Время как бы шло по кругу. И каждый круг был по-своему порочен. Проходили часы, дни, месяцы; люди заглядывали, снова возвращались. Наступил черед Василия, этой туманности. Натали и Луиджи сидели одни, она, откинувшись на спинку кресла, а он, рядом на стуле, и держа ее руки. Стояла плотная ночная тишина, и ветер за окнами временами с треском сотрясал ее, словно выбивая ковер.

– Вы не очень устали, может, мне уйти? – спросил Василий. – Спасибо! Если бы вы только знали, что творится на улице. Я целый день за рулем… К вечеру голова распухла, словно над ухом звонил колокол двенадцать часов подряд… Но стоило мне подумать о вас, Наташа, и в шесть часов вечера, сидя в такси на площади Согласия, я вдруг погрузился в тишину…

Да, он с удовольствием выпьет рюмочку, живет он в предместье, слишком далеко, чтобы заезжать туда днем, приходится есть когда и где попало. Жена целые дни проводит в ожидании, ждет его и двух сыновей. Оба они студенты. Такие же, как и вся молодежь, не хуже, не лучше. Живут как живется. С наигранным легкомыслием. Теперь все они делают такой вид. А что там внутри – одному богу ведомо. Они принадлежат к тем двум тысячам студентов – двум из сорока тысяч, которые ходят по кафе. Время от времени сдают экзамены.

– У меня дочь в Соединенных Штатах, – сказала Натали, – и вот я часто думаю, какие они там, молодые девушки…

– Неужели вы верите, что они иные, чем здесь? У молодых существует своя международная мода, они еще больше, чем взрослые, похожи в этом отношении на баранов…

Луиджи, держа в руке рюмку, мечтательно произнес:

– Если вы говорите о модах на одежду, на различные экстравагантности – то это всегда было. Я бы сказал даже, что у натур исключительных фантазия в области моды гораздо богаче, чем у прочих. В свое время я, например, ограничивался каскеткой несколько необычного фасона, но был у меня дружок, так он щеголял в клетчатых панталонах, а прическу носил прямо умопомрачительную. А сейчас он один из наших виднейших физиков… У молодых нет средств, вот они и отыгрываются на прическах, на бородках…

– Когда моя матушка видит джинсы, она просто из себя выходит, – заметил Василий. – Правда, ей ужо за восемьдесят… Вот вы, мсье, занимаетесь механизмами, не бывали ли вы когда-нибудь в кафе, где есть электрические биллиарды?

Натали и Луиджи расхохотались.

– Я что-нибудь не то сказал? Ну все равно, заметили ли вы, какая атмосфера царит в этих кафе с биллиардами? Все молчат из-за телевизора, только один он шумит, и никто его не слушает, лишь время от времени раздается: «Нажимай на ручку», «Особая зажглась» – и снова ничего. Тоска берет.

У Луиджи была своя точка зрения на биллиард. Но он не изложил ее.

Вечер шел по заведенному порядку: Мишетта, накрытый стол… то и дело исчезал Василий, ходивший курить в переднюю, потом он появлялся, говорил что-то… Время шло по кругу, кусало себя за хвост. Василий долго жаловался на своих сыновей. Они не внушают ему доверия… Хотят быть свободными и независимыми, а сами преспокойно едят его хлеб. Но все это только нагоняет на них тоску… Были когда-то в России гусары, которые, зарядив пистолет одной пулей и повернув барабан, приставляли себе дуло к виску и нажимали курок, вроде Джеймса Дина. Им хватает воли рисковать жизнью, но не жить… У них, к великому счастью, есть мать, а не будь ее, я бы давно их турнул, пусть выпутываются сами, если им уж так дорога их независимость…

– Вы меня удивляете, Василий!

Он извинился, он, конечно, истерзан, как и все родители, но удивлять Натали, о нет, только не это! Вы редкостная женщина, Наташа, редкостная! Ничто вас не удивляет: ни безумье, ни глупость, ни человекоубийство по неосторожности, ни поддельные чеки, ни умершая любовь. Натали не желала, чтобы о ней говорили, она не сюжет для беседы, вернемся лучше к детям… Да, да… Василий налил себе коньяку… Почему в семье любовь обязательно должна идти от старшего к младшему, от отца к сыну, а не от сына к отцу? У всех родителей несчастная любовь к собственным детям! А они, дети, слишком уверены в родительских чувствах, они знают, что могут позволить себе любое, злоупотребляют своим положением… Подумайте-ка хорошенько! Вспомните! Ведь совершенно то же самое было с вашими родителями и вами…

