамильный герб, и крест святого Георгия, и британский флаг из вазы на каминной полке в гостиной, который стоял там со дня коронации Елизаветы II. Убрали не от страха, а в знак траура по modus vivendi, так долго сохранявшимся между ними и горожанами. Они стали покупать мясо у мясника, который хотел перестрелять английских солдат в их передней, а он в свою очередь стал давать им фарш для пса. За полвека враждебность постепенно рассеялась, и они жили в обстановке терпимости, а теперь, сколько бы им ни осталось жить, им ее никогда больше не знать.

Как-то вечером в ноябре издох их пес; закопав пса, он сказал: ну и пусть творится бог знает что — стоит ли так расстраиваться. Ведь и они помрут, а усадьба обрушится — передать ее некому, и былое уйдет наконец на упокоение. Но она придерживалась другого мнения: установившийся modus vivendi их не тяготил, потому что им было легко сносить обнищание, пока город процветал. Это сообщало их жизни смысл, своего рода достоинство: они сумели наладить мирные отношения — им было чем гордиться.

Он ничего не ответил ей, но чуть погодя — все же смерть пса разбередила обоих — вдруг выпалил, что в их годы с оставшегося клочка Карраво им не прокормиться. Придется продать и кур, и скот. Говоря, он не спускал с нее глаз — она кивала, значит, соглашалась. Время от времени, думал он, они на черепашьей скорости будут тащиться в город, тратить свои сбережения на бакалею и мясо и нарываться на злобное молчание, которое будет тем больше сгущаться, чем ближе будет придвигаться их смерть и чем больший урожай будет собирать смерть на другом конце острова. Она чувствовала, что он тоже думает об этом, понимала, что он прав. Они умрут, не зная дружбы, и причиной тому былое. Убили бы их тогда прямо в постелях — все бы лучше.

 

Тепло домашнего очага

— Вы и правда молодчина, — сказал он.

Мелкорослый, оплывший жирком, с оплывшим жирком лицом, сероватым там, где он брил бороду; волосы его, тоже иссера-сивые, падали на лоб челкой. Одет неряшливо, под пиджаком красная водолазка, из нагрудного кармана торчат шариковая ручка и карандаш. Он встал — черные вельветовые брюки как собрались гармошкой, так и не расправились. Нынче чуть не все так ходят, отметила про себя миссис Молби.

— Мы хотим помочь им, — сказал он, — и, само собой разумеется, хотим помочь и вам. Цель нашей программы — способствовать лучшему взаимопониманию. — Он улыбнулся, открыв мелкие ровные вставные зубы. — Между поколениями, — присовокупил он.

— Доброе дело, что и говорить, — сказала миссис Молби.

Он покивал головой. Отхлебнул растворимый кофе, который она приготовила для него, отщипнул краешек розовой вафли. И словно не в силах совладать с соблазном, макнул вафлю в кофе.

— Сколько лет вам исполнилось, миссис Молби?

— Мне восемьдесят семь лет.

— Для своих лет вы на удивление хорошо выглядите.

На этом он не остановился. Сказал, что надеется так же хорошо сохраниться к восьмидесяти семи годам. И надеется даже, что он еще будет «обретаться на земле живых».

— В чем есть сильные основания сомневаться, — сказал он со смешком. — Зная мои возможности.

Миссис Молби не знала, что он имеет в виду. Она все хорошо расслышала, в этом она была уверена, но ей не припоминалось из его слов ничего, что бы указывало на слабое здоровье. Пока он отхлебывал кофе, возился с раскисшей вафлей, она все основательно обдумала. Из его слов выходило, что, если бы она его знала, она бы сильно сомневалась, доживет ли он до преклонных лет. Может быть, он успел ей сообщить что-то еще о себе, а она из-за тугоухости не расслышала? Если же нет, зачем он говорит полунамеками? И как знать, что лучше — улыбнуться или посочувствовать?

— Вот я и подумал, а что, если мы пошлем к вам ребят во вторник? Скажем, пусть примутся за дело во вторник с утра пораньше, а, миссис Молби?

— Спасибо вам за вашу доброту.

— Ребята они славные.

Он встал. Поговорил о волнистых попугайчиках — у нее жила парочка, о герани на подоконнике. Комната у нее теплая — ну прямо печка, сказал он, а на улице страшный холод.

— Только я вот что подумала, — сказала она, решив наконец, что необходимо сказать о своих сомнениях, — вы часом не ошиблись адресом?

— Ошибся? Я ошибся? Разве вы не миссис Молби? — Он чуть не орал. — Разве вы не миссис Молби, голубушка?

— Да, да, но мою-то кухню ведь незачем красить.

Он закивал. Кивал медленно, а когда перестал кивать, стал ее буравить темными глазами из-под сивой челки. И совсем тихо сказал то самое, что она и опасалась услышать: мол, она его не поняла.

— Я, миссис Молби, думаю о нашем обществе. Думаю о вас — вы ведь живете над зеленной лавкой, и при вас ни одной живой души, кроме попугайчиков. Вы поможете моим ребятам, миссис Молби, они помогут вам. Вам это ничего не будет стоить. Скажем так, миссис Молби: мы проводим опыт по улучшению отношений в обществе.

Он напомнил ей картинку из учебника по истории, ту давнишнюю, на уроке истории у мисс Дикон, картинку, где нарисован круглоголовый.

— Вот так-то, миссис Молби, — сказал он, а перед тем, пока он напоминал ей круглоголового, успел что-то еще сказать.

— Да только моей-то кухне ремонт не требуется.

— Что, если нам глянуть на нее одним глазком?

Она провела его на кухню. Он оглядел стены персикового цвета, сверкавшую белую масляную краску. Ремонт обошелся бы ей фунтов в сто, не меньше, сказал он; и тут же, к ее ужасу, начал все сначала: он что — думает, она не слышала его? Повторил, что он преподает в Тайтской средней школе. Не иначе как решил: откуда ей знать, что это за школа, а она знала — нелепо расползшиеся в разные стороны корпуса, сплошь стекло и бетон, вдоль них по тротуарам носятся взад-вперед ребятишки, сквернословят почем зря. Он опять сказал, а ведь говорил уж об этом: мол, среди них есть и дети, лишенные тепла домашнего очага. Те, кого он собирался прислать к ней утром во вторник, все лишены этого тепла, а для них это, знаете ли, не шутка. По его глубокому убеждению, повторил он, мы в долгу перед такими детьми.

Миссис Молби и на этот раз согласилась: да, что и говорить, лишиться тепла домашнего очага — очень тяжко. Вот только, объяснила она, жаль тратить такие деньги, раз ее кухню ремонтировать ни к чему. Кисти и краски-то нынче недешевы, напомнила она.

— Освежим вам вашу кухоньку, — он чуть не орал. — Во вторник, миссис Молби, с утра пораньше.

С тем и ушел, и тут она сообразила, что он не назвал свою фамилию. Решила: может быть, она ошиблась, и стала перебирать в памяти всю их встречу с той минуты, как он позвонил в дверь. «Я из Тайтской средней школы» — так он сказал. А фамилии никакой не называл, это она помнит точно.

На старости лет миссис Молби стремилась к четкости во всем, вплоть до мелочей. В восемьдесят семь лет четкость дается непросто — и прислушиваться надо изо всех сил, и давать себе потачки нельзя. Чтобы люди видели — ты все поняла, потому что они не очень-то в это верят. Достичь взаимопонимания — вот как нынче это называется, а не как раньше, попросту — понять друг друга.

Миссис Молби была в платье синими цветочками по голубому полю. Высокая, в старости она ссохлась, сгорбилась. Лицо в старческих коричневых крапушках венчали редкие белоснежные волосы. В больших карих глазах, некогда первой ее красоте, поубавилось живости, они устало смотрели из-за стекол очков. Джордж, ее муж, — ему раньше принадлежала зеленная лавка, над которой они жили, — пять лет назад помер; ее сыновья, Эрик и Рой, погибли в африканской пустыне, в одном и том же месяце — в июне 1942 года, — в одном и том же отступлении.

Зеленная лавка была самая что ни на есть непритязательная, и помещалась она на непритязательной улочке Агнеострит в Фулеме. Нынешние ее хозяева, еврейская чета по фамилии Кинг, приглядывали за миссис Молби. Следили за ее уходами — приходами и, если она целый день не показывалась, звонили в дверь, проверяли — не случилось ли чего. У нее была одна племянница в Илинге — она навещала ее два раза в год, и другая — в Излингтоне, но та еле ходила из-за артрита. Раз в неделю к ней наведывались миссис Гроув и миссис Холберт, привозили «обеды на колесах». Заглядывали мисс Тингл, из социального обеспечения, ну и его преподобие Буш. Приходили контролеры снимать показания счетчиков.

На старости лет миссис Молби была счастлива уже тем, что по-прежнему живет в том самом доме, в котором жила с 1920 года, с самой своей свадьбы. Боль от несчастья — гибели сыновей — с годами притупилась, а после мужниной смерти она приноровилась жить одна. Ей хотелось только — жить в привычной обстановке вплоть до смерти, смерть же ее не пугала. Она не верила, что встретится за гробом с сыновьями и мужем, а если и верила, то, во всяком случае, не буквально, так же как не верила, что прекратит существование, едва испустит дух. Миссис Молби много размышляла о смерти, и ей казалось, что она походит на сны. Рай и ад представлялись ей чем-то вроде кинокартин, то есть вереницей сновидений, в одних случаях приятных, в других кошмарных — разница была лишь в том, что от них не пробудиться. И наказания, и награды, считала миссис Молби, посылает не всемогущий Бог по любви своей, а совесть человеческая — она умирает в последнюю очередь, она одна и наказывает и награждает. Ее размышления о Боге — а миссис Молби предавалась им чуть ли не всю жизнь — обретали смысл, когда она думала о Нем в таком плане, когда отбрасывала мистические свойства, которыми наделяли и церковь, и Иисуса Христа. Но, не желая обидеть его преподобие Буша, она, когда он приходил, держала свои выводы при себе.

Сейчас миссис Молби опасалась лишь выжить из ума — тогда ей не миновать Ричмондского дома для престарелых «На закате», который так нахваливали его преподобие Буш и мисс Тингл. Мысль о том, что ей придется жить, как говорится, «в коллективе», в окружении других стариков, с вечными концертами самодеятельности и карточными играми, отравляла ей существование. Всю свою жизнь она на дух не переносила коллективных мероприятий, даже на экскурсии и то никогда не ездила. А любила она свою квартиру над зеленной. Любила спускаться вниз по лестнице на улицу, проходя мимо лавки, поздороваться с Кингами, покупать корм для птиц, яйца, растопку, свежий хлеб у Лена Скипса — ему уже шел шестьдесят третий год, а она еще помнила его новорожденным.

Пуще всего она боялась, что ей придется расстаться с Агнес-стрит, и этот страх подчинял себе всю ее жизнь. Со всеми, кто ее посещал, она постоянно была начеку, вглядывалась им в глаза, стараясь прочесть в них — не считают ли, что она выжила из ума. Вот почему она так внимательно прислушивалась ко всему, что ей говорили, вот почему не позволяла себе рассредоточиться — чтобы, не дай бог, ничего не упустить. Вот почему улыбалась и старалась во что бы то ни стало быть общительной, покладистой. Понимала, что ей самой ни определить, когда она выживет из ума, ни отбиться от этого обвинения.

Учитель из Тайтской школы давно ушел, а миссис Молби все не могла успокоиться. Визит сивого с самого начала ее озадачил. Ну разве не чудно, что он не назвал своей фамилии и вдобавок сперва сунул сигарету в зубы, потом вынул и положил обратно в пачку. Испугался, что она обидится, если он будет обкуривать ее? Что бы ему спросить у нее разрешения, а он и не упомянул о сигарете. И к тому же не сказал, от кого слышал о ней: не сослался ни на его преподобие Буша, к примеру, ни на миссис Гроув, миссис Холберт или мисс Тингл. Возможно, он заходил за покупками в зеленную, но из его слов этого никак не следовало. В придачу ко всему было у нее и еще одно соображение: ее кухня вовсе не нуждалась в ремонте, — и оно было самым важным. Она пошла еще раз посмотреть на кухню: у нее зароились опасения, вдруг там какой-то непорядок, а она и не заметила. Она снова перебрала в уме, что этот тип говорил об улучшении отношений в обществе. Перед такими нахрапистыми людьми поневоле пасуешь, оттого твердишь одно и то же, и вскорости уже пора проверять — не кажется ли со стороны, что ты выжила из ума. Но имелось у нее и другое немаловажное соображение: человек хочет сделать доброе дело, помочь детям, лишенным тепла домашнего очага.

— Здорово! — так приветствовал ее парнишка с блондинистыми патлами поутру во вторник.

С ним явились еще двое ребят: один — чернявый, с шапкой курчавых, торчащих во все стороны волос, другой — рыжий, с сальными космами до плеч. Была с ними и худосочная, носатая девчушка, она беспрерывно что-то жевала. Все тащили кто что: банки с краской, кисти, тряпки, голубое пластмассовое ведро, транзистор.

— Мы пришли навести красоту у вас на кухне, — сказал блондинчик. — Вы, значится, будете миссис Уилер?

— Нет, нет, я миссис Молби.

— Так и есть, Атас, — сказала девчушка. — Она — Молби.

— А он вроде говорил Уилер.

— Уилер — это та бабка из москательной, — сказал курчавый.

— Ну ты, Атас, даешь!

Она пропустила их в квартиру, сказала: спасибо вам, что пришли. Провела в кухню, попутно заметив, что, собственно говоря, красить ее не нужно, да они и сами все увидят. Она еще раз подумала, добавила она, и вот о чем хочет попросить: а что, если они просто помоют стены — ей самой это уже несподручно.

Сделаем все, чего хотите, сказали они, об чем речь? Они поставили банки с краской на стол. Рыжий включил радио. «Приглашаем вас на передачу «Добро пожаловать»», — произнес ликующий голос и напомнил радиослушателям, что они слушают Пита Марри. А сейчас, сказал он, они поставят пластинку по заявке радиослушателя из Апминстера.

— Не хотите ли кофе? — предложила мисс Молби, перекрикивая рев транзистора.

— А то нет, — сказал блондинчик.

На всех четверых были заплатанные джинсы. Девчушка была одета в майку с надписью: «Я спала с Иисусом Христом». Остальные тоже были в майках разных цветов: блондинчик — в оранжевой, курчавый — в голубой, рыжий — в красной. «Трах-перетрах» — гласил значок на груди блондинчика, надписи на значках других гласили: «Челюсти» и «Техасские трахальщики».

Миссис Молби готовила им растворимый кофе, а они слушали музыку. Курили — кто, прислонясь к плите, кто к столу, кто к стене. Ничего не говорили, так ушли в музыку.

— Лажа, — вынес приговор рыжий, остальные с ним согласились. Но слушать не перестали.

— Пит Марри — лажук, — сказала девчушка.

Миссис Молби раздала чашки с кофе, указала на сахар, который поставила для них на стол, на молоко. Улыбнулась девчушке. И опять повторила, что мыть стены ей уже не под силу.

— Усек, Атас? — сказал курчавый. — Стены мыть.

— Отсохни, — ответил Атас.

Миссис Молби закрыла за собой дверь на кухню в надежде, что они ненадолго у нее задержатся: уж очень грохотало радио. Минут пятнадцать она слушала, потом решила пойти за покупками.

В булочной она сказала Лену Скипсу, что к ней пришли четверо ребят из Тайтской средней школы — моют стены на кухне. То же самое повторила и в рыбной лавке, чем немало изумила хозяина. Ее вдруг осенило: да нет, они не могут красить кухню — ведь учитель не спросил, какой цвет ей предпочтительней. Ее удивило, что учитель не справился, в какой цвет красить кухню, и она стала гадать, какого же цвета краска в банках. Она даже чуточку переполошилась, как же она могла это упустить.

— Здорово, миссис Уилер, — приветствовал ее в прихожей паренек, которого называли Атас. Он причесывался перед зеркалом рядом с вешалкой. Сверху доносилась музыка.

Дорожка на лестнице была заляпана желтым, и миссис Молби очень расстроилась. На площадке ковер был заляпан краской того же цвета.

— Ой, ну зачем? — вскрикнула миссис Молби, переступив порог кухни. — Зачем?

Добрый кусок персиковой стены покрыла желтая эмульсионная краска. Вытекшую из опрокинутой банки краску разнесли по черно-белому линолеуму. Курчавый паренек, стоя на раковине, мазал той же краской потолок. Больше в комнате никого не было.

Паренек бросил сверху взгляд на миссис Молби, улыбнулся ей.

— Здорово, миссис Уилер, — сказал он.

— Но я же прошла — только помыть, — возмутилась она.

Сказала и почувствовала, что совсем выдохлась. Вид запятнанного ковра и скрывшихся под гнусной желтой краской прежде нежно-персиковых стен подорвал ее силы. Взрыв гнева не прошел даром — у нее полыхали лицо, шея. Ее тянуло прилечь.

— Ну как, миссис Уилер? — Паренек улыбнулся ей, не прекращая ляпать краску на потолок. Краска частым дождем обрушивалась на него, на чашки, блюдца, ножи, вилки, на пол. — Как вам колер, пойдет, миссис Уилер?

Транзистор тем временем, ни на минуту не умолкая, неумело пел, гнусавил без складу и ладу. Паренек указал кистью на транзистор.

— Полный отключ, — сказал он.

Неверными шагами она пересекла кухню, повернула колесико транзистора.

— А ну, полегче, хозяйка, — вскинулся паренек.

— Я вас просила помыть стены. И если б я хоть цвет выбирала, так нет.

Паренек все досадовал, что она выключила радио, яростно размахивал кистью. Его курчавые волосы, майка, лицо были перепачканы. Стоило ему повести кистью, как с нее во все стороны летела краска. Окна, шкафчик, электроплиту, краны и раковину испещрили брызги.

— Куда подевался звук? — спросил паренек, которого называли Атас, — он вошел в кухню и прямиком двинул к транзистору.

— Я не хотела, чтобы мою кухню красили, — повторила миссис Молби. — Я же вам говорила.

Транзистор снова запел, еще более оглушительно, чем прежде. Курчавый стал раскачиваться на раковине, дергать головой, туловищем.

— Пожалуйста, останови его, не надо больше красить, — насколько могла грозно крикнула миссис Молби.

— Давай сюда! — Парнишка, которого звали Атас, подтолкнул ее к лестнице, закрыл дверь на кухню. — Такой шум стоит — голова кругом идет.

— Я не желаю, чтобы мою кухню красили.

— Чего-чего, миссис Уилер?

— Моя фамилия не Уилер. И я не желаю, чтобы мою кухню красили. Я же вам говорила.

— Мы что, ошиблись адресом? Только нам было велено…

— Я вас прошу — смойте эту краску, ладно?

— Если мы ошиблись адре…

— Вы не ошиблись адресом. Но я вас прошу, скажите этому пареньку смыть краску.

— Разве к вам не приходил типчик из Тайта, а, миссис Уилер? Такой поперек себя шире?

— Приходил.

— Чего ж тогда он нам велел…

— Прошу вас, скажите этому пареньку, ладно?

— Завсегда пожалуйста, миссис Уилер.

— И вытрите краску с пола. Вы ее разнесли, растоптали по всем коврам.

— Об чем речь, миссис Уилер.

Идти в кухню ей не хотелось, и она намочила горячей водой тряпочку, которой мыла ванну. Она обнаружила, что, если потереть посильнее, пятна с дорожки и с ковра на площадке постепенно сходят. Но вскоре она устала. Убирая на место тряпку, миссис Молби почувствовала, что не понимает, на каком она свете. Все, что случилось за последние несколько часов, походило на сон и еще на пьесы, которые передавали по телевизору; только на обычную жизнь это никак не походило. Задержавшись в ванной уже после того, как тряпочка была убрана на приступку под раковиной, миссис Молби увидела себя как бы со стороны, так бывало с ней и во сне: согбенная фигура в том самом голубом платье, в котором она встретила учителя, лицо бледное, на щеках горят пятна, приглаженные седые волосы, хрупкие с виду пальцы. Во сне потом могло случиться все что угодно: она могла вдруг помолодеть лет на сорок, Эрик и Рой могли не погибнуть. Она могла помолодеть еще больше. Доктор Рамзи мог сообщить ей, что она беременна. В телевизионной пьесе все обернулось бы иначе — эти ребята могли бы ее убить. А от жизни она ждала, что ее кухню приведут в порядок, со стен смоют желтую краску — оттерла же она ковры, — и недоразумение уладится. На миг ей представилось, как она в кухне наливает ребятам чай, говорит им: да ладно, пустяки. Она даже услышала, как присовокупляет: мол, когда так долго живешь на свете, уже ничему не удивляешься.

Она вышла из ванной; транзистор по-прежнему надрывался. Ей не хотелось сидеть в гостиной — там хочешь не хочешь, а придется слушать этот рев. Она поднялась в спальню, предвкушая тамошнюю прохладу, тишину.

— Куда? — заорала девчонка, когда миссис Молби открыла дверь в спальню.

— А ну вали отсюда, ребята, по-быстрому, — скомандовал рыжий.

Они лежали в постели. Их вещи были расшвыряны по полу. По комнате носились попугайчики. Над одеялом торчали голые мальчишеские плечи, затылок. Из-за парнишкиного плеча высунулось девчушкино лицо. Она вытаращилась на миссис Молби.

— Это не они, — шепнула она пареньку. — Это та бабка.

— Здорово, хозяйка, — повернул голову паренек.

Из кухни по-прежнему доносился оглушительный рев транзистора.

— Не сердитесь, — сказала девчушка.

— Зачем они здесь? Зачем вы выпустили птиц? Да как вы смеете, да что вы себе позволяете?

— Организм свое требует, — объяснила девчушка.

Попугайчики, примостившись на трюмо, озирали комнату глазами-бусинками.

— Обалденные у вас птички, — сказал парнишка.

Миссис Молби пошла прямо по их вещам. Попугайчики не тронулись с места. Когда она их брата, они затрепыхались, но вырываться — не вырывались. С птицами в руках она направилась к двери.

— Да как вы смеете? — обратилась она к парочке в постели, но голос ее чуть не сразу пресекся. Опустился до неразличимого шепота, и ей снова пришло в голову: не может такого случиться, чтобы такое случилось… Она снова словно со стороны увидала, как, вся поникшая, стоит с попугайчиками в руках.

Уже в гостиной она расплакалась. Посадила попугайчиков в клетку, устроилась в кресле у окна, выходящего на Агнес-стрит. Светило солнце, она ощущала его тепло, но — вот поди ж ты — не ощущала от него радости. Она расплакалась, потому что ей стало гадко, когда она обнаружила в своей постели паренька с девчушкой. Картины в спальне стояли у нее перед глазами. Тяжелые, черные, из тусклой — чисть не чисть, не заблестят — кожи парнишкины ботинки. Зеленые, на высоченной платформе и высоченных же каблуках девчушкины туфли. Нижнее белье: девчушкино — малиновое, парнишкино — заношенное. Противный запах пота.

Миссис Молби ждала, голова у нее начала побаливать. Она вытерла слезы — промокнула глаза и щеки платком. По Агнес-стрит сновали велосипедисты: девчонки с политурной фабрики, парни с кирпичного завода ехали домой обедать. Из зеленной выходили покупатели, кто с корзинками, откуда выглядывали порей и капуста, кто с бумажными пакетами. От одного вида Агнес-стрит у нее сразу стало легче на душе, хотя голова болела все сильнее. К ней возвращались спокойствие, самообладание.

— Не сердитесь, — повторила девчушка — она внезапно ворвалась в гостиную, колыхаясь на своих громоздких туфлях, — кабы знать, что вы придете…

Миссис Молби попыталась улыбнуться девчушке, но не смогла. И вместо этого кивнула.

— Птичек это не мы, другие ребята выпустили, — сказала она. — Просто так — шутки ради.

Миссис Молби снова кивнула. Что за шутки — выпустить попугаев из клетки, подумала она, но ничего не сказала.

— Сейчас пойдем все докрасим, — сказала девчушка. — Вы уж не сердитесь, если что не так.

Она ушла, и миссис Молби снова стала смотреть на Агнес-стрит. Девчушка явно не то сказала: не докрасим, а смоем краску. Она спустилась в гостиную извиниться прямо из спальни, не заходя на кухню, и мальчишки не успели сообщить ей, что покрасили кухню по ошибке. Когда они уйдут, сказала себе миссис Молби, она откроет настежь окно в спальне, и запах пота выветрится. А постельное белье переменит.

Из кухни, перекрывая рев транзистора, доносился громкий гул голосов. Послышался раскат смеха, грохот, вслед за ним еще более громкий раскат смеха. Они завели песню, она слилась с песней, которую передавали по радио.

Миссис Молби посидела еще минут двадцать, потом подошла к кухонной двери, постучала: боялась распахнуть дверь, не то еще — упаси господь! — столкнешь кого-нибудь со стула. Никакого ответа. Осторожно открыла дверь.

Желтой краски еще прибавилось. Желтой была вся стена вокруг окна и чуть не вся стена за раковиной. Половина потолка тоже была желтая; рамы, косяки, прежде белые, покрывала глянцевитая кубовая краска. Все четверо вовсю размахивали кистями. Из перевернутой банки по полу растеклась краска.

Она снова расплакалась, стояла и смотрела на них, не в силах совладать со слезами. Чувствовала, как они горячими ручейками сбегают по щекам, остывая по пути. В этой же кухне она в первый раз расплакалась в 1942 году, получив те две телеграммы; когда пришла вторая, она подумала, что никогда не перестанет плакать. Тогда она сочла бы дикостью плакать из-за того, что кухню перекрасили в желтый цвет.

Они не заметили, как она вошла в кухню. Пели себе и пели, кисти в их руках ходили взад-вперед. Раньше граница между персиковой краской стен и белой масляной косяков, рам и шкафчиков проходила строго по линеечке, теперь — абы как.

Рыжий парнишка замазывал белую краску глянцевитой кубовой.

И миссис Молби снова подумала: не может такого случиться, чтобы такое случилось. Неделю назад ей приснился на редкость яркий сон: премьер-министр объявил по телевидению, что немцам было предложено оккупировать Англию, поскольку она не способна дальше жить самостоятельно. Весьма смутительный сон, так как, проснувшись поутру, она решила, что видела премьер-министра по телевизору, что она и впрямь сидела накануне вечером у себя в гостиной и слышала, как премьер-министр заявил: вторжение — лучший выход для Англии — в этом они с лидером оппозиции едины. Взвесив все, она пришла к выводу, что ничего подобного, естественно, быть не могло; но тем не менее, выйдя за покупками, косилась на газетные заголовки.

