I
В машине их было четверо: Патрис Граммон вез своего двоюродного брата Дэдэ, Альберто и Сержа в Вуазен-ле-Нобль, где у него был домик, недавно полученный в наследство от тетки Марты.
Иль-де-Франс начинал зеленеть. Воздух легкий, едва весомый, как папиросный дымок. Мелькали черепичные и шиферные крыши ферм – неприступных крепостей, стены которых защищали коров да домашнюю птицу. Земля напиталась влагой, набухла и больше уже не принимала воды. Двойные ряды тополей, одетых покамест только в белые шарики омелы, вместо того чтобы обрамлять узкие ручьи, очутились в середине огромного болота. Вода в лужах морщилась от щекотки веселых солнечных лучей. В проломе полуразрушенной стены показался замок, сложенный из розовых кирпичей… Из-за черепичных крыш, как из сборчатых юбок с множеством оборок телесного и оранжевого цвета, вылезла колокольня… А вот прочищенный граблями сад с массой желтых левкоев… И снова поля, мутно-зеленые от весенней воды.
Патрис Граммон уступил руль Альберто, который любил править. Машина мчалась.
– Ты не понимаешь своего счастья, – сказал Альберто. – ^Родиться и умереть в одном и том же месте.
– Во Втором районе Парижа? Это счастье?
– Там или еще где-нибудь. Но в одном и том же месте. Родиться и умереть в одном и том же месте. Берегись!
Альберто круто затормозил: перед ними в воздухе бешено вертелось колесо велосипеда, как колесо ярмарочной лотереи. Но велосипедист поднялся невредимый. После яростной перебранки Патрис Граммон сел за руль.
– Ты не изменился, – сказал он Альберто, – по-прежнему ведешь машину, как летчик и как испанец. Жизнь мне дорога. К тому же ты не знаешь дороги.
– Я его убью, этого Альберто, – раздался сзади спокойный голос Сержа, – уж который раз он пугает нас насмерть…
Дэдэ, молодой кузен Патриса, тоже Граммон, поносил велосипедиста. Дэдэ знал его, такого-сякого, ездит ночью без света, дождется, что когда-нибудь его задавят, к тому же сейчас он нарочно сунулся под автомобиль. Если бы Альберто не был таким прекрасным водителем, он бы его задавил… Дэдэ хорошо знал жителей этой местности: Вуазен-ле-Нобль был неподалеку.
Вуазен-ле-Нобль расположен на краю босской равнины. В этих плодородных местах не встретишь нищих, оттого что здесь никто никогда не тратился на милостыню. Вуазен-ле-Нобль кормится плодородной равниной Босы, но спиной он прислонился к прибосским рощам, и обитатели его еще не утратили приветливости и доброжелательности. Возможно, потому, что эти качества присущи семье Граммонов, а в Вуазен-ле-Нобле почти все жители носят фамилию Граммон – Граммон с двумя «м», – Граммоны – люди приятные и уживчивые. Вся большая семья Граммонов, как ни странно, производит на свет только мальчиков; о Граммонах можно было бы сказать, что они приносят только мальчиков и никогда – девочек, подобно тому как яблоня приносит яблоки и не может дать груш.
Машина с одним из Граммонов, Патрисом, за рулем, с его кузеном Граммоном – Дэдэ, с Альберто и Сержем проехала через деревню и остановилась у самого последнего домика на краю дороги. Дом – как из мультипликационной картины: белый треугольник между двумя скатами большой черепичной крыши, которые спускались так низко, что скрывались за садовой оградой. На фасаде как раз хватало места для двух окон со свежевыкрашенными в зеленый цвет закрытыми ставнями. «Приехали!» – сказал Патрис и пошел открывать старинные, деревянные, усеянные круглыми шляпками гвоздей ворота шириной почти что с дом. Альберто, Серж и Дэдэ последовали за Патрисом, хозяином дома.
