Срок заключения у Сережи подходил к концу, а значит, неумолимо приближался день и час освобождения. Сергей и сам все сильней и сильней ощущал дыхание близкой свободы. И это дыхание вносило в его облик и поведение те очевидные изменения, которые невольно готовят узника к новой жизни. Да и я стал постепенно меняться: неосознанная еще тоска и страх остаться без Сережи, пусть даже и на непродолжительное время (в зоне полгода — не срок уже!), внушала мне беспокойство, вновь раскручивала нервы. Мы и в каптерке-то не засиживались слишком долго, как бы понимая, что чем мы неразрывнее, тем больнее будет отрываться друг от друга, тем дольше не заживет эта рана. Да, приближался этот день… Я и дни в календарике зачеркивал каждый вечер, творя при этом некую молитву, текст которой был мною сочинен и затвержен навечно. Мы специально избегали разговоров на тему близкого Сережиного освобождения: я — из боязни и страха думать об этом, а он, должно быть, — уносясь своими мыслями в предстоящую жизнь, о которой он за время, проведенное в неволе, знал мало или не знал совсем ничего.

В июне мне исполнилось 20 лет. Отметили мы этот день почти как на воле, даже спирта удалось в санчасти добыть 200 граммов. Стол бы шикарный по лагерным меркам, и все усилиями Сереги. И даже подарки были — те самые общеизвестные зэкам подарки, которые в подобных случаях делают на зоне «кентам». Трусы, носки, мыло какое-нибудь «центряковое» — короче, все самое необходимое. Но Сережа и в этом случае поразил меня своим вниманием и заботой.

Кроме перечисленного он подарил мне очень хорошие зимние высокие армейские ботинки, замечательную пуховую куртку, сшитую специально для лагеря — с виду это была обычная зэковская фуфайка, только гораздо теплее (у нас была дурноватая зона, показная, «красная»: нужно было строго соблюдать форму одежды). Такую же шапку — под «зэчку», но тоже очень теплую. Портсигар с чеканкой и с моими инициалами. Брелок из разноцветного плексиглаза — внутри, в бесцветном масле, плавал маленький кленовый листик. На одной стороне была выгравирована моя фамилия, имя и отчество: «КОРОЛЕНКО Александр Николаевич», а на другой — начало и конец срока. Нож-выкидуху, тоже с моими инициалами — очень красивый, и, конечно, не боевой, а сувенирный. И крестик на шею — изумительной работы, из технического золота, с серебряным Иисусом.

Последние четыре предмета Сережа сделал, разумеется, своими руками, которые я был готов целовать без конца. И когда он успел все это сделать и как от меня скрыл — ума не приложу. Ведь мы постоянно были вместе, и ночью, и днем. Когда он мне вес это вручил, я был на седьмом небе от счастья. И Сережа, видя это, тоже радовался, как ребенок. Видимо, душой он не был подготовлен к простой человеческой благодарности и теперь, когда я ухватил его за шею и стал в слезах целовать, очень смущался: «Да что ты, сынуля! Это все ерунда. Это для меня сделать было — раз плюнуть. Да не реви ты так, не реви…»

И вот наступила эта последняя наша ночь. Мы пришли после 2-й смены (помылись мы, конечно, в котельной), поели и уселись друг против друга в каптерке, закурили…

Я чувствовал, что вот-вот снова разревусь. Надо было что-то говорить. Но как? Ком стоял в горле.

— Сынок, может, спать пойдем, — вымолвил Сергей, прекрасно понимающий мое состояние.

— Дома отоспишься! — психанул я. — Какой может быть сон! Ты завтра уйдешь — и я останусь совсем один.

— Я знаю. Но ты ведь будешь плакать. Я не могу на это смотреть, у меня сердце рвется на части.

— Лучше сейчас, чем завтра, при всех.

— Ни сейчас, ни завтра. Нельзя. Можно будет только тогда, когда за ворота выйдешь. А здесь — нельзя. Здесь ты среди чужих. На них слезы действуют, как красная тряпка на быка или как кровь на акулу. Разорвут моментально, и оглянуться не успеешь. Забудь об этом до своего часа.

— Я не буду плакать, — тихо сказал я и попросил: — Поцелуй меня.

— Ну, иди ко мне, только рубашку сними.

— И ты сними.

О, он еще никогда меня так не целовал! Время для меня остановилось, и я вновь провалился в бездну.

Он что-то шептал мне, но я уже ничего не слышал, только стонал, когда его ладони трогали все мое тело…

Очнулся я на полу, на тех самых шинелях, на которых все и произошло в первый раз. Сергей лежал рядом, положив свою красивую голову на мое плечо, и слегка гладил меня по груди и животу. Я приподнялся и поцеловал его. Он улыбнулся:

— Спасибо, сынок.

— За что?

— Мне еще никогда не было так хорошо, как только что.

— Мне тоже. И никогда, наверное, уже не будет.

— Зачем ты так говоришь? Тебе ведь только 20. Все еще будет. Такой человек, как ты, с такой душой, с таким сердцем, как у тебя, достоин такой же чистой любви. Вот увидишь, Саша, все это у тебя будет. Дай Бог тебе встретить человека, который оценит тебя и ответит тебе тем же. И совсем неважно, кто это будет — парень или девушка. Любовь, дорогой ты мой, всегда любовь — всегда и будет любовью. Так что все у тебя еще впереди, сынок. Не унывай.