— Ну как, пойдет? — спросил паренек, которого звали Атас, просияв улыбкой ей навстречу через всю кухню, — он даже не заметил, что она расстроена. — Полный отпад, а, миссис Уилер?

Она ничего не ответила. Спустилась вниз, вышла на Агнес-стрит и вошла в зеленную лавку, принадлежавшую прежде ее мужу. Зеленную никогда не закрывали на перерыв; никогда такого не бывало. Она немного подождала, и к ней вышел мистер Кинг.

— Ну, и что скажем, миссис Молби? — спросил он.

Он был крупный мужчина, с холеными черными усами и типично еврейскими глазами. Улыбался он редко: не в его повадке было улыбаться, но и замкнутым его не назовешь, вот уж нет.

— Что вам угодно, что? — спросил он.

Она все ему изложила. Слушая ее, он покачивал головой, то и дело хмурился. Его живые глаза прямо выскакивали из орбит. Он кликнул жену.

Пока они втроем едва не бежали к ее стоявшей нараспашку парадной двери, миссис Молби не оставляло ощущение, что Кинги не очень-то ей верят. Ей казалось, они считают: не иначе как она что-то перепутала, не иначе как ей померещились и желтая краска, и рев поп-музыки из транзистора, и птички, мечущиеся по комнате, и паренек с девчушкой в ее постели. Она была не в претензии на Кингов, понимала, какие они испытывают ощущения. Но едва они вошли в дом, их тут же оглушил вой транзистора.

Ковер на площадке снова заляпали краской. Желтые следы вели в гостиную, а из нее обратно в кухню.

— Хулиганье паршивое, — заорал на ребят мистер Кинг. Выключил транзистор. И велел им сейчас же отложить кисти. — Да вы что себе думаете? — обрушился он на них.

— Нас послали покрасить бабулину кухню, — объяснил тот, которого звали Атас: суровый мистер Кинг его ничуть не устрашил. — Как нам велено, хозяин, так мы и сделали.

— Так-таки вам было велено разлить эту поганую краску по всему, полу? Так-таки вам было велено перепачкать краской и окна, и все до последней ложки и вилки? Было велено заниматься пакостями в спальне этой бедной женщины и до смерти ее перепугать?

— Скажете тоже, хозяин, да кто ее пугал.

— Ты меня понял, парень.

Миссис Молби ушла с миссис Кинг в зеленную, пристроилась в подсобке — пусть себе мистер Кинг сделает все, что можно. Он возвратился в три, сказал, что ребята убрались восвояси. Позвонил в школу, и после некоторых проволочек его соединили с тем учителем, который приходил к миссис Молби. Хотя мистер Кинг звонил из торгового зала, миссис Молби слышала, как он говорит, что этот случай «накроет школу позором».

— Женщине пошел восемьдесят восьмой год, — кипятился мистер Кинг, — а с ней ужасно обошлись. Учтите: вам это задаром не пройдет.

Они еще некоторое время попрепирались, потом мистер Кинг положил трубку. Просунул голову в подсобку и сообщил, что учитель немедля явится посмотреть, «какой ущерб учинен».

— Ну и чем я вас могу соблазнить? — слышала миссис Молби, как мистер Кинг спрашивает покупателей, и женский голос отвечает ему, что возьмет помидоры, кочан цветной капусты, картошку и яблоки. Слышала, как мистер Кинг рассказывает покупательнице о ее неприятностях и говорит, что ухлопал «убитых два часа».

Она пила сладкий, подбеленный молоком чай, которым угостила ее миссис Кинг. Старалась не думать ни о желтой эмульсионной, ни о глянцевой кубовой краске. Старалась не вспоминать сцену в спальне, запах пота, пятна, опять появившиеся на ковре после того, как она его оттерла. Ей хотелось спросить мистера Кинга: успели ли отмыть пятна прежде, чем краска схватилась, но она постеснялась спросить — мистер Кинг был очень добр к ней, а так он может подумать, что она слишком многого от него хочет.

— Нынешние дети, — говорил мистер Кинг. — Это что-то особенное.

— Драть их надо, вот что, — входя в подсобку, сказал он и взял себе кружку подбеленного чая. — Я б их драл и драл, уши бы с них спустил.

В лавке послышались шаги. Мистер Кинг выскочил из подсобки.

— И чем могу вас соблазнить, сэр? — вежливо спросил мистер Кинг, и ему ответил голос того учителя, который к ней приводил. Учитель сказал, кто он, и мистер Кинг вмиг откинул всякую вежливость. — От таких передряг, — взревел мистер Кинг, — в восемьдесят семь лет можно растянуть ноги.

Миссис Молби поднялась, и миссис Кинг поспешила к ней, поддержала под локоть. Так они и вошли в лавку.

— Три с половиной пенса, — ответил мистер Кинг покупательнице — она спросила, почем апельсины. — Покрупнее — за четыре пенса.

Мистер Кинг дал покупательнице четыре апельсина помельче, взял у нее деньги. Кликнул парнишку, развозившего вечернюю почту, — он катил мимо на велосипеде. Парнишка этот от случая к случаю пособлял ему по утрам в субботу, и мистер Кинг спросил: не согласится ли тот присмотреть минут десять за лавкой — у него неотложное дело. Ничего страшного, уговаривал парнишку мистер Кинг, если один раз вечерних газет подождут.

— Что ж, миссис Молби, не станете же вы отрицать, что вашу квартирку освежили, — сказал учитель уже у нее на кухне. Его глаза из-под сивой челки рыскали по ее лицу. Он тронул одну из стен кончиком пальца. Кивнул сам себе — похоже, остался доволен.

Кухню уже докрасили — она была вся желто-кубовая. Там, где желтая и кубовая соседствовали, шли неряшливые зигзаги. Краску, разлитую по полу, затерли, отчего черно-белый линолеум потускнел, приобрел замызганный вид. Краску с окон и со столешниц также оттерли, оставив на них разводы. Оттерли и шкафчик — по нему тоже шли разводы. Ложки, вилки, краны, чашки, блюдца тоже отмыли или оттерли.

— Я просто глазам своим не верю! — восторгалась миссис Кинг. Она повернулась к мужу. — Как это тебе удалось? — обратилась она к нему. — Посмотрели бы вы, что тут творилось! — обратилась она к учителю.

— Вот только с коврами ничего не вышло, — сказал мистер Кинг. Из кухни он провел их в гостиную, тыча в желтые пятна, заляпавшие ковры на площадке и в гостиной. — Краска, чтоб ее, хватилась, — объяснил он, — уже ничего нельзя было делать. И вот за это вы будете платить возмещение, — сурово отнесся он к учителю. — Я бы сказал: ей с вас причитается один-другой шиллинг.

Миссис Кинг толканула миссис Молби — пусть обратит внимание: вон как старается для нее мистер Кинг. Этот толчок предполагал: раз ей заплатят деньги, может, даже больше, чем следует, все уладится. Предполагал он также, что миссис Молби извлечет из случившегося пользу.

— Возмещение? — сказал учитель — наклонясь, он царапал ногтем пятно на ковре в гостиной. — Увы, но ни о каком возмещении не может быть и речи.

— Ей портили ковры, — перешел в наступление мистер Кинг. — Отнимали покой.

— Ей бесплатно отремонтировали кухню, — в свою очередь перешел в наступление учитель.

— Они распустили из клетки птичек. Мало этого, еще и гадости делали в постели. Да вы не имели никакого права…

— Эти ребята лишены тепла домашнего очага, сэр. Я постараюсь, как могу, отчистить ваши ковры, миссис Молби.

— А как насчет моей кухни? — прошептала она. И откашлялась — ее шепот был почти не слышен. — Насчет кухни? — снова шепнула она.

— Что насчет кухни, миссис Молби?

— Я не хотела, чтобы ее красили.

— Ну, ну, не будем капризничать.

Учитель снял пиджак, с сердцем швырнул его на стул. И вышел из гостиной. Миссис Молби слышала, как он пустил воду в кухне.

— Кухню, миссис Молби, пришлось красить до конца, — сказал мистер Кинг. — Если задержаться на половине, вы бы сошли с ума. Я стоял у них над головой, чтобы они докрашивали.

— Раз покрасили, дорогуша, — сказала миссис Кинг, — так уже все. Ой, Лео, и как это тебе удалось столько сделать! — обратилась она к мужу, — Такие маленькие, а уже такие поганцы!

— Нам лучше идти домой, — сказал мистер Кинг.

— И таки неплохо, я вам скажу, получилось, — присовокупила его жена. — Кухонька, дорогуша, даже повеселела.

Кинги ушли, учитель принялся оттирать желтую краску с ковров щеткой, отведенной для мытья посуды. На площадке ковер и так был в пятнах, заметил он, тыча пальцем в разводы, оставшиеся от краски, которую она отмывала тряпочкой из ванной. Она должна быть счастлива, сказал он: у нее теперь не кухонька, а загляденье.

Она понимала, что лучше промолчать. Понимала, что и раньше, еще при Кингах, тоже лучше было промолчать; понимала, что и теперь тоже надо промолчать. Можно было бы напомнить Кингам, что прежде кухня была окрашена, как ей хотелось. Можно было бы пожаловаться этому типу, пока он оттирал ковры, что им уже не быть прежними. Она не сводила с него глаз, но ничего не говорила — не хотела, чтобы ее сочли докучной. Кинги тоже сочли бы ее докучной: сперва пускает ребят красить кухню, потом поднимает шум. Если она будет докучать, Кинги перейдут на сторону учителя, и на этой же стороне каким-то образом окажутся и его преподобие Буш, и мисс Тингл, и даже миссис Гроув, и миссис Холберт. Они сойдутся на том, что виной всему ее старость, неспособность уразуметь: раз ребята принесли краску, они собирались красить кухню — иначе и быть не может.

— Ну-тка, где эти пятна — сколько не ищите, не найдете. — Учитель встал, указал на желтые разводы на ковре, которые как были, так и остались. Надел пиджак. Щетку и миску с водой не убрал — бросил на полу посреди гостиной. — Все хорошо, что хорошо кончается, — сказал он. — Очень вам признателен за содействие, миссис Молби.

Ей вспомнились ее сыновья, Эрик и Рой, — она не вполне понимала, почему они вспомнились ей именно сейчас. Она проводила учителя вниз, а он все рассказывал ей, как обнадеживающе развиваются отношения в нашем обществе. К таким ребятам, говорил он, нельзя предъявлять строгие требования — их надо понимать, их нельзя бросать на произвол судьбы.

И ей вдруг захотелось рассказать ему об Эрике и Рое. Ей так не терпелось поговорить о них, что она вдруг явственно представила их мертвыми, как бывало прежде, вскоре после их гибели. Эрик и Рой лежали в пустыне, и птицы пустыни садились на их мертвые тела. На месте глаз у обоих зияли пустые глазницы. Ей хотелось объяснить учителю, что они жили здесь, на Агнес-стрит, одной счастливой семьей, пока не пришла война и не развеяла все в прах. После войны возврата к прежнему уже не было. Жить дальше, когда не для чего жить дальше, оказалось не так-то просто. Каждая из комнат хранила свои воспоминания о мальчиках, выросших в этом доме. Стряпня, уборка в ту нору потеряли для нее всякий смысл. Зеленная, которая перешла бы к сыновьям, должна была неминуемо перейти в другие руки.

И тем не менее время излечило эту страшную, двукратную рану. Она приноровилась жить в ужасающей пустоте, и, хотя в зеленной хозяйничали Кинги, не ее сыновья, а это совсем не одно и то же, Кингам по крайней мере не откажешь в доброте. Спустя тридцать четыре года после гибели твоей семьи, в старости довольствуешься уже и тем, что время обошлось с тобой милостиво. Ей захотелось сказать учителю и об этом — она и сама не понимала почему: потому, наверное, что это было как-то связано со случившимся. Но она ничего не сказала ему — не знала, как приступиться, если же постараться изложить все по порядку, есть опасность — учитель сочтет, что она выжила из ума. Вместо этого она сказала ему: «До свиданья»; не забыть попрощаться — на этом сосредоточились все ее усилия. Сказала: ей очень жаль, что так получилось, сказала, желая показать — она сознает, что не сумела толково объяснить ребятам, чего хочет. Она не нашла с ними общего языка: ей хотелось, чтобы он понял — она это понимает.

Он рассеянно кивнул — не слушал ее. Он все делает, чтобы в мире жилось лучше, сказал он. «Таким вот ребятам, миссис Молби. Лишенным тепла домашнего очага».

 

Взяли и обокрали

— Я что хочу сказать. Я теперь не такая, какой раньше была.

Она вышла замуж, рассказывала Норма, живет своим домом. Молодой человек, сидевший подле нее на тахте, подтвердил ее слова. Неброско одетый, полноватый, жизнерадостный юноша. Во взгляде смеющихся синих глаз можно было прочитать: если Норма и была раньше взбалмошной и легкомысленной, то теперь она совсем другая, это он на нее такое влияние оказал.

— Я что хочу сказать, — продолжала Норма. — У вас тоже многое переменилось, миссис Лейси.

Бриджет вспыхнула. С детских лет так было — оказавшись в центре внимания, она терялась, и, хоть сейчас ей уже сорок девять, ничего не изменилось. Она была грузная, темноволосая, держалась скованно из-за своей застенчивости. Это правда, у нее жизнь тоже переменилась за последние шесть лет, но Норма-то откуда узнала? Уж не у соседей ли выспрашивала?

— Да, переменилась, — ответила она почти весело, потому что привыкла к этой перемене.

Норма кивнула, ее муж тоже кивнул. Бриджет поняла по их лицам, что если они и не в курсе подробностей, то суть им известна. А какое значение имеют подробности, какое дело посторонним, скажем, до природы графства Корк, откуда они с Лайемом родом, или до того, как они убивались, что у них нет детей?! Они обосновались в Лондоне — в квартале из стандартных маленьких домиков, регулярно читали «Корк уикли икзэминер» — следили за вестями из родных мест. Лайем нашел себе работу в магазине, торговавшем газетами и журналами, который он теперь с той женщиной на пару купил.

— По вашему мужу ничего ведь такого не скажешь, — начала Норма, — я что хочу сказать, я бы ни в жизнь на него не подумала.

— Да, по нему не скажешь.

— Я-то знаю, как отвратно, когда тебя бросают, миссис Лейси.

— Сейчас все быльем поросло.

Она снова улыбнулась, но щеки у нее горели — разговор шел о ней.

Когда неделю назад Норма позвонила и попросила разрешения зайти, она не нашлась что ответить. Не очень-то вежливо просто отказать: причины отказать вроде бы не было, но с тех пор она лишилась покоя, так боялась их появления. Сердилась на себя, что не сообразила просто объяснить, что Бетти расстроит их приход, она ее из дома сегодня поэтому увела. Она с порога им сказала — девочки нет, на тот случай, если они настроились ее увидеть. В голосе прозвучали виноватые нотки, она еще и из-за этого на себя злилась.

Сели пить чай втроем, стали беседовать. Бриджет не пекла пирогов, потому что Лайем их не любил, она так и не научилась их печь, вот и сегодня купила печенье двух сортов и булочек в кондитерской у Виктора Вэлью. В последнюю секунду всполошилась, что этого мало, ее сочтут негостеприимной хозяйкой, подала к столу хлеба с маслом и банку абрикосового джема. И довольна была, что так сделала: муж Нормы уплетал за обе щеки, подобрал почти все имбирное печенье и делал себе бутерброды с джемом. Норма ни к чему не притронулась.

— Я не могу больше рожать, миссис Лейси. Вот в чем загвоздка, понимаете? После Бетти пришлось сделать аборт, потом еще два, страх господний, а не аборты, из-за последнего чуть концы не отдала. Я что хочу сказать, меня внутри всю выпотрошили.

— Ох, Господи, какой кошмар.

Мотнув головой, точно в знак благодарности за сочувствие, муж Нормы снова потянулся к имбирному печенью. У них уютная квартирка, сказал он, по соседству есть ребятишки, Бетти будет с кем играть. Он оглядел тесную гостиную, забитую мебелью и безделушками, которые Бриджет все собиралась с духом выкинуть. По тому, что он говорил и с каким видом он говорил, ясно было: эта комнатушка в маленьком доме — неподходящее жилье для четырехлетнего ребенка. К тому же, давал он понять, Бриджет в ее сорок девять, да без мужа, и жить с этими ее олеографиями, развешанными по стенам, а не с детьми и с игрушками. Они прежде всего должны думать о Бетти, можно было прочитать на озабоченном лице молодого человека, о благополучии Бетти.

— Мы оформили все бумаги в свое время, — Бриджет пыталась, чтобы ее протест не звучал как повинная, — все, что положено, когда усыновляют или удочеряют ребенка.

Муж Нормы кивнул, словно соглашаясь, что и в ее словах есть резон. Норма сказала:

— Вы были очень добры ко мне, миссис Лейси, вы и ваш муж. Ведь я говорила! — добавила она, поворотясь к своему спутнику, который снова кивнул.

Ребенок появился на свет, когда Норме было девятнадцать. Она попыталась сперва сама его воспитывать, но уже через месяц поняла, что это ей не под силу. Она жила через дорогу от Лейси, в комнатке, служившей спальней и гостиной одновременно. О ней шла дурная молва, поговаривали даже, что она проститутка, привирали, конечно, проституткой она не была. Бриджет всегда здоровалась с ней на улице, а та улыбалась в ответ. Припоминая все это после звонка Нормы пару дней назад, Бриджет обнаружила, что в памяти сохранились лишь ногти, покрытые ярким облупившимся лаком, и помятое бескровное лицо. Но в ней и тогда была и сейчас есть какая-то привлекательность. «Ума не приложу, что теперь делать, — сказала она четыре года назад. — На кой мне этот ребенок сдался?» Ни с того ни с сего сказала, переходя улицу и приближаясь к Бриджет, которая остановилась на тротуаре, чтобы переложить сумку с покупками из одной руки в другую. «Я часто вас встречаю»,— добавила Норма; и Бриджет, заметив следы слез на ее измученном больном лице, пригласила ее к себе. До них через дорогу пару раз доносился плач ребенка; она, естественно, давно наблюдала за Нормой, пока та беременной ходила. Злые языки говорили: девка сама напоролась, чего же еще от нее ждать было, вот и ходит с животом, но Бриджет не бралась никого судить. Они ведь с мужем были ирландцами, поэтому здесь, в Лондоне, со всеми были подчеркнуто вежливы, не хотели ни в чем обвинять англичан, раз сами не англичане. «Сглупила я с этим ребенком», — сказала девушка: отец ребенка просто-напросто надул ее. Показался ей таким надежным и верным, а в один прекрасный день не пришел ночевать в казармы, да и на следующую ночь не пришел, в общем, смылся — и с концами.

— Я не могу отдать Бетти. — Лицо у нее снова стало пылать. — Не могу, никак не могу. И речи быть не может.

На какое-то мгновение в гостиной повисла тишина. Воздух стал тяжелее и душнее, и Бриджет поднялась было открыть окно, но не открыла. Она отвела Бетти к мисс Граундз, которая никогда не отказывала ей в тех редких случаях, когда она просила ее выручить.

— Да вопрос и не стоит, чтобы вы от нее отказались, — сказал молодой человек. — Никому это и в голову не приходит, миссис Лейси.

— Мы не будем мешать вам видеться, — уточнила Норма. — Я что хочу сказать: всякому нормальному человеку понятно, что она должна по-прежнему любить вас.

Молодой человек снова кивнул, лицо его излучало добродушие. Вопрос так не стоит, никто и не думает разрушать сердечную привязанность ребенка к своей приемной матери. Обо всем можно легко договориться, например, если миссис Лейси захочет сидеть с ребенком вечерами — они будут просто счастливы.

— Главное, миссис Лейси, чтобы мать и дитя снова были вместе. Теперь, коль скоро жизненные обстоятельства переменились.

— Два года уже прошло с тех пор, как мой муж ушел от меня.

— Я имею в виду, что у Нормы они переменились.

— Ну что мне делать, тоскую я за ней, — сказала Норма, ее худые щеки напряглись под слоем румян. Она сидела, скрестив ноги, закинув правую на левую. Туфельки из светлой мягкой кожи были куда как элегантнее, чем те, что запомнились Бриджет. На ней была юбка цвета морской волны и такого же цвета вельветовая куртка на молнии. Пальцы — темные от никотина. Бриджет понимала, что ей не терпится закурить, вот так же она без передыху курила в первый раз, когда появилась у нее в гостиной шесть лет назад.

— Мы все сделали, как требовал закон, — сказала Бриджет, облекая в другие слова тот же довод, который уже приводила. — Все сделано по закону, Норма.

— Да конечно же, мы прекрасно это знаем, — ответил молодой человек, продолжая терпеливо улыбаться, отчего она почувствовала себя дура дурой. — Но ведь еще есть человеческий фактор, понимаете? Может, более важный, чем юридические формальности.

Он образованнее, чем Норма, отметила про себя Бриджет; и глаза его светились честностью и искренностью, когда он говорил о человеческом факторе. Его честность взывала к справедливости, которая выше примитивной справедливости юридических документов: Нормам стала жертвой неправедного общества, и их долг сейчас не допустить, чтобы эта неправедность восторжествовала.

— Простите, — сказала Бриджет, — простите, я не могу смотреть на все это как вы.

Вскоре гости ушли, дав понять, что они, само собой, снова наведаются к Бриджет. Она взяла у мисс Граундз Бетти, и после ужина все пошло, как обычно: искупала Бетти, уложила в постель, почитала немного «Веселого портняжку». Впереди — долгий, пустой вечер; она станет смотреть по телевизору «Даллас», вязать свитер. Ей нравился Даллас, особенно младший, такой злодей, ужас просто, всех телевизионных персонажей переплюнул, но пока она наблюдала за его злодействами, в голове неотступно прокручивалась фраза из ее разговора с вечерними посетителями. Перед ней всплыли кругленькая мордашка Бетти, черные волосики, плавно обрамлявшие ее, а потом — изможденная Норма и искренний молодой человек, который хотел стать приемным отцом Бетти. Эти три лица представились ей вместе, точно они были неотделимы друг от друга, потому что, хоть овал лица Бетти был не тот, что у женщины, родившей ее, у нее были такой же большой рот и такие же карие глаза.

В половине десятого пришла мисс Касл. Она была уже немолодой, работала в метро, ее смена часто выпадала в самое неудобное время суток: то с рассветом выходила из дома, то допоздна торчала на работе.

— Чашку чая, мисс Касл? — крикнула Бриджет, стараясь, чтобы ее услышали сквозь шум включенного телевизора.

— Спасибо, миссис Лейси, — ответила мисс Касл, как всегда отвечала на приглашение Бриджет. У нее в комнате была газовая плита и раковина, она там у себя и стряпала, но всякий раз, когда Бриджет слышала, что та возвращается с работы поздно, она предлагала ей чашку чая. Мисс Касл снимала у Бриджет комнату с тех пор, как от той ушел муж, все же какое-никакое подспорье.

— Они приходили, — сказала Бриджет, предлагая мисс Касл остатки имбирного печенья. — Ну, вы меня понимаете — Норма.

— Говорила я вам, остерегайтесь их. Расстроили они вас, да?

— О Бетти речь завели. Знаете, у Бетти даже имени не было, когда мы ее удочерили. Это мы ее Бетти назвали.

— Вы рассказывали.

Мисс Касл была крупной, седой, форма работника лондонского транспорта насквозь пропахла чужими сигаретами. В молодости у нее был роман с кем-то из служащих метрополитена, но ни с того ни с сего он умер. Сраженная этой неожиданностью, мисс Касл так потом все тридцать лет и прожила одна и, вспоминая о своей утрате, становилась мрачной и унылой. На работе она слыла суровой, отличалась беспримерной добросовестностью по отношению к своим обязанностям, которые выполняла испокон веку. Лондонское метро, случайно обронила она как-то у Бриджет в гостиной, — ее жизнь, оно ей все остальное заменило. Но сегодня она была взбудоражена.

— Раз девочку удочерили, миссис Лейси, назад ходу нет, это уж окончательно. Я ведь говорила вам вчера вечером.

— Да, я знаю. Я им так и сказала.

— Они вас просто на пушку берут.

С этими словами мисс Касл поднялась и попрощалась. Она никогда не рассиживалась, заглянув на чашку чая, потому что всегда была усталая. Лицо пошло морщинками, как ее помятая форма. Она прогладит ее перед следующей сменой, вернет блеск и молодость.

— Спокойной ночи, мисс Касл, — сказала Бриджет, наблюдая, как ее жиличка устало бредет по гостиной, и вдруг подумала: интересно, каким был тот мужчина, который внезапно умер. Однажды вечером, приблизительно год назад, она рассказала мисс Касл о своей потере. Конечно, со смертью ее не сравнишь, хотя тогда это для нее было равносильно смерти мужа. «Мерзкая баба, что и говорить», — сказала тогда мисс Касл.

Бриджет убрала со стола чайную посуду, выдернула телевизионный штекер. Не будет ей сегодня сна, и надеяться нечего: приход Нормы с мужем снова всколыхнул все, повернул все вспять, заставил вспомнить то, с чем она уже примирилась. Господи, как им в голову пришло такое — что она отдаст Бетти!

Она разделась в спальне, аккуратно разложила одежду на стуле. Слышно было, как в соседней комнате возится мисс Касл, тоже раздевается. Бетти пробормотала что-то во сне, когда Бриджет поцеловала ее на ночь. Бриджет попыталась представить, что ее ждет, если Бетти не будет, и некому будет одеяло подоткнуть, и по дому не будут валяться ее вещи, и не надо будет стирать ее белье и собирать игрушки. Случалось, Бетти выводила ее из себя, но это ведь тоже жизнь.

Она лежала в темноте, и снова накатило на нее прошлое. Она с родителями жила в деревне в Корке. В семье десять детей было. Лайем тоже вырос в многодетной семье. Когда спустя годы после свадьбы они поняли, что у них не будет детей, их это порядком удивило, но разочарование не омрачало их союза, а появление Бетти сблизило их еще больше. «Прости меня, — все же сказал Лайем в конце концов. И никогда ей так плохо не было. — Прости меня, дорогая».