На маленьком дворике как раз хватало места для одного-единственного вишневого дерева и колодца. Вишневое дерево, еще черное, было насквозь пронизано солнцем, стремившимся расположиться на камнях колодца… Дэдэ Граммон, кузен, направился прямо к окну, выходившему во двор.
– Послушай, Патрис, окно у тебя забухло, наверное, от краски.
Еще с того времени, когда Патрис приезжал сюда на каникулы, он знал, как обращаться с этим окном. У тетки Марты была привычка запирать дверь на ключ, а окно оставлять незапертым. И всегда казалось, что оно разбухло и не открывается, но Патрис знал, как к нему приступиться: окно поддалось. Патрис пролез в окно и открыл дверь изнутри. Альберто и Дэдэ вошли в дом; Серж остался во дворе, – замотав шею шарфом, засунув руки в карманы своей канадки, задрав голову к небу, он стоял перед вишней… улыбка бродила по его небритому лицу – весна!
– Серж! – позвал Патрис из двери, – не хочу командовать, но имей в виду: дрова под навесом.
Серж пошел за дровами, Дэдэ качал воду из колодца. Патрис и Альберто разворачивали продукты и накрывали на стол.
После обеда, нагромоздив грязную посуду в каменной раковине, они расположились перед огнем и закурили.
Патрис наблюдал за кофейником, который стоял на теплой плите, – кофе медленно протекало через фильтр, Патрис снял пиджак и остался в черном свитере: широкая грудь, короткие ноги, манера наклонять голову, – понятно, почему мать называла его «мой черный бычок». Ростом он был невелик! Стоя за спиной приятелей, Патрис следил за кофе. Он сказал:
– О чем ты начал тогда, Альберто?… Когда мы чуть не раздавили велосипедиста… Будто мне повезло, что я родился во Втором районе Парижа?
– И что ты там и умрешь. Я же родился в Толедо, а где умру – неизвестно. А ты можешь надеяться, что умрешь на улице Палестро, там, где и родился.
Альберто говорил с сильным испанским акцентом, хотя без ошибок и даже с некоторым изяществом. Он стремительно встал, длинный и узкий, подобный вынутой из ножен шпаге. Вдруг он горячо заговорил, распаляясь, как сухие сучья, которые только что бросили в камин.
– Я горю, я сгораю, – говорил он. – Что может быть бесполезнее генерала без армии, генерала, потерпевшего поражение? Я не гожусь для терпеливого выжидания и политики. Я не историк, который спокойно отмечает этапы: проигранная война, задушенная революция… этапы?… Сражения, проигранные на пути к победе?… Нет, я живу сегодняшним днем и расстояния считаю на километры, а не на световые годы.
Остальные молчали. Патрис поставил кофейник на табурет перед камином и достал из стенного шкафчика оббитые чашки покойной старухи тетки. Серж, откинув на спинку кресла голову с черными штопорами вьющихся волос, отметил с уважением, что кофе превосходен, поставил чашку рядом с собой на табурет и начал тоном вступления к рассказу:
– Я был рядовым бойцом в эспадрильях, а не генералом, но и я знаю, как тяжело быть побежденным. Мы о другом мечтали темными мадридскими ночами. Боже мой! Там мы жили надеждами!
– Сколько понадобилось предателей, чтобы республиканцы были разбиты, – просвистел кузен Дэдэ через свои редкие зубы. (Их было пять братьев, пять белокурых великанов, более или менее беззубых и нисколько не похожих на кузена Патриса, чернявого, с прекрасными зубами…)
– Предатели?… – Серж пожал плечами. – Возможно. В те времена у нас в Интернациональной бригаде мы доверяли друг другу. Мы жили! Мы верили в победу. Предатели… Предателями были вчерашние герои, которые вдруг перестали верить в победу… Прославленные генералы предали Мадрид и Испанию, но мы все еще были там и верили… французы, немцы, англичане, голландцы… мы бились так, как будто дело шло о родной стране каждого из нас…
– Тогда наша родина принадлежала нам!