Всегда не слишком разговорчивый, Сергей неожиданно продолжил, и теперь его слова были для меня новыми. Даже звуки были другими — ясными, точными, без того привычного в зоне налета кажущейся легкости и необязательности, к которым, увы, быстро привыкаешь и перестаешь ценить внятную человеческую речь:

— Я счастлив, что заметил тебя среди этого сброда и помог тебе сохраниться в этом безумии. Все-таки четыре с половиной года не прошли для меня даром, и я научился разбираться в людях. И рад, что ты не впитал ни эту мораль, ни эту душевную тьму, ни эту грязь и жестокость. Может быть, за всю мою еще короткую жизнь я тоже успел сделать доброе дело. Ты и твоя любовь ко мне, сынок, — тому доказательство. Поэтому и я, уже с твоей помощью, Саша, освобождаюсь из этого ада не зверем, а человеком. Спасибо тебе именно за это, дружок.

Держись, очень тебя прошу. Не опускайся здесь без меня. С отрядным я договорился. Эту неделю еще походишь на работу, а с понедельника и до конца срока будешь у него писарем. Будешь сидеть только на бараке и писать ему отчеты и всякую муть. Мозги у тебя есть, пишешь ты грамотно — справишься. Если кто-то скажет, что, мол, западло на ментов работать — сразу скажи Андрею, завхозу. Он тебя уважает, ты сам знаешь. В обиду не даст. Я с ним говорил, и он сказал, что разорвет любого, кто тебя тронет. Андрюхе через год освобождаться, он меня знает, мы земляки. Если что не так будет — я ему на воле… Да я его там просто грохну. Но и ты будь на стреме: слишком близко его к себе не подпускай. Мало ли что у него там на уме. Он мужик чуткий, кажется, ситуацию нашу просекает.

Денег тебе оставляю 300 рублей, себе возьму сотню на дорогу, да и на счету у меня пара сотен есть. Как раз нам пополам с тобой. На сигареты до февраля тебе хватит. А если вдруг деньги понадобятся, подойди к Ширяеву и скажи ему прямым текстом. Он со мной свяжется, он ведь тоже из Кунгура, так что все будет путем.

Шмотки на зиму у тебя есть. Да и мама твоя на свиданку ведь еще приедет — привезет, что будет нужно. Короче, перезимуешь.

Ну, это все, что я смог для тебя сделать, Саня.

Да, если кто станет выспрашивать, чем это мы с тобой в каптерке занимались, то знаешь, что отвечать — ширпотребом. А если будут намеки — сразу бей в морду. И будешь абсолютно прав. Любой порядочный и авторитетный человек тебя защитит и поддержит. Главное, не вешай носа, держись с достоинством и заставь себя уважать. Но сам сильно не высовывайся. И все будет хорошо. Ты ведь у меня молодец! Все ловишь на лету. Ты продержишься, я уверен.

Как бы там, на воле, у меня не сложилось, мне тебя будет очень не хватать — я ведь так к тебе привык. И знаешь, Саня, странное ощущение у меня: тебе осталось сидеть совсем пустяк, а мне все кажется, что ты только пришел в лагерь и я тебя учу здесь жить. А теперь идем, сынуля, на улицу. У меня есть для тебя сюрприз.

Поднявшись с шинелей, мы быстро оделись и вышли в локалку. Ночь была чудесной. Чистое теплое небо, луна, море звезд, запахи лета и пронзительная тишина, только с реки доносилось пение лягушек и шум кузнечиков. В такие ночи становится или очень спокойно и радостно на душе, или охватывает тоска и грусть. А ведь это была наша последняя ночь, когда мы были вместе. Утром он уходил навсегда.

— Сережа, что ты опять придумал? — спросил я его, зная, каким бывает он иногда неожиданным.

— Вернись, Саня, в каптерку и возьми две кружки, а я в подвал схожу.

От подвала у него тоже был ключ. Когда я вернулся, Сергей уже сидел прямо на травке за бараком и держал в руках литровую полиэтиленовую флягу.

— Что это такое?

— Марочный портвейн «Массандра».

— ???

— Иваныч еще неделю назад принес, и я в подвале спрятал. Причем я его не просил — он сам. Он сказал, что это нам с тобой, отмечать мое освобождение. Кстати, если вдруг надо будет письмо отправить без цензуры — выйдешь на работу и обратишься к нему. Мы ведь и так всегда через мастеров ксивы перегоняем. А я его предупредил. Он тебе все сделает. К Ширяеву обратишься только в крайнем случае. Каким бы он ни был, Ширяев, а сам понимаешь — мент.

Но я вдруг ни с того, ни с сего испугался и поэтому спросил Серегу:

— А ты представляешь, что будет, если нас менты сейчас повяжут с этим вином?

— Ха-ха! Не бери в голову. Тебя — в ШИЗО, а меня разве что обстригут наголо. Да не тушуйся ты, сегодня как раз ДПНК Ширяев. Он, наверное, сейчас у себя на КПП или спит, или свой английский зубрит. Да и до проверки еще долго. Наливай. Да пойдем еще в каптерку. Я тебя сегодня, наверное, съем.

Мы пили вино, целовались, обнимались и молча смотрели друг в друга. Я вспоминал, как у нас все началось. И сколько же мы провели таких вот бессонных ночей — просто глядя друг на друга, друг другу в глаза! Если бы нас приговорили к пожизненному, но посадили бы в одну камеру, я уверен, мы были бы самыми счастливыми на этом свете людьми.

Наступило утро. Барак проснулся, и начался обычный лагерный день. Мы были в каптерке. Я грел воду, чтобы Сережа побрился. А он сидел за столом и переписывал в записную книжку адреса всех своих кентов по зоне.

— Сынок, обязательно пиши мне. Ты знаешь, я писать не умею и, может быть, не всегда тебе отвечу. Но ты пиши.

— Конечно, буду писать, Сережа.

Но я тогда еще не ведал, какие муки мне это сулит. Ведь письма идут через цензуру, и их читают. Я не мог написать всего, и переписка, едва начавшись, прекратилась. А к Иванычу я не обращался…

Санкт-Петербург, 1994