Бриджет ни разу не видела ту женщину, но представляла ее себе: помоложе, чем она, из Лондона, черные шелковистые волосы, хищный рот и глаза, избегающие тебя. Эта женщина со своей матерью купили магазинчик, в котором Лайем работал с тех пор, как они поселились в Лондоне, в сущности, он был управляющим при старике мистере Вэнише. Женщина была раньше замужем, ее брак, по словам Лайема, был неудачным, отношения с бывшим мужем принесли ей страдание и боль. «Дорогая, это серьезно», — сказал он тогда, стараясь подавить свойственную ему легкость тона, не понимая, что сам он причиняет боль и страдание. Он давал понять, что чувство, которое он испытывал к Бриджет, хотя и искреннее, совсем не похоже на эту его влюбленность.

Магазин был на другом краю Лондона, за много миль от их дома; во времена старого Вэниша Бриджет, случалось, ездила туда с Бетти девятым автобусом. Когда та женщина и ее мать перекупили магазин, Бриджет как-то робела туда ездить, а потом и вовсе стала бояться. Она ведь была готова простить Лайема, жить надеждой, что его страсть со временем отступит. Она умоляла, но скандалов не устраивала. Не вопила, не обвиняла в вероломстве, не ругала ту женщину. Бриджет это давалось нелегко, но одного она не понимала, как же они будут жить, если Лайем останется с ней, а с той женщиной все равно не порвет. Ведь ясно, что он озлобится, а потом и возненавидит ее, но она продолжала умолять его. Спустя шесть недель он ушел.

Она всплакнула в темноте. Она правду сказала своим гостям сегодня: все быльем поросло. Правду сказала, но сама частенько плакала, когда вспоминала, как они вдвоем бедовали, пока привыкли к новой жизни иммигрантов, или когда представляла себе, как сейчас Лайем погряз в смертном грехе, живет с той женщиной и ее матерью в квартире над магазином, не ходит к исповеди и на литургию. Каждый месяц от него приходили деньги; вместе с квартплатой, которую она получала от мисс Касл, и деньгами, что ей платили Виннарды за то, что она прибирала у них в квартире три раза в неделю, им хватало на жизнь. Но Лайем ни разу не появился — не приехал проведать ее и Бетти, а уж это значит, что он очень изменился.

Воспоминания всегда были тяжелы для нее. Теперь, оставшись одна, чуть что вспоминала деревню, в которой выросла, лицо преподобной матушки в монастыре, приземистый трактир мисс Линч и бакалейную лавку на перекрестке. Морин Райел украла у нее атлас, замазала чернилами ее фамилию и написала свою. Мэдж Фоли завивала ей волосы. Лайем жил на соседней ферме, но она его даже не замечала, пока они школу не закончили. Один раз он позвал ее погулять, и в поле, желтом от лютиков, он взял ее за руку и поцеловал, она зарделась. Он посмеялся над ней, сказал, что ей очень идут алые щечки. Он был первым парнем, с которым она танцевала в обшарпанном деревенском клубе в десяти милях от дома.

Когда она была еще круглолицей девчонкой, Бриджет впервые поняла, что у каждого своя судьба. Это то, что тебе надо принять, от чего не отмахнешься; воля Божья, говорили обычно преподобная матушка и отец Кьоу, но Бриджет это так понимала: главное — что ты за человек. И жизнь твоя складывается в зависимости от этого: вот она — вечно робеет, чуть что краснеет, хорошенькая, скромная — это судьба, которая поджидала ее, пока она не родилась, и она часто думала, что и Лайем ее поджидал, их судьба свела, потому что они друг друга дополняют — он такой бойкий и дурашливый, а она вечно в тени держится. Тогда и представить невозможно было, что он уйдет к той женщине из магазина.

Поженились они в субботу, в июне, в то лето наперстянка особенно буйно разрослась. На ней была фата из лимерикского кружева, бабушкина. В руках — букет алых роз. В церкви Пречистой Девы Лайем был безумно красивый, смуглый, точно испанец, так и сверкал глазами! У нее гора с плеч свалилась, когда все было позади — кончился прием в ресторане Келли, укатила машина с лентами. Они отправились в трехдневное свадебное путешествие, но скоро им пришлось эмигрировать в Англию, потому что закрыли лесопилку, на которой Лайем работал. Они прожили в Лондоне больше двадцати лет, и вдруг в его жизни появилась та женщина.

Наконец Бриджет заснула, ей снилась деревня, где она провела детские годы. Она сидела в телеге рядом с отцом, ей разрешили подержать вожжи, а пустые бидоны из-под молока с маслобойни, что на перекрестке, грохотали сзади них. Откуда ни возьмись — Лайем, он медленно брел в дорожной пыли, отец натянул вожжи, чтобы парнишка залез на телегу. Лайему было лет десять-одиннадцать, на стриженом затылке солнце выжгло красную полоску. Это был не просто сон: все это действительно было, только тогда Лайем ровным счетом ничего для нее не значил!

На этот раз муж Нормы пришел один.

— Надеюсь, не помешал, миссис Лейси, — сказал он, взгляд его излучал улыбку и благожелательность. Светлые волосы лежали волной, два колечка выбились на лоб. Все в его облике располагало к себе.

— Даже и не знаю… — она запнулась, жар бросился в лицо. — Я действительно считаю, что лучше нам не продолжать этой темы.

— Я всего на десять минут, миссис Лейси. Обещаю.

Дверь в прихожую она оставила открытой, и он вошел. Он наступил на пакет кукурузных хлопьев, брошенный Бетти, и направился в гостиную. Бетти на кухне доставала покупки, как всегда напевая себе под нос.

— Садитесь, — сказала Бриджет в гостиной обычным вежливым тоном.

— Спасибо, миссис Лейси, — сказал он тоже вежливо.

— Я сейчас вернусь.

Она хотела проверить, как там Бетти. В пакетах была мука, яйца и прочие продукты, которые она может рассыпать или разбить, если уронит с кухонного стола. Бетти была, конечно, проказницей, но не хуже других, правда, на прошлой неделе, оставшись одна, решила сама испечь пирог.

— Иди подбери пакет с кукурузными хлопьями, — сказала Бриджет, и Бетти послушно проследовала в прихожую.

Бриджет торопливо спрятала покупки подальше. Вытащила из ящика буфета цветные карандаши и новый альбом для раскрашивания и выложила на стол.

Бетти не очень-то любила разрисовывать картинки, обычно она писала на них: «Бетти Лейси» — сначала красным карандашом, потом голубым, оранжевым и зеленым.

— Ведь ты же большая девочка, умная, — сказала Бриджет.

— Большая, — повторила Бетти.

В гостиной муж Нормы читал «Корк уикли икзэминер». Когда она вошла, он положил еженедельник на кипу журналов около кресла, заметив, что номер оказался довольно интересным.

— Не знаю даже, как и начать, миссис Лейси. — Он замолчал, улыбка стала меркнуть. Взгляд его блуждал по мебели в гостиной, по картинкам, по хламу, который она никак не соберется выбросить, и лицо его делалось все серьезней. Потом произнес: — Норме было совсем плохо, когда я с ней познакомился, миссис Лейси. Она жила в приюте «Добрые самаритяне», так я о ней и узнал. Я работаю в муниципальном совете. Социальная помощь и консультации. Это моя работа.

— Понятно.

— Норма была в депрессии, чувствовала себя бесконечно несчастной, миссис Лейси. Она попала к «Самаритянам», потом ее направили к нам. Я сумел помочь ей. Я расположил ее к себе, она прониклась ко мне доверием — я помогал ей советами. Я люблю Норму, миссис Лейси.

— Конечно.

— Такое не часто случается. Консультант и клиентка.

— Ну да, конечно. — Она перебила его, потому что ясно было — он собирается продолжать эту тему, распространяться насчет их отношений, которые ее не интересуют. Она так сказала себе. Шесть лет тому назад, сказала она себе, Норма вторглась в ее жизнь, бросила на нее ребенка. Она девочку удочерила, сказала она себе, по настоянию Нормы. «Вы чудесная женщина, миссис Лейси», — твердила тогда Норма.

— Я не могу до нее достучаться сейчас, — втолковывал муж Нормы. — С позавчерашнего дня она замкнулась в себе. Все наши успехи, миссис Лейси, все, что было достигнуто в наших отношениях за это время, все может пойти насмарку.

— Мне очень жаль.

— Она ведь к «Самаритянам» попала потому, что была близка к самоубийству. Совсем была никудышная, миссис Лейси. Ее и человеком-то назвать трудно было.

— Но Бетти, поймите, Бетти теперь мой ребенок.

— Да знаю я, знаю, миссис Лейси, — он энергично понимающе закивал. — «Самаритяне» вернули Норме человеческий облик, потом муниципалитет дал ей жилье. Когда она стала поправляться, мы полюбили друг друга. Вы понимаете, миссис Лейси? Норма и я полюбили друг друга.

— Да, я понимаю.

— Мы вдвоем отремонтировали квартиру. По субботам покупали что-нибудь из мебели, постепенно, то, что по карману. Мы свили себе гнездо, ведь у Нормы никогда не было своего дома. Она росла без родителей, не знала их — вам это известно? Норма — из самых низов, не получила практически никакого образования. Когда я познакомился с ней, она и газету-то не могла толком прочесть. — Он вдруг улыбнулся. — Сейчас, конечно, все гораздо лучше.

Бриджет чувствовала, что вот-вот опять наступит молчание, так несколько раз было в день их первой встречи. Она первая его нарушила, заговорила как можно спокойнее, безуспешно пытаясь поймать взгляд своего гостя, потому что он снова стал блуждать глазами по комнате.

— Мне жаль Норму, — сказала она. — Я ее и тогда жалела, потому и взяла Бетти. Мы с мужем настояли, чтобы все было оформлено как полагается, по официальным каналам. Нам так посоветовали на тот случай, если потом возникнут неприятности.

— Неприятности? А кто же вам посоветовал, миссис Лейси? — Он моргнул и нахмурился. Его голос звучал почти глупо.

— Мы были у адвоката, — ответила она, вспоминая адвоката, маленького, с усами, которого порекомендовал им отец Гогарти. Он очень им помог, все подробно разъяснил.

— Миссис Лейси, не хочу казаться навязчивым, но этот случай мы можем рассмотреть под двумя углами — исходя из интересов Нормы или исходя из ваших интересов. Вы заметили, как переменилась Норма. Поверьте мне на слово: малейший толчок, и она снова заболеет. Теперь посмотрим, миссис Лейси, как обстоят дела с вами в этой ситуации, то есть как они представляются, к примеру, мне, лицу постороннему, сотруднику, изучающему условия жизни неблагополучных семей, стороннему наблюдателю, если угодно.

— Для меня это не «случай» и не «дело», и не могу я на все это под разными углами смотреть. Правда, не могу. Оставьте меня в покое.

— Понимаю, вам нелегко, сочувствую. Но когда девочка вырастет, станет подростком, вам трудно будет с ней справиться, миссис Лейси. Я часто сталкиваюсь с подобными ситуациями — одинокая женщина, дом без отца. Я знаю, у вас нежные отношения с Бетти, миссис Лейси, но факт остается фактом: вы дни напролет с ней с глазу на глаз. Я ведь говорю только то, что любой другой специалист, мой коллега, мог бы сказать.

— Еще мисс Касл.

— Простите, миссис Лейси?

— У меня жиличка, мисс Касл.

— У вас жиличка? Еще одна одинокая женщина?

— Да.

— Она молодая?

— Нет, мисс Касл не молодая.

— Пожилая женщина, миссис Лейси?

— Мисс Касл еще работает на метрополитене.

— На метрополитене?

— Да.

— Видите ли, миссис Лейси, в качестве довода могут привести тот факт, что у ребенка нет друзей-сверстников. Только вы и женщина, которая работает на метрополитене. Повторяю, миссис Лейси, речь не идет об отсутствии ласки и внимания к малышке. Я даже и помыслить об этом не могу.

— Бетти счастлива. Послушайте, мне бы не хотелось, чтобы вы здесь появлялись. А сейчас мне надо…

— Простите, если обидел вас, миссис Лейси.

Она поднялась, вынуждая его тоже подняться. Он терпеливо кивал и улыбался ей, она понимала теперь: это у него профессиональная манера, он ведь консультант.

— Я просто думал, что вы хотели бы узнать, как Норма себя чувствует, — сказал он перед уходом; на пороге он вдруг стал неловким, улыбка и чистосердечность исчезли, их заменила торжественность. — Речь идет о возрождении личности. Вы понимаете меня, миссис Лейси?

На кухне Бетти писала печатными буквами свое имя на животе кита. Она слышала голоса в прихожей, но не обращала на них внимания. Спустя минуту хлопнула дверь, и на пороге появилась мама.

— Смотри-ка, — сказала Бетти, но мама почему-то не посмотрела. Мама схватила ее на руки, шепча ее имя. — Ты что, лицо мыла? — спросила Бетти. — У, холоднющая!

Днем Бриджет прибиралась у Виннардов, как обычно прихватив с собой Бетти. Она размышляла — поделиться или не стоит с миссис Виннард, что у нее произошло с Нормой и ее мужем, может, та посоветует, как ей быть, чтобы покончить с этой историей. Миссис Виннард, миловидная женщина в очках, добрая, молодая, отзывчивая, была сегодня сама не своя: ее двое шумных мальчишек — близнецы двух с половиной лет — задали ей перцу, так что Бриджет ничего не рассказала. Она прибралась в холле, ванной комнате и четырех спальнях, заглядывая время от времени на кухню, где Бетти играла в кубики маленьких Виннардов. Пора собираться домой, а она так ничего и не рассказала, впрочем, она даже рада была, что промолчала: ни с того ни с сего поймала себя на том, что представляет выражение лица отзывчивой миссис Виннард, на котором написано — человек гуманный не станет отметать с порога доводы Нормы и ее мужа. Бриджет знала, что миссис Виннард так напрямик не скажет, но подумает обязательно.

Наблюдая в парке, как Бетти катается с детской горки, она продолжала терзаться. А если она поговорит с отцом Гогарти, то же самое будет? Может, на его костлявом, землистом лице тоже мелькнет тень, может, он тоже решит, что Норму нельзя сбрасывать со счетов? Не всякому пришлось столько горя хлебнуть, сколько Норме. И самое тяжкое — отчаяние, что отдал свое единственное дитя, потому что больше тебе не суждено иметь детей, да, это в тысячу раз тяжелее, чем просто быть бездетной.

Как-то само собой получилось, что Бриджет вспомнила, какой казалась ей судьба, когда она была девочкой: прежде всего судьба зависит от характера. «Мы жадные, — говорил Лайем про себя и ту женщину. — Наверное, мы так уж устроены, ничего не поделаешь». Та женщина жадная, хотел он сказать, но ему легче было сказать, что и он тоже.

Она смотрела, как Бетти катается. Помахала ей, Бетти в ответ помахала. Норму не назовешь жадной, вернее, она не такая, как та женщина, она, конечно, наломала дров, а потом стала помощи просить: у тех, кто воспитал ее ребенка, которого она, не подумав, родила, у «Самаритян», у мужчины, который женился на ней. В конце концов Норме жизнь улыбнулась, она уцелела, и все, что было в ней от природы хорошего, дало о себе знать. А помогли ей любовь мужа, его благородство и искренность. Не надо ей ни в чем завидовать. Судьба подбросила ей козырей, как Лайему и той женщине.

— Смотри, мам! — закричала Бетти, взобравшись на горку, и снова Бриджет смотрела, как девочка катится вниз.

Бриджет все-таки поделилась с миссис Виннард и отцом Гогарти, потому что трудно свою беду в тайне держать и потому что она устала гадать, что ей на это скажут. Миссис Виннард сказала, что посягательствами этой парочки должна заниматься полиция. Гогарти вызвался пойти и вразумить их, если известно, где они живут. Но до того, как миссис Виннард и священник начинали говорить, Бриджет видела, нет, она не могла ошибиться, как на секунду мимолетная тень, которой она больше всего боялась, набегала на их лица Нерешительность и сомнение и — быстрее, чем мысль, — чувство, что ребенку куда естественнее жить у молодой семейной пары, чем у одинокой пожилой женщины и стареющей служащей лондонского метрополитена. Когда Бриджет обсуждала все это вновь и вновь с мисс Касл, она могла голову дать на отсечение, интуиция ее не обманывала: за гневом и яростью мисс Касл скрывались все те же сомнения.

Однажды вечером зазвонил телефон, и молодой человек сказал:

— Норма не натворила глупостей. Я подумал, вам хотелось бы услышать об этом, миссис Лейси.

— Да, конечно. Рада, что у нее все в порядке.

— Нет, конечно же, у нее вовсе ничего не в порядке. Но она не унывает, вспоминая, как вы поддержали ее раньше.

— Я поступила так, как поступили бы многие.

— Вы сделали очень важное, миссис Лейси. Вы услышали крик о помощи. Горько говорить об этом, но Нормы и Бетти могло не быть уже в живых, если бы не вы.

— Да ни на секунду я не могу себе этого представить.

— А вам бы следовало, по-моему. Еще один маленький нюанс, миссис Лейси, уж потерпите. Я советовался с коллегой по интересующему нас делу, поскольку меня это лично волнует, я подумал, так будет лучше. Может быть, помните, я говорил о постороннем лице? Так вот, совершенно неожиданно мой коллега задал мне любопытный вопрос.

— Послушайте, я в принципе не хочу обсуждать эту проблему. Я же сказала вам, я даже не могу думать о том, что вы предлагаете.

— Мой коллега подчеркнул, что суть не в том, что изменились жизненные обстоятельства Нормы или ваши. Во всем этом деле имеет место третий фактор, подчеркнул мой коллега: ребенка воспитывают в ирландской семье. Что же, вы, миссис Лейси, можете считать, что это прекрасно, но согласитесь — с ирландцами нынче дело обстоит совсем не так, как было десять лет назад. Легко ли быть нынче ребенком ирландских родителей, задайтесь этим вопросом, носить ирландское имя, быть католиком? Ведь ребенку, к примеру, предстоит пойти в лондонскую школу, там его могут встретить враждебно. Мы все больше сталкиваемся с этими проблемами в нашей работе, миссис Лейси.

— Бетти мой ребенок.

— Конечно. Мы это понимаем, миссис Лейси. Но мой коллега подчеркнул, что рано или поздно Норму начнет волновать «ирландская» сторона дела. И тоща она поймет, что ребенка не только травмировал ваш развод, но и сейчас он растет в атмосфере не всегда благоприятной. Мне жаль, что я вынужден говорить об этом, миссис Лейси, но, как считает мой коллега, ни одна мать не согласится просыпаться среди ночи и терзаться из-за этого.

Рука Бриджет на телефонной трубке стала горячей и влажной. Она представила себе молодого человека в его офисе, озабоченного и серьезного, потом улыбающегося, когда он пытается посмотреть на происходящее бодро. Представила, как Норма в только что отремонтированной квартире тоскует по своему ребенку, потому что у нее жизнь изменилась и она полна надежд.

— Я не могу больше говорить с вами. Простите меня.

Она положила трубку и тут же поймала себя на мысли, что думает о Лайеме. Это Лайем виноват и она сама, что они удочерили Бетти и теперь она ребенок ирландских родителей. Лайем всегда твердо считал себя отцом Бетти, хоть сейчас и не показывается.

Ей не хотелось видеть его. Не хотелось тащиться на девятом автобусе, не хотелось видеть хищный рот той женщины. Но так она думала, а сама уже представляла, как позвонит мисс Граундз и попросит ее взять Бетти как-нибудь на пару часов.

— Здравствуй, Лайем, — сказала она несколько дней спустя, входя в магазин.

Она подождала, пока уйдут покупатели, слава богу, той женщины в магазине не было. Старая мать той женщины, страшно толстая, во всем коричневом, сидела в кресле в задней комнате, там было что-то вроде складского помещения — валялись стопки перевязанных бечевкой журналов, сброшенных с фургона.

— Силы небесные! — воскликнул Лайем.

— Лайем, можно с тобой переговорить?

Старуха вроде бы спала. Она не пошевелилась, когда Бриджет заговорила. На ней была нахлобучена шляпа, да и вообще вид довольно чудаковатый — спит в шляпе среди завалов газет и журналов.

— Конечно, дорогая. Как ты, Бриджет?

— Прекрасно, Лайем. А ты?

— Я тоже прекрасно.

Она торопливо ему все рассказала. Заскакивали покупатели за «Ивнинг стэндард» и «Далтон уикли», заглядывали ребятишки по дороге из школы домой. Лайем искал ластики, стержни для ручек, фруктовые пастилки. Двоим напомнил, что «Нью мюзикл экспресс» выйдет только в четверг.

— Как это они забывают, — сказал он.

Он внимательно слушал ее рассказ, который она вновь продолжала, после того как их прерывали. Они когда-то все доверяли друг другу, поэтому она поделилась с ним и своими опасениями насчет отца Гогарти, и миссис Виннард, и мисс Касл. Она следила за выражением лица мужа, догадывалась, что про себя он поддакивает ей, думает, что она ничуть не изменилась, как и прежде, нервничает, когда речь идет о других, чересчур застенчивая, чересчур неуверенная в себе.

— Никогда не забуду, какая ты была хорошенькая, — сказал он ни с того ни с сего, — сколько воды утекло, правда, Брайди?

— Мы должны о Бетти подумать, Лайем. Прошлого не воротишь.

— А я часто вспоминаю. Никогда не забуду.

Он старался быть ласковым, но Бриджет казалось, что он твердит: ты по-прежнему принадлежишь тому прошлому, ты так и не научилась жить одна — надо быть потверже, мир жесток, и не надо теряться, когда тебя выбивают из колеи. Ах, когда-то давным-давно как спокойно она к этому относилась! Когда Морин Райел украла у нее атлас, она даже не пожаловалась. Взяли и обокрали, вдруг подумала она.

— Не знаю, что сказать им, — заметила она. — Муж ее все время мне названивает.

— Скажи, чтобы оставил тебя в покое, Бриджет. Скажи, что нечего ему тебе надоедать.

— Я пыталась.

— Скажи, что все было оформлено как положено, ему не к чему прицепиться. Пригрози полицией.

В магазин вошел мальчик, и Лайем достал для него кнопки.

— Мне пора закрываться, — сказал он, когда мальчик ушел, тут же старуха в кресле зашевелилась. Окликнула его. Сказала, что ей хочется персиков.

— Банка с компотом около тебя, — сказал Лайем, подмигнув Бриджет. Он повысил голос, разговаривая со старухой. Прощаясь с Бриджет, снова понизил. — Ну, счастливо тебе, — сказал он, и Бриджет почувствовала, он это искренне.

— Спасибо, Лайем. — Она попыталась улыбнуться и спохватилась, что забыла повторить ему фразу молодого человека о том, что Бетти обречена воспитываться во враждебной обстановке. Она собралась уже сказать ее на пороге магазина, представив, как Лайем сердито бросит, что юнца надо поставить на место, и вызовется переговорить с ним. Но по дороге домой она думала о том, что это одна только видимость, у Лайема теперь своя жизнь, персики и чудаковатая теща. Что же его винить, коли он пожелал ей удачи и этим ограничился.

Она забрала Бетти от мисс Граундз, а попозже вечером, когда она смотрела телевизор, зазвонил телефон. Опять молодой человек.

— Простите, миссис Лейси, я не хотел затрагивать вопрос вашей национальности. Вы же в этом не виноваты, миссис Лейси, забудьте наш разговор. Простите меня.

— Пожалуйста, не звоните мне больше. Это единственная моя просьба. Я дала вам уже ответ, другого не будет.

— Знаю, знаю, миссис Лейси. Вы любезно согласились выслушать меня, я знаю, у вас душа болит за Норму, не думайте, что я не понимаю этого. Я люблю Норму, миссис Лейси, оттого я веду наши с вами беседы не совсем профессионально, но обещаю больше не беспокоить вас. Просто бедняжка осознает, какую чудовищную ошибку совершила, и единственное, о чем она мечтает, так это исправить ее. Но мой опыт мне подсказывает, миссис Лейси, что вряд ли это возможно. Вы слышите меня, миссис Лейси?

— Да.

— Я никогда не разлюблю Норму, миссис Лейси. Обещаю вам. Что бы с ней ни произошло.

Она сидела одна в гостиной, смотрела десятичасовые новости; услышав шаги мисс Касл в прихожей, не позвала ее на чай. Ей предстоит теперь слушать вместо шумного топота Бетти по ступенькам, как, тяжело дыша, мисс Касл тащится к себе наверх. Ее ждет вместо вопросов любопытной Бетти нытье мисс Касл, по-прежнему оплакивающей своего давным-давно почившего возлюбленного.

После телевизионных новостей началась реклама австралийского маргарина. Скоро вообще программа закончилась, но Бриджет так и сидела в гостиной и тихо плакала. Несколько раз подымалась наверх, включив ночник над кроваткой, смотрела на девочку, а слезы текли по щекам. Во имя человеколюбия юридическое постановление надо пересмотреть — во имя благополучия Бетти и Нормы тоже. Больше она не станет вглядываться в лица отца Гогарти, и миссис Виннард, и мисс Касл, угадывать, что они на самом деле думают. Они все выразят в словах, скажут, что она поступила благородно и мужественно.

Дома, в деревне, она легче справилась бы и с разводом, и с бездетностью, но туда нельзя, там она чужая. И жить ей теперь с этим хламом, Бетти жить с матерью, а Лайему — с той женщиной, которую он полюбил. И будет она присматривать за мисс Касл, когда мисс Касл уйдет со своей службы в метро, — такая уж у нее судьба.

 

За чертой

Мы всегда ездили в Ирландию в июне.

Впервые мы отравились туда вчетвером, если не ошибаюсь, в 1965 году, и с тех пор каждый год проводили две недели июня в Гленкорн-Лодже, в графстве Антрим. Рай земной, сказал как-то Декко, и с ним нельзя было не согласиться. Недалеко от городка Ардбиг, почти у самого моря, стоит усадьба времен Георгов. При всей величественности архитектуры здание не кажется тяжеловесный к прибрежным скалам спускается парк, через заросли рододендронов ведет к дому длинная дорога — в Ирландии такие дороги называют аллеями. В начале шестидесятых Гленкорн-Лодж приобрела английская семья, супруги Мэлсид, они много перестраивали и достраивали, но георгианский стиль усадьбы удалось сохранить. В укрытом от ветров саду растет инжир, а в оранжереях под заботливым присмотром отца миссис Мэлсид, старого мистера Секстона, зреют абрикосы и персики. Мэлсиды привезли старика из Суррея, так же как и далматинских догов Чарджера и Снуза.