Альберто сказал это так громко, что спокойный голос Сержа показался теперь шепотом:
– Я хочу рассказать тебе одну вещь, Альберто… Когда я был в Мадриде в начале 1936 года, в «Alianza» прибыл грузовик, подаренный французской интеллигенцией; в нем находился ручной типографский станок для печатания фронтовых листовок и киноаппарат. В день передачи грузовика испанцы чествовали тех, кто провожал этот грузовик от Парижа до самого Мадрида. В лице французского писателя приветствовали Францию, в лице немецкого – Германию, приветствовали и шофера, который представлял рабочих Вильжюифа… Чествовали всех. Кроме одной женщины… Она не была «знаменитостью»… она не была из рабочих… и если она и была француженкой, то не по рождению, и имя у нее было не французское. Она говорила по-французски с легким акцентом и никого не «представляла». Она была только сама собой. Она неутомимо стучалась во все двери, помогая собрать средства на покупку грузовика… Она своими руками писала на полотнищах лозунги и нашивала их на его брезентовый верх… Она вынесла опасности и трудности дороги… Но для нее ни у кого не нашлось ни одного слова, и ее никто не чествовал. Можно подумать, что, для того чтобы доблестно защищать чужую родину, нужно прежде всего иметь свою собственную родину, освященную веками… А скажи мне, Альберто, разве эта женщина не рисковала своей шкурой так же, как и все остальные, во имя того же дела? Ведь нельзя отдать больше жизни, а? Родина, да, знаешь, родина… Жизнь можно отдать не только за родину. Доказательство тому мы, все те, кто там был: французы, поляки, немцы, бельгийцы… Мы, французы, хоть и говорили, что защищая Мадрид, защищаем Париж… это было верно… Но все же…
Серж перестал шептать. Он выпрямился и взялся за кофе.
– Конечно, – сказал Альберто, – в общей борьбе против фашизма мы все товарищи, но все-таки человек не может жить вне родины, без нее…
Серж поставил чашку и продолжал своим спокойным, ровным голосом:
– Можно ли отдать больше, чем собственную жизнь?… А на это тебе возражают: «Да, тебе легко быть героем, не твой дом взорвали». Вы знаете, что именно это и говорили крестьяне южной зоны парижанам, которые там партизанили. Мы имели полное право ответить: «Разумеется, но мы ведь рискуем взорвать также и самих себя, свою драгоценную персону…»
– Человек не может жить без родины, – повторил Альберто. – Он стоял, поставив одну ногу на стул… Он был поистине великолепен.
Серж невесело рассмеялся:
– И между тем ты жив… Так же, как и я. Люди редко умирают или сходят с ума от горя. Мы теряем все, что любим, – родину, жену, ребенка – и продолжаем жить, не сходим с ума, не теряем головы, как говорится.
– Имейте в виду, что это очень хороший коньяк, – вмешался Патрис, – пейте его с благоговением, умоляю вас. – Он наполнил стаканы по кругу. – Это заветное, подспудное вино тети Марты, и не в переносном, а в буквальном смысле: она прятала его за дровами. На днях, когда я разбирался в подвале, я нашел пять бутылок.
– Они у нее от дядюшки Андрэ, из Шаранты, – уточнил Дэдэ.
– Надо тебе сказать, Альберто, – вставил Серж очень серьезно, но в голосе его послышалась скрытая ирония, – что Граммонов можно найти даже в Шаранте. Они покорили Вуазен-ле-Нобль и отправились на поиски приключений в самые отдаленные места. Настоящие эмигранты! Представь себе, Альберто, они попали даже в Ланды! Авантюристы, да и только. Выпьем за здоровье отважных искателей приключений, за колонистов, находящихся вдали от родины, в Шаранте. И за здоровье тети Марты. Да будет земля ей пухом. Не обижайся, Патрис!
– Она уже лет десять как выжила из ума, – сказал Патрис и глотнул коньяку, – все были рады, когда она умерла, и она сама в первую очередь.
