Я вернулась погостить в Москву в 1925 году. Москва всё ещё была нэпмановской, по-прежнему страдающая, несмотря на тяжелые годы, которые ей уже довелось пережить. Нынешние двадцатилетние, наверное, уже не помнят те дни. Им ухоженная, заасфальтированная, переполненная автобусами, новыми и почти новыми машинами Москва кажется совершенно нормальной. Они уже с презрением смотрят на конные экипажи, как это делают в Париже. Они подчиняются правилам движения и безукоризненно одетым милиционерам в белых перчатках. Они едят пирожные и покупают цветы.
В 1925 Москва только начала есть пирожные. Москвичи добрались до этого момента, они улыбались… Но дома, домишки Москвы, отбеленные или покрашенные как провансальские статуэтки (немного розового, чуть-чуть жёлтого) гнили, разваливались, опирались, чтобы не рухнуть, друг о дружку, разбитые окна, зияющие крыши. Дороги в рытвинах, кареты в рваной обивке, жалкое количество машин, перевязанных верёвками, с обломанными бамперами, крыльями, немытых… Набитые трамваи, которые, казалось, вот-вот опрокинутся…
Переполненная, перенаселенная Москва трещала по швам. Моя сестра пережила жилищный кризис, переехав из Москвы в Сокольники, большой лес, начинающийся на окраине города. Она жила на даче, построенной из бревен — как и все усадьбы под Москвой. У них был бильярдный стол. Я понятия не имею, как этот огромный бильярдный стол там оказался. Он был слишком большим для их обыкновенного размера гостиной, в которой уже находился рояль, широкий диван и прочее. Летом можно было есть на веранде, и у них был сад, который позволял бильярдистам легко передвигаться вокруг, но зимой и по воскресеньями, когда наведывалась огромная толпа друзей, между миской супа и наклонённым игроком не было и миллиметра пространства, особенно если этим игроком был Маяковский! Кошке было некуда деться, и она сворачивалась калачиком на рояле. Ближе к вечеру сторожевой пёс по кличке Шарик присоединялся к общей массе — ночью его выпускали сторожить дом. Он несся как безумный вокруг дома, лапами едва касаясь земли, и исчезал, прежде чем кто-либо мог успеть сообразить, что это за рыжий клубок. Животные всегда были на почетном месте в доме Лили и Маяковского. Так же как и в его поэзии — он посвящал им целые поэмы.
У них было несколько собак, и Маяковский упомянул их всех в своём творчестве. Под конец дом помешался на французском бультерьере по кличке Булка. Это было совершенно человеческое существо со всеми неврозами старой девы, за которой смотрели как за незамужней тётушкой.
Я не хочу говорить о детских книгах Маяковского, но они приобрели огромную популярность. Назову лишь одну цифру, которая недавно привлекла моё внимание — в начале этого года (1939) в печать вышел миллион экземпляров одного из его стихотворений для детей.
------
Летом в Сокольниках бывало очень оживлённо. Повсюду гуляли люди, дачники сидели в своих садах до позднего вечера. Зимой было совершенно иначе. Приезжая из Москвы ночью, электричка оказывалась окруженной огромным заснеженным лесом, безмолвием, пустынными улицами шириной с Елисейские Поля, девственной белизной, не тронутой ни одним отпечатком ноги, дачами у порога своих садов, иногда со светом в окне… снежинками, падающими со звёздного неб, снежинками формы звёзд, из-за чего я с самого детства всегда думала, что это сами звёзды падают с неба.
За исключением редких ограблений дачи, там нечасто случались неприятные происшествия. Видимо мы были везучие, учитывая, что ни двери, ни окна на первом этаже не закрывались. Ночью мы привязывали дверные ручки верёвкой к тяжёлой мебели, креслам и так далее… Мы надеялись, что если кто-нибудь потянет за дверь, то сдвинется мебель и шум нас разбудит… Мы называли это "психологическими запорами" и, оглядываясь назад, я думаю, что они были довольно опасными, так как если бы кто-нибудь действительно влез на дачу, было бы лучше если бы мы не проснулись. По всему дому валялись пистолеты — ещё одна опасность, ведь неожиданно разбуженные люди могут повести себя непредсказуемо.
Однажды общий приятель вышел прогуляться между дачей и трамвайной остановкой. На всякий случай он взял с собой револьвер. По возвращении он случайно выстрелил, и пуля пробила ему палец. Нам нужно было отвезти его в Москву, но в те времена найти какой-либо транспорт было очень сложно. Мы провели два или три часа, обзванивая всех подряд, прежде чем смогли отправить его. Когда нам, наконец, удалось прилечь поспать, мы услышали громкий стук в дверь. Вооруженные ружьями и пистолетами, мы спустились вниз: в дверях стояли два милиционера, пришедшие узнать, по какому поводу была стрельба и не нужна ли кому помощь….