Это Стрейф раскопал для нас Гленкорн, наткнувшись на рекламное объявление в журнале «Леди», в ту пору Мэлсиды еще нуждались в рекламе. «Что вы на это скажете?» — спросил Стрейф как-то вечером после второго роббера и прочитал объявление вслух. Мы раз уже съездили на Коста-дель-Соль, доверившись рекламе, и ничего хорошего из этого не получилось, кормили там отвратительно. «Давайте попробуем ирландский вариант», — осторожно предложил Декко. И мы решили попробовать.

Мы — это Декко, Стрейф, Синтия и я, старые партнеры по бриджу. Друзья зовут меня Милли, хотя мое настоящее имя Дороти Милсон. Декко получил свое прозвище еще в школе, и Декко Дикин, пожалуй, звучит недурно. Он и Стрейф вместе учились, поэтому мы зовем Стрейфа по фамилии: он майор Р. Б. Стрейф, а его полное имя Роберт Бьюканен Стрейф. Все мы почти ровесники, нам не так давно перевалило за пятьдесят — лучшая пора жизни, утверждает Декко. Живем мы в окрестностях Летерхеда, где жили Мэлсиды до того, как уехали из Суррея в Антрим. Удивительные бывают в жизни совпадения.

— Рада видеть вас снова, — с улыбкой встретила нас миссис Мэлсид. Ей будто чутье подсказывало, когда ждать гостей, и она всегда выходила к ним в просторный, с низкими потолками холл, полный ароматов цветов. Одевалась миссис Мэлсид элегантно, каждый день в новом и обязательно меняла туалет к обеду. В тот раз на ней была блузка в ярко-красную и серебряную полоску и черная юбка. Такой яркий костюм вполне соответствовал ее стилю энергичной хозяйки большого дома, у которой хлопот полон рот. У миссис Мэлсид гладкие седые волосы, она как-то сказала мне, что всегда сама укладывает их, в волосах неизменная ленточка из черного бархата. Лицо умело подкрашено, руки на удивление ухожены, особенно дня женщины, которой приходится столько возиться с цветами, составлять букеты и вообще работать. На ногтях бледно-розовый лак, а правое запястье украшает узкий золотой браслет, свадебный подарок мужа.

— Артур, займись багажом, — распорядилась миссис Мэлсид, обращаясь к старому носильщику, он же был и рассыльным в отеле, — «Роза», «Герань», «Гортензия», «Фуксия».

Так назывались приготовленные для нас комнаты: об этих приятных мелочах в Гленкорн-Лодже заботились зимой, когда бывало мало постояльцев. Миссис Мэлсид сама рисовала цветы на табличках, заменявших номера на дверях комнат. Ее муж переклеивал обои, красил, занимался ремонтом.

— Наконец-то, наконец-то, — с этими словами мистер Мэлсид вошел через дверь, ведущую в холл из кухни. — Тысячу раз добро пожаловать, — приветствовал он нас на ирландский лад. Мистер Мэлсид заметно ниже своей супруги, у той эффектный высокий рост. Он носит костюмы из донегольского твида и сам весь коричневый, как кофейное зерно, даже его лысая голова тоже коричневая. Когда он разговаривает с вами, его темно-карие глаза смотрят на вас так ласково, будто вы здесь не просто постоялец. Действительно, у Мэлсидов чувствуешь себя словно у друзей в загородном доме.

— Как доехали? — спросил мистер Мэлсид.

— Превосходно, — ответил Декко. — Без происшествий.

— Вот и чудесно.

— На прошлой неделе эта проклятая посудина отплыла на час раньше, — сказала миссис Мэлсид. — Несколько человек застряло в Странраре.

Стрейф рассмеялся.

— Типично для этой пароходной компании, — заметил он.

— Надо думать, пришлось сидеть до прилива?

— Они заработали от меня жалобу, — добродушно сказала миссис Мэлсид. — Во вторник мы ждали двух милых старичков, а им пришлось ночевать на ужасном постоялом дворе где-то в Шотландии. Чуть концы не отдали.

Все засмеялись, и я подумала, вот и начался наш отдых, и остальные, наверное, подумали то же самое. Ничего не изменилось в Гленкорн-Лодже, в этом ирландском уголке по-прежнему царило благополучие. Из столовой к нам вышла Китти, как всегда в безукоризненно чистом переднике. «А вы помолодели», — сказала она; этот комплимент относился к нам четверым, и все в холле снова рассмеялись. Все-таки Китти со странностями.

Артур забрал багаж, сколько мог унести зараз, и повел нас в комнаты «Роза», «Герань», «Гортензия», «Фуксия». У Артура обветренное лицо рыбака и короткие седые волосы. На нем передник из грубого зеленого сукна и белая рубашка, под ворот которой заправлен шарф из искусственного шелка. Переливаясь всеми оттенками зеленого, шарф удачно гармонирует с зеленым передником. Это придумала миссис Мэлсид, и нельзя не оценить если не оригинальность костюма, то хотя бы его опрятный вид.

— Большое спасибо, Артур, — сказала я, когда он поставил багаж в мою комнату, и, улыбнувшись, дала ему на чай.

После обеда мы по обыкновению сыграли два роббера, но, изрядно устав с дороги, не собирались долго засиживаться за картами. Кроме нас, в гостиной была семья французов — муж, жена и две девочки; еще двое молодоженов, они явно проводили здесь медовый месяц (так мы решили за обедом), и некий мужчина. В столовой, разумеется, были и другие отдыхающие, в июне Гленкорн-Лодж всегда полон; мы сидели у окна и видели, как они бродили по лужайкам, а кое-кто спускался по тропинке к морю. Утром и мы отправимся туда: пройдемся песчаным берегом до Ардбига, выпьем кофе в местной гостинице и вернемся как раз к ленчу. Днем куда-нибудь прокатимся.

Все это я знаю наперед, ведь из года в год ничего не меняется в нашем здешнем житье. Мы ходим на прогулки, объезжаем окрестности, покупаем твид в Кашендолле, один из дней Стрейф и Декко посвящают рыбной ловле, а мы с Синтией бездельничаем на берегу, разок съездим на Тропу Гигантов или в Донегол, хотя в этот день приходится рано вставать и обедать где-нибудь в пути. Мы любим Антрим, его долины и побережье, остров Ратлин и Дивбуллиах. В первый же наш приезд сюда в 1965 году нас пленила красота этих мест. В Англии, разумеется, нас считали ненормальными: по телевизору часто показывали беспорядки, и трудно было представить, что почти везде на острове по-прежнему спокойно. Когда приезжаешь сюда, гуляешь берегом моря или бродишь по Баллиголи, не можешь поверить, что где-то не утихают раздоры. А здесь мы не видели ни одной стычки и не слышали разговоров о каких-либо инцидентах. Правда, несколько лет назад, когда атмосфера как-то особенно накалилась, мы стали подумывать, не подыскать ли нам что-нибудь в Шотландии или Уэльсе. Но Стрейф, выразив наши общие чувства, сказал, что это было бы предательством по отношению к Мэлсидам и всем нашим друзьям, тем, кто так сердечно встречал нас столько лет. Мы решили не поддаваться панике, как обычно, отправились летом в Антрим и там сразу же поняли, что поступили правильно. По словам Декко, в Гленкорн-Лодже нет места жестокости и распрям, и, хотя его слова едва ли можно было понимать буквально, всем ясно, что он имел в виду.

— Синтия устала, — сказала я, заметив, что она сдерживает зевоту. — Давайте на этом закончим.

— Нет, нет, — запротестовала Синтия. — Еще, пожалуйста.

Но Декко сказал, что у Синтии действительно усталый вид, Стрейф тоже не возражал закончить игру. Как обычно, он предложил выпить на сон грядущий, и, как обычно, мы с Синтией отказались. Декко захотелось ликера, он попросил «Куантро».

Беседа текла своим чередом. Декко рассказал ирландский анекдот про пьяницу, который никак не мог выбраться из телефонной будки, а Стрейф вспомнил случай с их учителем, А. Д. Каули-Стаббсом, и известным в школе шутником Драйвом Мейджером. Наши мужчины любили после бриджа вспомнить школьные проделки, и в их рассказах часто фигурировал А. Д. Каули-Стаббс, по прозвищу Каус. Неизменно в паре с Драйвом Мейджером.

— Правда, у меня совсем глаза слипаются, — сказала Синтия. — Прошлой ночью я так и не уснула.

Синтия всегда плохо спит в морских поездках. Что до меня, то я проваливаюсь в сон, едва коснувшись подушки, наверное, из-за морского воздуха, в обычной обстановке я засыпаю с трудом.

— Отправляйся спать, старушка, — посоветовал Стрейф.

— Подъем в девять, — напомнил Декко.

Синтия ушла, пожелав нам доброй ночи, а мы, оставшись в гостиной, ничего не сказали по поводу ее усталого вида, такое у нас неписаное правило — никогда не обсуждать друг друга. Мы — четыре игрока в бридж, и только. Наши дружеские отношения, отпуск, который мы проводим вместе, — все это продолжение нашей игры. Мы делим все: расходы на бензин, кофе и спиртное; мы даже делаем взносы за пользование машиной Стрейфа, так как отдыхать ездим на его машине, на сей раз у него был «роувер».

— Странно, что кто-то здесь один, без компании, — заметил Стрейф, глядя на человека, который сидел в противоположном конце «вечерней гостиной», как ее называла миссис Мэлсид. Рыжеволосый, лет тридцати, в синем саржевом костюме, без галстука, воротничок рубашки расстегнут и выпущен поверх пиджака. Выглядел он — не знаю, как сказать, — пожалуй, простовато и заметно отличался от постоянной публики Гленкорн-Лоджа. В гостиной, как и раньше в столовой, человек сидел в глубокой задумчивости, словно был поглощен какими-то математическими расчетами. В столовой перед ним лежала сложенная газета, и теперь, так и не развернутая, она покоилась на подлокотнике кресла.

— Коммерсант, — предположил Декко. — Торгует удобрениями.

— Боже сохрани. Здесь не бывает людей такого сорта.

Я промолчала. Незнакомец меня не заинтересовал, но я подумала, что, скорее всего, прав Стрейф: человеку не нашего круга вряд ли предоставили бы здесь комнату. В холле Гленкорн-Лоджа висело такое объявление: «Наш отель не значится ни в одном путеводителе, и мы будем признательны нашим гостям, если они не станут включать Гленкорн-Лодж в справочники — ни в «Каталог лучшей кухни», ни в «Каталог лучших отелей», ни в «Мишлен», ни в «Эгон Роуни». Уже на протяжении многих лет мы не рекламируем Гленкорн в печати, отдавая предпочтение устной рекомендации».

— Благодаря), — сказал Стрейф, когда Китти принесла ему виски, а Декко «Куантро». — Ты правда ничего не будешь пить? — спросил он меня, хотя прекрасно знал, что я отвечу.

Стрейф, признаться, немного грузноват, у него рыжеватые усы и такие же волосы, в них почти не заметна седина. Он давно оставил армию, думаю, отчасти из-за меня, не хотел, чтобы его снова отправили за границу. Теперь он служит в министерстве обороны.

Я еще не утратила привлекательности, хотя и не столь яркая женщина, как миссис Мэлсид; мы с ней вообще совсем разного типа. Я ни за что не позволила бы себе располнеть, если бы Стрейф не твердил, что терпеть не может женщин, похожих на мешок с костями. Я слежу за волосами и в отличие от миссис Мэлсид регулярно их крашу, иначе у них делается омерзительно пегий вид. Мой муж Ральф умер молодым от пищевого отравления, он предсказывал, что в зрелом возрасте я останусь интересной женщиной, в известной мере его слова оправдались. Мы с Ральфом не спешили обзаводиться детьми, после его смерти я осталась бездетной. Потом встретила Стрейфа и уже не вышла замуж.

Стрейф женат на Синтии. Я бы сказала, не боясь покривить душой или показаться злой, что Синтия невзрачная пигалица. Это не означает, что мы с Синтией не ладим или как-то сводим счеты, у нас прекрасные отношения. Не ладят Стрейф и Синтия, и я часто думаю, что все мы были бы гораздо счастливее, если бы Синтия вышла замуж за кого-то другого, хотя бы за Декко, если допустить, что такое вообще возможно. У Стрейфов двое сыновей, оба пошли в отца и оба служат в армии. Как это ни печально, но сыновья Синтии совершенно равнодушны к бедняжке.

— Кто тот человек? — спросил Декко мистера Мэлсида, который пришел пожелать всем доброй ночи.

— Крайне сожалею, мистер Дикин. Это моя вина, он заказал номер по телефону.

— Боже сохрани, мы совсем другое имели в виду, — всполошился Стрейф, а Декко испугался, как бы не подумали, что он настроен против местных жителей. — У него потрясающая внешность, — сказал он, явно пережимая.

Мистер Мэлсид пробормотал, что мужчина остановился здесь всего на одну ночь, и я, улыбнувшись, кивнула, давая понять, что все в порядке. В Гленкорн-Лодже есть милая традиция — каждый вечер мистер Мэлсид обходит отель и желает всем доброй ночи. Именно поэтому Декко не должен был спрашивать мистера Мэлсида про того человека, в Гленкорн-Лодже не принято задавать подобные вопросы. Но Декко считается только с собственной персоной, он долговязый и нескладный, всегда в безукоризненном костюме, у него длинный нос и мышиного цвета волосы, облагороженные сединой. У Декко солидный капиталец, он встречается с девушками вдвое его моложе, но так и живет холостяком. Недоброжелательный человек сказал бы, что у Декко глуповатый смех; действительно, он иногда смеется до неприличия громко.

Мы видели, как мистер Мэлсид подошел к незнакомцу и пожелал ему доброй ночи. Тот не ответил и продолжал все так же сидеть, уставившись в пространство, не замечая ничего вокруг. Его неучтивость не показалась намеренной; человек точно окаменел, и мысли его явно витали где-то далеко.

— Пойду к себе, — сказала я. — Спокойной ночи.

— Пока, Милли, — кивнул Декко. — Подъем в девять, не забудь.

— Спокойной ночи, Милли, — сказал Стрейф.

На отдыхе Стрейфы всегда занимали отдельные комнаты, как, впрочем, и дома. На сей раз ему отвели «Герань», ей «Фуксию», а мне «Розу». Немного погодя Стрейф заглянет ко мне. Он не бросает жену из жалости, боится, что она не проживет одна.

Стрейф добрый и сентиментальный, его ничего не стоит растрогать до слез; он и представить не может, как это Синтия, такая беспомощная, останется одна, ей не с кем будет словом перемолвиться. «А кроме того, — повторяет он, когда бывает в шутливом настроении, — это бы расстроило нашу карточную компанию», Разумеется, мы со Стрейфом никогда не обсуждаем Синтию и вообще их семейную жизнь, соблюдая и тут наше неписаное правило.

Пропустив стаканчик-другой, Стрейф проскользнул ко мне в комнату, я ждала его в постели, но, как он любит, не разделась, только сняла платье. Он никогда не говорил мне об этом, но я знаю, что Синтия не поняла бы его и не стала бы ему потакать. Ральф тоже не понял бы; бедный старина Ральф был бы просто шокирован. На самом деле в этих причудах Стрейфа нет ничего плохого.

— Я люблю тебя, дорогой, — прошептала я в темноте, но Стрейф не был расположен вести беседы о любви, предпочитая действия словам.

Если бы на следующее утро Синтии не вздумалось остаться в отеле, вместо того чтобы пойти с нами в Ардбиг, все сложилось бы иначе. Но не стану уверять, что я ужасно огорчилась, когда за завтраком она сказала, что хотела бы побродить по парку и посидеть в тишине с книгой. У меня даже появилась надежда, что и Декко останется с ней, тогда мы со Стрейфом пойдем вдвоем, но вопреки моим ожиданиям Декко такое и в голову не пришло. «Бедная мартышка», — произнес он, глядя на Синтию с таким состраданием, будто она на краю могилы, а не просто немного выбита из колеи сменой обстановки.

— Не волнуйтесь за меня, — успокоила его Синтия, — Честное слово.

— Синтия — страшная лентяйка, — заметил Стрейф, и это была чистая правда. Я всегда считала, что Синтия чересчур много читает. Порой она откладывала книгу и застывала с такой меланхолией во взоре, что сразу делалось ясно — от чтения ей один только вред. Ничего страшного, скажете вы, просто у Синтии богатое воображение. Признаться, ее начитанность часто помогала нам в наших путешествиях: за многие годы Синтия проштудировала десятки путеводителей по Ирландии. «Вот здесь гарнизон сбросил ирландцев со скал в море», — сообщила она нам как-то раз во время поездки на машине. «Эти скалы называются Девами», — просветила она нас в другом месте. Благодаря Синтии мы побывали в таких местах, о существовании которых не подозревали: в башне Гаррон на мысе Гаррон, в мавзолее в Бонамарги, на скале Дьявола. Синтия просто переполнена сведениями по истории Ирландии. Она читает все подряд: биографии и автобиографии, пухлые труды о долгих веках кровопролитных сражений и политической борьбы. Какой бы городок или деревушку мы ни проезжали, Синтия обязательно что-нибудь нам рассказывала. Честно говоря, мы не всегда воздавали должное ее блестящей эрудиции, но Синтия не обижалась, казалось, ей безразлично, слушаем мы ее или нет. Кстати, по-моему, ее супружеская жизнь сложилась бы гораздо удачнее и сыновья уважали бы ее, не будь она такая бесхарактерная.

Мы оставили Синтию в саду, а сами спустились по тропинке к берегу, покрытому галькой. Я была в брюках и блузке; на случай, если похолодает, я накинула на спину кардиган, завязав впереди рукава, — все было новое, куплено специально для поездки. Стрейф одевается во что попало, и, разумеется, Синтия не следит за ним; в то утро на нем были бесформенные вельветовые брюки — в таких мужчины обычно возятся в саду — и темно-синий трикотажный свитер. Декко был одет как на модной картинке: светло-зеленый льняной костюм с модной отделкой на карманах, ворот темно-вишневой рубашки распахнут, и виден медальон на тонкой золотой цепочке. Идти по гальке было неудобно, и мы шагали молча, но, когда начался песок, Декко принялся рассказывать о какой-то девице по имени Джульетта, которая перед самым нашим отъездом из Суррея без обиняков предложила ему жениться на ней. Декко обещал на досуге обдумать ее предложение и теперь сомневался, не послать ли ей телеграмму такого содержания: «Все еще думаю». Стрейфа это ужасно рассмешило, у него несколько примитивное чувство юмора, и до самого Ардбига он уговаривал Декко обязательно послать телеграмму, и не одну. Декко смеялся, запрокидывая голову, в такие моменты он напоминает мне одну австралийскую птицу, я видела ее по телевизору в фильме о животных. Теперь они будут развлекаться с этими телеграммами все две недели, честно говоря, это типично мужской юмор, но пусть себе веселятся. Эта Джульетта почти на тридцать лет моложе Декко, и, собираясь за него замуж, она, должно быть, знает, что делает.

Поскольку разговор зашел о телеграммах, Стрейф вспомнил, как однажды Трайв Мейджер послал А. Д. Каули-Стаббсу такую телеграмму: «Милый сожалею три месяца прошли люблю Ровена». Телеграмму Каули доставили в четверг, как раз на традиционный кофе. Ровена, по прозвищу Велосипед, была прислугой у Каули, в прошлом семестре ее уволили, и за старым Каули закрепилась репутация женоненавистника. Прочитав телеграмму, он побледнел и рухнул в кресло. Но телеграмму успел прочитать Уоррингтон П. Д., и готово — дело в шляпе. Я знала, что за этим последовало, но мне никогда не надоедает слушать Декко и Стрейфа, когда они вспоминают свою школьную жизнь, мне только грустно, что мы не встретились со Стрейфом в те годы, когда были еще свободны от семейных уз.

В Ардбиге мы выпили кофе, отправили телеграмму, а потом Стрейф и Декко решили навестить лодочника Генри О’Рейли, с которым в прошлом году ловили скумбрию. Поджидая их, я сначала выбирала открытки в местной лавочке, где продавалась всякая всячина, а потом медленно пошла к берегу. Конечно, им захочется выпить с лодочником по случаю встречи. Минут через двадцать они догнали меня, Декко извинился, а Стрейф вел себя как ни в чем не бывало, словно мне не пришлось их ждать: он не придает значения мелочам. Был уже час дня, когда мы вернулись в Гленкорн-Лодж, и мистер Мэлсид сообщил нам, что Синтия нуждается в помощи.

Действительно, в отеле был страшный переполох. Я никогда не видела такого мертвенно-серого лица, как у мистера Мэлсида; его жена в небесно-голубом платье как-то вся сникла. Мистер Мэлсид не успел объяснить нам, что же произошло, его срочно позвали к телефону. Через приоткрытую дверь их небольшого кабинета я увидела на письменном столе стакан виски или бренди и тянущуюся к нему руку в браслете. Нам тогда и в голову не могло прийти, что всему виной тот мужчина, на которого мы обратили внимание накануне вечером.

— Он хотел только поговорить со мной, — истерично твердила Синтия. — Мы вместе сидели у магнолий.

Я уложила ее в постель. Стрейф и я стояли по обе стороны кровати, на которой лежала Синтия без туфель, в простеньком розовом платье, помятом и буквально мокром от слез. Я хотела было снять с нее платье, но меня удержало какое-то смутное ощущение, что жене Стрейфа неприлично раздеваться при мне в таких обстоятельствах.

— Я не могла его остановить, — сказала Синтия, у нее снова покраснели глаза и потекло из носа. — Он все говорил и говорил, с половины одиннадцатого до начала первого. Ему надо было излить душу.

Мне показалось, что мы со Стрейфом думаем одно и то же: этот рыжий парень пристал к Синтии со своими откровениями и как бы невзначай положил ей руку на колено. Вместо того чтобы встать и уйти, Синтия продолжала сидеть, не то в смущении, не то лишившись дара речи, во всяком случае, она растерялась. В конце концов у нее началась истерика. Я представила, как она с воплями бежит по лужайке к отелю, а потом устраивает скандал в холле. Мне казалось, что и Стрейф думал то же самое.

— Господи, это ужасно, — повторяла Синтия.

— По-моему, ей надо уснуть, — тихо сказала я Стрейфу. — Постарайся уснуть, дорогая, — наклонилась я к ней, но Синтия затрясла головой, разметав спутанные волосы по подушке.

— Милли права, — настаивал Стрейф, — Тебе станет лучше, если ты поспишь немного. А потом мы принесем тебе чай.

— Господи! — снова вскрикнула она. — Господи, разве я смогу уснуть!

Я пошла к Декко, он всегда возит с собой снотворное, по-моему, он вообще с ним не расстается. Декко приводил себя в порядок перед ленчем, но лекарство нашел сразу же. Даже в самых критических ситуациях он умеет сохранять поразительное самообладание.

Я дала Синтии таблетку, и она покорно проглотила ее, С Синтией творилось что-то странное, она то рыдала, то, словно в испуге, замолкала, уставясь в одну точку. Она была похожа на человека, которому снится страшный сон, а он никак не может проснуться. Когда мы спускались в столовую, я сказала об этом Стрейфу, и он со мной согласился.

— Бедная Синт! — вздохнул Декко, когда мы заказали суп из омаров и антрекоты по-беарнски. — Бедная мартышка.

Я заметила, что новенькая официантка ужасно взволнована, а Китти, обслуживающая другую половину столовой, ходит мрачная, что на нее совсем не похоже. Все разговаривали вполголоса, и, когда Декко громко сказал «Бедная Синт!», головы повернулись в нашу сторону. Декко никогда не дает себе труда понизить голос. Миссис Мэлсид, должно быть, заранее поставила на столы розы в вазочках, но настроение было тягостным, и даже цветы не радовали глаз.

Официантка только что убрала тарелки после супа, когда в столовую торопливо вошел мистер Мэлсид и направился прямо к нашему столику. Суп из омаров был не так хорош, как обычно, и я невольно подумала, неужели скандал отразился и на поваре.

— Не можете ли вы уделить мне несколько минут, майор Стрейф? — спросил мистер Мэлсид. Стрейф сразу же поднялся, и они вместе вышли из столовой. Воцарилось молчание, все делали вид, что заняты едой. Тут было что-то не так. Я начала подозревать, что, поскольку все произошло в наше отсутствие, другие постояльцы знали гораздо больше, чем Стрейф, Декко и я. Неужели он изнасиловал бедняжку Синтию?

Вернувшись, Стрейф рассказал нам, что произошло в кабинете Мэлсидов. Миссис Мэлсид сидела там совершенно подавленная, Стрейфу учинили допрос двое полицейских.

— Послушайте, какого черта, что это значит? — возмутился он.

— Дело в том, что здесь произошел несчастный случай, — медленно проговорил один из полицейских. — Как следует из показаний вашей жены…

— Моя жена в постели. Ее нельзя сейчас ни о чем расспрашивать и вообще беспокоить.

— Мы и не собираемся, сэр.

Стрейф хорошо копирует антримский акцент и теперь не удержался, продемонстрировал свое искусство. Полицейские были одеты в форму, и их обычная тупость казалась особенно несносной в той гнетущей обстановке, когда все были удручены случившейся трагедией. В самом деле, здесь произошла трагедия: незнакомец почти два часа исповедовался Синтии, а потом, спускаясь по скале, упал и утонул.

Стрейф замолчал, я положила на тарелку нож и вилку — кусок в горло не лез. Как выяснилось, после беседы с Синтией у магнолий человек стал спускаться вниз, цепляясь за камни, по той стороне скалы, где никто не ходит, в противоположном направлении от песчаного берега, по которому мы шли в Ардбит. Никто, кроме Синтии, оставшейся наверху, не видел, как он боролся с коварными волнами. Был прилив, но, когда старый Артур и мистер Мэлсид добежали до скалы, начался отлив, море отступило, оставив на берегу бездыханное тело. По версии мистера Мэлсида, бедняга, скорее всего, поскользнулся на влажных водорослях, облепивших камни, и упал в море; скала была действительно скользкая, по ней с трудом удавалось пройти несколько ярдов. Тело оттащили в сторону, подальше от любопытных глаз. Мистер Мэлсид побежал в отель звонить. Он сказал, что Синтия совсем потеряла голову, твердит, что человек сам бросился со скалы.