– Пойдем пройдемся, – предложил Дэдэ, – или я завалюсь спать.
Хоть дни и стали длиннее, но двор уже погрузился в тень – солнце перешло на другую сторону дома, туда, где был сад. Сад этот еще походил на пустырь с одной жалкой грядкой, на которой тетка Марта выращивала порей. Несколько замшелых яблонь переплелись голыми ветвями, и только скамейка, прислоненная к стволу одной из них, напоминала о том, что летом здесь бывает прохладная зеленая тень. Но до лета было еще далеко, робкие, косые лучи едва осмеливались пробраться в глубину сада и обласкать расшатанные камни ограды… Дэдэ перелез через высокую стену, словно по лестнице, – не глядя под ноги, становясь на расшатанные камни, как на ступеньки.
– Я ее наизусть знаю, эту стену.
За ним перелезли и остальные. По ту сторону открывался обширный, будто с птичьего полета, пейзаж, чуть закругленный, как гигантский глобус; зелень только начинала проступать, самые первые ее мазки, кое-где проложенные по морщинисто-бурому фону земли. Приятели пересекли узкую вспаханную полосу и вышли на широкую магистраль. Здесь можно было идти рядом, поэтому, естественно, они пошли в ногу и запели: Патрис, Серж и Альберто были вместе в концентрационном лагере. Дэдэ, молодой деревенский кузен, был в их компании приемышем.
Когда они вернулись, ночь уже уютно обволакивала домик тетки Марты. Прогулка и свежий воздух пошли им на пользу, они смеялись и пели. Однако в доме было холодновато! Патрис принес еще дров, налил своего заветного коньячку, который согревал и слегка бросался в голову… Без лампы, при одном только огне камина, который освещал маленькую комнату и тишину, друзьям было очень хорошо. Они долго сидели молча.
– Ты видел Ольгу, Серж? – голос Патриса прозвучал откуда-то издалека.
– Ольга… Где теперь Ольга? – Казалось, Альберто тоже только что очнулся.
– Я ее видел вчера. Как всегда, в «Терминюсе».
– По-прежнему хороша? – спросил Альберто.
– Царственна. Может быть, как женщина она уже и не та, но по-прежнему – королева.
– Кто это Ольга? – спросил Дэдэ.
– Кто Ольга? – повторил Патрис – Краткий вопрос. А ответ получился бы длинный.
– Она – видение прошлого, – сказал Альберто, – видение изредка является вам и вновь растворяется…
– Женщина из плоти и крови, и очень несчастная, – сказал Серж. – Не слушай их, Дэдэ. Я ее хорошо знал в прежние времена, на Монпарнасе, когда Монпарнас еще что-то представлял из себя.
– Я знал ее во время оккупации, – сказал Патрис, – и с трудом могу ее себе представить не в героической обстановке. Для меня она сохранила ореол таинственности.
– Расскажите, – попросил Дэдэ, как дети просят о сказке.
– Ты никогда не говорил о твоих встречах с Ольгой, Альберто! – Патрис подвинул к Альберто еще одну бутылку, присланную Граммоном, эмигрировавшим в Шаранту.
– Это было, кажется, в тридцать девятом… – зазвучал характерный испанский голос Альберто.
Он рассказывал… О том, как случай, умелый режиссер, заставил их с Ольгой встретиться в вагоне-ресторане, этой своеобразной нейтральной зоне, поскольку эти вагоны называются «международными» и повсюду одинаковы – и во Франции, и в Германии, и в Италии, и в Норвегии. В них только кухня меняется в зависимости от того, какой национальности шеф-повар, да и то еще не доказано, что ростбиф с горошком или жареный цыпленок не одни и те же по всей Европе. Альберто заметил Ольгу за завтраком, она сидела за столиком на четыре персоны, а он за столиком на двоих. Он сразу же пожалел, что не оказался рядом с ней, тем более что она явно была одна и явно не знакома с теми тремя мужчинами, которые сидели за ее столиком: они были поглощены деловым разговором и как бы совсем ее не замечали. Однако в тот момент, когда она сняла перчатки и руки ее появились над столом с голубой посудой, в их разговоре произошла заминка…
– Руки у нее все так же прекрасны, – раздался голос Сержа, утонувшего в темной глубине кресла.