Луиджи незаметно убрал бутылку коньяку, поданного к кофе: этот Василий просто-напросто пьянчуга, вот и все. Когда он был у них в первый раз, этого как-то не заметили, все тогда пили, получился вроде бы праздник…

Доктор Вакье пришел позднее. И сразу оценил положение: Василий был пьян, но держался хорошо и поносил молодежь. Для доктора Натали припасла бутылку его любимого красного вина. Своими белыми руками, такими же белыми, как рукава рубашки, тесно обхватывавшие кисть, доктор держал стакан вина, словно кубок с кровью. «Кто вам стирает?» – спросила Натали. О, у него есть старый слуга, мастер на все руки, хотя, пожалуй, нет, стирает, очевидно, экономка… А что касается молодежи, так вот молодые ничуть не интересуют доктора, его интересуют лишь мужчины и женщины, уже выдержавшие искус жизни. Посулы… Одни посулы… Не люблю я шоколадные бомбы с сюрпризом. Но кто же говорит о детях, господин Петраччи, я говорю о юношах. Дети – трогательные, нежные, забавные, умные создания… Я говорю о юношах в шестнадцать-двадцать лет… Жестокие, циничные, дерзкие, ломаки несчастные, карьеристы, жулики, конформисты даже в своем антиконформизме. Признайтесь, Василий, вы не ожидали, что у вас найдется такой сторонник? А может быть, мы переборщили? Да что вы! Что вы! Я согласен, тысячу раз согласен… Они все какие-то неистовые! Но неистовые лентяи!

– Скажите, доктор, как же вы уживаетесь с вашими экстернами?

На бледном лице доктора, венчавшем длинное, тощее тело в торжественно темной паре, промелькнула насмешливая ухмылка. Уживается неплохо… если брать их не скопом, а поодиночке… Главная беда, да, да, главная беда в том, что их политические убеждения – вещь чисто случайная, хотя сама молодежь верит в их железную незыблемость… затем волей все того же случая их воззрения меняются, но пока что им дорогой ценой приходится расплачиваться за эти убеждения переходного периода. Впрочем, экстерны – это уже не мальчишки… Доктор стоял за зрелый возраст, с которого начинается сознательная жизнь, творчество, подлинный труд, когда человек обязан следовать правилам игры…

Внезапно накал разговора остыл. Возможно, Василий заметил, что ему больше не наливают. Он не стал настаивать, но помрачнел и продолжал спорить лишь ради проформы… само собой разумеется, все эти неучи не любят читать, им подавай кинофильмы, в которых они черпают свой идеал жизни… жизни, базирующейся на чувствах, а не на мысли… Им требуется в жизни нечто реально осязаемое. Василий проглотил подряд несколько чашек кофе, потом вдруг встал и церемонно откланялся.

– Бедная Беатриса! – вздохнула Натали. – Я так и думала…

Наступило молчание, и, когда в комнату ворвался Лебрен – он не входил, а именно врывался, и дверь еще долго вздрагивала на петлях, как крышка на кипящей кастрюле, – вокруг Натали уже царил обычный покой. Луиджи с доктором спустились в подвал посмотреть на новый, очень любопытный автомат – последнее приобретение Луиджи.

– Один? – спросила Натали, когда Лебрен уселся в кресло, и даже оглянулась на дверь. – А где же ваши дамы?

Лицо Лебрена болезненно сморщилось, словно ногу ему свела судорога. Мишетта убирала со стола. Против обыкновения Лебрен не стал помогать ей, а вышел покурить в переднюю. Когда он вернулся, Натали уже взялась за работу, Мишетта вытирала овальный стол. Как только за ней закрылась дверь, Лебрен взорвался:

– Будь что будет, Натали, тем хуже… Луиджи тысячи раз запрещал нам, и он тысячи раз прав… Но, принимая в расчет все обстоятельства…

Натали ждала, не опуская руки с зажатым в пальцах пером. Небритые щеки Лебрена покрывала синеватая щетина, пальцы пожелтели от табака, сорочка несвежая.

– Я пережил ужасную ночь, хотя, кажется, всего нагляделся. Гитлер не похвалялся тем, что добивает раненых; конечно, он это делал, но, когда его в этом обвиняли, отрицал… А тут похваляются. Нет, жить стало невозможно…

– Да что случилось? О чем вы говорите? – Натали положила перо, на ее лбу выступили розовые пятна. – Какие раненые? Алжирцы? Потрудитесь объяснить…

– Да, алжирцы… И это в самом Париже, где жизнь идет своим обычным чередом, будто ничего и не случалось…

Он уже завелся, он излагал факты, комментировал их; очевидно забыв запрет Луиджи, не скрывал всех этих ужасов. Ах, бог ты мой… Натали зашевелилась в кресле, будто вокруг нее поднялся вихрь. Она натянула шаль на плечи, обхватила голову руками, словно боялась, что ветром растреплет ей волосы, даже придержала подол юбки.