Услышав это, я перестала жалеть Синтию. Только она способна впутать нас в такую дурацкую историю. Какого черта она сидела в саду с этим типом, вместо того чтобы поднять шум, когда он начал приставать к ней? Веди она себя умнее, ничего бы не случилось. И глупо теперь настаивать, что он покончил с собой, ведь она видела все издалека и могла ошибиться.

— Не понимаю, что на нее вдруг нашло? — не сдержалась я вопреки нашему неписаному правилу.

— Мэлсидам это ужасно некстати, — сказал Декко, и я порадовалась, когда Стрейф бросил на него раздраженный взгляд.

— Сейчас это вряд ли имеет значение, — сухо заметила я.

— Я хотел сказать, что в гостиницах обычно стараются замять такие истории.

— Похоже, на сей раз не выйдет.

Казалось, прошла целая вечность с тех пор, как я ждала их в Ардбиге и по дороге домой мы весело болтали о том, какое впечатление произведет телеграмма Декко. Он отправил ее с обратным адресом, и мужчины гадали, какой придет ответ.

— Синтия, наверное, решила, — сказал Стрейф, — что после своей выходки этот несчастный с отчаяния бросился в море.

— Но он мог и поскользнуться. Конечно, он перепугался, что она сообщит о нем в полицию.

— Какая ужасная смерть, — сказал Декко, давая понять, что ничего уже не изменишь и больше не стоит обсуждать случившееся. Он был прав.

После ленча мы разошлись по своим комнатам немного отдохнуть. Я сняла брюки и блузку, надеясь, что Стрейф все-таки заглянет ко мне, но он не пришел; я не сердилась, его можно понять. К своему удивлению, я поймала себя на том, что думаю о Декко, представляю, как он лежит в комнате под названием «Гортензия», вытянув на кровати длинное тело, и на подушке вырисовывается его носатый профиль. Втайне меня давно интересовал истинный характер его отношений с девицами, о которых он рассказывал: правда ли, будто у него в Лондоне есть некая Джульетта, готовая ради его денег даже выйти за него замуж.

Я заснула и увидела сон. Трайв Мейджер и Уоррингтон П. Д. работали на почте в Ардбиге и рассылали телеграммы всем знакомым, в том числе и приятельнице Декко, Джульетте. Синтию обнаружили мертвой около магнолий, и все ждали прибытия Эркюля Пуаро. «Поклянись, что не ты ее убил», — прошептала я Стрейфу, он ответил, что тело Синтии напоминает ему мешок сухих куриных костей.

Мы втроем встретились за чаем в гостиной. Стрейф заглянул к Синтии, она еще спала. Полиция уехала, сообщил нам Декко, полицейской машины не видно перед домом. Мы ничего не сказали, но каждый из нас подумал, что тело унесли с берега в безлюдные послеполуденные часы. Со своего места за столиком я видела, как через холл энергичным шагом прошла миссис Мэлсид, похоже, она уже оправилась после потрясения. Отдых, конечно, омрачен, но еще не окончательно испорчен. Остается надеяться, что Синтия придет в себя и эта неприятная история забудется. Сейчас самое время появиться молодой жизнерадостной паре и занять комнату, где жил покойный, и тогда все случившееся уйдет в прошлое.

В гостиной пили чай и увлеченно болтали французы — две девочки и их родители; тут же беседовали приехавшие сегодня утром трое пожилых людей, у них был явно американский акцент. Появились смущенные молодожены, проскользнули в уголок и стали там шептаться и хихикать. Семейная пара из Гилфорда, сидевшая в столовой за соседним с нами столиком, командир авиационного крыла Орфелл и его жена, прошли мимо, улыбнулись нам. Все в гостиной старательно делали вид, что ничего не случилось, и я знала — главное, чтобы к вечеру Синтия совсем успокоилась, и тогда мы сыграем два традиционных роббера. В Гленкорн-Лодже жизнь должна идти своим чередом, что бы ни случилось, и миссис Мэлсид подала нам пример.

За ленчем мне не удалось поесть, и к чаю я проголодалась. Чай у Мэлсидов был предметом особой гордости. Шеф-повару, мистеру Макбрайду, нашему старому знакомому, особенно удавались бисквитные пирожные и лепешечки с изюмом. Я намазывала лепешку маслом, когда Стрейф сказал:

— А вот и она.

В столовую вошла Синтия. Судя по ее виду, она как сползла с постели, так и спустилась вниз. Розовое платье еще больше помялось. Она даже не провела расческой по волосам и не напудрила опухшее лицо. Мне показалось, что она движется точно во сне.

Стрейф и Декко встали.

— Тебе лучше, дорогая? — спросил Стрейф, но она будто не слышала.

— Присядь, Синт, — сказал Декко, придвигая ей стул.

— Мне никогда не забыть его рассказ. Сейчас я увидела все это во сне. — Синтия, покачиваясь, стояла у стола и даже не подумала сесть. Честно говоря, ее речь была похожа на бред.

— О чем же он рассказал тебе, дорогая? — снисходительно спросил Стрейф.

— О девочке и мальчике, — ответила Синтия, — о том, как они сели на велосипеды, проехали по улицам Белфаста, выехали из города и добрались до графства Антрим. Велосипеды были совсем старые, продолжала Синтия, может быть, они их даже украли. Он не сказал, из каких семей были эти дети, но сердце говорило ей, что они бежали от нищеты и горя. От скандалов и драк, сказала Синтия. И вот они полюбили друг друга.

— Ужасный сон, старый как мир, — заметил Стрейф. — И так напугал тебя, дорогая.

Она покачала головой и села. Я налила ей чаю.

— Мне тоже приснился очень странный сон, — сказала я. — Трайв Мэйджер стал начальником почты в Ардбиге.

Стрейф улыбнулся, Декко хохотнул, но Синтия словно не слышала меня.

— Девочка была хрупкая, в ее огромных карих глазах пряталась какая-то тайна. Мальчик, разумеется, был рыжеволосый и худой как щепка. В то время Гленкорн-Лодж был заброшен, и здесь никто не жил.

— У тебя, старушка, просто немного сдали нервы, — заметил Декко.

— Да, да, — подтвердил Стрейф и мягко добавил: — Знаешь, дорогая, если этот тип действительно приставал к тебе…

— Господи, да зачем было ему ко мне приставать? — закричала Синтия почти на грани истерики.

Я взглянула на Стрейфа, он, нахмурившись, склонился над чашкой, Декко пробормотал что-то нечленораздельное и замолчал. Синтия продолжала уже спокойнее:

— Они приехали сюда летом. Цвела жимолость. И тимьян. Он не знал, что они так называются.

Мы молчали, прерывать ее было бессмысленно, Синтия все говорила и говорила:

— В школе они учили географию и арифметику. Им рассказывали легенды об ученых и героях, о королеве Мэб и Финне Маккуле. О том, как святой Патрик обратил язычников в христианство. В истории было много королей и верховных королей, и еще Шелковый Томас и Уолф Тон, бегство графов и осада Лимерика.

Чем больше Синтия говорила, тем мне все больше казалось, что трагические события сегодняшнего утра подействовали на ее рассудок. Она вела себя странно — непричесанная спустилась в гостиную, стояла, покачиваясь, у стола и сразу заговорила о детях. В ее словах не было ни грана смысла, неужели она не в состоянии понять, что нужно поскорее забыть об этом прискорбном случае? Я протянула ей блюдо с лепешками, надеясь, что она начнет есть и замолчит, но она не обратила на лепешки никакого внимания.

— Послушай, дорогая, — прервал ее Стрейф. — Мы не понимаем, о чем ты толкуешь.

— Я рассказываю вам о девочке и мальчике, они жили здесь. Он не был в этих местах много лет, но вчера вечером приехал, чтобы в последний раз попытаться понять. А потом он бросился в море со скалы.

Левой рукой она вцепилась в платье и судорожно мяла его. Ее неопрятный вид просто ужасал. Не знаю почему, но я вдруг вспомнила, что она не умеет готовить, совершенно не интересуется кухней и вообще домашним хозяйством. Она так и не создала для Стрейфа уютный дом.

— Палило солнце, а они ехали на своих старых велосипедах. Вы представляете все это? Новый асфальт на дороге, дробь камешков, отскакивающих от колес? Клубы пыли, поднятые промчавшейся машиной, город, откуда они убежали?

— Синтия, милая, — сказала я, — Выпей чаю и съешь лепешку.

— Они плавали в море и загорали на берегу, там, где вы гуляли сегодня. Ходили к роднику за водой. Тогда здесь не было магнолий. Не было парка, аккуратных тропинок к морю среди скал. Вы представляете все это?

— Нет, — ответил Стрейф. — Нет, дорогая, ничего мы не представляем.

— Этот край, такой идиллический для нас, был и для них царством покоя: деревья, папоротники, заросли шиповника у родника, море и солнце только для них двоих. В лесной чаще был заброшенный дом, и они ходили искать его. Это была игра, что-то вроде пряток. На ферме их поили молоком.

Я снова придвинула Синтии блюдо с лепешками, и снова она демонстративно не обратила на меня внимания. И к чаю она не притронулась. Декко взял лепешку и весело сказал:

— Все миновало, и слава богу.

На Синтию снова будто столбняк нашел, и я опять подумала, уж не повредилась ли она умом от переживаний. Я не смогла отказать себе в удовольствии и представила, как ее выводят из отеля, сажают в синий фургон, похожий на машину «скорой помощи». А она все твердит о детях, как они хотели пожениться и открыть кондитерскую.

— Не принимай близко к сердцу, дорогая, — пытался урезонить ее Стрейф, и я снова попыталась уговорить ее выпить чаю.

— Может быть, все дело в тех улицах, на которых они росли? — заговорила Синтия, — Или виновата история, которую они учили, он у Христианских братьев, она — у монахинь? На этом острове история не кончилась, это в Суррее она давным-давно остановилась.

— Синт, мы должны отрешиться от того, что тут случилось, — сказал Декко, и я не могла не признать, что он прав.

Но на Синтию его слова не произвели никакого впечатления. Она все так же бессвязно бормотала про девочку, которую учили монахини, и про мальчика, которого учили Христианские братья. Она стала повторять уроки, которые им, наверное, задавали по истории, — вот так же она начинала порой вещать, когда мы проезжали по каким-то историческим местам.

— Представьте себе, — вдруг сказала она ни с того ни с сего, — самые дорогие нам места, оскверненные ненавистью, заговорами и местью. Представьте подлое убийство Шана О’Нила Гордого.

Декко покачал головой, только диву даваясь. Стрейф хотел было что-то сказать, но передумал.

— Смута проходит через всю историю Ирландии, — продолжала Синтия, — как вьюнок оплетает изгородь. 24 мая 1487 года священник из Оксфорда привез в Дублин десятилетнего мальчика по имени Лэмберт Симнел, его провозгласили Эдуардом VI, королем Англии и Ирландии, короновали золотым венцом со статуи Девы Марии. 24 мая 1790 года фермеры-пресвитерианцы поднялись за одно общее дело вместе со своими работниками-католиками. — Синтия замолчала и посмотрела на Стрейфа. — Смута и ненависть, — поведала она ему, — вот что скрывается за такими красивыми названиями. Битва при Йеллоу-Форде, — вдруг завела она нараспев. — Килкеннийский статут. Битва при Гленмама. Драмситский договор. Акт об устроении Ирландии. Акт об отречении. Акт об унии. Акт об облегчении участи католиков. Сегодня это уже далекая история, и все же здесь веками одни голодали и умирали, а другие спокойно смотрели на это. Язык забыт, вера под запретом. За восстанием наступал голод, потом приходило время сева. Но не молодые леса зеленели на острове, а новые люди врастали корнями в чужую землю, и всюду, точно зараза, ползли алчность и предательство. Немудрено, что сегодня память истории отзывается распрями и в ответ на задиристую дробь барабанов гремят выстрелы. Немудрено, что здесь самый воздух отравлен недоверием.

Когда Синтия замолчала, наступила тягостная пауза. Декко с участливым видом кивал головой, Стрейф тоже кивал. Я растерянно изучала розочки на чайных чашках. Вдруг Декко выпалил:

— Как же много ты знаешь, Синт!

— Синтия всегда была любознательной, — сказал Стрейф. — И у нее превосходная память.

— Тех детей улицы породили прошлые битвы и Акты, — продолжала Синтия, не замечая, что ее речь все больше походит на бред сумасшедшего. — Их породила кровь, реки пролитой крови, той, что скрыта за этими благозвучными названиями.

Синтия умолкла, и я подумала, наконец-то она иссякла. Но она начала снова:

— Когда они приехали сюда во второй раз, вокруг все перестраивалось, У дома громоздились бетономешалки, грузовики мяли траву, повсюду крики и брань. И тогда они уехали, каждый отправился своей дорогой: детство кончилось, ушло в прошлое вместе с идиллией их первой любви. Он стал клерком на верфях. Она уехала в Лондон и поступила работать в игорное бюро.

— Дорогая, — очень мягко прервал ее Стрейф. — Все, что ты рассказываешь, очень увлекательно, но мы здесь ни при чем.

— Разумеется, нет. — Синтия в деланном согласии закивала головой. — Они же выродки, уроды. Разве они могут быть иными?

— Никто этого не говорит, дорогая.

— Их история должна была бы на этом кончиться, он так и работал бы в доках Белфаста, а она принимала бы ставки. Их не слишком веселая детская любовь прошла бы без следа, как суждено такой любви. Но почему-то у них все получилось иначе.

Декко попытался перевести разговор на другую тему, начал рассказывать, как у них в школе один ученик воспылал романтической страстью к дочери землекопа, а потом женился на ней. Мы помолчали, Синтия устало сказала:

— Вам на все наплевать. Наплевать, что их уже нет в живых.

— Их, Синтия? — спросила я.

— Господи, да я же говорю вам! — закричала она. — Эту девушку убили в ее комнате на Мейда-Вейл.

Хотя у меня любовная связь с женатым мужчиной, я стараюсь думать о душе. Хожу в церковь, принимаю причастие, Стрейф тоже ходит к причастию, правда, не так часто, как следовало бы. Синтию же никак не назовешь религиозной, и меня покоробило, с какой легкостью она произносит всуе имя Божие, как легко говорит о смерти на Мейда-Вейл после всего этого вздора про историю и детей. Стрейф качал головой — ясное дело, Синтия просто не отвечает за свои слова.

— Синтия, дорогая, — сказала я. — Ты ничего не путаешь? Ты в расстроенных чувствах, тебя мучили кошмары. Может быть, это только твое воображение или ты что-то прочитала…

— Бомбы не взрываются сами собой. Смерть не приходит сама собой в Дерри и Белфаст, в Лондон, Амстердам и Дублин, в Берлин и Иерусалим. Всегда есть убийцы — вот о чем история этих детей.

Наступило молчание, мы сидели растерянные, не зная, что сказать. Но Синтия и не ждала от нас никаких слов, она твердила свое:

— Мы пьем джин с тоником, едим барашка или куриные котлетки. Милая Китти приветливо встречает нас в столовой, а в холле старина Артур всегда готов к услугам. Здесь кругом цветы, и у нас свой постоянный столик.

— Разреши, мы проводим тебя в твою комнату, — умоляюще попросил Стрейф, а я взяла Синтию под руку.

— Пойдем, старушка, — сказал Декко.

— Искалеченные на улицах, лужи крови на стоянках машин. «Бритты, убирайтесь!»-написано на каменной стене, но нас же это не касается!

Тогда я сказала спокойно, четко выделяя каждое слово, чтобы до нее дошло. Пора, наконец, назвать вещи своими именами, и неважно, имею я на это право или нет. Я сказала:

— Ты просто не в своем уме, Синтия.

Французское семейство удалилось. Два далматинских дога, Чарджер и Снуз, медленно прошлись по комнате, понюхали и ушли. Китти принялась убирать со стола, за которым пили чай французы. Я слышала, как она говорит молодоженам, что на завтра прекрасный прогноз.

— Синтия, — сказал, поднимаясь, Стрейф. — Мы терпеливо слушали тебя, но, признаться, ты ведешь себя глупо.

Я кивнула.

— Действительно, — подтвердила я мягко, но Синтия перебила меня:

— Ему кто-то рассказал о ней. Назвали ее имя, а он не мог поверить. Девочка, которая смеялась на морском берегу и которую он любил, сидит одна в комнате на Мейда-Вейл и делает бомбы.

— Синтия, — начал было Стрейф, но она не дала ему сказать, и он снова беспомощно сел.

— Каждый раз, когда он узнавал, что где-то снова взрываются бомбы, он думал о ней и не понимал, что с ней стало. Он плакал, рассказывая об этом; его неотступно мучил вопрос, как могло ее сердце так ожесточиться. Днем он был не в силах работать, а ночью лежал не смыкая глаз. Ее образ преследовал его, он то вспоминал их робкие детские поцелуи, то видел ее руки, аккуратно выполнявшие свою страшную работу. Он представлял, как она торопливо идет в толпе с хозяйственной сумкой, оставляет ее там, где многолюднее, чтобы было побольше жертв. Он вспоминал, как перед старым заброшенным домом, каким был тогда Гленкорн-Лодж, они разводили костер и готовили еду. Долго лежали на траве, И возвращались на велосипедах домой, обратно на городские улицы.

Мне вдруг пришло в голову, что Синтия все выдумала. Эта история возникла в ее воображении в тот момент, как несчастный утонул у нее на глазах. Они только что мило болтали, он вполне мог ей рассказывать, как проводил здесь каникулы, наверное, упомянул о какой-то девушке; в этом не было ничего особенного, он действительно мог приезжать на каникулы в Гленкорн-Лодж. Незнакомец попрощался, а потом с ним случилось это несчастье. Когда Синтия увидела, как он тонет, что-то сместилось в ее сознании, у нее вообще явная склонность к депрессии. Я понимаю, нелегко, когда сыновья тебя презирают и муж тобой пренебрегает, только и осталось в жизни хорошего что бридж да наши поездки сюда. Вот она и сочинила всю эту галиматью про девочку, ставшую террористкой. Воображение Синтии связало страшную нелепость случайной гибели с бессмысленным разгулом насилия, которое регулярно показывают по телевизору. Интересно, что привиделось бы бедняжке, если бы мы отдыхали, скажем, в Саффолке.

Я почувствовала, что Стрейф и Декко тоже начинают понимать, что Синтия просто морочит нам голову со всей этой историей о рыжем пареньке и девочке. «Бедняжка»,хотела я сказать, но промолчала.

— Он долго искал ее, несколько месяцев бродил по улицам Лондона в толпах людей, где каждый встречный мог стать ее жертвой. Он нашел ее, она взглянула на него, и он понял, что она отреклась от их прошлого. Она не улыбнулась, казалось, ее губы разучились улыбаться. Он звал ее с собой на родину, но она молчала. Ненависть снедала ее, точно болезнь, и, расставшись с ней, он ощутил в себе такую же ненависть.

Стрейф и Декко снова закивали. Стрейф, наверное, понял, что возражать бессмысленно. Можно было лишь надеяться, что финал сей саги близок.

— Он поселился в Лондоне, устроился работать на железной дороге. Но мысли о ней по-прежнему не давали ему покоя, все сильнее терзая своей неотступностью. Ему сказали, где можно достать оружие, он купил пистолет и спрятал его в коробку из-под ботинок. Временами он вынимал пистолет, посмотрит на него, посмотрит и снова уберет. Ему была ненавистна ее всепоглощающая жестокость, но он сам уже ожесточился: он знал, что ничто, кроме смерти, не остановит его подругу. Когда он снова пришел в ее комнату на Мейда-Вейл, в них обоих не осталось ни капли человечности.

Я с облегчением заметила, что к нам направляются Мэлсиды; Стрейф и Декко тоже явно обрадовались. Как и его жена, мистер Мэлсид уже вполне владел собой. Он откровенно хотел замять эту историю и говорил ровным, спокойным голосом. Постороннее вмешательство было нам кстати.

— Я должен принести вам свои извинения, миссис Стрейф, — сказал он. — Мы глубоко огорчены происшедшим, этот человек доставил вам столько беспокойства.

— Моей жене еще немного не по себе, — объяснил Стрейф. — Но она выспится хорошенько и утром будет весела, как пташка.

— Очень жаль, миссис Стрейф, что вы не позвали мою жену или меня, как только он подошел к вам. — В глазах мистера Мэлсида мелькнула досада, но голос оставался таким же ровным. — Мы могли бы легко избежать этой неприятности.

— Нельзя избежать неотвратимого, мистер Мэлсид, и нам никуда не деться от открывшегося нам ужаса. Вы представляете, как, став взрослой девушкой, она сидит за струганым крашеным столом, а вокруг проволочки и взрыватели? О чем она думала в той комнате, мистер Мэлсид? Что происходит в сознании человека, охваченного страстью уничтожения? На каких-то задворках он за большие деньги купил пистолет. Когда ему пришла мысль убить ее?

— Понятия не имею, — сказал мистер Мэлсид, нисколько не смутившись. Чтобы успокоить Синтию, он не выразил удивления и был очень сдержан.

— Я хочу сказать, мистер Мэлсид, что мы должны не прятать голову, как страусы, а постараться понять, почему эти двое преступили черту.

— Дорогая, — сказал Стрейф, — у мистера Мэлсида много забот.

Не обращая внимания, слышат ли его другие постояльцы, мистер Мэлсид произнес таким же ровным голосом:

— Здесь случаются беспорядки, миссис Стрейф, но приходится как-то приспосабливаться.

— Я хочу сказать, что можно хотя бы пожалеть двух детей, жизнь которых так нелепо оборвалась.

Мистер Мэлсид ничего не ответил. Его жена улыбалась, стараясь изо всех сил сгладить неловкость. Стрейф что-то шептал Синтии на ухо, скорей всего, умолял ее опомниться, И снова я представила, как к Гленкорн-Лоджу подъезжает синий фургон, ведь теперь уже всем ясно, что болезненно впечатлительная женщина просто сошла с ума, потрясенная зрелищем смерти. Бессвязный рассказ о мальчике и девочке, страшная путаница у бедняжки в голове, история детей, как она ее называла, — во всем этом и не надо было искать никакого смысла.

— Убийцы преступают черту, мистер Мэлсид, Англия всегда проводила черту запретов и отчуждения на захваченных землях. В Ирландии это началось в 1395 году.

— Дорогая, — сказала я. — То, что здесь случилось, не дает никаких оснований называть людей убийцами, преступившими какую-то там черту. На твоих глазах произошел несчастный случай, и вполне естественно, что на тебя это ужасно подействовало. Ты только что разговаривала с этим человеком, сидя у магнолий, и вдруг такое потрясение — ты видишь, как он поскользнулся…

— Он не поскользнулся! — вдруг закричала Синтия. — Господи, он же не поскользнулся!

Стрейф закрыл глаза. В гостиной все уже давно затихли, открыто прислушиваясь к нашему разговору. В дверях стоял Артур и тоже слушал. Китти ждала, когда можно будет убрать с нашего стола, но не решалась подойти.

— Я вынужден просить вас, майор, увести миссис Стрейф в ее комнату, — сказал мистер Мэлсид. — Должен заявить, что мы не потерпим беспорядка в Гленкорн-Лодже.

Стрейф попытался взять Синтию за руку, но она не обратила на него внимания.

— Ирландская шутка, — сказала она и пристально посмотрела на Мэлсидов, ее взгляд изучающе скользил по их лицам. Так же пристально она посмотрела на Декко и Стрейфа, а потом на меня и как бы между прочим продолжала: — Ирландская шутка, неприличный анекдот. Ну конечно же, все это неправда. И как нелепо — зачем он вернулся сюда, зачем бродил по берегу моря и в лесу, пытаясь понять, где корни ненависти, обуявшей его любимую.

— Это становится оскорбительным, — возмутился мистер Мэлсид, и на какое-то мгновение спокойствие покинуло его. Его лицо снова стало мертвенно-серым, как днем, и я поняла, что он взбешен. — Вы пытаетесь обвинить нас в том, к чему мы не имеем никакого отношения.

— Вот здесь, на пороге вашего дома, они строили планы, мечтали, что откроют кондитерскую, будут продавать шоколад, разноцветный крем, ореховые ириски, конфеты.

— Ради бога, возьми себя в руки, — услышала я шепот Стрейфа; миссис Мэлсид пыталась улыбаться.

— Идемте же, миссис Стрейф, — сказала она, шагнув к ней. — Пожалуйста, дорогая, ради нас. Китти нужно убрать со стола. Китти! — позвала она, стараясь покончить с этой сценой.

Подошла Китти и стала собирать на поднос чашки и блюдца. Встревоженные Мэлсиды не торопились отойти от нашего столика. Никто не удивился, когда Синтия снова заговорила, теперь она прицепилась к Китти с дурацким вопросом, что та о нас думает.

— Прошу вас, милая, — сказала миссис Мэлсид. — Китти занята, не надо ее отвлекать.

— Прекрати сию минуту, — потребовал Стрейф.

— Китти, ты четырнадцать лет подаешь нам еду, убираешь за нами чашки после чая. Четырнадцать лет мы играем в бридж и гуляем по парку. Объезжаем окрестности, покупаем твид и, как те дети, плаваем в море.

— Прекрати, — повторил Стрейф, немного повысив голос. Растерявшись, Китти покраснела и стала быстро собирать посуду на поднос. Мне почему-то подумалось, что развязка близка, и я сделала знак Стрейфу, чтобы он сохранял самообладание, но тут Синтия понесла что-то несусветное:

— В Суррее, чтобы убить время, мы подстригаем изгороди. Вечерами играем в бридж, а в девять часов пьем кофе с соломкой или пирожными. Закончив игру, собираем карты, листочки с записями взяток и заточенные карандаши, смотрим последний выпуск новостей по телевизору. В Арме беспорядки, сообщают нам, одному солдату оторвало голову, другой сошел с ума. Мы вспоминаем наш чудесный Глене в Антриме, поездки по побережью; мы верим, что ничто не нарушит царящий здесь покой. Мы знаем, что мистер Мэлсид работает не покладая рук, ведь на нем такое большое хозяйство, как Гленкорн-Лодж, а миссис Мэлсид рисует цветы на табличках для новой пристройки.