Альберто встал и, расхаживая взад и вперед по комнате, продолжал рассказ.
…Некоторое удивление отмерило паузу в разговоре соседей этой женщины с прекрасными руками. Потом они опять заговорили об Африке, копях, акциях… Альберто, сидя один за столиком, мог свободно ею любоваться: она сидела со стороны моря, и все, естественно, поворачивали туда голову. Время от времени официанты прерывали нить разговора, который велся за столом Ольги, и один из трех господ даже успел слегка отклониться от темы и заговорил о своем желудке: «Интересно, – сказал он, – почему я страдаю желудком. Ведь я ем в определенные часы, соблюдаю это правило благоговейно и никогда за всю мою жизнь не пропустил ни одного приема пищи!»
Серж и Патрис засмеялись, Дэдэ рассердился:
– Дал бы я ему…
…В этот момент Альберто встретился глазами с женщиной, и она ему улыбнулась, но тут же отвела глаза и стерла со своих губ остатки улыбки, «как будто это было апельсиновое варенье», – сказал Альберто.
– Вот, вот! – подтвердил Патрис, – горько-сладкая улыбка.
…Альберто разглядывал море и женщину одновременно, не рискуя показаться нескромным. Это была не француженка, но, наверное, она жила в Париже… Одна из парижских иностранок, с национальным налетом в одежде, хотя бы самой парижской…
«Да, это верно, – подумал Патрис, – в самых парижских из иностранцев всегда остается что-то экзотичное. Худощавые парижане никогда не бывают такими сухопарыми, как Альберто, они не напоминают Эль-Греко…» Он любовался смуглым, высоким, поджарым Альберто, похожим на сухое зимнее дерево, любовался свободой и непринужденностью его движений, когда он поднимался за спичками, садился, опять вставал…
– Но ты догадался, что Ольга – русская? – спросил Патрис.
– Нет. Я так и не понял, откуда она может быть родом, но я восхищался ее красотой. Необычайные краски, живые, матовые… Что-то от молодой Греты Гарбо. Дэдэ, ты, конечно, не знал Греты Гарбо… Посадка головы, улыбка, плечи, очарование!…
– Невыносимое очарование… – сказал Патрис и, помолчав, добавил: – Невыносимое.
Альберто продолжал рассказ.
…Соседи по столу ни разу не обратились к красавице. Это, несомненно, были какие-то лица, причастные к правительству. Альберто даже показалось, что он узнал одного из них, генерала в штатском, которого он встречал в те времена, когда сам носил форму и был официальным лицом. Все трое, видимо, были в особо важной командировке, иначе они обратили бы внимание на такую красавицу. Возможно, и они сумели угадать в ней иностранку, а иностранка не внушает доверия официальным лицам в особо важной командировке. А для Альберто, как раз наоборот, мысль, что эта женщина, как и он, не у себя дома, была приятна. Он представил себе лицо генерала в штатском, если бы он ему напомнил их прежние встречи, а может быть, тот его прекрасно узнал, хотя на Альберто был поношенный костюм и он уже не был ни атташе посольства, ни генералом, который… впрочем… его прошлое хорошо известно всем присутствующим… И у него уже не было прежней самоуверенности, – признался Альберто. Женщина поднялась сразу же, как только расплатилась, и с едва заметным кивком в сторону этих господ, которые продолжали разговаривать, не сделав на этот раз паузы, покинула вагон. Альберто вышел вслед, прошел за ней по пятам весь поезд, но она исчезла, растворилась, испарилась…, Это было первое явление Ольги. Альберто замолчал.
– Но вы встретились с ней опять? – спросил Дэдэ, который жаждал продолжения сказки.