У Маяковского была комната в городе, которую он использовал как рабочий кабинет, и которая по совместительству являлась редакцией "Лефа". Там он работал, принимал посетителей и иногда ночевал. Он оставил её за собой, когда даче в Сокольниках предпочли малюсенькую квартирку в Москве, которая сегодня составляет часть музея Маяковского. В 1925 году, когда я приехала в Москву погостить, Маяковский был всё ещё за границей и по приходу зимы я вселилась в его рабочий кабинет.
Этот кабинет располагался на Лубянском проезде, недалеко от одноименной площади, в сердце беднейшего московского квартала. Он был на третьем этаже огромного, массивного здания с покрытыми гарью толстыми уродливыми стенами. Многочисленные подъезды вокруг асфальтированного дворика вели в здание. В Париже подобные сооружения называют citй. Политехнический музей, в котором прошли легендарные выборы "короля поэтов", располагался напротив.
В одной из своих записных книжек 1927 года Маяковский написал:
Я всегда думал, что Лубянский проезд, на котором "Новый Леф" и в котором я живу, назовут-таки в конце концов проездом Маяковского.
Пока что выходит не так. На-днях я получил письмо, приглашение какой-то художественной организации, с таким тоскливым адресом:
"Редакция журнала "Новый лес" В. В. Лубянскому". Правильно, — проезд длиннее, чем писатель, да еще с короткими строчками.
На ночь главный подъезд citй запирали. Жильцы проходили мимо сонного, но всевидящего ока вахтёра. Он был величественным, медленно передвигающимся, укутанным в огромное ворсистое пальто, которое волоклось за ним по земле и подметало снег. Часы на Лубянке отмечали ночные часы, и снег хрустел под тяжёлыми шагами валенок ночного вахтёра.
Рабочий кабинет находился в квартире, которую делили совершенно разные люди, но он был достаточно изолирован, располагаясь над тёмным входом и прямо около выхода на лестницу. Комнатка была очень мрачной: одно-единственное окошко выглядывало на двор, обои были темнее стола у окна, слева были лампа и узкий диван, покрытый скользкой чёрной клеёнкой. Там было хорошо, тепло и просто, и немного пахло аптекой. Чёрный диван заменял кровать, и через тонкую простыню можно было почувствовать прохладу клеёнки. Наверное, Маяковский заработал свой ревматизм на этом ложе — ему и в голову не приходило, что под простыню можно положить одеяло.
Он тратил деньги как воду, швыряя их, проигрывая в карты, и в то же время был совершенно равнодушен к комфорту или роскоши. Правда, он любил добротные вещи, полезные и практичные: хорошую ручку, печатную машинку, тёплый свитер… И он знал в них толк. Когда позволяли средства, он шёл к лучшему портному и одевался с отменным вкусом человека, который привык делать это всю жизнь. Но в действительности всё, что ему было нужно, это его складная резиновая ванна, которую он всегда брал с собой в поездки, огромное количество одеколона и несколько дорожных предметов первой необходимости:
Маяковский умер именно в этом рабочем кабинете в Лубянском проезде. Комнату сохранили в том виде, в котором она была в день его смерти.
Я не была непосредственным очевидцем взлёта Маяковского в звёздную славу. К тому времени, когда я вернулась в Москву 1925 года, он был уже известен. Его узнавали прохожие на улице и таксисты. Люди шептали: "Смотри, это Маяковский… Вон Маяковский!"
Он написал об этом в "Рождённых столицах" (1927):
Грузчик в Одессе, свалив на пароход чьи-то чемоданы, здоровается со мной без всякого обмена фамилиями и, вместо: "Как поживаете?" — валит: "Скажи Госиздату, чтобы Ленина твоего дешевле издал".
Красноармеец из уличного патруля (3 года назад в Тифлисе) сам удостоверяет мою поэтическую личность.
Автографы, почёт, комсомольцы с ним и за него… Он сотрудничал со значительным количеством журналов и газет. И всё же его по-прежнему не жаловала литературная "власть". Маяковский не уступал и боролся за свою позицию и поэзию до самого конца:
Эстетики меня ругают: "Вы писали такие замечательные вещи, как "Облако в штанах", и вдруг — такая вещь". Я всегда писал, что есть поэзия инженерного порядка, технически вооруженная, но есть поэзия массового порядка, являющаяся с другим вооружением, с вооружением рабочего класса. В области халтурщины я не работал, но я никогда не отказывался ни от какого стихотворения, ни на какую тему современности, начиная от стихотворения о кулаке и кончая стихотворением о кошке и о кошачьих шнурках Госторга и т. д.(Стенограмма, 25 марта 1930)
С 1919 по 1922 год, в то же время, когда он работал над такими прекрасными поэмами как "150000000" и "Люблю", он также писал так называемые окна сатиры для РОСТА, советского почтового учреждения. В статье, опубликованной в журнале "Новый Леф" в 1927 году Маяковский писал:
Окна Роста — фантастическая вещь. Это обслуживание горстью художников, вручную, стопятидесятимиллионного народища.