— Да заткнись ты, ради всего святого! — вдруг заорал Стрейф. Я видела, он старался сдержаться, но это было выше его сил. — Мерзкая кривляка, — кричал он, — расселась тут и несет вздор. — Но я думаю, она его не слышала.

— Мы смотрим на ваш остров сквозь радужную пелену, и мы любим вас и ваш остров, Китти. Нам нравится ваше яркое историческое прошлое, нравятся ваши графы и герои. И все же некогда мы благоразумно провели здесь черту — так закладывают сад, прелестный, как на картинке.

Я чувствовала, что Стрейфу стыдно за свою несдержанность. Он бормотал извинения, но Синтия, не оценив его доброты, продолжала свое:

— За чертой этой нечто смутное, запретное, и пусть оно остается где-то там, далеко-далеко, крохотным пятнышком на горизонте, думать о нем слишком страшно. Как можно нас винить в том, что мы не видим связь времен, Китти, связь настоящего с вашим прошлым, с битвами и законами? Ведь мы из Суррея, откуда нам все это знать? Но видишь ли, я наивно думала, что по крайней мере можно попытаться понять трагедию двух детей. Он так и не узнал, что ожесточило ее, наверное, это вообще нельзя узнать: зло непостижимым образом порождает новое зло. Вот какую историю рассказал мне рыжеволосый незнакомец, историю, которую вы все не хотите слушать.

Бедный Стрейф все пытался отвлечь Синтию, все умолял простить его.

— Миссис Стрейф, — начал было мистер Мэлсид, но Синтия оборвала его и, к моему ужасу, вдруг резко повернулась ко мне.

— Эта женщина — любовница моего мужа, — сказала она, — хотя считается, что я об этом ничего не знаю, Китти.

— Боже мой! — воскликнул Стрейф.

— У моего мужа извращенные наклонности. Его друг, с которым он учился в школе, так и не излечился, не стал нормальным мужчиной. Я, жалкое создание, закрываю глаза на неверность мужа и безнравственность его любовницы. Мне все время рассказывают о Трайве Мейджере и А. Д. Каули-Стаббсе, а я улыбаюсь, как кукла. Я устала так жить, Китти.

Все подавленно молчали. Стрейф сказал:

— Все это неправда. Ради бога, Синтия, — и вдруг снова сорвался на крик: — Иди к себе и успокойся.

Синтия покачала головой и продолжала говорить, обращаясь к официантке.

— Да, мне хотелось бы покоя, — сказала она. — Но это невозможно, Китти, силы зла захватили рай земной в Гленкорн-Лодже, как они уже не раз захватывали ваш остров. И те, кто не раз призывал их на вашу землю, делают вид, будто ничего не происходит. Кому какое дело, что дети становятся убийцами?

Снова Стрейф закричал:

— Тощая уродина! Чертова сука!

Он вскочил и бросился стаскивать Синтию со стула. Его загорелое лицо побагровело, глаза сверкали от бешенства, я никогда не видела его таким. «Тощая!» — вопил он, не обращая внимания на то, что кругом люди. Потом закрыл глаза от отчаяния и стыда, мне хотелось подойти к нему, взять его за руку, но я не осмелилась. Я видела, что Мэлсиды не осуждали его, конченые люди, читала я в их глазах. Мне тоже захотелось накричать на Синтию, выколотить из нее дурь, но я не разрешила себе так распускаться. Я почувствовала, как к глазам подступают слезы, и увидела, что у Декко дрожат руки. Он очень ранимый, хотя и носит шутовскую маску, и слова Синтии, что он так и не излечился после школы, глубоко обидели его.

И мне тоже не слишком приято было услышать, что я безнравственная.

— Всем все равно, — продолжала Синтия так же бессвязно, словно не ее обозвали уродиной и сукой. — Всем наплевать, мы поедем домой и будем молчать по дороге. Но может быть, мы хотя бы начнем прозревать? Задумаемся ли мы о том, что ждет нас в конце, о пугающем нас аде?

Стрейф стоял раздавленный и прятал лицо. Миссис Мэлсид тихо вздохнула, левую руку прижала к щеке, словно хотела унять боль. Ее муж тяжело дышал. Декко, казалось, вот-вот расплачется.

Синтия, спотыкаясь, побрела из гостиной, в наступившей тишине никто не проронил ни слова. Я знала, она говорит правду, мы уедем домой и больше не вернемся в эту страну, которую полюбили. Я знала: ни здесь, ни дома Синтию не увезут в синем фургоне, не очень похожем на машину «скорой помощи». Стрейф останется с женой, потому что он не может иначе, по-своему он человек благородный. Я почувствовала боль там, где у меня должно быть сердце, и снова глаза обожгли слезы. Пусть бы Синтия спустилась на берег, пусть бы она, поскользнувшись, упала в море или даже бросилась со скалы! Со стола убирали последнюю посуду после чая, и страшные видения, рожденные в больном бреду Синтии, обступали нас — графы, спасавшиеся бегством, голод, пришельцы, пустившие корни в чужую землю. И никому не нужные дети, они выросли и стали убийцами.

 

Бегство

«Просто смешно», — думает Генриетта. И все-таки ей жаль эту девушку, такая она бледная, серая, так хнычет. Мало того, имя какое-то противное — Шэрон.

— Нет, правда, — ласково говорит она, — вы это забудьте, и все. Может, уехать ненадолго? Ну хоть в… в…

Куда ехать такой вот Шэрон Тэмм? В Маргейт? В Бенидорм?

— Если вы не против, я помогу. Скажем так, одолжу немного…

Девица качает головой. Сальные волосы мотаются туда-сюда. Никуда она ехать не хочет, хнычет, скулит. Она хочет быть здесь. Она знает, здесь ее место.

— Я просто думаю, Шэрон, так будет легче. Перемените обстановку недели на две. Я понимаю, это непросто.

Снова качает головой, мотаются волосы. Сняла свои старушечьи очки, тщательно вытерла лоскутной — а может, залатанной — юбкой. Расшлепанные сандалии она скинула раньше и, беседуя, теребит их. Сидит она на полу, такая привычка.

— Мы ведь друг друга понимаем, — говорит Генриетта. — Милая, вы поймите!

— Я от оранжевых ушла. Теперь я совсем другая. Серьезная.

— Да, я знаю, что ушли. Я знаю, Шэрон, теперь у вас все в порядке.

— Вот был ужас…

Оранжевые — какие-то восточные мистики, Генриетта мало про них знает. Кто-то ей говорил, что мистикой прикрывают распутство, но толком не объяснил почему. Видимо, это не кришнаиты, те тоже ходят в чем-то оранжевом, но едят такую ерунду, что тут не пораспутничаешь. Оранжевые жили на лугу, жители очень сердились, только это было давно.

— Я знаю, что вы стараетесь, милая. Знаю, что вы начали новую жизнь.

Беда в том, что, как это ни глупо, новая жизнь началась с Генриеттиного мужа.

— Я хочу быть здесь, — повторяет Шэрон. — С тех пор как это случилось, я знаю, что больше мне жить негде.

— Ну, милая, ведь ничего не случилось.

— Для меня это не так, Генриетта.

Шэрон не улыбается вообще. Генриетта не вспомнит, чтоб улыбка осветила серое лицо, да и румяна, и помада его никогда не оживляли. Сама она любит одеться, тщательно поддерживает свою красоту и этого понять не может. Неприглядная Шэрон Тэмм — не потаскушка, навряд ли она гонится за деньгами. Должно быть, таких девиц вообще нету, они только в книгах.

— Я думала, лучше вам сказать, — говорит Шэрон. — Я думала, так честнее.

— Очень хорошо, что сказали.

— Он никогда бы не решился.

Шэрон встает, надевает сандалии на грязные ноги. В волосах у нее белый пластиковый бантик, вроде заколки, Генриетта его не заметила, потому что волосы закрывали, а теперь Шэрон приводит все в порядок, трясет головой, вынимает заколку, перекалывает.

— Он никого не может обидеть, — говорит она Генриетте о том, с кем Генриетта прожила бок о бок уже двадцать с лишним лет.

Потом она уходит, а Генриетта, все время сидевшая в кресле, так и сидит. Ее чрезвычайно удивили две последние фразы. Как она посмела сказать, что он никогда бы не решился! Как она посмела намекнуть, что знает, чего он не может! Секунду-другую Генриетте хочется за ней побежать, нагнать ее в передней, ударить всей ладонью по лицу. Но странный разговор так поразил ее, так оскорбил, что двинуться она не в силах. Шэрон напросилась сама, тихо прохныкала по телефону, что должна поговорить «об очень важном». Генриетта собиралась выйти, но сразу согласилась, полагая, что Шэрон надо как-то помочь.

Хлопает входная дверь. Генриетта не движется. В прошлом месяце ей исполнилось сорок три. Юбка, синий свитер, коралловое ожерелье, кольца на обеих руках, волосы вымыты чем-то таким, что они все еще каштановые. Глядит она вниз, на ковер, туда, где сидела гостья. Когда-то Шэрон Тэмм приходила часто, много рассказывала о родных, Генриетта ее пожалела. Вдруг перестала приходить, связалась с оранжевыми.

Генриеттина собачка Ха-Ки просится из сада, трогает носиком стеклянную дверь. Это Рой ее научил, Генриеттин муж, она умная, все схватывает. Генриетта идет через комнату к двери и против обыкновения не отвечает, когда собачка благодарит, суетится, прыгает у ног. Страшно то, что Шэрон вроде бы верит в свою дикую выдумку. Не иначе как скажет Рою, а Рой — это Рой, он совсем растеряется.

Поженились они, когда он только начинал путь наверх, а она, на семь лет его моложе, служила у них в отделе секретаршей. Ей было не по себе, она не входила в ученый мир, не училась в университете. «Я просто машинистка! — кричала и плакала она, когда они бурно ссорились в те давние дни. — Куда уж машинистке тебя понять!» Но Рой и тогда был мил и мягок, он целовал ее сердито сжатые губы, просил не дурить. Ведь она умней, красивей, привлекательней всех его женщин-коллег — так он ей говорил, так и думал. Насчет «умней» она сомневалась, а вот «красивей» и «привлекательней» — верила, и этого не стыдится. Начать хотя бы с того, что все они ужасно одеваются, эти ученые дамы. Наверное, от самомнения.

Она убирает чашки — конечно, она предложила гостье чаю — и уносит в кухню. Берет индюшачье филе, чтобы сунуть в духовку; руки у нее дрожат ненамного меньше, чем там, в гостиной, после тех фраз. Делать с индейкой почти что нечего, но ей нравится шпиговать ее травами по своему рецепту, оборачивать белым мясом корень сельдерея. Она крошит пастернак, режет картошку. Никакого праздника нет, но она очень старается, потому что Рой страшно рассердится, когда она скажет, что была Шэрон.

Делает она и ананасовый пудинг, его любимый. Он сам говорит, что вкусы у него мальчишеские, и, на ее взгляд, слишком любит молочное. Приходится смотреть, чтобы он не переел сливок и не солил слишком много. Детей у них нет, они друг за другом смотрят. Он вот не разрешает ей долго пылесосить, чтобы спина не уставала.

Она кладет пудинг в форму, через двадцать минут можно ставить в духовку. В передней слышится приветливый лай Ха-Ки, шаги Роя, он зовет ее.

— Давай выпьем немного, — кричит она в ответ. — Выпьем в саду.

Когда она приносит в сад на подносе шерри и джин и вермут, он уже стоит у беседки. Она подмазалась заново, хотя знает, что это вряд ли нужно, повязала волосы красной лентой.

— Вот, пока это, — говорит она. — Обед скоро будет.

Он вернулся раньше обычного.

Она наливает чинзано ему, шерри — себе. Улыбается.

— Ну как?

— Да ничего. С Макмелани трудновато.

— Убить его мало.

— Только и жду, кто бы этим занялся.

Больше рассказывать не о чем, разве что сторож в парке обнаружил студента Фоссе, у того галлюцинации. Жаль, конечно, он способный, и вроде бы взрослый такой был, сдержанный.

— Рой, я тебе кое-что скажу.

— Да?

Всегда он развалится в кресле, толком не сядет. И ходит вразвалку, занимает слишком много места, мешает всем на улице, в кино, в автобусе, даже в своей машине. Волосы у него седые, густые, никак не пригладятся, хотя он их вечно причесывает. Лицо красное, очки большие, в толстой оправе, так и ходят, часто падают. Костюм на нем торчит, топорщится, тела не прикрывает, всюду какие-то прорехи. Сейчас он в своем любимом костюме, темно-коричневом, вельветовом. Из верхнего кармана свисает крапчатый голубой платок; свисает и галстук.

— Шэрон Тэмм приходила, — говорит Генриетта.

— А…

Она глядит, как он выпивает залпом и джин, и вермут. Глаза его за мутными стеклами не выражают ничего. Видимо, думает о другом. Может, о том, что на работе не ладится, надо было давно уйти из университета. Она знает, что он об этом думает, когда Макмелани допечет.

— Рой, ты послушай!

— Слушаю, слушаю.

— Это неприятно, — предупреждает она.

— Что именно?

— Ну это, с Шэрон.

— Знаешь, она лучше стала. Она очень умная. По-настоящему.

— Она тут навыдумывала про тебя.

Он ничего не говорит, как будто и не слышал или слышал, но не понял.

— Ей кажется, что она в тебя влюблена.

Он отпивает глоток, другой. Протягивает руку к подносу, наливает еще, все больше джину. Шерри он ей не подливает. И ничего не говорит.

— Такой был нелепый разговор.

Она только хочет, чтобы он узнал — Шэрон пришла и это сказала. Между ними не должно быть секретов, да еще таких глупых.

— Я должна была тебе сказать. Как же еще, Рой?

Он снова пьет, скорее глотает, чем смакует. Он расстроен, это ясно, она-то его знает, и думает, чем его так огорчил Макмелани, если тут не студент, не Фоссе. Глаза за стеклами глядят иначе, какие-то они смутные. Он старается не морщить лоб, эта привычка ей знакома, он волнуется. Скоро на лбу вздуется вена.

— Рой!..

— Жаль, что она приходила.

Чтоб разрядить атмосферу, она негромко смеется.

— Надо бы ей лифчик носить.

Она наливает себе шерри, раз уж от него не дождешься. Про лифчик его не рассмешило, глупо как-то вышло. Не надо бы ей пить.

— Она сказала, ты никого не можешь обидеть.

Он вынимает из кармана платок, вытирает потный подбородок. Облизывает губы. Чуть-чуть качает головой, словно отрицает, что не может обидеть, но ей понятно, что тут другое. Просто он огорчен, как она сама. Он тоже думает, что они взяли когда-то Шэрон Тэмм под свою защиту. Он ее и привел, пригрел, как бродячую собачку. Студенты вообще были им детьми, оставались друзьями, заменяли родных. Очень было печально, когда Шэрон Тэмм ушла к оранжевым.

— Конечно, — говорит Генриетта, — чего-то мы не понимали.

Он рассеянно подливает ей шерри, не замечая, что у нее есть. Наливает себе своей смеси.

— Да, что-то было не так, — говорит он.

Они через это прошли. Они обсуждали это без конца, и перед сном, и с утра, по воскресеньям. Генриетта никак не могла простить такую неблагодарность. Ведь они столько сделали для Шэрон, оба: и она, и он.

— Может, забудем? — предлагает она, понимая, что голос у нее дрожит. — Забудем ее, беднягу?

— То есть как?

Судя по голосу, он считает, что забыть нельзя. Не могут они забыть все, что понарассказала Шэрон о доме в Давентри, о бабушке, от которой нет житья, о толстухе Диане, своей сестре, о брате Лесли. Мир той семьи вошел в их мир. Они и сейчас видят ту кухню, бабушку в инвалидном кресле, ее горькую гримасу, связанную как-то с давно покойным мотом мужем. Они видят, что перекипает кастрюля, миссис Тэмм не следит толком за плитой, видят мотоциклетный шлем на кухонном столе, толстуху Диану. Мистер Тэмм вечно орет на Лесли, чтобы убирал одежку, когда наездится, и на Диану, чтоб не жирела, и на жену, и на Шэрон, жутко орет. Специально для жены он выдумал фразу: «Нет, такой дуры!..», и повторяет ее по многу раз, каждый вечер. Медленно, раздумчиво, со вкусом, словно устал, дальше некуда. Тут он не орет, а вот когда называет жену уродиной или шлюхой, орет во всю и швыряется чем попало — крышкой от кастрюли, жестянкой от горошка, половником. Не кричит он только на мать, ее он почитает, может, и любит — Шэрон так кажется. По вечерам он возит ее гулять и возвращается к ночи домой, в их дом, Шэрон его точно описала: перегородки, через которые слышны все свары; следы от погашенных сигарет на краю ванны; картинка с негритянкой на лестничной площадке, потертый половичок, испачканный мотоциклетной смазкой. Все это снова и снова входило сюда, в Генриеттину гостиную, летом — полную цветов: стекло саду не помеха, зимой — освещенную веселым пламенем: в камине трещат поленья. Входило сюда, ибо Шэрон Тэмм облегчала душу словами.

— Она сказала мне, я тебе. Может, не будем об этом, а?

Еще не кончив фразу, она встает, спешит в кухню, ставит пудинг на самый низ духовки. Поливает жиром индейку, картошку, зелень. Моет капусту брокколи, кладет на сушку, чтобы была под рукой. Против ожидания Рой не сказал, что в Шэрон есть что-то жалкое. Ха-Ки, привлеченный запахами, обнюхивает кухню, потом трусит за Генриеттой обратно, в сад.

— Она и тебе говорила, да? Ты это знал?

Не надо бы, само вырвалось. Еще моя капусту, она решила нарочито, круто переменить тему, упомянув Макмелани. Но вдруг заволновалась, как тогда, когда Шэрон сказала, что Рой никого не может обидеть, да и шерри ударил в голову, трудно владеть собой.

— Говорила, — признает он. — Вообще, все не совсем так.

Опять он вспотел, на лбу и на подбородке — капельки. Вынимает крапчатый платок, вытирает лицо. Медленно, через силу говорит, а чутье подсказывает ей, что, как ни дико, это правда — тут не глупости Шэрон, они чем-то связаны. Генриетте тошно, ее мутит. Ей кажется, что надо проснуться, вырваться из страшного сна, очень уж тошно, сил нет. Так и видит ее лицо, прыщ на подбородке, красные глаза. Это противно, в конце концов, грязные ноги, сломанные ногти.

— Давай это оставим, — слышит она со стороны, и повторяет, повторяет — Макмелани… — и не может кончить. Он что-то говорит, запинается, смущается, она никак не расслышит толком.

У них все было в порядке, они не изменяли друг другу, любили друг друга, ладили. Рой подавлен, потому что не преуспел в своей науке, с браком это никак не связано. Честолюбия у него нету, карьеры делать он не собирается. Она это знает, но никогда ни о чем не говорит.

— Ты уж прости, — произносит он, и ей хочется засмеяться. Ей хотелось бы удивленно воззриться на него, такой он толстый, потный, и рассмеяться ему в лицо, чтобы он понял, как смешон. Неужели он ей рассказывает, что любит какую-то замарашку лет на тридцать моложе его? Да быть не может!

— Мне очень, очень жаль, — бормочет он, глядя вниз, на плиты. Ее собачка послушно лежит у его ног. Высоко над садом пролетает самолет.

Что ж, он хочет жениться? Она увезет его туда, в Давентри, в ту семью, на кухню, где сидит эта жуткая бабушка? Он поздоровается с глупой миссис Тэмм, с Лесли и Дианой? Пойдет на прогулку вместе с мистером Тэммом?

— Просто не верится, Рой.

— Не сердись.

— Ты ее очень любишь?

Он молчит.

— Рой, ты ненавидел меня все время?

— Ну что ты!

Он спал с ней, с этой девицей. Он неуклюже признается, да, на полу, у них в отделе. Снимал эти старомодные очки, клал на бежевый пластик у ножки стола. Запускал пальцы в тусклые волосы.

— Как ты мог?

— Да как-то так, само собой вышло. Это бывает.

Красный, пристыженный, он хочет пожать плечами и не может, слишком расплылся. Какой он противный, думает она. Как Шэрон. Медуза на песке.

— Это смешно! — она кричит, больше не хватает сил сдерживаться. — Ты с ума сошел.

Они и прежде ссорились, как все, по пустякам. Не слишком обижали друг друга, каялись, ссылались на нервы.

— Что ж тут смешного, — спрашивает он, — если кто-то меня любит? Нет, ты скажи, что?

— Она девчонка, тебе за пятьдесят. Разве это нормально? Что у вас общего?

— Мы полюбили друг друга, Генриетта. Любовь никак не связана с нормой. Гессельман говорит…

— Рой, ради Бога, сейчас не до Гессельмана!

— Он говорит, что любовь выводит за пределы обыденного…

— Значит, станешь хиппи-перестарком? Облачишься в хламиду, будешь плясать и медитировать в полях, с оранжевыми? Ты сам говорил, они не в себе. Говорил, Рой.

— Ты сама знаешь, что Шэрон с ними рассталась.

— Привяжешься к бабушке. А уж к отцу…

— Это нечестно, Генриетта. Шэрон надо защитить от семьи.

Она ведь не хочет возвращаться. Как ты можешь?

— Я еще в себя не пришла.

— Иногда надо собой владеть.

— Господи, Рой, если у тебя климакс, сбеги с ней куда-нибудь! Съезди с ней в Маргейт или в Бенидорм, в гостиницу!

Она подливает себе шерри, руки дрожат, лицо темнеет, мрачно пылает, под стать яростному голосу. Ей представляется, как живут эти двое. Вот они на курорте, все на них глазеют, он узнает ее привычки. Узнает, что у нее в сумочке, как она одевается, раздевается, просыпается. Девятнадцать лет назад, в Да-Грэв, где они проводили медовый месяц, Рой говорил, что именно так люди становятся все ближе. Ее, Генриеттины, привычки и вещи — помада, крем-пудра, темные очки, сумочка с девичьими инициалами, манера застегивать блузку и платье — с каждым днем становились для него привычнее, как для нее самой. Детство ее возникало для него из ее рассказов.

— Помнишь Ла-Грэв? — спрашивает она, опять спокойно. — Как мы гуляли по снегу, как тебя женщина звала профессором?

Он нетерпеливо отворачивается. При чем тут Ла-Грэв? Это было так давно. Опять завел про Гессельмана… Она не понимает, говорит:

— А я вот Ла-Грэв не забуду.

— Я старался, боролся. Избегал ее. Ничего не выходит.

— Она сказала, ты бы мне не признался. Что ты думал делать?

— Сам не знаю.

— Она говорила: это нечестно, да?

— Да, — Он молчит, потом прибавляет: — Ты ей очень нравишься.

Наверно, индейка совсем усохла, а пудинг, который он по-детски любит, вообще сгорел. Она произносит, стыдясь своих слов:

— Да и она мне тоже всегда нравилась, что б я сейчас ни говорила.

— Надо мне с ней повидаться. Сказать, что все прояснилось.

Он встает и допивает, что осталось. Смотрит на Генриетту, все смотрит, из-под очков текут слезы. Больше ничего не говорит, только «прости» да «прости», сопит, сморкается. Потом поворачивается, уходит, и через несколько секунд хлопает дверь, как хлопнула, когда ушла Шэрон.

Генриетта — в зеленной лавке, у которой, как водится в Италии, названия нет, просто «Fiore e Frutta» над входом. Тихая хозяйка, хорошо ей знакомая, подсчитывает на бумажке, сколько стоят fagiolini, груши и шпинат.

— Mille quatro cento.

Генриетта, отсчитывает деньги, берет покупки.

— Buon giorno, grazie,— бормочет хозяйка.

Генриетта прощается с ней, выходит.

Толстый парикмахер спит в кресле для клиентов, халат у него — без единого пятнышка, как у хирурга перед операцией. Жена его вяжет у витрины, поглядывая на женщин, входящих в модную лавку «Мальгри». Вторник, кафе закрыто. Мужчин, сидящих обычно за столиками около него, нигде не видать.

Генриетта покупает кусочек мяса, ей одной хватит. Покупает яйца в магазине, пакет zuppa di verdura и штрудель «coctail di frutta», она пристрастилась к ним теперь. Идет по крутым улочкам домой, на площадь Святой Лючии. Одета она не так строго, как, на ее взгляд, надо одеваться в ее годы там, в Англии. Полотняная юбка, синие холщовые туфли, голубая блузка, которую она купила у синьоры Леичи в конце прошлой недели. С каждым днем она все лучше говорит по-итальянски, главным образом потому, что занимается с девушкой из службы информации. Обе они хотят, чтобы к зиме она могла уже преподавать английский младшим детям из приюта. Сестра Мария сказала, что будет очень рада.

Сейчас май. По краю лужаек и полей, тянущихся за городом, цветут белые розы. В виноградниках зацветает лабурнум, проволока для опоры натянута между стволами. Пришла пора клеверу и ракитнику, макам и герани. Из расщелин сонно выползают змейки, им некого теперь бояться, зверей в горах уже нет. Из-за этих змей Генриетта купила полуботинки, чтобы гулять в лесу или на горе Тотона.

Ей хорошо, она одна. Хорошо в квартирке, где вообще-то живут друзья ее сестры, но приезжают редко. Она полюбила крутые прохладные улочки, тишину, серый камень домов, здешний, из этих самых гор. Страшный сон далеко, она может спокойно вспомнить его, рассмотреть. Вот муж тяжело осел в садовом кресле, вот Шэрон в своих старушечьих очках, вот ее собственное лицо, заплаканное, в зеркале над умывальником. Время сместило порядок событий: она укладывает три чемодана; она у сестры, в Хемел-Хемстеде. Там было хуже всего — сестра жалела ее, зять терпеливо помогал, дети решили, что она больна. Когда она думает сейчас о себе, ей кажется, что она маленькая девочка, а не Генриетта из пригородной гостиной, с аккуратной шифоновой лентой в волосах, над подносом, уставленным бокалами. Отец прилаживает качели, она попросила, и он привязывает веревки к суку яблони, как-то мама рассердилась, что она на эту яблоню влезла. А вот она плачет, сестра утешает, это тот солнечный день, когда она запачкала платье смолой. А в откатается по льду на пруду, ждет праздничного чая, сегодня ей исполнилось девять. «Не могу я здесь оставаться», — говорила она в Хемел-Хемстеде, и тут ей повезло: совсем незнакомые люди оставили ей квартирку в тосканском городке, среди холмов.

