Тот, кто хотя бы однажды испытывал отчаяние от одиночества, от звериного оскала окружающей действительности, от невозможности открыться, отогреться в человеческом тепле и понимании, тот поймет меня. Часто почему-то считают, что страдания возвышают человека, очищают его, побуждают к смирению и убивают в нем гордыню. А по-моему, как бедность порождает нищету, так и страдания порождают в человеке озлобленность, даже ненависть. «Труженики тюремных виноградников» ставят себе в заслугу не исправление заключенного — об этом в лагерях никто даже и не заикается! — но подавление его духа. И не понимают, что сломленный человек более опасен, чем, как пишут в характеристиках, «морально устойчивый». И они, эти «труженики», часто гордятся результатами своих усилий, потому что слишком хорошо знают качество человеческого материала, с которым им приходится иметь дело. Все эти следователи («лет на пять ты потянешь»), прокуроры («требую максимального срока наказания по данному обвинению»), судьи, которые раздают людям годы заключения так, словно это не наказания, а пасхальные цветы, вряд ли согласились бы с тем, чтобы в зоопарке так обращались с медведями, как они обращаются с нами.

Конечно, гораздо лучше, когда ты меньше «ощущаешь» и больше наблюдаешь. Но в тюрьме и то, и другое слишком тесно переплетено, и дотянув до половины своего срока, каким бы большим он ни был, ты понимаешь, что эту твою жизнь нельзя увидеть, ее нужно прожить. А что до администрации лагерей, то я давно уже понял, что эта профессия оказывается привлекательной прежде всего для тех, кто любит демонстрировать свою власть над слабым, а зачастую сюда идут и откровенные садисты. Вот почему мне кажется, что если одна группа людей находится за решеткой, а другая их охраняет, то причины, по которым это происходит, чисто случайны. Ведь большинство лагерей расположено в изолированных районах страны. Лагеря и есть основа экономической жизни такого региона. Поэтому тюремные труженики набираются из местного населения, становясь ими просто от того, что не имеют другого выбора. А высокое лагерное начальство во всяких там министерствах и управлениях рассматривает наше местное начальство в качестве представителей самого низшего сословия в иерархии органов, осуществляющих исполнение наказания. Конечно, я не могу и не хочу сказать, что все сплошь лагерные надзиратели — скоты. Может быть, мне стоило бы назвать двух-трех человек, в отношении которых к нам было сдержанное сочувствие, желание иногда выслушать нас, ободрить, вселить уверенность в себя. Но, как правило, это были совсем еще молодые офицеры, которые, все поняв, либо увольнялись из системы, либо продолжали свою службу, обучаясь нехитрой науке озлобления и беспробудного пьянства.

Однако со всем, что видело и испытывало в лагере мое маленькое беззащитное сердце, я не мог и не умел соглашаться. Я определенно чувствовал, что в личных отношениях мы друг с другом оказываемся гораздо человечнее, чем принято думать. Мы больше способны на поддержку и любовь, на заботу друг о друге, в нас больше созидательного человеческого потенциала, чем в тех, кто загоняет нас в этот ад. Становясь в лагере старше, я стал понимать, что тюрьма — это своеобразный социальный срез общества, в котором полностью обнажается каждое человеческое несчастье. Жизнь здесь напоминает жизнь на большом океанском лайнере: ты чувствуешь себя заодно с несколькими сотнями ничем не отличающихся от тебя человеческих существ, и потому первоначально охватывающий тебя ужас заключения постепенно превращается в тягостную повседневность. Это потом, много позже, я прочту у Льва Толстого: «Нет таких условий, к которым человек не мог бы привыкнуть, в особенности если он видит, что все окружающие его люди живут так же». А пока что…

А пока что некто протянул мне руку помощи, и я ухватился за этот спасительный жест и стал выкарабкиваться со дна пропасти.

Утро и развод на работы уже не казались мне такими мучительными. И даже спать не хотелось, хотя и кружилась голова от чифиря. И в цех я не входил, а влетал на крыльях… Но крылья сами собой складывались, потому что сон все же одолевал меня.

Я спал, когда все работали. Мне улыбался человек, в сторону которого все остальные боялись лишний раз и взглянуть-то. И он угощал меня чаем и охранял мой сон, когда я спал, устроившись за его станком на его «диване».

Именно с того самого нашего разговора в каптерке Сергей стал называть меня сынком с неизменной лаской и даже нежностью, и это приводило меня в счастливый трепет.

Сергей был всего на два года старше меня, но на тот момент, когда пересеклись наши жизни возле проклятой сетки, он уже отсидел из своего пятилетнего срока больше четырех: год на малолетке и три с половиной на этой зоне. Вот почему Сергей и обликом, и всем своим поведением, и избранными им средствами и способами взаимоотношений с людьми казался много старше своих лет. Когда не озарялся он улыбкой, не просветлялся ею, не появлялись в его почти погасших глазах веселые чертики озорства и юности, он выглядел много и трудно пожившим мужчиной, и эта его мужественность, соприкасаясь с моей почти детскостью, беспрестанно тянула меня к нему.