Альберто не заставил себя просить, наоборот:
– Да, я ее встретил еще раз… Роман продолжается. Она явилась мне несколько лет спустя… В 1943 году. Меня сбросили с парашютом над каким-то полем. Я хорошо приземлился, ничего себе не повредив. Я отчетливо помню эту ночь и не знаю, почему я помню ее ясней, чем какую-нибудь другую. Пахло водорослями и солью, люди появились тотчас же, как только я оказался на земле, быстро, очень быстро… слишком быстро, как мне показалось. Меня подобрали и молча повели через ватный туман, такой же вязкий и мягкий, как почва под нашими ногами. Мне было страшно. Я не был уверен, что это друзья, мне казалось, что меня поймали. Мы подошли к какому-то дому, меня втолкнули в жерло какой-то двери, которая тотчас же захлопнулась за мной. Меня подталкивали, заставляли идти вперед, и во тьме я слышал дыхание, частое, угрожающее… Наконец перед нами открылась дверь, вспыхнул свет, и вдруг все сразу заговорили! Я различал лица, взгляды, мне жали руки, хлопали меня по плечу… Счастье, возбуждение после избегнутой опасности, удача, радость, что врага провели, чувство облегчения! Да, это были друзья! Мы вместе прошли огонь и воду, огонь и воду… Тут я увидел женщину… я ее сразу узнал: это была та самая женщина, которую я встретил в поезде! Она подошла ко мне со стаканом вина в руке. Я был в ее доме!
Дэдэ вздохнул и задвигался на стуле. Он дико завидовал этим трем мужчинам, он завидовал всему – войне, маки и даже концентрационному лагерю!
– Это была она… – продолжал Альберто, – но в то время не полагалось узнавать друг друга. Я поел и, как животное, заснул в соседней комнате. На заре мне надо было отправляться. Это было второе явление Ольги,
– Но вы уверены, что это была она? – спросил взволнованный Дэдэ.
– Уверен. После освобождения я видел ее фотографии во всех газетах… Я узнал ее имя: Ольга…
Наступило долгое молчание, освещаемое огнем.
– Расскажите еще, – сказал Дэдэ. Патрис засмеялся.
– Этот младенец еще, пожалуй, влюбится в прекрасную незнакомку. Видите ли, все, что с нами происходит, похоже на нас самих: Альберто романтичен, и что бы с ним ни случилось, всё всегда романтично. И Дэдэ может теперь пасть жертвой этой романтики. Для меня Ольга была Моникой, ее настоящее имя я тоже узнал из газет. Моника была для меня другом, она кормила нас, стирала наши рубашки, полумертвая от усталости приходила в нашу дыру и приносила нам аспирин или фуфайки… Теперь я знаю, что ее зовут Ольгой Геллер, но для меня она осталась Моникой, нашей Моникой… овеянная тайной тех дней, когда не задавали вопросов. И до сих пор я знаю о ней только то, что писали в газетах, когда в 1945 году во дворе Дома Инвалидов ей вручили орден. Но кто она, кто ее друзья, семья, из какой она среды?… Я ничего о ней не знаю, хотя и встречаю ее иногда, впрочем, очень редко…
Серж зашевелился в кресле:
– В ней нет ничего загадочного… Ты хочешь знать ее родословную? Я могу тебе рассказать об этом, как историк. Во времена, когда перед войной я встретил Ольгу на Монпарнасе, она принадлежала к той среде, которая находится вне какой бы то ни было среды. В эту среду так же трудно попасть, как в Жокей-клуб. Чтобы тебя приняли в нее, надо быть одиноким, жить вне общества, так сказать, вне его пределов, за бортом, не иметь никого, кто мог бы подтвердить твое имя, твое общественное положение… Никого, кто мог бы стать свидетелем в судебном процессе, никаких алиби. Ни отца, ни матери, ни кузенов, ни друзей детства. На Монпарнасе находиться за бортом общества было естественным состоянием. Чтобы тебе стало ясней, Дэдэ, о чем я говорю… там были девушки и юноши из «хороших семейств», люди из народа и княгини, лавочники и крестьяне… Они приезжали из Белоруссии, Чикаго или Менильмонтана, из Каракаса и Фуи-ле-Зуа. Из мест столь отдаленных, что судить о том, к какому слою общества принадлежат их сыны, было трудновато. И ты, Патрис, который так любишь «определять» человека, ты