Вино у семьи Кантуччи вызревает в огромных дубовых бочках, обручи покрашены красным, под старину. Она видела и cantina, и роскошный дом, где живут хозяева. Смотрела на уступы черепичных крыш, спускающиеся к Монтиккьело и Пьенце. Пила минеральную воду из здешнего источника, сидела на солнышке у кафе, коротала утро над итальянским словарем. «Frusta» — это «бич», и еще — тот хлеб, который она ест с fontina на второй завтрак.

Муж переводит деньги на ее счет, и она принимает, иначе нельзя. Отец ей кое-что оставил, и всех этих денег вместе ей хватает. Но когда она выучит итальянский, она откажется от мужниной помощи. Унизительно что-то принимать от того, кого не уважаешь. И еще — она возьмет свою девичью фамилию, зачем носить имя человека, который ее бросил?

Она завтракает одна, в прохладной квартирке. Кроме frusta и fontina, она ест острую редиску, пьет acqua minerale. Если выпить днем вина, заснешь, а сегодня она хочет выучить еще тридцать слов и сделать два упражнения для девушки из службы информации. «Le Chiavi del Regno» Кронина лежат рядом, книга открыта, но она сейчас не читает. Неделю тому назад она описала по телефону четыре виллы синьоры Фалькони зажиточным англичанам — хозяйка спросила, не может ли она это сделать. Ей показали эти виллы в горах, недалеко от fattoria, и она заверяла кого-то в Глостере, что любая из них прекрасно подойдет, тихо, солнечно, места шестерым хватит.

Раньше она себя винила. Выйдя замуж, она еще шесть лет прослужила секретаршей, но ушла, решила, что неудобно работать не для мужа, для его врагов и соперников. Он был доволен, а она искала места где-нибудь не в университете, не нашла и винила себя, что и денег она не вносит, и детей у нее нет.

— Я хочу здесь остаться, — говорит она вслух, подливая себе acqua, прекращая на миг еду. — Voglio stare aqui.

Она перетерпела зимой непогоду, встретила весну, жары не боится. Как же она не догадалась за годы удачного брака, что одной ей лучше? Теперь она знает, удачным этот брак не был, она себя просто убеждала, позволила себя укачать, задурить себе голову этому неудачливому, неуклюжему, неумному мужчине. Нет, хорошо не слышать, как он смеется телевизионной шутке, не видеть что ни день этих кричащих галстуков и нечищеных ботинок. «Quella mattina il diario si apri alia data Ottobre 1917». Вот бы он удивился, если бы увидел, что она с детской радостью читает Кронина по-итальянски.

Она всегда думала, что детей нет по ее вине, а теперь почему-то догадалась, что виноват скорее он, зря она себя корила. Словно пылесос, втягивающий все, к чему ни прикоснется, он втянул ее в чуждый мир, где естественно быть слепой, естественно чувствовать, что ты должна утешать неудачника мужа. «У тебя врожденное чувство долга, — сказал отец, когда ей было лет десять. — Это очень хорошо». Теперь она не знает, хорошо ли; ей кажется, что чувство долга и ощущение вины — разные названия одного и того же.

Позже в этот день она гуляет около церкви Сан Бьяжо, в лугах, у городской стены. Там, где тень, мальчики играют в футбол, девочки лежат на траве. Проходя мимо храма, она заучивает слова. Идет по белым, пыльным тропкам, меж тонких пиний; «solivago» — вот слово, которое она старалась вспомнить, — «гуляю одна». «Piantare» — что-нибудь сажать, «piantamento» — посадки, «piantagione» — плантация. Она проверяет оскудевшую память: «sutta via di casa» и «in modo da», «un manovale» и «la briciola».

В августе, когда уже совсем жарко, синьора Фалькони подходит к ней в macelleria. Говорит она по-итальянски — Генриеттин итальянский лучше теперь, чем примитивнейший английский синьоры Фалькони. У нее к Генриетте дело, совсем не то, из-за которого Генриетта улещала по телефону возможных постояльцев. Они с синьором Фалькони хотят ей сделать одно предложение.

— Verrò, — соглашается Генриетта. — Verrò martedí coll’autobus.

Фалькони угощают ее кофе, уговаривают выпить grappa. Теперь все четыре виллы вокруг фермы полны англичан. Каждые две недели постояльцы сменяются, надо снять грязное белье, отдать в стирку, постелив свежее, прибрать. Когда новые приедут, показать им, что где, сказать про окна и ставни, предупредить насчет москитов, попросить, чтобы не тратили много воды. Многое надо объяснить, до сих пор Фалькони с этим не управлялись. На одной из вилл Генриетте отведут жилье, комнату с балконом и ванной, отдельный выход. И будут немного платить за белье, за уборку, за эти вот объяснения. Хозяевам неудобно, они боятся, как бы Генриетта не сочла это унизительным. Вдруг догадается, что женщину на такую работу найти нелегко, они ведь лучше пойдут в гостиницы у источника, а для самой хозяйки работы более чем достаточно.

Конечно, думая о будущем, Генриетта иное себе представляла, но долго ли ей жить в appartamento? Нельзя рассчитывать на милость чужих людей, да они что ни день могут вернуться.

— Va bene, — говорит она. — Le faccio.

Она съезжает с площади Святой Лючии. Синьора Фалькони зовет ее la govemante, постояльцы всегда с ней дружат. Одни ее возят в «Il Marzucco», городскую гостиницу, другие — к водам или к аббатству Monte Oliveto, где среди галерей порхают голуби, белые, как те дороги, по которым она любит гулять. Справа и слева от розовой кирпичной арки — прекрасные фрески Луки делла Роббиа, и голуби на них иногда садятся. Она ничего не видела красивей, чем это аббатство на Масличной горе; что ж, спасибо девице в старушечьих очках.

Вечерами она сидит на балконе с бокалом vino nobile, слышит английскую речь, а подальше, у fattoria и в fattoria, говорят по-итальянски. К октябрю английские голоса исчезают, никого нет, только итальянцы приходят позавтракать по воскресеньям. Генриетта убирает виллы. Чистит кастрюли, прячет ножи, ложки, белье. Видимо, хозяевам неудобно, что она так много одна, они приглашают ее пообедать, но она объясняет, что открыла всю радость одиночества. Иногда она смотрит, как они делают свечи, варят мыло — учится.

Девица, меряющая шагами бывшую Генриеттину гостиную, уверенней и проще, чем тогда, а вот красивей не стала. Одета получше — черный свитер и черная кожаная юбка. На свитере — перхоть; волосы подстрижены коротко.

— Вот оно как вышло, — повторяет она не в первый раз за то время, что им пришлось быть вместе.

Генриетта молчит, не то что прежде. Наверху лежит тот, на кого обе они имели право. Голубую пижаму в коричневую полоску она сама покупала три года тому назад. Опасности уже нет, ему лучше.

Еще девица повторяет:

— Рой и сам говорит, вся наша жизнь — цепь ошибок.

А все-таки у них больше общего, у него и этой девицы — оба такие ученые, могут потолковать о Гессельмане. Собачки больше нет, она съела пластиковый мешочек из-под мяса и умерла, Генриетта винит себя одну. Как ни страдай, жестоко уйти и бросить собаку.

— Я отдала вам Роя, — говорит она. — Ведь оба вы этого хотели.

— Рой болен.

— Болен, но ему лучше. Дом этот — ваш с ним. Вы все переменили, запустили, здесь грязно, окна вроде никто и не открывал. Я вам и дом отдала, Обратно не прошу.

— Как плохо с собачкой получилось. Вы уж простите.

— Я сама ее оставила. Все вам оставила.

— Ну, Генриетта…

— Рой будет опять работать, нам точно сказали. Ему надо похудеть, держать диету, двигаться, он об этом совсем не думал. Они ведь вам, не мне, объясняли, что делать.

— Они не поняли, Генриетта. Мы расстались, я тут и не жила Я же вам говорила. Пять месяцев не была, я теперь в Лондоне.

— Вам не кажется, что вы должны поставить Роя на ноги, раз уж вы последняя пользовались его обществом?

— Ну зачем вы так, Генриетта? Меня обижаете, бедного Роя. Как будто ревнуете… Мы друг друга любили. Правда, очень. Вы это знаете? Вы понимаете, да?

— Насчет любви он мне тогда объяснил.

— А потом прошло. Ушло куда-то. Может, и верно слишком большая разница в возрасте, кто его знает. Наверное, мы так и не узнаем, Генриетта.

— Да, наверное.

— Нам с Роем долго было хорошо. Лучше некуда.

— Ну, конечно.

— Простите, я не то хотела сказать. Понимаете, теперь я с другим. Там все иначе. Что-то может выйти.

Генриетте становится холодно. Влажный холод, словно туман в саду, пробирает ее, заползает под платье, леденит живот и спину. Шэрон оказалась в больнице, потому что Рой просил ее вызвать. Тогда она не говорила, что теперь у нее другой.

— А можно я с ним попрощаюсь? На пять минут, хорошо?

Генриетта молчит. Холодно и рукам, и ногам, самым ступням, и груди. Смутно видит она крутые прохладные улочки, яркие цветы в траве — словом, то, к чему она убежала.

— Я понимаю, Генриетта, вам очень трудно.

Шэрон Тэмм уходит на эти самые пять минут. Теперь Генриетта не видит ничего. Она думает, похоронили ли собачку.

— До свиданья, Генриетта. Ему куда лучше, правда.

Хлопает дверь, как хлопала тогда, когда Шэрон сюда приходила, и позже, когда ушел Рой. Странно, думает она, если ты за ним замужем, носишь его фамилию, тебе уже нет той свободы, как этой девице. А может, жизнь, которую она обрела, все равно что «другой»? Скорее нет…

— Прости, — говорит он, когда она вносит еду. — О Господи, прости за все, что я натворил.

Он плачет, не может перестать. Слезы падают на яйцо, которое она для него сварила, на чашку бульона.

— Прости, — повторяет он. — Ох, прости.

 

Музыка

В свои тридцать три года Джастин Кондон торговал женским бельем, исправно разъезжая по пяти соседним графствам на «форде-фиесте» с образцами товаров и книгой заказов. Он покорно взял на себя эту роль, приняв предложение отца, бывшего коммивояжера. Каждую неделю по пятницам Джастин возвращался домой, как когда-то возвращался и его отец, и почти всегда в тот же самый час. Он по-прежнему занимал ту же комнату, которую в детстве делил со своими тремя братьями. Родители Джастина жили все в том же старом доме в дублинском предместье Тереньюр и никак не могли понять своего младшего сына, совсем непохожего на старших детей ни наружностью, ни всем прочим. Его темные волосы были всегда аккуратно подстрижены, отсутствующий, рассеянный взгляд придавал нечто загадочное круглому, вполне заурядному лицу. По выходным Джастин в одиночестве совершал долгие прогулки от Тереньюра до Дублина. В Сейнт-Стивенз-Грин он сидел на скамейке или бродил среди клумб, а иной раз отправлялся в Герберт-парк и лежал, растянувшись в траве на солнцепеке; его там приметили и судачили о нем. Было известно, что его совершенно не волнует ни ирландский травяной хоккей, ни гэльский футбол, он никогда не слушает спортивных репортажей по радио и уж тем более не ходит поболеть на стадион. Когда Джастин был моложе, он однажды в пятницу привез домой борзую и воспитывал ее как комнатную собачку, явно не подозревая, что эти четвероногие созданы для того, чтобы участвовать в собачьих бегах. «Бедняга Джастин, все чудит, недотепа», — не раз сокрушался отец, сиживая в пивной у Макколи. Матери хотелось, чтобы сын обзавелся семьей.

Родители никак не могли взять в толк, почему он решил остаться в отчем доме, хотя все было просто: Джастин полагал, что любое пристанище будет для него временным, и потому не стоит обременять себя хлопотами, связанными с переездом. Ведь в один прекрасный день он навсегда простится не только с Тереньюром, но и с Дублином, и с Ирландией. Простится с образцами товаров в «форде-фиесте», простится с «фордом», оставив его на стоянке у обочины дороги. Ведь на самом деле не будет же он до конца жизни торговать бельем из искусственного шелка, мотаясь по галантерейным магазинам, ему суждено иное предназначение. Он покинет родину вслед за другими изгнанниками: чаще всего он думал о Джеймсе Джойсе и еще о Гогене. Ему особенно нравилась фотография Джеймса Джойса в широкополой черной шляпе и длинном, почти до полу, черном пальто. Между прочим, Гоген был биржевым маклером, а Джойс уезжал из Ирландии в чужих ботинках. А потом ему тоже пришлось заняться коммерцией — продавал твид итальянцам.

Размышляя об этом, Джастин лежал на постели в графстве Уотерфорд и смотрел, как за окном разгоралось майское утро. Впрочем, глядеть особенно было не на что: только по краям задернутых гардин пробивались яркие солнечные лучи да на потолок спальни сквозь розовую ткань падал бледный свет. Коммивояжер по имени Фаи, торгующий удобрениями, уверял Джастина, что, останавливаясь здесь, он проводит ночь в спальне миссис Кин, овдовевшей хозяйки. Как только Гарда Фоули, ее постоянный жилец; выпивал в одиннадцать часов неизменную чашечку шоколада и объявлял, что отправляется спать, Фаи тоже поднимался из-за стола на кухне со словами — ну и хлопотный выдался денек. Он поднимался по лестнице вместе с Фоули, отстав от него на несколько ступенек, и под бдительным оком полицейского входил в спальню, известную как «гостевая», поскольку миссис Кин пускала в нее проезжих коммивояжеров. Гарда Фоули, давно оставивший службу в полиции, был закоренелым холостяком, моральной опорой миссис Кин, человеком, на которого всегда могли положиться каноник Тай или отец Риди; он втайне и бескорыстно служил Легиону Святой Девы и каждую Троицу устраивал перетягивание каната на празднике реки Нор. По словам Фаи, выждав четверть часа, он выходил на площадку и проверял, храпит ли сосед. Еще минут через десять, со вкусом выкурив последнюю сигарету в «гостевой», он снова подходил к комнате Фоули и прислушивался. Если из-за двери доносился ровный храп, Фаи отправлялся в спальню миссис Кин.

Джастин считал, что это весьма походило на правду. Фаи в деталях описывал, как сложена вдова, шестидесятилетняя женщина весом под сто килограммов. Волосы, седые на голове, были густыми и черными на некоторых других частях тела, как уверял торговец удобрениями, Ягодицы и живот впечатляли своей необъятностью. Согрешив, она каялась, читая «Богородице, дево радуйся».

Лежа на постели в «гостевой», Джастин брезгливо представлял себе сцены, которые рисовал ему Фаи, этот неказистый коротышка из Дублина, отец не то пятерых, не то шестерых детей. У Фаи была манера подталкивать собеседника локтем, чтобы привлечь его внимание. Время от времени в потоке его словесных излияний всплывало имя Томазины Маккарти, дантистки, которая тоже снимала комнату у миссис Кин. Фаи утверждал, что она самого высокого мнения о Джастине, и намекал, что при желании Джастин мог бы легко устроиться с ней, как Фаи с миссис Кин. «Нет человека, который был бы как Остров» — любил глубокомысленно повторять Фаи.

Чтобы отогнать от себя эти мысли, Джастин встал и подошел к окну. Раздвинув шторы, он стоял в одной пижаме и смотрел на шеренгу домов, выстроившихся напротив. Повсюду ставни были еще закрыты, шторы задернуты, жалюзи опущены. По серому тротуару, крадучись, шла кошка, обнюхивая пустые молочные бутылки, выставленные у каждой двери. Все дома были покрашены клеевой краской — розовой или кремовой, желтой, серой или голубой, и на светлом фоне выделялись входные двери, выкрашенные каким-либо контрастным цветом или «под дерево». Улица была широкой, с фонарями у каждого второго дома и одиноким телеграфным столбом. Дальше на перекрестке, там, где улица уходила влево, был виден магазинчик фирмы «Хейз», в нем продавались газеты, табачные изделия, сладости. Рекламный щит, предлагающий сигареты «Плейерз», напомнил Джастину, что, в самом деле, неплохо бы закурить. Он отошел от окна и направился к тумбочке у кровати.

Закурив, он снял пижаму и натянул рубашку и брюки, собираясь отправиться в ванную комнату. Полный решимости выкинуть из головы рассказы Фаи и всю его болтовню, он вызвал в памяти самое раннее детское воспоминание — ножку стула. Того самого стула, который до сих пор стоял в их доме в Тереньюре, и порой Джастин ловил себя на том, что смотрит на него, скользя взглядом по одной и той же ножке сверху вниз до декоративной резьбы у основания, где лак местами облез. Джастин рос самым младшим в семье, где было еще трое братьев и трое сестер и где все, кроме него, вечно кричали, ссорились и набрасывались друг на друга. В школе давали грязные учебники, вымазанные чернилами, школьные доски настолько растрескались, что с трудом можно было разобрать, что на них нацарапано, все парты исписаны посланиями и инициалами. «Иди-ка сюда, я тебе такое покажу», — приставал Ша Макнамарра; он лез ко всем, демонстрируя признаки приближения половой зрелости, и отвязаться от него было невозможно. Айки Брин получил три пенни от одной женщины за услуги под покровом темноты в кинотеатре «Звезда». Все шутки Райордана крутились вокруг испражнений.

Джастин брился в ванной комнате миссис Кин, торопясь закончить до того, как в дверь постучит Гарда Фоули. С самого раннего детства Джастин помнил, как по утрам в понедельник отец садился в машину и уезжал из Тереньюра. Он научил Джастина зажигать спичку и разрешал держать ее над трубкой, пока он, попыхивая, затягивался. Бывало, отец усаживал его на колени и спрашивал, хорошо ли он себя вел, а Джастин всегда отворачивался, потому что у отца изо рта неприятно пахло. Пивом несет, ворчала мать, одну за другой бутылку тянет, весь дом провонял, точно пивоварня. Для Джастина воскресенья были неотделимо связаны с отцом, с тем, как всей семьей шли к мессе, а по дороге домой отец говорил, что он голоден как волк. В воскресенье обед был особый: обязательно мясо и пудинг. Потом отец мылся и дверь в ванную комнату оставлял открытой: он слушал по радио спортивный репортаж Сестрам Джастина не разрешалось подниматься наверх, чтобы они, упаси боже, не подглядывали с лестничной площадки. Братья катались на роликах во дворе.

Джастин смыл с лица остатки пены. Тогда тоже было воскресенье, когда тетушка Роуч впервые завела для него патефон и поставила пластинку: Джон Каунт Маккормак пел «Тралийскую розу». С того дня он стал часто бывать у нее в доме, где в гостиной стояли горшки с папоротниками, а на стенах висели вышивки в рамках, Это они — тетушка Роуч и отец Финн — заставили его поверить в себя, в свой музыкальный дар. Они не засмеялись, когда он как бы между прочим сказал, что Малер — его кумир.

Джастин вытер лицо и вышел из ванной. Он услышал, как тяжелыми шагами приближается Гарда Фоули. Из кухни доносился запах жареного бекона и захлебывающаяся скороговорка диск-жокея по радио.

— Мистер Кондон! — позвала Томазина Маккарти. — Мистер Кондон, у миссис Кин завтрак готов.

* * *

Наводя порядок в своей крохотной гостиной, она смахивала пыль с безделушек на каминной полке, медной гондолы, слонов со сломанными бивнями, всевозможных декоративных коробочек, детской фотографии Джастина в рамке. Ее сделал мистер Боланд, страховой агент, увлекающийся на досуге фотографией. По правде говоря, она не доводилась ему родной теткой: Джастину было шесть лет, когда он однажды остановился у решетки ее сада и смотрел, как она косит траву. «Как тебя зовут?» — спросила она, и он ответил: Джастин Кондон. «Какое великолепное имя!» Она улыбнулась ему, заметив его робость. Ее лицо вспотело от напряжения: ведь приходилось толкать газонокосилку. Он внимательно смотрел на нее, пока она, сняв очки, вытирала их о передник.

Она была худенькой, хрупкой женщиной 79 лет, с тонкими руками и пепельными волосами, как зола, которую она сейчас выносила в картонной коробке из гостиной. Двигалась она медленно: давало о себе знать легкое воспаление суставов в колене и в локтях. «Кажется, у меня есть немного сиропа, — сказала она в день их знакомства. — Ты любишь разведенный сироп, Джастин?»

Она повела его в дом, на кухню, налила в два стакана лимонного сиропа на донышко и разбавила водой из-под крана. Потом достала бисквитное печенье, малиновые вафли, припасенные на уик-энд. У него трое братьев и трое сестер, рассказал Джастин; отец занимается торговлей и в будни совсем не бывает дома. Потом, став старше, он рассказывал ей о школе Христианских братьев, где окна были с матовыми стеклами и на бетонированной площадке для игр стоял шум и гвалт. Рассказал, как брат Уолш определил, что из него толка не выйдет.

То первое воскресенье, когда она завела патефон и поставила пластинку Джона Каунта Маккормака, хранилось в ее памяти как самое дорогое воспоминание, поскольку она всегда считала, что с этого дня началось его увлечение музыкой. Потом она проигрывала ему другие пластинки с ариями из «Травиаты», «Кармен» и «Трубадура» — в то самое сентябрьское воскресенье, когда его фотографировал мистер Боланд. Сначала Джастина поставили перед кустом гортензии, но мистеру Боланду что-то не понравилось, тогда попробовали посадить на стул перед парадным входом. И в конце концов сфотографировали на фоне увитой розами решетки.

— Какой позор! — воскликнул отец Финн в следующее воскресенье, когда ему передали Слова Христианского брата о том, что из мальчика толка не выйдет.

* * *

— Вот таким и должен быть бекон, — сказал Гарда Фоули, явно желая польстить миссис Кин. — Товарные качества бекона весьма повысились у нас в стране, не так ли?

За столом напротив Джастина сидела Томазина Маккарти,  безупречная, как стерильная салфетка. Она застенчиво улыбнулась Джастину, с таким видом, будто нечто особенное было известно только им двоим. Он притворился, что не заметил, наклонившись над тарелкой с беконом, кусками кровяной колбасы, обжаренным хлебом и яйцом. Гарда Фоули наверняка решил бы, что Стравинский — это кличка скаковой лошади, и миссис Кин тоже. «Ах, мне прекрасно известно, о ком вы говорите!»— возмутилась бы Томазина Маккарти, и, конечно, сказала бы неправду, но она ни за что не признается. Два ее лошадиных передних зуба вполне могли бы служить рекламой ее врачебному искусству. Глаза у нее навыкате, нос тонкий и острый, и подбородок такой же. Она одевалась в пастельные тона, бледно-зеленые, розовые и голубые. Как и Джастин, на субботу и воскресенье она уезжала в Дублин к родителям.

— Это говорит о том, что страна движется по пути прогресса, — продолжал Гарда Фоули. — Недаром бекон стал гораздо лучше.

— Зато цена у него убийственная, — сказала миссис Кин.

Гарда Фоули закивал, обдумывая ее замечание.

— Разве это не свидетельствует о том, — небрежно произнес он, — что у людей есть средства, если они покупают бекон, несмотря на дороговизну?

— Фунт бекона стоит почти фунт. Где это видано?

В столовой миссис Кин было тесно от мебели: здесь стояли стулья, обтянутые искусственной кожей, массивный резной буфет, громоздкий обеденный стол красного дерева, сервировочные столики с восковыми фруктами, кресла с салфеточками на спинках и подлокотниках, по стенам развешаны картины — лесные пейзажи. На буфете выстроились бутылочки с соусами, пустые графины и рядом — стопка столовых салфеток. На каминной полке красовались морские раковины, чашечки и блюдечки, сувениры из Трамора и Йола.

— Между прочим, это относится и ко всему остальному. — Полицейский произнес это многозначительно, жуя челюстью в паузах между словами. Объемами он не уступал миссис Кин. Толстый живот так выпирал из пиджака, что пуговицы едва не лопались. Мясистый нос как-то неряшливо сидел на пунцовом лице, короткие волосы торчали, точно иглы у ежика.

— А вы не считаете, что цены возмутительно высоки? — Миссис Кин обратилась к Томазине Маккарти, явно давая понять, что, кроме женщин, никто не может об этом судить.

— Я совершенно с вами согласна.

Поддев вилкой кусок яичницы и намазав его горчицей, Гарда Фоули повернулся к Джастину.

— Удалось ли остановить инфляцию? На прошлой неделе здесь был Фаи и уверял, что инфляция остановлена.

Джастин покачал головой. Ему ничего не известно об этом, ответил он. Напротив, он где-то слышал, что инфляция набирает темпы.

— А что говорит ваш отец по этому поводу? Я имел удовольствие беседовать с вашим отцом, когда он здесь останавливался, и помню, он прекрасно разбирался в политике.

— Он вроде бы ничего не говорил об инфляции.

— Передайте ему привет. Скажите, Гарда Фоули справлялся о нем.

— Непременно передам.

— Мистер Кондон, хотела вам сказать — я видела вас в воскресенье в Стивенз-Грин.

Два лошадиных зуба Томазины Маккарти не скрывали явного интереса к нему; глаза заблестели. Светло-зеленый костюм элегантно сидел на ее элегантной фигуре. Джастин представил, как она запускает свои элегантные пальцы пациенту в рот.

— Я часто бываю в Стивенз-Грин.

— Мне казалось, вы живете в Тереньюре, мистер Кондон.

— Я хожу гулять к центру города.

— Господи, я обожаю ходить пешком.

Вот ее пальцы проворно укладывают вату вдоль десны, одним точным движением вводят иглу. Она трещит без умолку, пока вы сидите, открыв рот, и она тычет в зуб всякими инструментами, потом велит прополоскать рог розоватой жидкостью и успокаивает, что осталось совсем немного потерпеть. Фаи говорил, что она приметила какое-то бунгало на Каппокуин-роуд. «Там вам будет уютно вдвоем, как в гнездышке», — сказал Фаи.

— У меня» соберутся друзья в субботу через две недели. Не хотите ли присоединиться к нам, мистер Кондон?