Это телеграфные вести, моментально переделанные в плакат, это декреты, сейчас же распубликованные частушкой.
Эстрадный характер поэзии, "заборный" характер — это не только отсутствие бумаги, это бешеный темп революции, за которым не могла угнаться печатная техника.
Эта новая форма, введенная непосредственно жизнью. Это огромные (постепенно перешедшие на размножение трафаретом) листы, развешиваемые по вокзалам, фронтовым агитпунктам, огромным витринам пустых магазинов.
Это те плакаты, которые перед боем смотрели красноармейцы, идущие в атаку, идущие не с молитвой, а с распевом частушек.
О качестве работы судите сами. Количество ее было непомерно. У меня комната на Лубянском проезде; я работал в ней часов до двух ночи и ложился спать, подложив под голову не подушку, а простое полено, — это для того, чтобы не проспать и успеть вовремя обвести тушью ресницы разным Юденичам и Деникиным. Вся эта работа, кроме одиноких листов в Музее революции, конечно, погибла. Эти подписи делались в подавляющем количестве мною.
В 1923 году он написал "Про это", поэму о любви и одну из самых лучших своих работ в плане совершенства формы и предельного мастерства. Одновременно он делал рекламные плакаты для государственных производственных предприятий по заказу профсоюзов и чиновников.
В 1925 году он опубликовал великую поэму "Владими Ильич Ленин" в честь первой годовщины смерти Ленина. Эта поэма, посвящённая коммунистической партии России, служит прекрасным примером синтеза общественной и человечной лиричности, являющегося собственным изобретением Маяковского.
-------------
В каждой фазе его жизни у Маяковского были враги в литературных кругах. Существовали целые школы и движения, враждебные футуристам и "Лефу". Были такие, кто считал, что писать следует как Пушкин или Толстой, и были те, кто принимал лишь творчество пролетарских писателей. Некоторые упрекали Маяковского за пропагандистскую поэзию и социо-политические стихи, и утверждали, что каждое слово в них неискренне. Другие критиковали его за лирические стихи — особенно любовные — потому что, по их мнению, от них пролетариату нет никакой пользы. Были те, кто жаловался на то, что он слишком предан партии… И те, кто говорил, что он недостаточно предан. Некоторые говорили, что он исчерпался, опорожнился, потерял и намёк на прежний талант… (как блестяще он опроверг эти обвинения своей последней поэмой "Во весь голос" и некоторыми другими, опубликованными посмертно, в которых он достиг почти сверхестественного совершенства). Были всякие: реакционеры, сектанты и просто завистники.
Своими высокомерием и презрительными эпиграммами в стихах и прозе, которые некоторые и посейчас извлекают на свет божий при любой возможности, Маяковский не смягчал подобное сопротивление. "Чинуши от литературы" были просто ослеплены ненавистью к этому человеку, так превосходящего и вдавливающего их в землю каблуком своей гениальности. Они даже не осознавали, что означает Маяковский для нации, молодёжи… До самого дня его похорон, превратившихся в громадное, суматошное паломничество. Организаторы и представить себе не могли, что на улицы выйдут сотни тысяч людей, желающих пойти рядом с гробом. Откуда было знать им, одержимым личными мелочными интересами, о любви к поэту, которую способна испытывать целая нация? Они и понятия не имели…
Маяковский видел их насквозь. На своём последнем выступлении перед смертью он впервые прочитал "Во весь голос". Вот последние строки поэмы:
Его преследовали до самой смерти. Работы публиковали в неверных версиях, книги и портреты изымали из публичных библиотек. В 1934 году я напоролась на одного из тех " чинуш от литературы" на съезде писателей в Москве, и упрекнула его за то, что он убрал имя Маяковского из одной из статей журнала, как будто оно было позорным. Он ответил: "Существует культ Маяковского и мы боремся с ним изо всех сил". Кого он имел в виду под "мы"?!
Во всяком случае не Ленина. В 1922 году, выступая с речью на съезде металлистов, Ленин сказал своей аудитории:
Вчера я случайно прочитал в "Известиях" стихотворение Маяковского на политическую тему. Я не принадлежу к поклонникам его поэтического таланта, хотя вполне признаю свою некомпетентность в этой области. Но давно я не испытывал такого удовольствия, с точки зрения политической и административной. В своем стихотворении он вдрызг высмеивает заседания и издевается над коммунистами, что они все заседают и перезаседают. Не знаю, как насчет поэзии, а насчет политики ручаюсь, что это совершенно правильно.
И не Сталина. Сталин признавал гениальность Маяковского и выразил своё мнение о том, что "Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи". Он также добавил, что "равнодушие к его памяти и творчеству преступление". И понемногу критика, клевета и личная неприязнь исчезли, и дереву славы Маяковского позволили вырасти… прямым и высоким.