не смог бы «определить» происхождение китайца с Монпарнаса – мандарин он или сын кули… у нас очень любят «определять» человека, опрашивать свидетелей его жизни, – во Франции лучше иметь свидетелей обвинения, чем совсем не иметь свидетелей. Имея свидетелей, вы перестаете быть темной личностью… Люди с Монпарнаса образовывали своего рода Иностранный легион, но у них на совести не было другого преступления, кроме того, что они находились вдали от своей родины, родни, порвали со своей средой… Они не были ни изгнанниками, ни эмигрантами, это были паломники, которые приехали в Париж ради отрезка того самого бульвара, где создается живопись. Это были люди, у которых только одна родина – Искусство! Они не могли бы жить в другом месте. Они презирали чужаков, но для них чужаками были не только иностранцы, но и парижане, которые бывали на Монпарнасе в качестве зрителей и разглядывали тамошних завсегдатаев, как дикарей или зверей из Зоопарка… Париж предоставил нам этот уголок… Я говорю нам, потому что я принадлежал к этой среде, хотя занимаюсь музыкой, а не живописью. Париж знал, что делал. Этот город, подобно некоторым артистам, обладает гениальной способностью создавать себе рекламу. Для пополнения своей славы Парижу была необходима также и эксцентричность этих иностранцев, к которым присоединялись и некоторые его блудные сыны. Эта среда, состоявшая из людей, находившихся вне какой бы то ни было среды, была такой же принадлежностью Парижа, как Собор Парижской богоматери и Эйфелева башня. Когда из кучки этих людей фейерверком взвивался гений, то слава его озаряла не какое-нибудь другое, а именно парижское небо.
– Ты забываешь, что для рождения этого гения нужен был Париж, – сказал Патрис.
– Нет, я этого не забываю… Для рождения этого гения нужен был Париж, состав его почвы, Лувр и Пантеон, если тебе угодно. Я хотел только сказать, что Париж поступал умно и понимал свою выгоду, а также что в Париже искусство – это родина, ради которой «живут и умирают», как сейчас принято говорить… Жители Монпарнаса, отличительной чертой которых было разнообразие, ибо каждый старался быть единственным в своем роде, составляли тем не менее вполне однородную массу. И если, например, полицейский осмеливался проникнуть в «Ротонд», все завсегдатаи как один швыряли ему в голову блюдца и чашки.
– Но вы ничего не сказали об Ольге, – запротестовал Дэдэ.
– Я ничего не сказал об Ольге? Так ведь я рассказываю все это, чтобы тебе стало ясно, из какой она среды. Чтобы ты мог ее «определить». Ты торчишь здесь со своими коровами и не знаешь даже, что такое Сен-Жермен-де Пре… А ему куда до Монпарнаса, поверь мне! Полное вырождение: сплошь бездельники и гады. На Монпарнасе работали, а в кафе ходили, потому что жили и работали в мастерской или в гостинице, и кафе после работы было общей гостиной, натопленной – заметьте! Дома-то у нас ведь не всегда бывало тепло… Чашечкой кофе с молоком и рогулькой старались сбить аппетит в компании себе подобных. А Ольга жила и того хуже, даже не в гостинице… Она поселилась в особнячке с другими девушками, все они работали, но остальные принадлежали к вполне «определенному» обществу… благородное происхождение, семья и прочее и прочее. Ольга посещала школу прикладного искусства, потом поступила в рекламную контору… Ее грубо эксплуатировали. Ведь Ольга была человеком незаурядным, а на Монпарнасе такие вещи узнаются сразу. Чертовски талантлива, выдумщица. Девушки, жившие в особняке вместе с Ольгой, все где-нибудь работали. Хозяйкой этого особнячка была девушка из дворянской и совершенно разорившейся семьи; она кое-как выпутывалась, работая в той же фирме, где и Ольга, и сдавая комнаты… Ольга не общалась с другими жилицами… или они с ней не общались. Каждый вечер она приходила на Монпарнас. В нашей среде ее уважали… Она казалась нам очень добродетельной. Потом она, по-видимому, полюбила кого-то вне нашего круга. И мы ее потеряли из виду.