– Вы вне подозрения, – говорил Лебрен, – и ваша квартира для этого самая подходящая…

Да, да… Она оперлась ладонями на край стола, будто собиралась встать… Ей хотелось знать, помогают ли им. Да, помогают, в конце концов, существует профессиональный долг. А если об этом узнают? Н-да… Не думаю… Нет, не думаю… Им устроили побег, но тайком, никто не желает, чтобы его прикончили или выбросили с работы. Впрочем, достаточно доноса, придут искать в госпиталь, и вся налаженная система побегов провалится… Боже мой, если бы Луиджи знал, что я тут делаю, он бы мне голову отвинтил… Да бросьте, Лебрен, ребячиться… так как же поступим?

Лебрен начал объяснять Натали, как они рассчитывают поступить.

Когда Луиджи с доктором вернулись из подвала, они застали Натали в одиночестве, она сидела, склонившись над рисунком: услышав их шаги, Лебрен улизнул в переднюю покурить… Они болтали об автомате, очень любопытный автомат. Натали слушала, и, когда она вдруг спросила: «А ты не мог бы сделать полицейского, избивающего алжирца?» – Луиджи сразу замолчал, словно ему не хватило воздуха.

– Ну вот, – сказал доктор Вакье, – в единственный дом, где ни о чем таком не говорили, и туда проникла зараза.

Вернулся Лебрен, сел, взялся за коньяк. Луиджи уставился на него сквозь очки с толстыми стеклами, но Лебрен даже бровью не повел.

– Откуда ты это знаешь? – спросил Луиджи, когда они с Натали остались вдвоем. – Кто тебе сказал, что Рене Луазеля избили?

– Никто, – ответила Натали и не солгала. – А как он себя чувствует?

– Да в сущности ничего серьезного. Ему наложили швы на голову… Ничего страшного. Но так как убили восемь человек, ему еще повезло. Это, конечно, Лебрен рассказал тебе о демонстрации и о том, что случилось у метро Шаронн?

Натали промолчала. Лебрен действительно рассказывал ей также и о демонстрации, но ни словом не обмолвился о Рене Луазеле, впрочем, и сама Натали не знала отца Кристо.

– Раз уж ты в курсе дела, – продолжал Луиджи, – знаешь, что произошло с Оливье?

– Ничего не знаю. – ответила Натали и опять не солгала.

Ну так вот, с Оливье произошло следующее: он тоже был на демонстрации со своей подружкой, и, когда полиция начала стрелять, они толкнули дверь какого-то парадного и поднялись по лестнице… Но, услышав погоню, позвонили в первую попавшуюся дверь, и их впустили. Впустили пожилые супруги, сочувствовавшие демонстрантам. Они приютили Оливье с подружкой, держали их у себя, пока все не утихло… Зря от меня все скрывают, ты же сам видишь, что такие истории придают мне сил. Значит, Оливье наконец стал человеком? Натали потребовала, чтобы ей отныне давали газеты, да, да, не возражай, иначе она им покажет. И радио тоже будет слушать.

– Посоветуемся с врачом.

– Пошли своего врача знаешь куда…

Все чудо их отношений заключалось в том, что они умели никогда не разлучаться, и, когда один, сделав движение, мог вот-вот оторваться от другого, этот другой следовал за ним. Когда Луиджи понял, что Натали все равно поступит так, как ее просил Лебрен, он последовал за ней без споров, будто обо всем этом было условлено и с ним тоже, а не только с Натали. Он сам не занимался непосредственно этими попавшими в беду незнакомцами с курчавой шевелюрой и забинтованными руками или ногами, которых той же ночью привез на машине Лебрен. Они бесшумно, не зажигая света, проскользнули по коридору Дракулы и исчезли в их квартире… Оставались они там всего несколько часов, на заре за ними пришла другая машина. Натали не показывалась. На огне стоял большой кофейник, и Лебрен сам ходил на кухню за супом. Тут Луиджи и дал ему денег; понятно, Лебрен не отказался.

Когда на следующий день Кристо пришел к Натали, он только и говорил, что о полицейских, которые чуть не пробили папе череп, об Оливье и Клодине.