Джастин почувствовал, как все навострили уши. Гарда Фоули и миссис Кин прекрасно поняли смысл только что сказанных слов. Предпринималась попытка дальше развить случайное знакомство Джастина и дантистки в доме миссис Кин. Отношения предлагалось продолжить в Дублине. Нужно обязательно рассказать Фаи, и канонику Таю, и отцу Риди. «Если такая девушка, как Томазина Маккарти, сама не возьмется за дело, этот парень будет ходить холостяком до семидесяти лет», — ему так и слышалось, как это говорит миссис Кин, его отец или мать. Фаи, конечно, выразился бы по-другому.

— В субботу через две недели?

— Жду вас около восьми. Вы знаете Клонтарф? Данлоу-роуд, двадцать один. Придут друзья, несколько человек, ничего особенного, просто потанцуем.

— Я не танцую.

— И я не мастерица танцевать.

Гарда Фоули и миссис Кин были довольны. Еще бы, их всколыхнуло приятное возбуждение. Теперь эта вечеринка на Данлоу-роуд, 21, засядет у них в голове, и они на все лады будут обсуждать это. А после вечеринки их ожидает полнейшее разочарование.

— Данлоу-роуд, двадцать один, — повторила Томазина Маккарти, записывая адрес четким почерком на листочке бумаги, который она извлекла из своей сумочки.

— Не могли бы вы спросить его вот о чем, — продолжал Гарда Фоули. — Как он считает, удалось остановить инфляцию или нет? Кому еще в Ирландии это знать, как не вашему отцу.

Джастин снова кивнул, доедая яичницу с беконом. Он обещал поговорить с отцом и узнать его мнение. Для себя он решил, что не появится на Данлоу-роуд, 21, А когда в следующий раз остановится у миссис Кин, то скажет, что потерял адрес.

* * *

Когда Джастину исполнилось десять лет, она спросила его, хотелось бы ему учиться игре на фортепьяно, и он ответил, конечно, хотелось бы, и тогда она попросила отца Финна заниматься с ним на инструменте, стоявшем в ее гостиной. Она сама платила за уроки, и с ее предложением пока не говорить ничего родителям Джастин охотно согласился, поскольку представлял, как посмеются дома над нелепой затеей учить мальчика музыке.

— Для него это имеет огромное значение, — сказал спустя некоторое время отец Финн. — К тому же он на редкость способный мальчик.

При таких обстоятельствах отец Финн тоже считал, что семейство Кондонов не обязательно ставить в известность, а вскоре вообще отказался от платы за учение.

— По крайней мере тут из него, несомненно, выйдет толк, — заметил он, правда, позднее.

Это был промысел божий, не раз думала она на протяжении всех минувших лет. В тот день сам Господь привел мальчика к ее дому, и Господь пробудил в его душе восторг, с каким он слушал музыку, когда она завела патефон. Господь соединил их троих: отца Финна, ее и Джастина. Когда Кондоны узнали, что Джастин занимается музыкой, их изумлению не было предела, но они не стали возражать, потому что их сыну давал уроки отец Финн. Теперь, кроме среды, отец Финн приходил и по воскресеньям, и они втроем слушали Джона Каунта Маккормака или арии из опер. В этих посещениях не было ничего предосудительного, поскольку теперь все знали о музыкальных способностях Джастина Кондона и понимали, что их нужно лелеять и развивать.

* * *

Солнце грело его обнаженную грудь; рубашку он бросил на траву и лежал, закрыв глаза. В его дремоту проникал слабый шум протекавшей рядом реки.

Джастину снилась королева, вдохновившая его на создание хоральной симфонии, над которой он давно работал. Он видел во сне, как она шла по саду, ведя волкодавов на толстых кожаных ремнях, и внимала духам из иного мира. Один из них обрел зримый образ: из туманной дымки и цветов возникла юная девушка и предостерегла королеву от безумного шага.

Две мухи не давали покоя Джастину, все норовили усесться на его пухлый подбородок. Они так назойливо жужжали, что оборвалась музыка, напоминавшая звуки Малера. Он шлепнул по лицу, но мухи успели улететь.

Симфония посвящалась походу королевы, она оставила свои чертоги на Западе и двинулась во владения Кухулина в Ольстере. Многочисленное королевское войско, усиленное союзниками, выступило в поход, готовое к героической битве, а за ним тянулся обоз маркитантов, друидов и шутов, сказителей, прорицателей, воинов и оруженосцев, и легендарный герой уже ждал встречи с ними. Иногда по субботам Джастин снимал в магазине музыкальных инструментов небольшую комнату с роялем и все утро трудился над своим сочинением. Вскоре после смерти отца Финна рояль в гостиной тетушки Роуч безнадежно разладился и уже не поддавался настройке.

Джастин потянулся за рубашкой. Застегнул все пуговицы, потом тщательно завязал галстук. Со времени завтрака в столовой миссис Кин он уже побывал в шестнадцати галантерейных магазинах в семи городках. Оставалось еще заехать к О’Лири и Каллахану, и на этом можно было закончить. Он отправился дальше и выполнил все намеченное. Ночевал он в Дангарване, сняв комнату над дешевой забегаловкой, где продавали рыбу и жареный картофель. Запах горелого масла, поднимаясь вверх, проникал в открытое окно его комнаты. Лежа на постели, он прислушивался к разговорам посетителей, обсуждавших только что увиденный фильм, а какой-то пьянчужка клялся, что не даст больше спуску своей половине. Заснул он около двенадцати, и ему приснился поход войска из его симфонии, величественная королева и хор неземных духов.

— Подождите, я кликну брата, — сказал на следующий день мистер Макгёрк, совладелец магазина «Пассаж Макгерков», и вызвал из дома брата. Через минуту появился старший Макгёрк.

Привезенные Джастином образцы были разложены на прилавке. Кое-какие из них были уже знакомы Макгёркам, и они сразу заказывали, сколько нужно. Относительно других, сшитых по новому в этом сезоне фасону, требовалось хорошенько подумать.

— Станут ли носить такое женщины в наших краях? — спросил младший мистер Макгёрк, показывая на некий черный предмет, кокетливо отделанный черными кружевами.

— Сомневаюсь.

— Плотная прокладка, — сказал Джастин, повторяя то, что было написано на этикетке. — Искусственное волокно.

— Прокладка тут ни при чем, — заметил младший мистер Макгёрк. — Я вот что думаю, не чересчур ли шикарно для нашей местности?

— Может, позвать Айлин? — предложил его брат.

— Пожалуй, стоит.

Вызвали из дома Айлин, жену старшего мистера Макгёрка. Она принялась придирчиво рассматривать спорный образец.

— Ты бы надела такое? — спросил ее муж.

— Надела, только другого цвета. Тут нужен персиковый. Есть персикового цвета?

— Да, — ответил Джастин. — И еще кофейного.

— Сделайте заказ на партию персикового цвета, — посоветовала миссис Макгёрк. — Для этой вещи черный не годится.

— Чересчур шикарно, — подтвердил ее муж. — Я так и говорю.

— Как поживает ваш отец? — спросила Айлин.

— Прекрасно.

— Он все шутит по-прежнему?

Джастин ответил, что, по его мнению, отец совсем не меняется. Оба брата сказали в один голос, что ни один коммивояжер не умел так рассмешить своими шутками, как отец Джастина. И он понял: они подумали про себя, как жаль, что он совсем не в отца, ничего не расскажет, только и знает, что записывать заказы в свою книгу.

— Да, хотел тебе сказать, — намекнул ему как-то Фаи. — Томазина Маккарти решила сделать из тебя мужчину. Встречается такой тип женщин.

Распрощавшись с Макгёрками, он поехал к реке. Шел у края зеленой от водорослей воды и думал, написал бы Малер хоть одну ноту, если б его засадили в бунгало на Каппокуин-роуд и заставляли каждый вечер выслушивать разговоры о прокладке для пломбирования зубов.

* * *

— Ирландия не дала миру ни одного великого композитора, — вспоминала она слова отца Финна, сказанные им, когда Джастину исполнилось тринадцать.

Священник произнес это, поглощая намазанный маслом гренок, который она приготовила для него. Ей всегда доставляло неизъяснимое удовольствие это занятие — подсушивать хлеб, намазывать его маслом, перекладывать черносмородиновый джем в стеклянную вазочку. Это был любимый джем отца Финна, Джастин предпочитал малиновый.

— У нас были певцы и арфисты. Прекрасные музыканты. Мы вправе гордиться своей традицией, но у нас никогда не было композитора, который мог бы сравниться с немецкими. По сей день, Джастин, нам приходится исполнять то, что сочинили в Германии.

Разливая чай, она напомнила ему об Италии, и священник согласился: да, итальянцы тоже внесли свой вклад в мировую музыку. И рассказал историю жизни Пуччини. Еще говорил он о том, что музыкальный дар — это тяжкое бремя, но велика и награда тому, кто не отступил.

— Бесценная свобода духа. Нет ничего прекраснее этого.

Она слушала его с восторгом. В ее жизни не было большего счастья, чем эти воскресенья, когда отец Финн и Джастин сидели в ее гостиной у камина, и среды, когда она готовила чай после уроков музыки. Ни единого слова не было сказано ими о любви; не могло быть и речи, чтобы признаться друг другу. Пока не появился Джастин, их связывали только обычные отношения священника и прихожанки.

— Джастин сочинил для меня одну вещицу, — сказал однажды в воскресенье отец Финн. — Небольшая пьеска, но, по-моему, ее автор подает надежды.

* * *

— К нам претензии, мистер Кондон, — сообщила мисс Мёрфи, владелица магазина в Каслмартире, — Эту комбинацию вернули всю в дырках.

Мистером Кондоном его называли только двое: Томазина Маккарти — поскольку всякое иное обращение показалось бы преждевременно фамильярным, и мисс Мёрфи, но какие мотивы были у нее — Джастин не мог себе объяснить.

— Может быть, все дело в том, как ее стирали, мисс Мёрфи? Не попала ли она в стиральную машину?

— Стирали по всем правилам, мистер Кондон. Что же тут удивительного, если ее стирали?

— Разумеется, нет. Я только хочу сказать, вдруг ее стирали в машине или по ошибке прокипятили. Посмотрите, на ней голубые разводы. Похоже, линяло что-то голубое.

— Никогда не надо спорить с покупателем, мистер Кондон, не стоит труда. Всегда лучше заменить вещь. Делу от этого только польза.

Джастин, сделав запись в книге заказов, сказал, что мисс Мёрфи получит замену в двухнедельный срок. Он предложил ей посмотреть новое изделие и достал образец, тот самый, который за последнюю неделю показывал уже пятидесяти семи другим торговцам галантерейными товарами, в том числе братьям Макгёркам. Мисс Мёрфи нерешительно вертела его в руках.

— Есть персикового цвета, мисс Мёрфи, и кофейного. Прокладка гарантирует упругость. Искусственное волокно.

— Я впервые вижу такую форму.

— Она входит в моду в Дублине.

Мисс Мёрфи покачала головой. С профессиональной сноровкой она сложила этот предмет туалета. И Джастин убрал его в чемодан с образцами товаров. Мисс Мёрфи заказала партию летних ночных сорочек и пополнила ассортимент чулок для первого причастия.

— Как здоровье вашего отца? — спросила она, когда Джастин закрыл книгу заказов, и впервые за все время его знакомства с мисс Мёрфи ему вдруг пришла в голову праздная мысль, что у его отца могли быть с ней те же самые отношения, что и у Фаи, как он уверял, с миссис Кин. Теперь мисс Мёрфи уже немолода, лицо у нее заострилось, она носит очки на цепочке. Но когда-то она была миловидна; странно, что она не вышла замуж.

— С ним все в порядке, — ответил Джастин.

— Передайте ему привет, хорошо?

Она сказала это как-то иначе, не так, как Гарда Фоули, Макгёрки и другие торговцы. В голосе мисс Мёрфи ему всегда слышалось что-то похожее на упрек, когда она передавала приветы его отцу. Возможно, ему это только кажется. Он поднял голову и встретился с ней взглядом. Она смотрела ему прямо в глаза, пока он, смешавшись, не отвел взгляд. Джастин давно заметил, что его отец и Фаи похожи. Оба невысокого роста, полноватые, лысые, румяные, оба любят пошутить. Он защелкнул замки на чемодане, а мисс Мёрфи уже встречала очередного покупателя.

* * *

Она делала торт, его любимый, с бананами. Обычно то, что оставалось от их воскресных чаепитий, она, завернув в фольгу, давала ему с собой. Он потом доедал это во время своих поездок. Ей было приятно представлять, как он, сидя где-нибудь в тихом месте, по обыкновению на солнцепеке, ест приготовленный ею торт.

Она медленно размяла два банана. Его связывала с ними особая близость, какой не было с родителями. По воскресеньям, а также и по средам они собирались вместе как одна семья. Она пошла в гостиную и осторожно опустила иглу на старую заигранную пластинку — зазвучала «Тралийская роза» в исполнении Джона Каунта Маккормака. Недалек и ее последний час, полгода назад он пробил для старого священника. Смерть настигнет ее на ходу или во сне. А может, еще раньше разум изменит ей, и тогда она не сможет ничего объяснить Джастину Кондону и попросить у него прощения. Отец Финн тоже понял это перед смертью, у него не осталось иллюзий.

— То, что мы сделали, ужасно. — Старый священник послал за ней, чтобы сказать ей это.

Пластинка кончилась, но она медлила, слушая скрежетание иглы.

Много лет назад, задолго до того, как мальчик пришел к ней, она попросила отца Финна взять ее в экономки. «Нет, нет», — пробормотал он, мягко отказывая ей, ведь их могли не так понять.

* * *

— Ну, как дела в Уэст-Уотерфорде? — спросил отец. — Джо Болджер больше не служит у Меррика?

Лоснящийся, будто его только что отполировали щеточкой для ногтей, мистер Кондон потягивал виски, держа стакан в правой руке. Как и лицо, ладони его блестели, и блестели очки, и ровные вставные зубы, и макушка на плешивой голове. Джастин представил, как он обхаживает мисс Мёрфи в ее магазине, отпускает шуточки, а потом, когда стемнеет, везет за город. Фаи рассказывал, что у него так было с одной женщиной из Клэрморриса до того, как он сошелся с миссис Кин.

— Джо Болджера я не видел, — сказал Джастин. — Наверное, он там больше не работает.

— Я любил бывать в Уэст-Уотерфорде.

Они разговаривали в гостиной. Отец стоял у камина, не по сезону жарко натопленного. На кухне мать Джастина готовила ужин. С недавних пор мистер Кондон перестал наведываться в пивную Макколи и свою порцию виски выпивал дома каждый вечер без четверти шесть. Покончив с ужином, он возвращался в гостиную, усаживался поближе к телевизору и в четверть восьмого наливал себе еще виски. Мать ворчала, что это добром не кончится, но он отвечал: так советуют врачи. «Ужин готов», — крикнула мать из кухни, и Джастин вспомнил, как Томазина Маккарти позвала его завтракать у миссис Кин.

— Кажется, слона бы съел, — сказал мистер Кондон, допивая виски.

Братья и сестры Джастина произвели на свет в общей сложности тридцать семь детей, Джастин часто размышлял об этом. На Рождество вся орава собиралась у них в доме, дети кричали и ссорились, и дом вновь становился таким, каким Джастин запомнил его в детстве. По субботам кто-то из них приезжал навестить родителей, и по воскресеньям тоже.

— Помню, приехал я в Дангарван, — рассказывал мистер Кондон на кухне. — В тот день Голден Миллер сорвал большой куш в пивной. А Джо Болджер совсем потерял голову за прилавком.

Миссис Кондон нарезала хлеб и придвинула масленку поближе к Джастину. В доме знали, что просить мистера Кондона передать что-нибудь за столом бесполезно.

— Ей-богу, вы бы прямо померли со смеху. — Чтобы у них не возникло сомнений на этот счет, мистер Кондон громко расхохотался, широко раскрыв рот, так что виден был недожеванный хлеб с яйцом. — Джо Болджер отпустил мотки шерсти и не взял за них деньги. Жене фермера, миссис Куинн, отдал упаковку английских булавок со словами: «Они женщинам всегда пригодятся — вдруг резинка лопнет».

Миссис Кондон, обычно пропускавшая шутки мужа мимо ушей, спросила Джастина, какая была погода. Прекрасная, ответил он.

— А в другой раз, — не унимался мистер Кондон, — жильцы решили пошутить и спрятали одежду бедного Джо, пока он сладко спал. Я сам не видел, но говорят, ему пришлось сойти вниз, завернувшись в простыню.

— В среду был дождь, — сказала миссис Кондон. — Целый день лил.

— А там и капли не упало.

— Вот странно.

— Так часто бывает.

— Обещают хорошую погоду в Дублине на уик-энд.

Миссис Кондон тоже была худощавая, как тетушка Роуч, и, сколько Джастин помнил себя, с лица ее никогда не сходило выражение озабоченности. Она носила халаты в цветочек и, даже когда отправлялась в магазин за покупками, надевала свое черное пальто прямо на халат.

— Таких неугомонных ребят, как жильцы Джо Болджера, в Уэст-Уотерфорде больше не было, — продолжал мистер Кондон. — Ну и номера они откалывали.

Джастин кивнул, он уже не раз выслушивал рассказы о подвигах в Уэст-Уотерфорде. Миссис Кондон подлила чаю.

— Как-то ночью они заявились в гостиницу «Бей», а там как раз из фургона выгружали коробки с цыплятами. Никто и глазом моргнуть не успел, как они выпустили цыплят. Те разлетелись во все стороны, по лестницам, в столовую, посшибали бутылки с соусом. Но самое занятное началось, когда они набились в спальни.

— Ты уже рассказывал нам об этом, Гер, — попыталась остановить его миссис Кондон.

— Ну да, рассказывал. Тогда же в пятницу, как вернулся, так и рассказал, как все было. Ведь со страху можно окочуриться, когда просыпаешься, а по тебе цыплята прыгают.

— Конечно, приятного мало.

— Вот что такое Уэст-Уотерфорд. А ты тоже рассказываешь эту историю, Джастин?

Джастин снова кивнул. Он не понимал, как это ни с того ни с сего начать такое рассказывать, у него этого и в мыслях не было. Он был поглощен своей симфонией и уже слышал музыкальную тему сцены королевы и принца-консорта в спальне замка. Неторопливо, напевно.

— Та девушка, дантистка, по-прежнему живет у миссис Кин? — спросила мать.

Как-то раз, чтобы не молчать за столом, он рассказал о Томазине Маккарти, и пожалел об этом: мать каким-то образом почувствовала его беспокойство и ошибочно истолковала его как увлечение.

— Да, живет.

— Она, похоже, славная девушка.

К счастью, мистер Кондон опять захохотал, вспомнив о других проделках жильцов Джо Болджера. Успокоившись, он повторил все то, что рассказывал им уже не раз. Джастин и его мать по привычке посмеялись.

— В Майлкроссе был священник, отец Долан, — продолжал мистер Кондон. — Так вот, эти ребята такое с ним учудили!

— Ты рассказывал нам об отце Долане, Гер.

— Он спустился вниз попить чаю, а когда поднялся наверх, видит, комната-то пустая, всю мебель вынесли: и кровать, и шкаф, — и картины со стен поснимали. Унесли умывальник, и Деву Марию прихватили с каминной полки. Бедняга решил, что он рехнулся.

Прежняя мелодия сменилась другой: мощно вступила медь — войско двинулось в поход через всю Ирландию. И пока звучала музыка, перед Джастином на какое-то мгновение возникла его любимая фотография Джеймса Джойса в широкополой шляпе и длинном черном пальто. Интересно, подумал он, а как выглядел Малер.

— Был еще случай, когда эти сорванцы перегородили сервантом вход в уборную, у Слипа Хенесси на свадьбе. Мужчинам просто некуда было податься.

Мистер Кондон, запрокинув голову, рассмеялся так, что вставная челюсть чуть не выпала, Когда он утих, миссис Кондон сказала:

— Ты, кажется, говорил, что та девушка, дантистка, из Дублина.

— Да, вроде бы из Дублина.

— Это хорошо, что она живет у миссис Кин.

Он промолчал. Отец в который раз повторил, что прямо со смеху можно было помереть, и мать встала из-за стола. Джастин принялся собирать посуду, решив, что завтра с утра непременно пойдет в магазин музыкальных инструментов и поработает в комнате с роялем. Потом отправится в Герберт-парк, будет лежать на солнце и слушать новую музыку, которую только что сочинил.

* * *

В воскресенье Джастин рассказывал ей, как он съездил в Уэст-Уотерфорд и Ист-Корк, рассказывал о братьях Макгёрк и других торговцах, у которых он побывал. Упомянул Гарду Фоули, миссис Кин и мисс Мёрфи. Сказал, что Томазина Маккарти собирается устроить вечеринку на Данлоу-роуд, 21, но не вдавался в подробности и утаил, что на самом деле думал о всех этих людях. Вчера он четыре часа работал за роялем в магазине музыкальных инструментов, а потом лежал на траве в Герберт-парке.

— Приятно погреться на солнышке, — заметила она и положила ему кусок бананового торта.

— Еще бы, ведь нам так мало его достается.

Она кивнула и вдруг, к его удивлению, завела речь о том, что он слишком простодушен. Отцу Финну и ей следовало бы раньше сказать ему об этом, уж очень заметна его простота.

Попивая чай, он недоумевал, уж не повредилась ли она в уме на старости лет. Прежде за ней не замечалось ничего подобного, напротив, она сохранила редкую ясность мысли.

— Простота? — переспросил он. — Вам, может быть, не по себе?

— Отец Финн так любил посидеть с нами в воскресенье. Ему доставляло это особую радость, и мне тоже. С каким удовольствием занимался он с тобой музыкой по средам.

Джастин нахмурился, кивнул. Когда в Герберт-парке похолодало, рассказывал он, и стало неуютно лежать на траве, он пошел посмотреть, как играют в теннис. Он говорил, пройдет еще немало времени, прежде чем он закончит симфонию, может быть годы и годы, а он все так же будет сидеть за роялем в магазине музыкальных инструментов и лежать на траве под солнцем, вслушиваясь в музыку, звучащую в нем. Если спешить, то ничего хорошего не получится — пусть все идет своим чередом, так оно лучше.

— Ты для нас был сыном все эти годы, Джастин.

— Конечно, я всегда чувствовал вашу заботу.

Он взял еще кусок торта. Чашка перед ним стояла пустая, и он не понимал, почему ему не предлагают еще чаю. Приглядевшись, Джастин увидел, что по ее лицу бегут слезы, никогда прежде она при нем не плакала.

— Вчера вечером отец рассказывал нам, — начал он, — как однажды шутники в Дангарване выпустили цыплят из фургона и те разлетелись по всей гостинице.

Его охватила паника: только бы она ничего не говорила про отца Финна и про то, как Джастин простодушен, только бы не повторяла, что они относились к нему как к сыну. Что-то в ее голосе встревожило его.

— Теперь там уже нет этой старой гостиницы, — сказал он.

Джастин понимал, что ей нет никакого дела до неизвестной гостиницы, которую она ни разу в глаза не видела. К чему он все это ей рассказывает? И все же он пил чай и говорил, говорил, как на свадьбе Слипа Хенесси перегородили в уборную вход, как вынесли мебель у отца Долана. Говорил взахлеб, запинаясь, путая слова. Они выплескивались из него потоком, и ей не удавалось прервать его. И все же, когда он замолчал, чтобы перевести дух, она сказала:

— Мы погубили тебя, Джастин. Мы воспользовались твоим простодушием.

— Нет, нет.

И он снова быстро-быстро заговорил, показывая всем своим возбужденным видом, что он ничего не хочет слушать: ведь сказанного не вернешь назад. Он сам уже давно понял, что играет чисто и бегло, но ни на что большее, скорей всего, не способен. Да, у него была мечта расстаться с «фордом-фиестой», с родительским домом, с Ирландией, и только этим отличался он от своего отца, а вовсе не скромными музыкальными способностями. Но он не отказывался от своих иллюзий, в нем теплилась последняя надежда — та, что дали ему слова, сказанные однажды в гостиной тетушки Роуч. Он ухватился за протянутую соломинку, чтобы не пойти ко дну. Играл отведенную ему роль, сам того не зная, но для них он был такой же спасительной соломинкой: он впервые понял это с беспощадной ясностью.

— Отец Финн не мог умереть спокойно, не сняв с души этот грех, — продолжала она. — И мне это не по силам. Умирая, он просил меня сказать тебе правду, Джастин, и мой долг сделать это. Мы не хотели причинить тебе зла.

Джастин поставил чашку с блюдцем на стеклянную крышку круглого столика, такого донельзя знакомого ему, как и мебель в родительском доме. Она права — он простодушен; больше того, она вполне могла бы назвать его идиотом. Он почувствовал, что не может находиться в одной комнате с ней, ему стыдно, что она знает, как он глуп. Еще, чего доброго, догадалась, как он представлял себя в широкополой шляпе и длинном черном пальто или на острове с темнокожими девушками, точно Гоген.

— Если бы ты не ходил ко мне, ты бы не смог слушать пластинки и играть на рояле.

Джастин не сводил с нее глаз. Все равно, твердила она, лучше бы он не ходил к ней, играл бы с другими детьми, а потом, когда пришло время, встретил бы хорошую девушку.

Он встал. «Ты сочинил премилую пьеску», — услышал он голос отца Финна, вновь увидел лицо священника, когда тот говорил это, но теперь Джастин смотрел на него другими глазами. И на тетушку Роуч он смотрел другими глазами и видел тревогу, промелькнувшую на ее лице, когда священник невнятно хвалил его и ободрял, — они боялись, что не смогут видеться по средам и воскресеньям.

— Не уходи, Джастин. Не уходи.

Но оставаться не было смысла, все равно что признаться — рано или поздно он женится на Томазине Маккарти. Его тетушка Роуч, которая так прекрасно разбиралась во всем, не поняла бы, что на такое решаются, когда уже ничто не может удержать на поверхности. Он боготворил ее, как и отца Финна, но она не поняла бы его, если бы он сказал, что со временем станет таким же добродушным балагуром, как и его отец, и даже будет не менее популярной личностью среди провинциальных торговцев галантерейными товарами. И в его жизни появится такая же женщина, как мисс Мёрфи или как миссис Кин.

Он больше не взглянул на хрупкое существо в комнате, где каждая вещь была ему так знакома. Она кричала, повторяя только одно, что должна была сказать правду, ибо нет ничего важнее правды. Умоляя простить ее за прошлое, она цеплялась за рукав его пиджака. Он оттолкнул ее и, уходя, выругался.