– Вот видишь, – вставил Дэдэ, – она все же была загадочна…
Все засмеялись.
– Тебе так этого хочется! Она не была обязана представлять на наше одобрение своего любовника. Кстати, может, это был ее муж.
– Муж? – повторил Патрис недоверчиво. – Тогда они жили бы вместе… А ты сказал, что она жила с девицами…
– Послушайте, я не следил за каждым ее шагом. Она была достаточно хороша, чтобы делать все что ей заблагорассудится: взять себе мужа или заставить какого-нибудь мужчину продать душу дьяволу. Во всяком случае, несомненно то, что она годами подыхала с голоду и ни к кому не обращалась за помощью.
– Значит, она все-таки загадочна! – повторил Дэдэ, и опять все засмеялись.
– Мне придется вас выпроводить, – Патрис встал, потягиваясь, – меня вызвали к девяти часам в Кэ, не знаю, что им от меня нужно… Мой отпуск еще не кончился. Надеюсь, что меня не отправят консулом в какую-нибудь Бельгию… Мне хочется поехать в Японию или в Китай. Не затем я закабалился, чтобы сидеть у ворот Парижа.
– Ну вот, я же говорил вам, что все Граммоны авантюристы, исследователи новых земель! Китай! Тогда прими сначала меры, чтобы у нас там было представительство… Когда-нибудь я тебя убью, чтобы научить, как надо жить, – сказал Серж, поднимаясь,
Они допили остатки черного кофе, залили огонь, который зашипел под холодной водой, и выстроились для церемонии отъезда: в лагере и после того, как их освободили, у них вошло в обыкновение перед расставанием или отправляясь на опасное дело, после тяжелого потрясения или после чьей-нибудь смерти, а также в заключение споров и ссор и непременно перед тем, как разойтись, – читать хором хотя бы одну строфу из стихотворения, которое они сделали своим гимном. Они выучили его в лагере. Это был перевод с русского, сделанный сообща двумя заключенными – русским и французом. Француз был поэтом. Оба погибли в лагере. Серж записал этот перевод на листке жирной клетчатой бумаги, в которую заворачивали колбасу, украденную на кухне. Это удивительное стихотворение было написано в 1926 году, в нем русский поэт рассказывает, как молодой украинский парень умер в степи за то, чтобы в фантастической стране, по имени «Гренада», крестьянам отдали землю… Каждая строфа заканчивается словами: «Гренада, Гренада, Гренада моя…» И, как это делается с «Марсельезой», Патрис, Альберто и Серж обычно брали из своего гимна всего несколько строк.
Раздался шум отодвигаемых стульев, как будто это расходилась публика, покидая зал после исполнения национального гимна.
В ночном воздухе уже не было ничего весеннего. Серж радовался, что надел канадку. Они забрались в машину, и перед домом Патриса остался один Дэдэ. Он стоял, прислушиваясь к замиравшему шуму, щеки его горели. Потом отяжелевшей, нетвердой походкой двинулся в путь… Идти ему было недалеко, ферма его родителей была в сотне метров от дома тетки Марты. Молчаливый и теплый большой дворовый пес натянул свою цепь, чтобы облизать ему руки. Дэдэ поцеловал пса между ушей. Он был полон смутных порывов и желаний…
Он хотел бы скорее услышать их все… И, может быть, еще один Граммон, вместо того чтобы возделывать землю своих предков, готов был бросить родные места ради неизвестной Шаранты.